XVIII

Тот миг, когда она открыла свои глаза, а я увидел их, я буду почитать за второе свое рождение, потому что именно в это мгновение я перешел от состояния не-жизни (В русском языке есть роскошное выражение: "Ни жив, ни мертв." — так вот я теперь его оч-чень даже хорошо понимаю.) поистине к новой жизни. Открыв глаза и увидав мою бледную и перекошенную физиономию, она несколько секунд молчала, а потом сказала самым, что ни на есть, жалобным тоном:

— Я еще есть? Погляди…

Я проглотил комок, до этого момента непрерывно пребывавший в горле, а потом не нашел ничего более умного, нежели ляпнуть:

— Есть.

— Значит, еще что-то осталось?

— Осталось.

— И ноги на месте? Ты повнимательнее погляди.

Я честно поглядел и искренне ответил:

— Похоже, что так.

— Но этого просто не может быть. Я точно помню, что они оторвались и улетели во-он туда…

— И так бывает.

— Ну хорошо. Я еще полежу чуть-чуть, а ты посиди рядом, ага?

Еще бы не "ага"! Уж тут такое прям "ага", что и не знаю! Она повернулась на бочок и прикрыла глазки, взяв меня за руку, и так лежала с совершенно умиротворенным видом минут пятнадцать, а я сидел и боялся лишний раз дохнуть. Потом и мы поднялись и тихонько, под ручку отправились домой. Я, понятное дело, старался помалкивать и больше слушать.

— …теперь я понимаю, почему в последнее время все чаще веду себя, как последняя стерва. Казалось мне раньше, что нестерпима бывает только нехватка чего-нибудь, вот как воды в пустыне, или голод, когда совсем нет никакой еды, это я могла себе представить, хотя, конечно, никогда не бывала в пустыне и не голодала по-настоящему. А сегодня я вдруг очень живо представила себе, как жаждет взрыва душа бомбы. Как лежит она себе где-нибудь на складе, ничего не видит, в безвыходном одиночном заключении своей оболочки, и жаждет взрыва, как жаждут глотка воздуха на второй минуте пребывания под темной водой. И из меня рвался взрыв… теперь я понимаю, что это уже давно, но все-таки не так, как сегодня, как в этот раз, когда кто-то, может быть, всегда живший во мне и ждавший своего часа, поднял голову и присвоил себе право распоряжаться моим телом, и уже не могла понять, где мои мысли и намерения, а где проявление Тяги к Взрыву. Я закрывала глаза, потому что казалось мне, что головокружение это происходит от того, что я вижу вокруг себя, но и закрыв глаза видела только нашу кошку Мурыську, почему-то на красном фоне, как она валяется с боку на бок, надоедливо так орет и винтом скручивает туловище, будто у нее судороги, и оч-чень хорошо понимала — кошку. Может быть, так оно и лучше, чем по мелочи, не понимая, что со мной происходит, по мне даже точно лучше, чтобы целиком, как сегодня — чтобы ничего от меня не осталось. Чтобы знать чего я хочу и не врать себе, не пытаться заклеить лейкопластырем пропасть в горах, хоть что-то знать о себе по-настоящему, а не так, как нам рассказывают родители и учителя, и все врут, и не знаю только, зачем? Вот, говорят, про людей "на взводе", "заведенный", "завести", и я раньше говорила так по привычке, не задумываясь, а вот сейчас подумала, потому что если считать, что сегодняшний день меня завел, то значит было же все-таки чего заводить, было и раньше горючее в этой машине для буйства, драки, побега или погони, для того, чтобы сойти с ума, когда нельзя умствовать и нужно попросту отдать себя в руки тому, кто нас такими задумал и сделал или вот в твои руки, как сегодня… Хотя кто знает, может быть это одно и то же и только по-разному называется. Наверное так вот и начинали проповедовать, вдруг увидев однажды, как твоя кровь разлетается ослепительными черными звездами и поняв, что и ты — все равно, как снаряд, и создан именно для вот такого взрыва, и после этого перестать слишком сильно эту жизнь беречь, потому что если ее беречь, то она и не стоит, чтобы ее берегли, понимаешь, вообще не стоит ничего, и тем более не стоит того, чтобы о ней еще беспокоились… А я-то, я всю жизнь боялась, кто чего скажет, и НИКОГДА не делала того, чего хочу, а если и делала, то украдкой, правда что как будто крала, а значит не то, что хочу все-таки, или не так, как хочу, а это правда же одно и то же? И… о-ой, что же мне теперь делать-то? Как же я теперь буду жить, как прежде, и со ф-фсем уважением относиться к училкам, которых на самомто деле хочется убить, причем без всякой злобы, а этак мимоходом, как муху, которая надоела умеренно, но все же лучше пришибить, как я смогу теперь не прийти к тебе, как твоя женщина, если мне вдруг этого захочется, как я смогу носить эти мерзкие тряпки после того, как видела настоящую одежду, как смогу зайти в наш зассанный подъезд, он у нас как раз возле арки, после того, как побывала в пустом Гнезде…

