XXII

Некогда мы были амебами. Несколько позже — чем-то вроде нынешних медуз и актиний, только попроще. Среди наших предков следует числить рыб, каких-то вполне уже пятипалых лягушек, зверозубых гадов и зверей. Стервец, знакомства с которым я так долго искал, — и нашел-таки навроде того психа, что так долго пытался добраться до спичек! напомнил мне это самым эффективным образом. Но никогда, и это следует подчеркнуть, — никогда среди наших предков не числились черви, раки и мягкотелые. Я так и ее и спросил по этому поводу:

— Правда, — печально все это? Есть, оказывается, такие двери, которые останутся закрытыми и для нас. Это ужасно.

— Мр-р, — с характерной серьезностью высказалась она, по-кошачьи валяясь и вытягиваясь на своей любимой белой шкуре, на этот раз, ради разнообразия, вполне одетая в аккуратную летную форму лейтенанта ВВС Конфедерации, — включая сюда ра-аскочные остроносые сапоги, — а кто-то говорил мне, что все, хоть в какой-то мере мыслимое, тем самым уже существует? Его остается только поближе рассмотреть. Так к чему тогда нытье?

— Ну говорил, говорил, каюсь… Только это, видишь ли, не тот случай, пото… — И тут я осекся. — Потому что, хм-ладно-не-обращай-внимания-хотя…

— Я же тебе говорила, что ты жу-уткий нытик. Прежде чем решить очередную проблему тебе просто для здоровья нужно объяснить, по какой причине она является принципиально неразрешимой, поставить себя в совершеннейший тупик, вдоволь позавывать по этому поводу, всех вокруг ввести в уныние и панику, вызвать упаднические настроения, а потом взять и все сделать наилучшим способом. Со мной можешь не стараться, уже давно привыкла и не обращаю внимания… Излагай.

— Понимаешь, как бы это тебе сказать…

— Слепи. У тебя хорошо получается, а меня учишь-учишь, а графы все равно какие-то…

— Не хочу так. Хочу словами. Хоть немного побыть вполне человеком.

Она кивнула, совершенно неуловимым движением оказалась стоящей на ногах и оказалась у стеклянной стены. Мы — как-то подзастряли на Мысе Хай, здесь наш бродячий дом бросил якорь, и, растекаясь время от времени в разные стороны, оптом и в розницу, мы почему-то неизменно возвращались именно сюда, на Гору над Киалесстадиром. По несокрушимому окну, по пасмурному небу над холодной водой стекали капли несильного дождя и чертили извечную, меланхолическую решетку из мокрых следов, и она, такая жесткая, реальная, определенная в своей военной форме на фоне такого вот пейзажа, напоминающего мокрую акварель, на фоне такого океана, что впору бы поежиться.

— Для каждого, не бывшего в наших предках, найдется рано или поздно свой предок, уже общий и для него, и для нас, и в таком качестве любой тигр и любой спрут существовали для него, как потенция. В этом плане они, действительно, достижимы для нас, потому что и действительно возможно не только возвратиться назад, но и посетить что-то, лежащее в стороне. И в нас, естественно, сохранилось то, что имеет эту потенцию… Послушай, почему я всегда оказываюсь таким унылым идиотом, а ты опять оказываешься права?

— У нас с тобой разные функции. Я — смотрю и думаю. Ты слушаешь и делаешь… Слушай, я боюсь даже подумать, что ты задумал! Минуя прыжки по деревьям, — спрутом немножко поплавать?

— Да это — тьфу! — Я уже опомнился и включился в игру таким образом, что невозможно понять, в шуточку я это или же на полном серьезе. Этот номер можно исполнять на разный манер, но ее заводит неизменно. — Ты только послушай: вот возник фотосинтез, избыток кислорода, и сразу же, как обрубленные, отгорели т-такие биохимические возможности. Мне Петер Фаром говорил, они специальное Расширение делали, для модели. "Если б — да чуть попозже, когда б они утвердились, кислород их не сжег бы, и от того жизнь приобрела бы куда более разнообразные формы" — в смысле того, что потом, когда кислород все-таки присовокупился бы. Ты представляешь, — говорил я с видом все большего увлечения, — вернуться до стадии анаэробных бактерий, — и уже оттуда вильнуть в сторону? Технология-то вся та же, но это были бы уже такие миры, которых представить уже нельзя… Совсем нельзя, представляешь?

Исподволь я уже начал потихонечку, не вдруг, брызгать слюной, старательно изображая из себя этакого идиота — исследователя, готового сдохнуть, — но поймать бабочку-дуринку, спалить или отравить весь свет — но проверить свою гипотезу, ничего вокруг себя не видящего, когда ему что-то такое приходит в дурацкую голову.

— А вот еще на уровне "свободных генов" шестинуклеозидный вариант хорошо бы прове…

К этому моменту она уже в упор смотрела на меня, зрачки ее постепенно расширялись, аки жерла Ада, к коим, влекомая ледяным вихрем, неуклонно приближается грешная душа. А потом она медленно, как-то сразу двумя веками, мигнула. Не знаю, где она усвоила эту манеру, но выглядит это совершенно устрашающе, как нечто нечеловеческое в человеке, вроде Танюшиных движений после Включения. А она уже начала шарить глазами в поисках подручных средств, и главным теперь было не отпустить ее с пустого места у окна. И тут я получил по голове раз, а потом еще раз, а когти у нее на этот раз были из соображений удобства обрезаны чуть ли не до мяса: вот сколько раз она на меня нападала, сколько раз побить пыталась, а я до сих пор терплю. И ни разу у нее ничего толком не получалось, и каждый раз, по освещенной традиции это заканчивалось сниманием с нее каких-либо штанов. На этот раз она прекратила физическое сопротивление несколько раньше обычного, и уставилась мне в глаза сантиметров с двадцати, так уж получилось.

— Нет, ты уж погоди-ка малость. Да отс-стань ты… Погоди, у меня идея есть… Пошли за мной.

