Вчера, часов в восемь вечера, я услыхал глухой шум во дворе, и меня как будто толкнул кто-то в бок: со мной и прежде случалось вот так, нипочему, вдруг почуять запах жареного. По глухой стене двухэтажного кирпичного здания Общества Охраны Природы, залезшего своим закопченным задом в наш двор, медленно ползла Танюша. Она сдвигала вверх по стене руку и подогнутую в колене ногу, и от них начинало тянуться кверху что-то вроде уродливой сиреневой паутины из неровных, изломанных дорожек, прилипших к стене. Она подтягивала тело, держась на этой паутине с уверенностью паука-крестовика, и все начиналось сначала. Позади нее сиреневая плесень на глазах темнела, трескалась и осыпалась вниз сотнями плоских сиреневых многоугольников (это я рассмотрел потом). Когда стена по своей высоте кончилась, Танюша продолжила свой подъем, и все как-то разом увидели продолжением почерневших кирпичей чуть наклонную скалу с косослойной ровной поверхностью. Кое-где по скале шли бурые полосы какой-то колючки, освещенной бог знает каким светилом, на которое даже и смотреть-то не хотелось, а чуть выше скала казалась призрачной, ирреальной, постепенно сходя на-нет. Неуклонно поднимаясь все в том же стиле, она, наконец, миновала границу между стеной и непостижимой скалой, поднялась на несколько метров и по ней, а потом и сама сделалась подобием миража. Затем по удивительному видению пошла какая-то рябь, и оно растаяло без следа, захватив с собой и Танюшу. Все, никаких следов, кроме мозаичной россыпи полупрозрачных лиловых камешков. Вообще все. Спрут закончил воспитание своего Маугли, воспитанница спрута ушла навстречу своей непостижимой судьбе. И какой бы ни оказалась ее судьба, это все равно лучше, чем десятки лет валяться неподвижным, безмозглым, злобным и грязным бревном. Странно, но я не могу плакать, не чувствую горя. Ужасно, да? Но это потому что мне кажется, будто ей так будет лучше… Хотя, с другой стороны, что такое "лучше" для существа, которым стала Танюша? Приложимы ли к ней человеческие мерки добра и зла, ВООБЩЕ любые человеческие мерки? Ведь она так и не стала человеком, хотя и уподобилась людям способностью ходить на двух ногах, произносить слова, — и даже как будто бы к месту! да элементарно обслуживать себя. Я совершенно явственно видел, насколько все это имитация, камуфляж, подражание — как робот совершенно бессмысленно имитирует человеческие движения. Лишний раз довелось убедиться, что все в этом человеческом мире держится на людях, каковы бы они ни были. Я и раньше видел: умрет, к примеру, какой-нибудь старик, с которым вообще, казалось бы, одни только хлопоты, а жизнь вокруг него ломается: жена переезжает к взрослым детям, разменивается жилье, деточки грызутся между собой, кому жить с мамой. Вот так же и с Танюшей. Я не о родителях, они повели себя, в общем, как это и ожидалось: мама слегка поплакала, но, похоже, больше для порядка, а папа долго философствовал на тему устройства-неустройства поминок, а потом пришел к Соломонову решению поминок не устраивать но все-таки напиться. Все как-то сразу же поняли, что уход ее — с концами, что это — все. Совсем все. Вот и для меня — все. Когда она исчезла, я будто бы услышал глубокий мелодичный звук, как от лопнувшей басовой струны, и как-то сразу осознал, что с Танюшиным уходом оборвалась чуть ли не главная нить, привязывавшая меня к дому и прежнему существованию. До звонкости ясно стало, что я обманывал себя и рад был обманываться, когда сохранял привычный образ жизни, ходил в школу и в магазин, болтал (Как прежде, с удовольствием!) с друзьями, хотя, казалось бы, все это должно было потерять для меня всякий смысл. Мне хотелось, чтобы все осталось вроде бы как прежде, хотя как прежде УЖЕ не осталось, я прятал голову в песок… Да нет, это я сейчас ее прячу, потому что самообвинение в страусиной политике есть недопустимое упрощение и, значит, очередной самообман. Я