Я слушал все это молча, но про себя удивлялся страшно, потому что все ее речи ни стилем, ни употребляемыми выражениями, ни мыслями, которых, насколько я помню, раньше просто не высказывалось, — ничем буквально не напоминали мою Мушку, которую я знал раньше. Или думал, что я знаю, или просто придумал ее такой и упорно принимал за правду. Потом постепенно начал склоняться к мысли, что это действует остаточное возбуждение сегодняшнего дня, но этого было все-таки недостаточно, а потом во мне ухнуло от догадки, как от удара горилльего кулака ухает в груди гориллы. Я даже остановился ни с того, ни с сего, и вперился в нее неподвижным взглядом, но ничего такого, слава богу, не увидел (или не смог увидеть). Зато припомнил кое-какие слова ее, сказанные в марте, и поразился своей глупости: ПРЕДПОЛОЖИЛ видите ли, СЕЙЧАС, то, что по-другому просто не могло быть. А не образовалась ли (этак чисто случайно) и у нее связи с чередой Теней, хотя бы и слабенькой связи? А как, как ПО-ДРУГОМУ? Впрочем, если это и было несравненно более существенным, то, в данном случае, не главным. Я чуть-чуть расфокусировал внимание, как делал это уже давно, еще до Кристалла, и речь ее представилась мне чем-то подобным свободно, даже с облегчением истекающей жидкости, отдельные же слова напоминали не то радужные мыльные пузыри, то ли какие-то невесомые кристаллы легче пуха и воздуха, и это не было возбуждением, а, скорее, чем-то, напоминающим действие некоторых наркотиков, когда человек становится страшно разговорчивым и говорит много не для того, чтобы заглушить беспокойство, а потому что испытывает наслаждение от самих своих речей, как испытывают потрясающее удовольствие от собственного пения или игры на рояле. Но! Если человек смог один раз, значит, он это может и вообще, и я знаю не один уже случай, когда человек после какого-то случая вдруг обретает потребность беседовать, проповедовать, учить. Вообще, — дар к Большому Общению как у Сократа или апостола Павла. Но было обстоятельство, которое порядочно мешало мне слушать: я искоса поглядывал на нее время от времени и она была сейчас потрясающе, невероятно и непривычно-красивой. Не так, как в Гнезде, когда она, одетая тканю с Островов, молча бесилась передо мною, когда сама красота ее стала пугающей, и оч-чень понятно стало вдруг, почему очень разные народы, не сговариваясь, покланялись разным веселым богинькам вроде Гекаты, Кали, Иштар, Сохмет, Персефоны или Эрешкагиль, когда в комнате воздух уже стал потрескивать от напряжения, а я думал, идиот, что это у меня от излишней впечатлительности… Покой, румянец на щеках, расслабленная полуулыбка и невероятная ее, струящаяся походка. Вот говорят: "Не идет, а танцует", — вот пусть кто-нибудь попробует ТАК станцевать! И я тоже ТАК глядел на нее, что как-то само собой привел ее в Чиджига-Гап, хотя и было это вовсе от другой стены: натурально, до горизонта все поросло розами, густо-лиловое небо, зеленое солнце, все, как положено. Укололся, но все-таки преподнес, капая кровью, розу цвета запекшейся крови, почти черную, розу светло-желтую с красным краешком, и еще одну бледно-розовую и только распустившуюся. Вообще говоря, было там, скорее всего, вполне безопасно, но я двинулся оттуда со всей возможной поспешностью. Не люблю это место. Она тем временем, кажется, выговорилась и спросила:

— Скажи, а они там, ну… там, где мы были, всегда так живут?

— И еще как! Только держись… И все всегда по-настоящему.

— А почему получается так, что куда бы мы ни попали, там либо совсем нет людей, либо их самая разве что малость?

— Не знаю, — говорю, и сам правда не знал, не задумывался как-то, — наверное, — потому что, когда я с тобой, мне уже никто не нужен. Активно не нужен. Оттого так и получаются места хорошие, но безлюдные.

— А этот страшный океан роз, он откуда?

— Хороший вопрос. Место это называется Чиджинга-Гап на Земле Летнего Подворья, и в свое время мир этот считался преддверием рая, колонисты успешно укоренились тут, размножились, а потом вдруг чего-то не поделили, и порадели друг другу так талантливо, что кроме роз тут, почитай, и не осталось ничего, — и дураков этих в первую очередь. Когда Птицы подоспели, сделать уже ничего было нельзя… Сами-то они разобрались, как это было сделано, но никому не говорят.

После этого она перевела разговор на Птиц, и видно было, что ее этот предмет по-настоящему увлекает. Я в меру отвечал, а потом и говорю:

— А ты знаешь, что мне сказал Пьер Тэшик, когда ты общалась с одной из первых карт Основной Последовательности? Не зна-аешь… А он спросил меня, из какой семьи его рода ты происходишь, и как так могло получиться, что он тебя раньше не видел. Я ему сказал, как есть, что вообще ничего подобного, и ты вовсе не из этого рода, а он поморщился, и сказал, что это я так думаю, а на самом деле это совершенно невозможно, и ему знать лучше. И, знаешь ли, я вопреки всякой логике ему поверил… Вот так-то, золотоглазка.

Там оставалось недалеко, и уже через пару десятков шагов мы мало-помалу оказались на поляне, охваченной газовым пламенем пролесок, пробившихся сквозь парящую палую листву. Я развернул портфель, развернул и достал оттуда нашу верхнюю одежку, подал ей пальто, а она, пристально глядя за моими действиями, вдруг потребовала сказать, как я это делаю.

— Хороший вопрос, — говорю, — я умею это делать уже около полугода, но вот еще месяца полтора тому назад не сумел бы тебе ответить…

— А теперь?

— А теперь — могу…

И очень просто все объяснил./Тут в тексте впервые приводится графилон весьма сходный с теми, которые используются сейчас, только менее стандартизованный и более адаптированный для непосредственного действия на конкретный психотип (ПРИМЕЧАНИЕ ИЗДАТЕЛЯ)/ До нее и впрямь все дошло, и по дороге она развлекалась тем, что сворачивала всякие так коряги, пеньки, кучи листьев, а потом вдруг остановилась и говорит, чуть снизу вверх заглядывая мне в глаза:

— Не рой в другом яму, сам в нее попадешь. Вырыл? Значит, попадешь, дай срок, вот заживет только…

— Право?

— А как же? У меня столько вопросов возникло! Больше всего меня интересует, действительно ли меня не было, или, наоборот, было слишком много?

— А-а-а, так ты желаешь исследовать этот вопрос поподробнее?