Кто ее знает, когда она успела придумать такой замысловатый путь, но успела все-таки, и когда я шел за ней по расширяющейся ложбине в обход каменного горба, с каждым нашим шагом становилось все темнее. Когда мы вышли в степь, хоронясь в зарослях почти лежачего, длинностеблистого кустарника, кругом стояла ночь, или, по крайней мере, поздний вечер. Над дремлющими пологими холмами по правую руку небо было все-таки посветлее, там еще горела стылая полоса последних остатков заката, но небо над головой было уже — как изумруд, подложенный черным бархатом, неимоверного черно-зеленого тона, без дураков ночное по здешним канонам небо. Но при том, что это была ночь, и при том, что я отлично это осознавал, я каким-то образом очень прилично все видел. Да, цвета сейчас я различал только поверху, а там, где было темнее — я видел все в разных оттенках серого цвета, как объемную черно-белую фотографию, и обернулся к Мушке, чтобы спросить ее, что это значит, и открыл уже свой рот для вопроса, но увидел ее и закрыл его. Сам все понял. Бесшумно струясь между теней, и сама — как тень, как сгусток черноты в ночи по левую руку от меня скользила высокая фигура. И во всем этом кромешном силуэте разглядеть можно было только одно: огромные, в пол-лица, отсвечивающие желтым глаза со зрачками-щелями, обращенные на меня, но я сообразил уже, что у меня если и не такие же, то уж, во всяком случае, похожие. Донеслось до меня с ее стороны едва заметное движение воздуха, и я привычно, как переводят взгляд, потянул по направлению к ней носом. Запах… Уже был, его можно было узнать, но это было покамест еще не то: скорее обещание того, во что он может превратиться, когда наступит ее пора. А вот наступит она… Послезавтра. Хотя, — это же Она! Она сильнее всех женщин, и оттого пора ее, начавшись, достигает зрелости особенно быстро… Да ведь недаром же она увела его от прочих прямо сегодня, когда еще рано, и поди попробуй только, располосует так, что до зимы не зарубцуется… Зато есть время поохотиться, и покормиться, и вздремнуть в тени с полным животом. И время от времени вежливо тянуть носом, и чуять, как запах становится все более густым, и обретает новые струи, ветвится, как дерево, обретая при этом неописуемое в своем великолепии единство… А затем наступает миг, когда запах перестает спрашивать, и уносит способность рассуждать. Сердце забилось сильнее, когда я поневоле вспомнил, ЧТО бывает тогда, но я смирил его: рано. Запах этот станет густым, как у лопнувшей от спелости дыни, сладким, и рассыпчатым, как перезимовавший, темный мед горных пчел, и неудержимо кружащим голову, как… А вот не с чем сравнить, потому что как-то можно совладать с собой, напившись хмельного, нализавшись Осеннего Корня, можно одолеть любой дурман, потому что только от тебя зависит в конце концов, насколько себя одурманить, а вот попробуй здесь, когда наступает момент, и ведешь себя вроде бы осторожно и дышишь едва-едва, самыми краешками ноздрей, чтобы, учуяв, не хватануть бы лишнего, и каждый раз оказывается, что этого дурмана не бывает в меру, и того, что чуешь этими самыми краешками ноздрей, оказывается вполне достаточно, чтобы напрочь отключить рассудок, и перестаешь видеть и слышать что-то постороннее. Опять замечтался, а когтями по роже, между прочим, за удалую охоту тоже вполне можно схлопотать, так же, как и за несвоевременную активность. Пока что — пора другим запахам.