говорил, что ДОЛЖНО было потерять значение, но не потеряло же! Да, многое делается по привычке, потерявшей смысл, но привычки эти — в значительной мере — Я САМ. Но все это рвется, тает, исчезает с пугающей стремительностью, и когда-то должен был наступить некий предел. Когда Танюша ушла, ее присутствие оказалось таким фактором, без которого все остальное предстало таким, как оно есть бессмысленной привычкой. Стал ловить себя на очень простой мысли: если бы я двигался по-другому маршруту Обходимых Дверей (а я все чаще и чаще пользуюсь ими, не замечая этого), то все, с кем я встречаюсь по эту их сторону, были бы другими и имели бы совершенно иную судьбу, а чуть подальше — не существовали бы вовсе. Тогда с какой стати переживать мне за самостоятельную судьбу тех, чья судьба в значительной мере создана мной? Выбрана — мной? Это похоже на беспокойство за судьбу отражения на воде, вырезанного из бумаги образа, плоского изображения объемной вещи, точнее /Здесь в тексте приведен графилон. Прим. ред./ Хэ… Вот еще одно знамение времен: владея надежным способом выражения мыслей, пользуюсь словами и фразами на языке ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ непригодном для выражения этих мыслей; желая сделать вид, будто ничего не произошло и не изменилось, пользоваться при необходимости методами, невозможными, а главное — НЕНУЖНЫМИ для меня прежнего. Вот она, матушка, — идеальная питательная среда для микробов шизофрении. Бесконечное расщепление надвое всего, что было целым — это она и есть. Нет, я внутри очень стесняюсь своих мыслей относительно теней, отражений и марионеток, очень сильно сам себя стыжу за них. Беда в том, что я, мягко говоря, вовсе не уверен в ошибочности этих мыслей. Я боюсь, откровенно боюсь, что, отказываясь шаг за шагом все более и более даже от мыслей на обычном языке, я очень быстро потеряю все признаки прежней своей личности, стану совершенно другим "Я", и, какими бы возможностями не обладала бы эта новая личность, не равносильно ли это, по сути, самоубийству и рождению своего рода наследника? Все равно-де помирать, а дети вроде бы как есть, — так, что ли? Я постараюсь, постараюсь еще побарахтаться, буду вести себя так, как вел бы себя в подобных ситуациях прежде… Вот только надолго ли хватит моего понимания, как бы я себя вел, если бы? А вот попробуйте мыслить, как новорожденный младенец или, хотя бы, как трехлетка, — в лучшем случае у вас выйдет скверная имитация. Я уже и сейчас с трудом вспоминаю, почему, как, на каких вздорных основаниях боялся заплывов во всякие-разные Мушкины гавани, почему мне казалось, что от такого рода воздержания кому-то будет лучше? Бояться, скорее, следовало другого, — ее, как она выразилась, "призвания". Страшно жалеет, что, несмотря на все старания, не получается, как в тот самый первый раз, то есть с полным взрывом человеческого существа, и освобождением духа, якобы достигающего при этом Горних Высей. Теперь, видите ли, у нее отчасти сохраняется контроль (кто бы видел, как выглядит осуществление этого контроля!) и память о происшедшем. Последнее и действительно неудобно, поскольку, желая повторения, она не может теперь сослаться на то, что "ничего не помнит". Благо еще, что я сговорчив. Ни в чем не могу ей отказать, а она пользуется. Когда мы, собравшись, организуем взаимодействие на стратегическом уровне, она, кажется, готова меня вообще не выпускать из себя. А когда засыпает все-таки, то, по крайней мере, не выпускает его из рук. Проснувшись, принимается за свое снова. Однако будем следовать установленному порядку. Очевидно, она и впрямь каким-то образом сродни Пьеру Тэшику, поскольку все, связанное с ним и его словами принимает что-то уж слишком близко к сердцу. Во время одной из наших встреч она по непонятной причине являла вид крайней задумчивости, а потом и говорит:
— Меня интересует, что это за Волчья Кровь такая? Ты не можешь выяснить?