— Обяз-зательно. Почему-то мне кажется, что я нашла свое истинное призвание и это, как его? А, вспомнила, — свое место в жизни. Я буду исследовать этот вопрос тщательно и по всем правилам, чтобы не осталось никаких неясностей. Но это, разумеется, зависит только от того, насколько ты сможешь помочь мне в этом многотрудном деле.

— Как это говорится со всей возможной скромностью, — по мере сил…

И тут она, не сводя с меня пристального взгляда своих кошачьих глаз, поцеловала меня в губы так, что я как-то сразу поверил в ее слова о призвании. Кристалл и я, я и кристалл зацепили ее, хотя я ничего такого и не собирался, теперь, с нашей помощью — быстрее, без нее — медленнее, но все равно неизбежно, она обучится, мало-помалу обретет Расширение, совершенно от нас не зависящее, и через миры протянется бесконечная и все более связанная цепь красавиц, не признающих резонов, неуязвимых в бесконечной череде совершенно невероятных приключений, оставляющих позади себя целый шлейф разбитых сердец. Она сделает своими игрушками целые миры, только не думаю, чтобы это было так уж страшно…

Первое включение. Петр

1.

Вверх — вниз. Жадный старик пожалел дать лодку… как будто с ней вообще что-нибудь может произойти, а отнимать силой… Черт его знает, совесть — не совесть, а не захотелось как-то. Уже знакомая ему каменистая пустыня, уложенная на редкость аккуратными, гладкими каменными волнами. Идешь-идешь по борозде между двумя такими вот горбами красноватого камня, поднимаешь в воздух маленькие, аккуратные клубы здешней мельчайшей красноватой пыли, и сам не замечаешь, как борозда исподволь раздваивается, возвышается и сама переходит в округлый покатый горб. Потом опять вниз… На горизонте, в безмерной дали горит грандиозное, подпирающее небо подобие тускло-огненного цветка, неподвижный, причудливый зигзаг, — это здешнее странное, скучное солнце горит на склонах древнейшего, порядком разрушенного, но все-таки чудовищного, невообразимых размеров холодного вулкана. За десятки миллионов лет стены конуса потеряли правильную форму, и, изъеденные, рассеченные ущельями, превратились в целую горную страну в форме кольца. Чудовище, некогда почти вовсе загубившее мир, совсем потратившее всю подземную энергию планеты, уходит высочайшими своими вершинами чуть ли не в самый космос, там, во всяком случае, не продержаться и минуты, но ему не туда, ему, к счастью, отсюда, и предстоящее свидание должно послужить именно этой цели. На очередном, только чуть повыше всех предыдущих, каменном наплыве застыла, дожидаясь его, неподвижная фигура, закутанная в плащ с капюшоном, а когда он подошел поближе, то убедился, что это именно она и никто другой. Лицо Елены Тэшик было бесстрастно, а кроме лица ее можно было разглядеть только кисти рук, небрежно продетых через прорези у запаха, а все остальное скрывала глухая, серая одежда. Рядом с ней, резко диссонируя с ее плащом и унылой реальностью Скорбных Равнин переливалось нечто, напоминающее клубок перепутанных радуг или своего рода концентрат из полярного сияния. Контуров этой диковинной вещи разобрать было невозможно, как, впрочем, и точного местонахождения. Только что это средоточие чистейших тонов было здесь, — и вот оно уже рядом, хоть и недалеко, но все-таки не на прежнем месте, а там вьются только его бледные края.

— Уцелел?

Голос ее звучал как-то приглушенно, а он утвердительно кивнул:

— Исключительно твоими молитвами.

— О, злость?

— Это от некоторой неуверенности в том, что окружающая декорация — реальна. Я тут, пока мы не виделись, видел так много того, чего нет, что все боюсь спутать… А ты, значит, подрядилась меня доставить?

— Что-то вроде этого.

— Оч-чень подходящий вид для перевозчика, зато лодка… Кстати, что это за машина?

— А это, видишь ли, не очень машина. Пернатый Змей — это близко к чему-то живому.