Это был темный, скрытый от лучей только что взошедшего Белого Кролика — Лабби склон холма, и поэтому я видел тропинку по-другому, не как обычно, а вроде как едва заметно светящейся слабым серебристым светом, потому что за день тропа нагревается чуть по-другому по сравнению с окружающей ее травой, и глаза мои, давно уже ни видевшие огня различали эту разницу. В Тени, а особенно — в далекие анноуны, собственно говоря, и ходят ради этого, но проблема остается, точнее две проблемы: в самом начале, а порой и надолго сохраняется двойной стандарт восприятия, и то, что для Тени — повседневная жизнь, для ноуна — ах! И нужно воспринимать, не мешая, а для этого присутствовать на самой периферии сознания, действуя только на уровне скрытых подсказок. Мне кажется, что природа Озарения или Вдохновения именно такова, а если вмешиваться в действия анноуна непосредственно или просто неумело, то напортачишь. Тут пример был отменный: что с того, что тело мое обладает чем-то вроде инфракрасного зрения, если сознание мое, того, кто сейчас рассказывает все это, НЕ УМЕЕТ им пользоваться, как новорожденные младенцы не умеют пользоваться зрением обычным и учатся до двадцати лет, а кое-кто — и всю жизнь? Само собой, что допустимо только самое что ни на есть неназойливое присутствие, не нарушающее безукоризненной механики сознания… И вторая проблема, то, что я заповедал для себя свято — пытаться, пока на это хватит сил, описывать все это обычным языком. Чтобы подольше сохранить связь со своим прошлым "я". Я, быть может, и смог бы надолго сохранить такую консервативную схему, но это неизбежно и скоро разведет нас с Мушкой, а это я уже не могу… По слабо серебрящейся тропе, что змеей вьется по темному мохнатому боку холма — вверх. Бесшумно, но со всей возможной быстротой, чтобы разогреть и проверить все мышцы, и, заодно, испытать наслаждение от того, что они слушаются тебя идеально, что тебе попросту мудрено будет задать им такую нагрузку, чтобы они попросили отдыха, и я несся вверх, словно скользя над склоном, как будто это не я бежал, а меня волокло какое-то могучее течение, или служащий моей воле ураган. Я остановился только у верхнего среза холма и на вершину почти что вполз, потому что, хоть и не ожидал я никаких особенно неслучайных глаз в сегодняшней степи под холмом, это еще не значит, что можно поступать неправильно, а если стоять спиной к Лабби, то любой, кто стоит на холме во весь рост, виден куда лучше, чем на пресловутой ладони. У самой кромки небольшого обрыва, получившегося после оползня, торчала старая и толстая дикая яблоня (а вот попробуй объясни, как это связались в одно целое комплекс запахов, по которому я узнал дерево еще до того, как его увидел, и слово "яблоня"? Чтобы при этом не помешать?), и лучшего наблюдательного пункта просто-напросто нельзя было придумать. Ночь была почти безветренной, но движение воздуха все-таки было, в общем, со стороны степи — в ту сторону, с которой мы пришли. Когда ветер достаточно силен, запахи пролетают значительные расстояния, почти не смешиваясь, оставаясь острыми, чистыми, точно и тонко доносящими все происходящее, зато и распространяются по прямой, и приходится долго бегать поперек ветра, вдоль фронта его, если хочешь узнать о разных местах, а не много и точно — но об одном. Когда, как сегодня, ветра почти что и совсем нет, к тебе, Стоящему Неподвижно, запахи приходят одновременно с самых разных сторон и в дикой порой смеси, продвигаясь медленно и вроде бы как сами собой, и тут нужно уметь различать, где то, что осталось по сю пору, где то, от чего остался только один запах, а где вообще данные о событиях мнимых, никогда в этакой смеси в реальности не присутствовавших, обонятельные фантомы, созданные причудливым смешением неторопливых воздушных струй. Я — умел. О, как это умел мой анноун! Первые вдохи — Вдохи Добычи, потому что для того, чтобы быть охотником, прежде всего необходимо не оказаться добычей. Вот одно из преимуществ неподвижного воздуха: если бы пребывали сколько-нибудь долго, стоя в засаде, то непременно след отыскался бы; если бы враги, чужаки, конкуренты или же просто опасные животные в таком воздухе были бы близко, то никуда бы они не делись, подбираясь даже с подветренной стороны. Так что, как и положено, будем охотниками. Запах острый, огромный, опасный и остывший — далеко в степи, вместо того, чтобы спать, слоняются туда и сюда слоны, потому что у них брачный период, из-за ушей самцов пахнет пронзительно и страшно, и не дай бог никому оказаться на их пути, неукоснительном, как у лавины в горах. Табунок заночевавших диких ослов, под водительством пахучего от почтенного возраста, но еще жилистого самца, хитрого, наверное, и злого как черт… Запах… поконцентрированнее, чем положено бы по расстоянию, и это значит, что устроились они у нагретого за день откоса либо же в неглубокой ложбинке, даже знаю — где, и дотуда — около минуты хорошего бега не надрываясь (шестьсот метров, — по привычке оценило Над). Буйволы, как обычно, залегли широким кругом, головами наружу, по ту сторону от зарослей кустарника и шагах в двадцати от него. По внешнему кругу, как серые валуны, неподвижно застыли гигантские быки, и на них стоя, накрыв головы крыльями, дремлют вполглаза чуткие птички-спутники… Ради такого случая можно бы, конечно, попробовать: подать голос, пугнуть, вызвать и подогреть панику, а там, глядишь, либо мы какого телка отобьем, либо сами в сумятице сшибут и покалечат. Но сегодня не мне это решать… За полчаса ситуация приобрела достаточную ясность, и я обернулся спиной к светилу, туда, где в самой глухой тени скрылась, как средоточие мрака Она. Не знаю, как у нее получается, но она в таких случаях почти что даже и не светится. Нету — и все. Я разогрел руки и начал быстро рассказывать обо всем, что удалось выяснить, а Ночной Язык исключительно подходит для того, чтобы быстро пояснить что и сколько, с необыкновенной точностью указать где, причем именно ЭТОМУ собеседнику. Недаром говорят, что именно Ночной Язык повсеместно лег во времена оны в основу всех систем письменности, причем совершенно независимо… Но пока я еще вовсе не был уверен, что меня видят и что на меня смотрят. Не был я уверен даже в том, что там, в глухой тени, вообще кто-то есть. Мистика какая-то! И тут совершенно неожиданно, в полутора метрах от меня, но как раз в тот момент, когда я сосредоточился на несколько другой точке, она вывернулась ко мне, на холм, умудрившись не выдать своего приближения ни звуком, ни запахом, ни сколько-нибудь заметным движением. Если бы на ее месте был какой-нибудь удалец, я бы сейчас уже валялся, и добро еще, если просто без сознания. Она стала ко мне в тень: так, она поняла все, что я ей хотел сказать, но ничего этого, — она покрутила головой и, блеснув клыками, от души зевнула издав что-то вроде: "Агх-ах-ах-аа!", — ей вовсе не надо, а во-он по той балочке снизу учуяла она, здоровенного вилорога-одинца, и хочет именно его. А там ей стало скучно, и вообще захотелось промяться вверх по склону. Объясняя все это, она, кроме того виртуозного зевка не издала ни единого звука. Подобно большинству женщин, она вообще похвально-молчалива во время ночной охоты. Без рассуждений, как принцип. Чтобы не терять времени, мы бросились вниз по склону холма со скоростью большей, чем у валунов, катящихся под гору, не чувствуя своего веса, она скользила рядом, как тень, совершенно бесшумно и плавно, так, что это даже пугало (наверное — пугало это только то, что было привнесенным компонентом), но при этом продолжала свои пояснения: на этот раз, в отличие от того, как это делается обычно, нападет на зверя она… И погонит тоже она, а он будет ждать во-он там, за отрожком… И высовываться не будет, а то она его… Так будет лучше, потому что от нее уже пахнет. Ритуально мы обнюхались, хотя в этом сегодня не было особенной нужды, но все было в порядке: время, ночной воздух и холодная вода Уувуу, через которую мы переплыли по пути сюда, почти полностью стерли запахи дыма, жилья и фабричной одежды. Потом она с неуловимой глазом быстротой повернулась и вдоль кромки холма скользнула в ночную степь. Я стал на четвереньки так, чтобы плотно прижать к твердой почве голени и предплечья, приняв позу "четыре нити", чтобы приблизительно с равным успехом видеть, слышать, чуять и ощущать сотрясение почвы. То, что называется "ни туда, ни сюда". Замер так, чтобы даже дышать самыми верхушками легких, так, чтобы подпружинивать, компенсировать даже удары сердца. Сейчас Лабби светила мне в спину, и это было хорошо.