— Мой милый друг Наталья! Птицы не могут, со всеми их возможностями и опытом… Они, понимаешь ли, занимаются тем же, что и я, только больше ста лет и все. Да и вообще, с какой стати это тебя-то интересует, не пойму?
— Сама не знаю. Беспокоюсь как-то. Ну да бог с ней… А куда тогда?
— О, инициатива? Да куда угодно. Желаешь, например, в Амстердам-альфа для тура в тропические районы вот уже полста лет как вымершего Китая?
— Как вымершего?
— Да существует такой небезынтересный вариант. То есть сколько-то там осталось, миллиона три или четыре, но, вообще говоря, посвободнее стало. Заметно посвободнее.
— Нет, давай туда же, где были.
— Вот еще можно в Большую Паутину, на Землю Марка, там как раз карнавал. Оч-чень рекомендую, совершенно уникальная культура, непонятно даже, как это настоящие люди создали что-то подобное.
— Нет, давай туда же, где были!
— Насколько я понимаю, ты желаешь в Гнездо, чтобы осмотреть художественную галерею и посетить библиотеку, да? Ты в тот раз их как-то упустила из виду, а теперь жа…, - тут последовала попытка вцепиться в мою физиономию когтями, я увернулся и продолжил, держа ее за запястья, — …леешь, правда?
— Ты сейчас договоришься, и я отправлюсь туда одна! Заблужусь, представляешь? До-олго буду дорогу домой искать, со вкусом. А ты тут изведешься от переживаний и сердечных мук.
— Давай по соседству с тем местом, но все-таки не туда, а? Понимаешь, у меня там небольшой задел есть…
— Ладно, только если мне не понравится, мы сразу же свалим, идет?
— О господи… Само собой, кто нас заставит-то?
Мы спустились вниз по Николаевскому спуску, перешли мостовую и вышли на берег речки левее моста, прошлись метров сто по пляжу и, обогнув кучу гравия, намытого по весне земснарядом, пошли от реки наискосок, почти повернувшись к ней спиной. Перед нами уже не было высокого правого берега с расположенным на нем центром города, перед нами открылась бесконечная, чуть всхолмленная жаркая равнина под безоблачным небом, мир желтого, красного, черного и ослепительно-белого песка, мир маленьких камешков, из которых бешеное солнце вытопило кровь, застывшую красновато-лиловой коркой. В голове застучали тысячи молоточков и почти сразу же захотелось пить, но на одном из песчаных холмов уже виднелось то, что я назвал "небольшим заделом", — громадное решетчатое сооружение на четырех парах неуязвимых колес высотой в полтора человеческих роста. Посередине, тщательно уравновешенный и хитроумно расчаленный, висел под решетчатой фермой двухэтажный, почти кубический домик с плоской крышей.
— Так, — говорю, — нам сюда.
— А это еще что?
— Ничего особенного. Просто я решил, — чем нам по чужим домам гостевать, так лучше обзавестись своим… Короче — увидишь.