— Раньше ты обходилась без верховых животных.

— А кто бы это мне его дал? Сбежала из дому, — это понятно, но уводить из дому нужную вещь, это, прости меня. Но я тебе уже говорила. А теперь папаша сменил гнев на милость.

Говорила она ровно, без выражения и казалась невеселой. Это путешествие здорово отличалось от ее прежних, — впрочем, мастерских, прыжков с кочки на кочку в трясине вселенной. Когда полосы радужного света паутиной опутали их, соискатель сразу же почувствовал, что тело его потеряло всякий вес, пейзаж Земли Юлинга виделся отсюда как будто бы и прежним, но словно бы сквозь струю разноцветного газа или сквозь гигантский, непрерывно меняющийся узор калейдоскопа. А потом вдруг послышался первый плеск далекого серебряного колокола: "Дон-н-н!" — и они мимолетно, вроде бы и не вполне мгновенно, без всякого толчка ушли в темноту космоса, и светило тут ртутно-серое солнце Земли Юлинга, и снова плеснуло звоном, отбросив их в мрачную пустоту, пронизанную огнями миллионов звезд и остывающих кострищ туманностей. "Дон-н-н!" и Пернатый Змей с той же текучей неуловимостью оказался у берегов пламенного океана гигантской золотисто-желтой звезды, и поспешно покинул ее, а потом растаял, враз оставив их на плоской вершине поросшего лесом холма. Стоял поздний вечер, а внизу, сквозь ветки густого кустарника с родной приветливостью подмигивали городские огни. Сердце его радостно стукнуло в трепете узнавания, и показалось ему на миг, что все эти месяцы и века приснились ему, что их не было вовсе, и совсем не было мысли о том, что он покинул свой мир, считая его проклятой юдолью горя и чудовищного своего, неизбывного страха. Места, где он не мог и не хотел жить настолько, что предпочитал даже умереть. Нет нужды, — это позабылось, и осталась только животная радость возвращения. И пахло тут так знакомо, знакомой травой и влажной листвой леса или хорошего загородного парка.

— Земля?! Ты привезла меня на Землю?!

— Земля, — безучастно кивнула Елена, — Земля Лагеря. Она же Земля Ушедших, Земля Исхода, Terra Nova — называй, как хочешь. Самая первая и самая до сих пор ни на что не похожая планета Поля Миров, — голос ее несколько потеплел, — и только здесь есть Гнезда рода Птиц, только здесь мы дома, хотя нам бывает хорошо во многих местах. И я родилась здесь. — Она замолчала, указывая рукой вниз. — А это Сулан, единственный город на Земле Лагеря, хотя на других Землях здешние уроженцы построили множество городов.

Они обошли плотную шпалеру кустов, вышли на аллею и остановились в свете фонаря.

— Все. Теперь по лестнице и вниз.

— А ты?

— А я домой.

— И не проводишь?

— Это ни к чему. Освоишься, тут все осваиваются, уж такой город…

— Да, все хочу тебя спросить: чего это ты какая-то смурная сегодня? Не в себе вроде?

Она невесело усмехнулась, и распахнула плащ, открыв обтянутый мешковатым платьем, заметно округлившийся живот.

— Мое, что ли?

— Еще чего! Это месяца три спустя, я после тебя словно с цепи сорвалась, пока не заметила вдруг, что попалась.

— Так чего киснешь, дура?

— А чего хорошего? Ра-ано еще, как ты не поймешь? Куда мне ребеночка воспитывать, саму бы, дуру, кто повоспитывал годика два…

Вместо ответа он вытянул вперед руки и начал осторожно опускаться в Голубые Ходы, так, чтобы не застрять там всерьез, потихоньку заскулил и засвистал на три основных и один вспомогательный тон, в считанные секунды высветив и размыслив все, что творилось в ее сути, и обнаружил только одну темную нить среди сонмища живых и разноцветных. После двух осторожных попыток он сумел оживить и ее, восстановив правильное движение и в этой, не слишком-то существенной связи. Тут дело было несложное, и лежало на поверхности, тут вполне хватило его собственных возможностей. Елена с ужасом смотрела на замершего в полуприседе парня с мертвыми, закаченными под лоб глазами, но тот, кого он потом начал называть Верхним Сознанием, как раз начал выныривать, всплывать под перископ. Потом Безымянный вздохнул и зряче глянул на нее.