Вот, по жесткой земле, оставляя ощущение сдвоенных, донеслись хлесткие щелчки, которые стали более глухими, но и более громкими, переходя в обычный топот. Почти с самого начала показалось мне, что зверь бежит не вполне на меня, и тогда я медленно-медленно поднял голову, чтобы принюхаться "полуторным" чутьем. Да, он несся на меня, но не так, чтобы вполне подходяще, он несся, как обвал, все укорачивая и учащая скачки, ветерок как раз пахнул с той стороны, и донес запах погони. Остро несло потом смертного ужаса, и я очень понимал зверя, ему было кого и чего бояться, он летел, окрыленный этим ужасом, и только поэтому еще бежал, как в давние-давние времена бежал я, и ужас холодным стальным ветром подгонял меня. Еще — пахло кровью, и когда до меня донесся этот запах, я вообразил себе все происшедшее с такими подробностями, словно видел своими глазами. Вот зар-раза! Вместо того, чтобы гнать, как договаривались, она бросилась на вилорога в одиночку, когда тот спокойно лежал, сытый, свежий и отдохнувший… То есть поступила самым что ни на есть опасным образом, вопреки всем канонам и обычаям и… Да, точно, мне не показалось и вилорог действительно хромал. Теперь я слышал шум погони ушами и совершенно отчетливо а потому начал медленно-медленно подбирать ноги под живот. И тут я увидел его. Он летел тяжеловесным, укороченным галопом, сильно взбрасывая зад, Лабби била ему в глаза, а сам он весь светился тяжелым ртутным блеском. Когда он подбежал поближе, стала видна огромная рваная рана до самой кости на его правом плече. Тогда я толкнулся правой ногой и, сорвавшись с места, понесся изо всех сил к тому месту, где загнанный, ничего перед собой не видящий зверь окажется спустя… Необходимый промежуток времени. Прыгнув, я глубоко воткнул когти в противоположную сторону его толстой шеи и свесился, уваливая его голову на один бок, так, что он глухо захрапел и закружился на одном месте, пытаясь вздеть меня в воздух резким взмахом головы. Я позволил ему это и на миг улегся вдоль его хребта и ударил зверя клыками за ухом — на удачу. Кровь ударила мне в рот обильной струей, но все-таки не так сильно, чтобы можно было с рычанием отпрыгнуть в сторону, и с наслаждением крутиться неподалеку, и легко уходить от неуклюжих и все более медленных рывков обреченного животного, ожидая, когда он повалится от потери крови и помрачения. В этом было бы уже другое, совсем-совсем отличное от упоения схватки, холодноватое и умственное наслаждение игры и наблюдения. Но этого не было. Скотина, весящая раз в пятнадцать больше меня, с такими ранами может бежать еще очень долго. Тут главная опасность в том, что подранка запросто может перехватить какая-нибудь другая партия, и будет тогда вполне в своем праве и от всякого греха свободна, а потому я начал кружить его на одном месте, заходя каждый раз — с новой стороны, но я уже выпил Красного Молока из его жил, и тут, помимо расчета, присутствовал уже и азарт кровавого хмеля. Клыки прямо-таки зудели от желания вонзиться в живую, всех соков исполненную плоть. И тут со стороны вовсе для меня неожиданной возникла черная, чуть ли не струящаяся в серебристо-лиловом свете Тень, и зверь на миг замер. Кровь лилась по его плечам и расслаивалась на влагу, текущую вниз, волну восхитительного запаха, расходящегося в разные стороны, и слои ртутного блеска, поднимающиеся кверху, медленно расплываясь и угасая. На непроглядно-черном фоне ее масти даже при самом ровном и ярком дневном свете разглядеть можно было разве что едва заметный узор, как от неровностей бархатистой ткани, на которую луч света падает сбоку, а ночью — это и вообще было пугающее Ничто, женский силуэт, вырезанный в теле мира, кусок бездны, в которой горели два желто-оранжевых глаза. К этому она еще имела привычку хранить на ночной охоте полное безмолвие, которое, право же, пугало больше самых душераздирающих воплей. Но это, скорее всего, на взгляд меня-постороннего, потому что по сути дела это было правильно, — как крайний и наиболее последовательный вариант женского поведения. Возникнув откуда-то сбоку, она молча, без всяких задержек вонзила вторые когти обеих рук зверю глубоко в глаза, и он издал какой-то утробный вздох, тяжело поворачиваясь на одном месте. Я, воспользовавшись моментом, снова ударил его клыками в шею, в то место, где пульсировала большая жила, и на этот раз не промахнулся. Кровь ударила фонтаном, заливая мне глаза, но я уже откатывался в сторону, не в силах удержаться от победного рыка. Скоро вилорог рухнул на землю, сотрясаясь в редких, тяжелых конвульсиях, и тогда она подобралась поближе, чтобы припасть к ране, из которой, хоть и слабеющей струей, но еще толчками вытекала кровь. Потом зверь замер окончательно, и она улеглась головой к нему, тихо урча и только изредка касаясь раны языком, а глаза ее, и без того на редкость яркие, сейчас прямо-таки горели в ночи. Мудрецы утверждают, что в былые времена власть женщин, которая и сейчас достаточно велика, была вообще безраздельной, и глядя сейчас на нее, с каждым часом любимую и волнующую все больше, я понимал это очень хорошо: вот я тяжелее ее на треть, сильнее чуть ли не вдвое, а какой я, к Голым Челюстям, охотник по сравнению с ней? Это даже не смешно. В позапрошлом году, летом, когда она охотилась далеко на Юге, в звенящих от комаров, заросших тростником, залитых мелкой водой плавнях дельты великой реки Илихлих, на нее напал тигр. Я утверждаю, что был он либо слишком уж зол, либо на редкость глуп, либо, по крайней мере, очень уж молод: от неожиданности она обозлилась и гнала полосатого дурака мили две через камыши и протоки, и его счастье, что в той же партии было человек пять Ревнителей, которые успели-таки вступиться за бедное животное. Те же мудрецы говорят, что только потом, когда все большую роль стала играть работа, все более сложная, все более тяжелая и систематичная, мужчины приобрели хоть какое-то значение. Очень даже может быть. Но ей все-таки пришлось выйти из своего упоенного состояния, поскольку нам предстояло еще одно неотложное дело. Само собой, она была весьма недовольна, подымаясь со мной на ближайший холм: теперь, когда дело было сделано, надлежало заявить свои права, и хрен бы мне кто поверил во все привходящие обстоятельства, если бы она не приняла участия. Я, чувствуя ее недовольство, держался с подветренной стороны и чуть позади, чтобы не было лишнего соблазна сорвать мимолетное неудовольствие на мне, но когда мы поднялись на вершину, она тихонько приблизилась и размашисто, со стороны — на сторону, раза три лизнула меня в рот и щеки, показывая, что не сердится и даже немного извиняется за сварливость. "А-а-а-ах!" — полным голосом, во Втором Мужском регистре начал я, чтобы привлечь внимание всех, кто способен слышать, а потом увлекся и раскатил конец фразы, опустив лицо к земле, — грешен, люблю петь. И она вступила удивительно вовремя, исподволь примешав к раскату длинную, невероятно ровную, высокую ноту несравненной чистоты. Она возникла из небытия, возросла до максимума, и так повисла над степью, словно луч, прорезающий темноту и окруженный дрожащей короной моего всепроникающего, сотрясающего сухую землю ворчания. Постепенно, в полном согласии замолкли, чтобы всем, кто слышит, да хватило бы времени прислушаться. Снова подняли голоса, на этот раз держа одну ноту, и завили два согласных перелива, две вовсе не мешающих друг другу партии. Желтый Колос, из Клана Пяти Кратеров, масть "звезды и кольца"… Пламя, горожанка, из Семьи Белого Круга, муаровая… Охотясь только вдвоем, добыли вилорога-самца, который теперь лежит… Сто двадцать-семдесят-тридцать три Севера и… Девятьсот пятьдесят-двенадцать-пятдесят восемь Восхода… Собственная партия приглашается на ночную трапезу с тем… Чтобы утром без всяких споров удалиться… Остальных предупреждаем, — тут она подпустила в голос "сверло", мастерски сжимая горло, страшно красиво, но с явной издевкой, — что завтра, и еще день после и еще… В круге на пятнадцать делений вокруг добычи… Говорящие это собираются заключить брак… Поэтому попавшихся просят не сетовать… Те, кто слышал это, пусть передадут всем, кого встретят сю ночь и в день после. Нет, что ни говори, а достойна сожаления участь тех, кто, сообщая, ни к чему не способен помимо, кто не может превратить этого необходимого ночного дела в такую вот песню. Я — могу, но и мне редко приходилось петь с таким понимающим, богато одаренным и вдохновенным партнером, как эта женщина. Оценили это и те, кто отправился на охоту вместе с нами, и после надлежащей паузы, обдумав, ответили нам роскошным многоголосым хором. Особенно подкупало то, что они, похоже, заткнули глотку Треснувшему Ясеню (из Узких Колец) и Ледяной Струе из семьи переселенцев, поскольку они поют так, что лучше бы они вовсе никогда не пели, а по этой причине, как положено, петь любят ужасно. Но на этот раз, похоже, кому-то, да будут благословенны дети его а охота всегда удачна, удалось их убедить, что для ДАННОГО КОНКРЕНОГО СЛУЧАЯ голоса их не очень подходят.