Мы поднялись на удлиненную несущую раму, которая в очередной раз напомнила мне тело хищника, когда он, всеми лапами вцепившись в землю, пружинисто напрягается перед прыжком, а оттуда поднялись по лесенке в прихожую первого этажа. Первым делом я, понятно, поднялся на самый верх и сориентировался на местности: силовой телескоп на колесиках тут входил в стандартный набор оборудования. Все оказалось правильно, черте-где на севере виднелись отроги хребта Нирис, на западе, вплоть до окоема — расстилались безбрежные поля песка, каменно-жесткой глины и покрытых пустынным загаром каменных россыпей. Зато на востоке, километрах в тридцати, голубели водяные пары и прозрачно лиловела растительность Гуннарова Тракта. Это, можно так сказать, — по левую руку, потому что путь наш лежал на юг, — пока не надоест, а торопиться нам было вовсе некуда. Потом я спустился в рубку и освободил рычаг блокировки. Дом сразу же наполнился тихим позвякиваньем, шорохом, едва слышными скрипами, плавно колыхнулся, и пейзаж за окнами медленно поплыл на север. "Каток" двигался вверх по склону легко, равномерно, без малейшей натуги и неторопливо. Проведя две недели в гостях у мастера Марка (как его звали: "Марк, Выпавший Из Гнезда"), я был совершенно очарован жизнью на катках, и тогда еще решил, — я — не я буду. Дочка у него была чистый клад, — для того, кому он нужен, конечно, — прехорошенькая, чудовищно здоровая, безобразно уравновешенная, с железобетонной психикой, оч-чень неглупая и при этом, чуть попробовав, оказавшаяся весьма склонной к хорошему, без изысков, старательному сексу, с основательным темпераментом, — ноги, по крайней мере, раздвинуть не отказалась ни разу. И сама время от времени начинала лизать меня, к примеру, в ухо. Нет, не дай бог, я вовсе не хочу ее изобразить этаким жизнерадостным примитивом: просто-напросто я в нее не влюбился, а женщина, в которую даже не влюблен — все равно в какой-то мере лишняя женщина. Кстати, она, к счастью, тоже не воспылала ко мне сколько-нибудь высокими чувствами. Было хорошо, но расстались мы без особого сожаления. Когда я закончил дела свои кормчие и очнулся от приятных воспоминаний, когда вышел из рубки, то обнаружил, что Мушка осваивает новое жилье в экспресс-режиме. Что касается меня, я предпочитаю держать всякого рода барахло и припасы свернутыми, в униполярном состоянии, но на то и нужны женщины, чтобы иметь свои, кардинально отличные от наших, взгляды на все. Ей требовалось, чтобы всего было много, чтобы место было занято, — вообще чтобы была обстановка. Природа, как известно, не любит пустоты, и судя по неудержимому стремлению заполнить все, что только можно, Мушка, безусловно, явление природы, причем не из последних. В кухне, на столике с крышкой в форме неглубокого корытца, горой лежали желуди, зузга, лиловые помидоры, непременный в здешних краях синий лук с горных участков, манго, приправы, которых не знала ни она, ни я, древесная земляника чуть побольше моего кулака размером, красная с черной коркой коврига сфанового, светло-желтая с коричневой коркой коврига пшеничного, ее черный кинжал самого ужасающего облика, два кухонных ножа, кособокое блюдо из зеленой глины, широкогорлая стеклянная банка с водой, в которой шевелились два пресноводных ропста устрашающих размеров, ядро оранжевого масла на куске полупрозрачной гуниковой коры. Тут же стояла батарея всякого рода емкостей содержащих жидкую часть меню, причем тут без драки соседствовало растительное масло, просяное пиво с Саранды, "Дом Алонсо" четырехлетней выдержки и водка из водорослей, более известная как "Зеленая Смерть". Тут же, кстати, дожидаясь, когда я приду и настрою высокочастотную печь, лежали обработанные тушки горных фазанов в количестве шести штук… Услыхав шторм, бушующий в угловой спальне, я отправился туда и застал его в полном разгаре, причем ложе размерами где-то три на три было уже распаковано и теперь в воздух взметались, образовывали двух-трехслойные комбинации и отбраковывались шкуры-покрывала-простыни, налетали нешуточные порывы ветра и только что не вспыхивали молнии.
— Послушай-ка, ты что, решила накормить отдельную роту берсерков после горячего дела?
— Ну? В чем дело?
— Да просто я процентов на восемьдесят упрятал провизию назад…
Она оставила в покое темно-синее мохнатое покрывало жутких размеров, опустила руки, задумалась на минутку и печально констатировала:
— Жмот.
— Да. А водка с Юга по вкусу напоминает коктейль из гвоздей со скипидаром. Вещь сугубо для любителей.
— Алкоголик, — тем же тоном констатировала она, — но ты меня уговорил: это будет отныне моим любимым напитком.
