Я послал Весну купить пару бутылок вина. Вернулась она в слезах. Какой-то тип ударил её в глаз. Он сзади легонько хлопнул её по плечу, а когда она обернулась спросить, что нужно, его кулак въехал ей в глаз. Это произошло на углу нашей улицы. Я выбежал из лавки, таща за руку плачущую Весну. Видишь его где-нибудь? Не вижу. Раньше ты его когда-нибудь встречала? Нет. Он заходит в наш магазин? Не заходит. Может, он был пьян? Вроде бы нет. Как выглядел? Не знает. Обыкновенно выглядел… Среднего роста. Волосы каштановые. Нет, скорее белокурые. Её больше всего потрясло то, что прохожие всё видели, но никто не пришел ей на помощь.
— Мало ли в городе маньяков… — неуклюже попытался я утешить Весну, но тень невидимой опасности уже нависла над нашей лавкой. Или мы стали всему придавать чрезмерное значение?
— Wеlсоmе to the club![24] — известный белградский диссидент, уволенный с работы философ M. Б. махнул мне через застеклённую дверь, чтобы затем продолжить свою философскую прогулку.
— Да хранит тебя Бог! — патетично приветствовал меня Васа Живанчевич, автор книги «Албанская Голгофа».
— Вы мужественный человек! — остановил меня перед лавкой какой-то пожилой господин с галстуком-бабочкой. — Я хочу лишь пожать вашу руку! Моё имя не имеет значения…
(Когда-нибудь нам будет стыдно оттого, как мало было нужно, чтобы считаться героем!)
— Свинья, предатель! — верещал из телефонной трубки истеричный женский голос. — Всех вас надо перестрелять!
— С вами говорят из патриархии, — представился глубоким загробный баритон. — Мы молимся за вас…
— Очень мило с вашей стороны!
— Мы, священники, и вы, интеллигенция, — продолжала трубка, — должны до конца нести свой крест, как нёс его наш Господь. Крепитесь и не падайте духом!
Признаться, у меня в тот момент как-то не было настроения нести крест, к тому же меня страшно раздражала вся эта патетика.
— Его Святейшество патриарх приглашает вас погостить в одном из наших монастырей, пока всё не уляжется…
Я самым любезным образом поблагодарил за приглашение, решив, однако, остаться в городе. Город — мой лес, мои родные джунгли; без асфальтового панциря тротуаров, где-нибудь на природе я чувствую себя беззащитным.
«Предлагаю меняться комиксами о Флэше Гордоне, которые я тоже собираю. Мирослав Янчич, 12 лет. Школьник. Сараево, улица генерала Жданова, 4».
— Да, братец, ты хватил через край! — говорит мне один отставной офицер, живущий по соседству. — Оно, конечно, может и Уча малость переборщил, но ведь какое это великое время было!
— Все это подстроено! — бурчит один скептик. — Они между собой сговорились устроить весь этот шум, чтобы отвлечь внимание от экономических проблем, а ты как дурак попался на их удочку!
— Вот чего тебе ещё не хватало, чтобы оказаться в центре внимания, — ухмыляется мне в лицо известный завистник. — Мало тебе лучшей книжной лавки во всём городе, ты ещё и диссидентом хочешь заделаться!
Наконец появился и Доктор, явно очень довольный всей этой кутерьмой. Он добился, чего хотел: через столько лет о нём снова писали и говорили повсюду.
— Мой бедный друг! — трагически возопил он, стоя в дверях и воздевая руки. — Ну, что нового?
— Не знаю, — ответил я, — игру делают они.
Он посмотрел на меня с нескрываемым удивлением:
— Кто это они? — спросил холодно.
Я растерялся. В самом деле кто?
Навестил меня и известный психиатр, доктор Рашич. Я спросил его, может ли человек, которого на самом деле преследуют, заболеть манией преследования, и будет ли это тогда манией или нормальным ощущением реальности?
Чубчик показал мне петицию в мою защиту, подписанную семьюдесятью шестью постоянными посетителями нашей лавки. Возник только вопрос, кому её послать?
— Я приду, чтобы лично плюнуть тебе в морду! — пообещал мне незнакомый мужской голос по телефону.
Лавка, через которую днём и ночью течет река паломников, приходящих посмотреть на меня, превращается в нечто вроде непрерывно заседающего Совета обороны. Заходят самые разные люди: юристы, бесплатно предлагающие свои услуги, бывший заключенный с богатейшим тюремным опытом, стратеги из кафан, просчитывающие действия противника на три хода вперед и имеющие готовые системы защиты, литературоведы (они утверждают, что это первый случай за всё послевоенное время: ещё ни одному книгопродавцу не грозили тюрьмой на таком высоком уровне!), разные бунтари и смутьяны, дающие мне советы, что говорить на суде, студенты, жаждущие проинтервьюировать меня для своих газет, очаровательные балканские girls — полупотаскушки-полуманекенщицы-полуфотомодели, которым я советовал, что читать, чтобы было о чём болтать в изысканном обществе, две из них предлагают мне свои великолепные дорогие тела, желая помочь мне расслабиться и забыть неприятности; милая пожилая женщина принесла банку инжирного варенья, заглядывают разные диссиденты, не скрывая своей зависти оттого, что вокруг меня, обыкновенного торговца книгами, поднялась такая кутерьма, в то время как они из кожи вон лезут, пытаясь привлечь внимание властей, но неизменно наталкиваются на непробиваемое молчание; они считают, что я приобрел незаслуженную известность, однако же вынуждены держать мою сторону. Доктор Рашич предлагает мне убежище в своей психиатрической клинике: если я пожелаю, он объявит меня сумасшедшим. («Что, кстати, не так уж далеко от истины!» — добавляет он с улыбкой), какие-то писатели предлагают направить письма протеста властям предержащим, потому что думают так же, как я, и даже много раз писали об этом в своих книгах, но кто теперь читает книги? Заходят какие-то личности, в своё время близко знавшие товарища Учу, о, они могли бы столько порассказать про него! — предлагают мне убийственный компромат на Учу, да только что мне с ним делать?