За нас были страшно рады, и не врали при этом, обещали быть вскорости, и все это отдавало добродушным юмором, вообще характерным для белой зависти хороших людей. А потом была ночь, и бесшумные тени с горящими глазами во тьме. Тяжелый брус Малого Огня принес с собой Терпеливо Стерегущий из Клана Трех Скал, почти молочный, с едва заметными при свете черными прожилками, масти "мрамор", по которой почти безошибочно можно узнать северянина, охотника на морских коров и ластоногих. Здесь он находился на практике, после окончания Высших Ветеринарных Курсов, — это официально, а вообще это был классический пример молчаливого искателя впечатлений, человека, обуреваемого жаждой все увидеть, поохотиться на разную добычу и в очень-очень разных условиях, подвиться с женщинами, по возможности, всех мастей. Он и запалил брус с конца, который побагровел, заалел и налился бело-розовым накалом. Охотник не будет пользоваться открытым огнем, если к этому есть хоть малейшая возможность: мало того, что сам провоняешь дымом, так еще и надолго, накрепко сам потеряешь чутье по меньшей мере наполовину. Жар и сам по себе изменяет запахи не хуже иной грозы, но уж с этим так или иначе приходится мириться… Собравшиеся с шутками-прибаутками расчетливо разодрали шкуру вилорога, отхватывая куски парного мяса, напились крови, пока не свернулась окончательно, и постепенно охмелели. Женщины завели на три голоса песню без слов, а остальные начали нарочито-медленный, молчаливый хоровод, ритмично ударяя ногами о твердую почву, раскачиваясь и хлопая в ладоши. Постепенно возбуждение наше усиливалось, и по мере этого нарастал и темп древнего танца, все ярче горели глаза с узкими вертикальными щелями зрачков, и наступил миг, когда запели, взяв одну пронзительную ноту, уже все собравшиеся и с этого мгновения пир разгорелся уже по-настоящему, как положено, а она подошла ко мне, с деланной скромностью зевнула и повела прочь, вдоль по руслу пересохшего ручья, и потом через ложбину, и на гладкий каменный берег, где в десяти шагах чудно, как кит на экскурсии, возвышался наш дом, а чуть дальше, сливаясь с серым, пасмурным небом, расстилался Океан.

Третье включение. Народ

Под вечер жар немного спал, но нельзя сказать, чтобы стало прохладно. Горы поодаль стали уже совсем синими, ясно синело и быстро меркнущее небо, а не редких, рваных облаках тревожным, красным огнем догорал закат, обещая назавтра ветреную погоду. Он уже и сейчас тянул откуда-то, этот упрямый холодный ветерок, трепал полупрозрачное от жара пламя приземистого, почти бездымного костра. Поодаль стояло несколько четырех местных палаток, а людей — у костра и на всей территории лагеря вообще было всего пятеро. Один из мужчин, тяжелый, темноликий и бородатый, сидя на корточках тихонько перебирал гитарные струны, а трое других просто молча глядели на огонь. Молчала и единственная в компании женщина, что сидела на каком-то ватнике, вытянув ноги строго вперед, словно кочевник, так что понимающим людям даже смотреть на это было жутковато. Костер, таким образом, хорошо освещал безупречно-чистое, без единой даже складочки обтягивающее ноги трико, новенькие, белые, идеально-чистые кроссовки "Пума" и выглядывающие из них белоснежные, — не от мира сего, — грубошерстяные носки с аккуратнейшими отворотами. Один из мужчин пошевелился:

— Чер-рте что! До сих пор никого… Может, — заблудились?

Его сосед только неопределенно пожал плечами.

— Да нет, в самом деле! Кстати, — это ведь ваша идиотская затея, чтобы непременно встретиться в этой дыре… Ну точно ведь не найдут!

— Вам легко говорить… Куда захотели, туда и выехали, когда захотели, тогда и выехали… А нам каково? По-моему, — так самое подходящее место: с одной стороны — центр туризма, с другой — можно спокойно поговорить без боязни, что нам помешают. А кроме того, я вообще не понимаю, к чему вся эта паника? До истечения контрольного времени, если не ошибаюсь, еще далеко…

— Контрольное время — контрольное время…

— Уважаемый Об, — вмешался в разговор третий, — не ворчите. Все мы в той или иной мере нервничаем. Не знаю, как Нэн?

Он обернулся к женщине, а она терпеливо улыбнулась в знак того, что слышала, и промолчала.

— Мама!