— Я добрый: не буду ловить тебя на слове. Кстати: наш путь лежит на Юг, и в конце ты сможешь припасть к самому его источнику.
Тут в мою голову полетела подушка и я вынужден был в прямом смысле этого слова прикусить язык.
— Кстати, — кто это собрал такой вот набор… всего? Я не очень-то верю, что ты.
— Правильно делаешь. Одна моя знакомая, которую я попросил исходить из вкусов предводительницы племени мумбо-юмбо с непреодолимым тяготением к варварской роскоши. Настолько дикой, что начинает визжать при виде обыкновенного бри… Э, э! Прекрати, это тебе не подушка, разо…
И поймал в воздухе вазу из бездефектного кристаллического стекла, красивую, в цветных разводах, и, разумеется, совершенно несокрушимую для слабых человеческих сил. Она тем временем, как будто читая мысли, которые я пытался прочитать у нее, извлекла из тряпочного вихря простыню черного шелка и в единый миг накинула ее на великанское ложе таким образом, что та легла без единой складки, и на миг замерла, задумчиво глядя на переливчатую ткань.
— "Королевы Марго" начиталась? А я потом где-то вычитал, что ра-аскочные шелковые простыни делались черными, чтобы на них грязи не было видно.
— Все равно не доведешь. Я твердо решила не доводиться. А черную я просто хочу проверить… Мне идет?
И не успел я ахнуть, как она оказалась лежащей на этой самой простыне, причем в виде, совершенно не усложненном какой-либо драпировкой. Не знаю, как грязь, а она, тело ее, чуть позолоченное солнцем за время, прошедшее с нашей последней прогулки, выглядели потрясающе, как… как жемчуг в коробочке, высланной черным бархатом, как деревянная статуя в кромешной темноте тропической ночи, вырезанная великим скульптором и подсвеченная талантливым декоратором, как античная камея, только куда круче, потому что от всего перечисленного у меня сроду не перехватывало дыхание, а тут… Короче, — жалко, что я не успел ахнуть.
— Можно потрогать?
— С какой это стати, — певуче прошипела она, — по-моему ты подумал что-то не то. Так вот: и не думай.
"Ну это мы посмотрим" — подумал я и для вида скромно потупился:
— Ладно. Есть предложение устроить пир наверху.
— Иди-иди, организовывай там… Я в коробчонке вскорости приеду…
Я некоторое время просновал вверх-вниз по лестнице, оставил поляризацию только в верхней части стекол — приблизительно на четверть, собрал на стол и сел, дожидаючись. Дом наш, приблизительно со скоростью хорошего пешехода, двигался под очень острым углом к воображаемой оси Гуннарова Тракта и приближался к нему очень медленно, со склона мы уже, в общем, спустились и теперь под тяжким грузом тихонько хрустел гравий, медленно покачивался горизонт с висящими над ним небольшими продолговатыми облаками и бледное небо. До того еще, как мы ляжем на курс, параллельный тракту, не миновать стать двигаться по долине Кагарласс, узкому желобу, засыпанному пластинами минерального стекла. Но додумать все эти интересные мысли мне не дали, поскольку в дверях показалось Мимолетное Виденье во всей красе. Я глянул повнимательнее и сел. Чтобы не упасть. Нет, не ткань с Островов. Не та самая туника тонкого льна, что оставляет голым правое плечо. Не набедренная повязка даже, чего я в отчаянии ждал и на что тайком рассчитывал. Она возникла в дверях, облаченная в широкие черные брюки и черный пиджак. На ногах — тяжелые черные ботинки, на левом плече — голубой шнур, сложенный вензелем S, на груди — серебряный щиток. Короче — полная форма сотника Черного Корпуса Внутренней Службы времен Второй Республики в Дайгаре, только что без высокой фуражки. И выражение полной сосредоточенной решимости на узком лице. В смысле, близком к "а вот вам!". Она внимательно оглядела организованный мною по мере слабых моих сил натюрморт и сурово осведомилась:
— А где?
— Что "где"?
— Где здесь мой любимый напиток?