Я замечаю, что лавка снова приобретает прежний запущенный вид. Мы не успеваем заказывать новые, только что вышедшие издания, пользующиеся спросом. Не успеваем — отчего? Времени у нас сколько хочешь, но книги вдруг отходят куда-то на второй план. Все наши мысли заняты опасностью, нависшей над лавкой. Снятые с полок книги никто теперь и не думает ставить назад, и они валяются где попало. Пепельницы переполнены, никто их не вытрясает. Везде стоят немытые стаканы с недопитым вином и грязные тарелки с остатками еды. Все значки давно распроданы — новые мы не удосужились заказать. Плакаты тоже. Никто больше не выставляет в лавке свои картины. Проигрыватель уже неделю как сломался, но никто этого не замечает. Магазин постепенно, изо дня в день теряет свой весёлый вид, которым мы так гордились. Вместо изящного, расчетливого беспорядка углы его погружаются в самую натуральную мерзость запустения. Какое-то зловещее предчувствие неумолимо приближающегося краха, развала всё яснее угадывается и в людях, и в книгах. Даже витрина как будто потемнела, а книги в ней покрылись первым тонким, почти незаметным слоем пыли. Да, от прежнего уюта не осталось и следа! Я чувствую себя виноватым в этой перемене. Всё, к чему я приближусь, всё, к чему прикоснусь, обречено… В который раз повторяется старая история. Пора уходить отсюда, чтобы окончательно не погубить лавку своим присутствием. Может быть, Весну с Чубчиком оставят в покое, если я уйду? Может, им тогда удастся сохранить магазин в приличном виде?
Звонит телефон. Снимаю трубку и вначале слышу звенящую тишину, мне приходит в голову, что это международная линия, но из трубки доносится учащённое дыхание. Я несколько раз спрашиваю, кто это, а затем связь прерывается. Когда я во второй раз беру трубку, то слышу далекую музыку, какие-то шумы и задыхающийся Ленин голос, от которого у меня колени становятся ватными. Если у кого-нибудь есть клитор в горле, так это у Лены!
— Зачем… зачем тебе это… было нужно? — спрашивает она хрипло.
Что мне ей сказать? Я бормочу какие-то объяснения, но она меня, кажется, вовсе не слушает. И только тут до меня доходит, что она в этот момент с кем-то в постели! Её дыхание все учащается, сопровождаемое ритмичным поскрипыванием пружин; густая, непроглядная тьма выползает из чёрной бакелитовой трубки, обволакивая всё вокруг; я слушаю, как моя любимая женщина стонет и скрипит зубами, я представляю её счастливое потное лицо, на которое падают влажные от пота пряди волос — она, наверное, сидит на коленях, жарко дыша в трубку; моё унижение ей необходимо, чтобы испытать оргазм. Мне знакомы эти звуки, эти вздохи: сколько раз она так разговаривала по телефону с другими, сидя на мне верхом, и я чувствовал своё превосходство над её наивными собеседниками, спрашивавшими: «Что с тобой? У тебя такой странный голос?», а она отвечала, что бежала по лестнице, услышав снизу звонок, и они ей, может, верили, а может, и нет. И вот теперь кто-то берёт реванш за те телефонные сеансы, только я не настолько глуп, чтобы спрашивать, почему она так странно дышит, — я знаю, твёрдо и бесповоротно знаю, и опускаю трубку, парализованный стыдом и отчаянием, но она всё равно, как магнитом, притягивает меня, эта гладкая шипящая головка змеи; она липнет к пальцам, и я снова её поднимаю — нет, связь не прервана, она забыла и обо мне, и о том, что звонила мне. Я слушаю музыку, босые шаги и перекликающиеся голоса, прижимая к уху эту дьявольскую чёрную раковину, в которой шумит море моей ревности.
— Чуть не забыла! — говорит Весна, входя в подсобку и протягивая мне голубой конверт с названием нашей фирмы. — Приходили из дирекции, оставили это для вас…
Дрожащими пальцами разрываю конверт. Внутри находится аккуратно отпечатанное постановление дисциплинарной комиссии о моём увольнении с работы.
— Вы… вы плачете? — растерянно бормочет Весна.
(Да, я плачу.)
— Да нет, это у меня от дыма слезятся глаза! Знаешь этот старый шлягер «Дым в твоих глазах»?
Я напеваю ей первые такты мелодии, но она не верит.
В каморку заходит На Здоровьичко, чтобы забрать свои чашки:
— Поёте? — дружески подмигивает он нам. — Ну и на здоровьичко!