Бородатый с гитарой, дернулся в сторону, потерял равновесие и сел. Гитара, упав на камни, издала протяжный, глухой звон, а следом на ноги вскочили и все остальные, кроме женщины: косо, со стремительностью налетающего коршуна и басовитым свистом с темнеющего неба сорвалось громадное треугольное крыло, выкрашенное в пиратский темно-серый цвет. Подвешенный под ним летун ловко освободился от своей хитроумной сбруи и во всей красе предстал пред честной компанией. Это был невысокий, поджарый, носатый мужчина с энергичным сухощавым лицом.

— Здорово, ребята, — проговорил он, обводя их нахальным взглядом, и, распустив, откинул отороченный мехом капюшон, — я не ошибся адресом?

— Тьфу! — Названный Обом ожесточенно плюнул. — Между прочим дурацкие шутки!

— Зависит от вкуса…

— Кем слывешь?

— Как? А, понял… Это уже дело. Позвольте представиться, Тайпан.

И он обошел мужчин, энергично пожимая руку каждому из них, коротко заглядывая в глаза и отрепетировано улыбаясь. К женщине он подошел в последнюю очередь, — за все это время она так и не сменила позы. Нагнувшись, он изящно взял ее узкую руку и по всем правилам поцеловал, потом глянул в ее лицо и отвел глаза:

— Господи, красивая-то какая, — пораженно проговорил он, — как зовут вас, леди?

— Тут не спрашивают, как кого зовут, — в голосе ее едва заметно прозвенела насмешка, — все равно тут никто никого не видел раньше, и если мы не придем ни к какому решению, то имена нам будут вовсе ни к чему. Здесь спрашивают, — кем слывешь? Этого достаточно. Нэн Мерридью, — к вашим услугам.

Он еще раз осторожно посмотрел в ее длинные, насмешливые глаза и тихонько спросил:

— Я вам понравился?

Она опять сдержано улыбнулась и кивнула головой:

— Очень.

Между тем откуда-то снизу послышался приглушенный говор, и через несколько минут на площадку вышла первая группа гостей. Народ тут все собрался пунктуальный, и за оставшиеся до контрольного времени полчаса собрались все, из имевших быть, в отличие от слывшего Тайпаном избрав исключительно древнейший способ передвижения.

— Кажется, — все, — подвел итог давешний пугливый гитарист, обводя собравшихся цепким взором, — и кто же начнет первым?

— А вот хотя бы вы, — пожав плечами, проговорил высоченный молодой мужчина южного типа, с округлым крутым подбородком, — как хозяин…

По-английски он говорил с каким-то странным акцентом.

— Пожалуйста, — легко согласился бородач, — только я, если можно, сидя, а? И, восприняв молчание за знак согласия, он с медвежьей мягкостью уселся по-турецки.

— Итак, леди и товарищи, граждане и мистеры, положение у нас создалось несколько парадоксальное: мы отлично знаем, зачем собрались здесь, мы очертили и охарактеризовали друг друга до подробностей, но за глаза, и теперь, зная о человеке все мыслимое и немыслимое, зачастую не можем сказать, — о каком именно человеке. Назрела ситуация, замечательно подходящая для веселых розыгрышей, когда о возможном соратнике известно все, кроме его внешнего вида… Поэтому предлагаю каждому выступающему сообщать по крайней мере, кем он слывет. Хотя, конечно, кое-кто кое-кого здесь знает… Воспользовавшись правом Зачинщика, я, как говорится, повторю общеизвестное, подведя черту минувшему. А резюме это состоит в том, что все собравшиеся здесь, за редким исключением, совершенно независимо друг от друга, не сговариваясь, на основе совершенно разных наборов сведений равно пришли к выводу о сомнительных, мягко говоря, перспективах земной цивилизации. Пусть даже речь идет не о биологической гибели вида Нomo Saрiens, а всего-навсего о безобразных, кровавых, сокрушительных потрясениях, неизбежных, по нашему общему мнению, в самые ближайшие десятилетия. Другое, что объединило по крайней мере, большинство собравшихся, это активное нежелание пропадать вместе с остальным человечеством, не подчиниться тому грядущему ататую, многообразные механизмы которого сами же и открыли. Реалисты, мы понимаем совершеннейшую невозможность не только переломить к лучшему, но даже и в малейшей степени облегчить судьбу человечества, поскольку на современном этапе любая новация технологического или социального плана парадоксальным образом приведет только к нарастанию дисбаланса между различными социальными и национальными группами и может просто-напросто ускорить катастрофу, заменив один ее механизм на другой. Никто из нас до сих пор ни разу не произносил вслух идеи о создании дочерней цивилизации, но, если не ошибаюсь, идея эта просто носится в воздухе. И не только идея. Это еще и эмоция, субъективное, очень личное нежелание многих подчиниться нежелательной тенденции, отвечая за чужие глупости, чужую неспособность провести оптимальные решения, за былые ошибки и неподъемное бремя грехов. "Лично мне это не подходит…" — это серьезно, господа и товарищи. В отличие от всяческих рациональных обоснований произвол — это божественно, это вообще, на мой взгляд, самое важное в жизни и к такому проявлению согласных воль необходимо отнестись со всей серьезностью. Я, например, не желаю подыхать в атомной войне, которую без моего согласия затеяли какие-то идиоты. Я не согласен довольствоваться тем количеством всякого рода благ, которое положат мне непонятным образом сцепленные чиновники. Я не желаю дышать отходами промышленности, выпускающей совершенно ненужные мне вещи и бездарно спроектированной не мной. И случилось так, что мы имеем по крайней мере теоретическую возможность без всякой помощи государственных институтов уйти из этого мира, с этой планеты и из этого времени… Потому как что есть время, как не какие-то его характерные признаки? А еще меня лично раздражает то обстоятельство, что в последнее время все на свете обосновывают потребностями прогресса: если вот это, значит, прогресс, так оно уже поэтому хорошо… Кому — хорошо? А вот ничего подобного, если это не нравится лично мне! Знаменитое высказывание относительно "после", относительно "меня" и еще про потоп, имеет помимо всего-прочего глубокий позитивный смысл, ускользающий от тупиц, свихнувшихся на морали: на свете нет ничего вечного, а время моей жизни, если это хорошая жизнь, — тоже время, не хуже и не лучше никакого другого. Поэтому скажу откровенно, что главной и единственной задачей своей считаю прожить свою жизнь так, как мне это нравится. Этот символ веры убежденного, воинствующего индивидуалиста даже нельзя считать аморальным, потому что применение любой веры всецело зависит от апологета, а лично мне не нравится издеваться над людьми, и скучно обжираться, и никак не подходит проводить жизнь в пьянстве и блуде… Хотя я люблю и то, и другое. Так вот, спрашиваю я, чего худого будет в том, что я буду заниматься тем, что я хочу и так, как хочу? Среди почтенной компании, собравшейся здесь, есть люди, мягко говоря, весьма состоятельные из стран, где это не является преступлением, поэтому они могут не вполне понять мои побуждения, а для меня — одна только возможность не иметь над собой идиота-начальника — уже очень дорогого стоит! Этим людям просто приходится меня терпеть, потому что без этого кое-что просто-напросто не получается, но это кое-что — служит их тупоумным, бескрылым, безобразным целям, а это обидно, и если есть хоть малейшая возможность изменить это обстоятельство, — я пойду на все. Даже если придется сдохнуть по ходу дела, — это будет исключительно мой выбор, а помирать все равно когда-нибудь придется… Относительно же моих возможностей собравшимся, по-моему, известно достаточно, и на эту тему распространяться мне не хочется. Добавлю только, что, помимо всего прочего, я занимаю достаточно высокое положение в том своеобразном виде, который характерен для нашей страны, и, если потребуется, могу… Внести свой вклад и в этом плане. Об, призываю вас подхватить эстафету…