— И чего ты, право, — сказал он, как ни в чем ни бывало, словно и не впадал в транс пару минут тому назад, — не пойму, у тебя отменно здоровый мальчишка, с объемом ветвления редкостной величины… Очевидно, ты не хотела бы видеть его отца — своим мужем, и в этом, похоже все и дело. А уж про твое собственное лошадиное здоровье даже говорить противно, так что, подводя итог, имею основания предположить, что уже завтра ты начнешь с нетерпением его ждать, и родишь его шутя, и будешь здоровенной молодой тигрой, мужичьей погибелью, когда он будет уже вполне взрослым человеком. Успеешь еще набеситься, с большим только соображением, тебе не повредит перерывчик в метаниях по мирам и воздушных боях.

— Откуда ты все это знаешь?

— Потом расскажу, — мстительно проговорил пока еще Безымянный, самый подходящий разговор для "потом".

Но, по правде говоря, сколько-нибудь внятно он и не сумел бы рассказать. Даже весьма приблизительно передавая свои ощущения, он с мукой подыскивал мало-мальски подходящие слова, и все равно получалась чушь. Так или иначе он не стал объяснять, надменно поднял бровь, сделал ей на прощание ручкой и, тонкий, невесомый, почти невидимый в густых сумерках, спрыгнул на первую ступеньку лестницы, ведущей вниз. Спускаясь, он опасался, что на городских улицах будет привлекать к себе излишнее внимание, но, посмотрев на прохожих, успокоился: длинноволосый худой юнец в отвоеванной у Юлинга бурой хламиде до колен, он оказался просто еще одним из числа диковинно выглядевших пешеходов, хоть и было их, по вечернему времени, не так уж и много. Вообще это место мало походило на жилой квартал: очень чистая мостовая слабо светилась под ногами белым светом, отнимающим тени у идущих, по правую сторону тянулась темная полоса деревьев, а по левую располагалось что-то вроде темной площади, на которой виднелись ряды вертикальных каменных плит. Прямо навстречу ему попался глубоко задумавшийся о чем-то приземистый человек в узорчатом одеянии, подпоясанном лиловым кушаком и с широкими рукавами. Лоб незнакомца был высоко, до темени подбрит, а в уложенных замысловатой прической волосах сверкали фигурные шпильки. Тут оч-чень уместной была бы пара хороших мечей, но ничего подобного не наблюдалось, — только лишь квадратная сумка на длинном ремне, да толстая пачка желтой бумаги в руках. Рядом с ним ритмично, как машина, шагал огненно-рыжий субъект с невозмутимым бледным лицом в крупных веснушках, облаченный в полосатую рубаху до пят. Вдоль его туловища праздно болтались голые до плеч веснушчатые, жилистые руки. Рыжий неожиданно поднял на него глаза, и на миг их взгляды встретились. Никуда не торопясь, мимо прошли, взявшись за руки, две девушки: поразительной красоты снежноволоска с широко раскрытыми фиалковыми глазами и еще одна, с каким-то лиловатым оттенком кожи, странными чертами лица и наголо обритой головой, затянутая в штаны из черного блескучего материала, узкую куртку и высокие, до колен сапоги. Все-таки, видимо, слишком растерянный, чужацкий вид был у него, слишком упорно глазел он на прохожих и тем выделялся: они подошли к нему, и Снегурочка защебетала что-то английской скороговоркой, и он отрицательно помотал головой.