Тощий, весь жестко-пружинистый, с коротким ежиком серо-серебристых, стальных волос на голове, Об неторопливо прикурил от веточки, выхваченной из костра и неторопливо разогнулся:

— Мир, полный людей, отвратительно-инертен. Это аксиома, всю нестерпимость которой в полной мере могут оценить только математики, да еще, разве что, писатели. И тем, и другим писан закон, его мы блюдем и развиваем, но и развивая — блюдем. Зато в остальном — наша воля, и строительство наших городов, что крепче камня и прозрачней воздуха — зависит только от нас, от нашего умения, от нашей силы и от нашего вкуса, наконец… И, смертельным контрастом этому, — тупая, инертная, анти-логичная, анти-справедливая, полная анти-смысла жизнь вокруг. Мы постоянно, только за редким исключением проигрываем из-за странной смеси нетерпения с отвращением, и только хуже бывает, когда приспособишься и научишься не проигрывать вполне приспособленным к этой жизни тупицам, потому что это только усиливает внутренний разлад. Масса тупиц и людей, которым и так очень даже хорошо, стоит между мной и делами, которые с обычных позиций пришлось бы считать магией, чудом, — так чего же мне еще желать, если не превращения окружающего бытья в мягкий воск, который можно лепить в соответствии с собственной волей? Пределом моих стремлений по характеру, по профессии и по призванию является такой порядок вещей, когда самим бытием становится моя овеществленная мысль, и мир зависит только от меня… При том, что я реалист и прагматик до мозга костей, я — раб этой холодной и ослепительной в своей неосуществимости мечты. Впрочем, — иначе она не была бы мечтой… Поэтому, если мы не предпочтем безделья, я — с вами, и теперь мне хотелось бы выяснить, кем слывешь ты, любезный корреспондент?

Поименованный таким образом поднялся, оказавшись ростом и фигурой под стать бородатому гитаристу, разве что самую малость пониже и помускулистей. Квадратное лицо удивляло странным выражением, смесью флегмы с абсолютной самоуверенностью, бледно-серые глаза смотрели сонно и веско, а громадные руки с узловатыми, длинными пальцами висели вдоль туловища, как гири на якорных цепях.

— У меня все просто. Всю жизнь я работал. Взявшись за дело, я никуда не спешил и очень старался. Неудивительно поэтому, что очень скоро это дело оказывалось сделанным, я слегка досадовал и брался за следующее. Пока я работал исключительно на себя, мне казалось, что так у всех, и вообще — все это в порядке вещей, но потом стал браться за проблемы все менее очевидные, за дела все более сложные, со все более сомнительным, — как говорили мне Люди Знающие Жизнь, — исходом. Я по-прежнему никуда не торопился и очень старался, после чего, — увы! кончались и эти проблемы, и я почувствовал, что мне тесно в прежних рамках, они затрещали под напором изнутри. Тогда оказалось, что дела мои почти никому не нужны. А когда нужны, то пугают. Я доказываю свою правоту, как дважды — два, и с моими доводами соглашаются, но из этого все равно ничего не выходит, потому что для Людей, Знающих Жизнь доводы волшебным образом оказываются отдельно, а их неверие и трусость — отдельно. Плодовые быстрорастущие кактусы — пожалуйста! Многолетний хлопок для засушливых районов? Ради бога! Плодовые дубы с урожаем в пять центнеров с корня? Никаких проблем! Взял заказ на выращивание леса в пустыне Тар, и выростил.

— А, так это, значит, вы?

Тяжелорукий медленно кивнул.

— Да, это я… Но после этого выяснилось, что не позволяют политические соображения, и кому-то я крепко с этой пустыней наступил на ногу… Что прокорм голодающих — суть совершенно пагубная вещь для производства и Высокого Дела торговли п-продовольствием в этом охреневшем и оскотиневшемся мире… Что есть более существенные и насущные дела, вроде как, к примеру, постройки еще двух авианосцев, а поэтому новая страна там, где жить совершенно невозможно, неактуальна, а осуществление проекта даже и при технической исполнимости — как минимум вредный бред, — или бредовый вред, точно не помню, — с точки зрения идеологии и Блоковой Политики… Ну скажите, куда мне девать себя после всего этого? Так что, господа мои, другого выхода у меня просто-напросто нет, и если бы не подвернулся вариант с вами, пришлось бы придумывать какой-нибудь другой выход, вроде свержения правительства в Аргентине или скупка какой-нибудь страны в Черной Африке. Мне жизненно необходимо действительно неподъемное дело, которого хватило бы на всю жизнь. Если на этот раз не ошибаюсь, то предстоит именно этот вариант. Я буду полезен, как биолог и парабиолог широкого профиля на стадии подготовки, а после… После предполагаю действовать в пределах собственной специальности…

— Полагаю, господа, что мы имеем дело с опасным фанатиком и еще хлебнем горя с господином… Кем слывешь-то, подвижничек?

Тот поднял ручонки и с некоторой задумчивостью поглядел на них, а потом, наконец, проговорил:

— Фермер. Разве ж это не видно с первого взгляда?

С этими словами он сел, уступив виртуальную трибуну давешнему летуну.

— Да будет известно почтенному собранию, что я слыву Тайпаном, но имя это отражает, скорее, мое происхождение, а не натуру, потому что с самого раннего детства я чувствовал в себе нечто птичье, причем не от тех вполне реальных пташек, для которых полет — только средство, а от Птицы Вообще, смысл которой — лететь, а цель имеет, в общем, второстепенное значение. И если кто-то летает сейчас, то существовало же и стремление к полету, не могло не существовать, было движение в этом направлении, чтобы подняться над двумя измерениями. Вот и меня, военного летчика, прежде всего по-птичьи тянет в то, что находится над полетом точно так же, как полет находится над ходьбой, и уже во вторую очередь этот вопрос интересует меня, как теоретика. Так вот, узнав, как сопрягаются мои воззрения на этот счет с некоторыми новыми для меня работами из числа тех, что почтенное собрание оставило для внутреннего потребления, я не колебался ни секунды: для меня упустить такую возможность значило бы смерть до смерти. А главное, — зачем? Смерть в бою или в деле должна для всякого настоящего мужчины и, тем более, — для офицера и джентльмена считаться естественной и желательной. И уж во всяком случае возможность смерти не должна влиять на решение мужчины в моем возрасте. Вы?

— Я боюсь повторить уже сказанное, — проговорил очень высокий и очень красивый молодой мужчина "южного" типа, с тонкими черными усиками, — потому что в первую очередь тоже хочу видимых сдвигов, больших свершений. Практика показывает, что подобные вещи происходили тогда, когда возникали или складывались безупречные, лишенные слабых мест общности людей. И тогда не имело значения сколько и чего им противостоит. Так македонцы били персов в любом количестве, сколько бы их не встретилось, а христиане развалили и опрокинули Рax Romana. Так нить из бездефектного алмаза режет закаленный рельс, как будто бы это воздух. Дело в том, что отсутствие дефектов само по себе совершенно меняет свойства целого, и у меня возникло ощущение, что именно с такой, практически-лишенной слабых мест общностью я имею дело. Одно только это обстоятельство внушает определенный оптимизм. А кроме того — для чего жить, если не для хорошей компании? Обо мне вы слыхали, как о Ресибире, и это прозвище, очевидно, хорошо передает мой характер. Столкнувшись с законом социального противодействия, я сатанею, и тогда, хоть и осмотрительно, но все-таки лезу на рожон, либо же, напротив, подставляю шпажонку под прущий на меня в лобовую атаку танк… Если мы придем к соглашению, обещаю использовать эту свою особенность исключительно во внешней среде.

— А по-моему здесь собралось не Безупречное Общество, проговорил доселе молчавший Оберон, — а банда самовлюбленных демагогов и надутых павлинов… Господа! Мало того, что вы говорите много и с удовольствием: вас еще и самих много. А вот дама у нас, наоборот, одна… Надеюсь, никому не придет в голову возрожать? Нэн, прошу вас…

Она осталась сидеть, и только подобрала ноги под себя:

— С одной стороны, — приятно, что здесь есть джентльмены, проговорила она с обычной своей холодноватой и бледной улыбкой, — и относятся к тебе вроде бы как к леди, но я так рассчитывала, что обо мне в ходе этого мероприятия забудут. Разумеется, я понимаю, что вы всего-навсего хотели быть любезным и внимательным, но мне-то вовсе не хотелось говорить на эту тему… Ладно, если уж это строго необходимый ритуал, я отмечусь, поскольку не в моих привычках увиливать от каких бы то ни было обязанностей. Так вот, у меня причина проста: в последние несколько лет мне стало холодно и скучно жить. Настолько, что становится попросту нечем жить. В той или иной мере это было всегда, и вся жизнь моя — стремление уйти от этого холода. Тридцать три года, — а я помню себя с очень раннего возраста, — я живу, как бесчувственная машина, однажды запущенная с целями, которые не известны никому. В том числе и мне самой. И всю свою жизнь я ищу пути, чтобы уйти от этого странного положения, хотя не могу сказать, чтобы и оно сильно меня волновало, и успела испытать для этой цели много всякого, хотя кое-что совершенно неожиданно оказалось для меня полностью неприемлемым. За мной неоднократно пытались ухаживать мужчины, и я честно пыталась принимать эти ухаживания, а потом наступал определенный момент, тогда я как будто бы стеклянела, и на этом обычно все и кончалось. Пару раз за мной пробовали ухаживать лесбиянки, которые принимали меня за подобную себе, но уж это было мне и вовсе ни к чему, я чувствовала это. Встреча с вами — еще один, до сих пор неиспытанный путь. Его необходимо пройти, как все прежние, потому хотя бы, что он по крайней мере ничем не хуже всех других возможностей. Поэтому я с вами, а специальность и квалификация у меня, кажется, подходящие… И скажите, кто именно из здесь присутствующих слывет Тартессом?

Из тени выступил среднего роста человек с кучерявыми черными волосами, пристальным взглядом как будто бы прищуренных глаз и крутым угибом на подбородке, обычно свидетельствующим о страшной силе воли и большом упрямстве обладателя. При том, что был он невысокого роста и телосложения был хоть и крепкого, но отнюдь не избыточно-массивного, при первом же взгляде на него непонятным образом чувствовалось, что он обладает страшной, стихийной физической силой, что сродни силе дикого зверя с железным костяком и стальными мышцами. Есть такие люди.

— Я точно знаю, что есть только одна вещь, которую следует искать: это проявления воли Господней во всем. Мне — жизненно необходимо убедиться, что и под другим небом душа моя останется частицей Его. Говорю вам заранее, что считаю вопросы веры делом сугубо личным, интимным и уже хотя бы поэтому никому не намерен навязывать своих воззрений. И я, как положено настоящему баску, многое умею и никогда не отступаю перед трудностями.

— Пожалуй, — проговорил некто, именующий себя Хагеном, высказанных в этот вечер деклараций было вполне достаточно, так что предлагаю присутствующим определиться в своем отношении к тому, что предварительно названо Исходом, а после этого перейти к практической выработке плана наших дальнейших действий. Или кто-то не согласен и желает еще высказаться?

Таковых не нашлось и собравшиеся с необыкновенной организованностью и быстротой перешли к обсуждению чисто-практических и никого не касающихся вопросов. А итог дискуссии, совсем уже поздно, внезапно подвел Некто в Сером.

— А знаете, что? — Он сделал паузу, обводя собравшихся взором, полным сомнения. — Сдается мне, что ни х-хрена у нас не выйдет… И знаете, почему? У нас все-таки не хватает какой-то стержневой фигуры, и я, к сожалению, не представляю себе — какой. Страшно представить себе — какой.

Загрузка...