— Не понимаю! И что дальше делать тоже в толк не возьму…

Девица с напряженным видом выслушала его, а потом подняла брови домиком, протараторила что-то еще, и, взяв его за плечо тонкопалой цепкой ручкой, повернула его в сторону, туда, где за пурпурным валом кустарника виднелось какое-то массивное, темное сооружение. Пока продолжался этот оригинальный разговор, лиловоликая, не моргая, глядела на него желтыми ночными глазами и молчала. Идей у него не было, а оттого он решил послушаться. Вообще начало у него выходило многообещающее: здание, которое имело форму массивного куба со слегка прогнутыми ребрами, встало перед ним темной, безмолвной и неприютной громадой, и видно, с первого же взгляда видно было, что здесь ни его, ни кого бы то ни было еще не ждут. Пожав плечами, он взялся за ручку двери высотой в два его роста, и она неожиданно легко растворилась. Здесь было темно, словно в покинутых им пещерах в самом начале, но теперь, привычный, он увидел вторую дверь. И кто его знает, чего он ожидал увидеть там, но чувство обширного пустого пространства за дверью, огромного темного зала, почему-то поразило его, он даже вздохнул от неожиданности. Ему-то не нужно было видеть глазами, чтобы знать о сотнях квадратных метров гулкой пустоты впереди и по сторонам. И вдруг, заставив сердце пропустить свой собственный очередной удар, разнеслось: "Бум-м-м!!!" — глухой удар чудовищного барабана раздался в темноте, и вместе с ударом вспыхнул на миг, слепя глаза, огромный мрачно-сиреневый фонарь в виде низко висящего горизонтального цилиндра. Удар повторился, и, размеренно, словно биение исполинского сердца, будто гигантские стальные шары покатились по залу глухие удары. Потом ритм усложнился: "Ду-ду-ду-ду-ду бум-бу! Ду-ду-ду-ду-ду дум-бу!" — древней, какой-то дочеловеческой еще угрозой ревел барабан, сгибая душу и подавляя волю, и в такт каждому удару в темноте вспыхивал сиреневый фонарь. Свет его был неярким, но, в то же время, каким-то режущим. Он вспыхивал на миг, и в нем пролетала стремглав по полу, по далеким стенам тень музыканта с воздетой кверху массивной колотушкой. Путешественник лег на пол, и по прежней, пещерной привычке заструился вперед, подбираясь поближе к сцене. Вблизи мощь звука показалась ему и вообще устрашающей: звук с почти физической силой бил не по ушам даже, а как будто бы по всему телу, но лазутчик не обращал на это внимания, разглядывая одинокого музыканта. Перед чудовищной тушей наклонно расположенного барабана, чуть склонившись, стоял человек с двумя колотушками в руках, и с дикой энергией поочередно взметал их над головой. Насколько ему удавалось рассмотреть во время коротких вспышек, — у человека было худое, остроскулое лицо с впалыми щеками, а длинные волосы были скручены в тяжелый узел на темени, который и вздрагивал в такт каждому удару. И вот так, в одиночку, без слушателей, одинокий барабанщик играл с неистовой, дикой, мрачной страстью, словно стремился выплеснуть из своей души непомерный для смертного груз. "Дум! Дум! Б-бумм!!!" — разнеслись, редея, последние три удара, он инстинктивно сузил зрачки и угадал: после минутной паузы над сценой вспыхнул неяркий свет, осветив высокую худую девушку со змеино-гибкими движениями. Словно бы специально для того, чтобы подчеркнуть это, она и одета была в обтяжное черное трико с жемчужно-серебряным сетчатым узором. Был у барабанщицы крупный рот с чувственными и недобрыми глазами, изломанные брови, косо поднимающиеся к вискам и непроглядно-мрачные раскосые глаза, сверкавшие черным льдом. Увидав непрошеного свидетеля, она полоснула его злым взглядом и, презрительно фыркнув, исчезла за какой-то портьерой, не забыв прихватить за собой колотушки.

Загрузка...