— Ойй… Ты все-таки настаиваешь? Это так-таки и всерьез?
— Да, стакан, сейчас и немедленно, полный.
Чтобы достигнуть молчаливого компромисса, я налил ей очень маленький стакан, проследил за тем, как она глотает чудовищную жидкость, как давится, как кашляет и как не может перевести дух. Совсем уж собрался было подсунуть ей для запивки простого, хорошего питьевого спирта, но потом все-таки сжалился и подал ей, в такт постукиваниям по спине, какого-то коричневого пива. Потом она рассказывала мне, что я бесстыдно преувеличил достоинства напитка: на самом деле он-де напоминает пригоршню раскаленного стекла, залитую йодной настойкой. Наверное, именно поэтому крепкий портер с Кристобаллиды показался ей ужасно вкусным, — вид по крайней мере был именно такой. Я пронаблюдал за процессом до конца, а потом сочувственно произнес:
— О, как я вас понимаю. Некоторые даже не выживают, так что вполне могло быть и хуже.
— Не дождешься, я да-авно зна-аю, что ты смерти моей хочешь, тут она сделала длительную паузу, всецело погружаясь в жареную птичью ногу, — и что? Мы так и будем все время торчать в этой ползучей дыре? А делать-то что будем?
— А вот доедим и обдумаем. На сытый желудок.
— Обжора, — заявила она, по-прежнему не отрываясь от своего увлекательного занятия, — это в дополнение к пьянству. Никаких высокодуховных запросов. Вода в этой блуждающей забегаловке есть?
— Это само собой. Тонн пятнадцать, а потом не будет проблем закачать новый запас в ближайшей телли… А какие, к примеру, развлечения изволит предпочитать ваше превосходительство, будучи в нетрезвом виде? Бег в пинки по пустыне? Танцы на столе в голом виде? Планерчик собрать? Тут как раз хорошая полуинерционка… Тер-скутер не предлагаю даже и в шутку, — тут я спохватился, проклял и мысленно прикусил свой поганый язык, но тут же решил, что уже поздно, и оттого продолжил, — тут нужен хотя бы минимум практики.
Она — молодец, она очень правильно ответила, не схватилась на мужской манер за что-нибудь смертоубийственное, — расслабленно махнула ручкой:
— Да что мы, скутеров с планерами не видели? Потом разве что, при случае… Э, погоди, а это у тебя там что?
А ничего особенного, — далеко-далеко, у самого горизонта, виднелась цепь едва заметных точек. Ну, надо сказать у нее и глаза. Я перевел телескоп на максимальное увеличение, и то, что я увидел, очень слабо напоминало случайность. Известен коренной недостаток сильной оптики: на удаленную цель навести трудно. Зато от превращения едва различимой точки в полноразмерное изображение со всеми деталями каждый раз захватывает дух. К этому просто невозможно привыкнуть. Отменные кони здешней породы во всей своей красе, непревзойденные скакуны Большого Песка, почти все — голубой, даже вроде бы сиреневатой под здешним солнцем масти, и в седле — порода. Резко согнув в коленях ноги, о чем-то переговариваясь между собой, в седлах уверенно раскачивались легкие, тонкокостные, большеглазые девицы с курчавыми волосами, со смуглыми руками и лицами, густо намазанными сиреневой мазью, — явные, неподдельные Змеи. Трое были на совсем другую стать, но не они привлекли мое внимание: третьей от конца, на гигантском голубовато-сером жеребце ехала весьма загадочная личность. Конь ее, видимо, был полукровкой: обычному здешнему скакуну, пожалуй, не под силу было бы тащить такую хозяйку. Сойди они с коня, ЭТА оказалась бы на голову выше своих спутниц. Необъятный бюст и широченные толстые плечи обтягивало что-то вроде кольчуги. Безусловно ее можно было назвать толстой, но объемистый живот казался ощутимо-тугим, без малейшей рыхлости, необъятные ляжки бугрились мускулами, а в бревноподобных руках даже отсюда чувствовалось что-то каменное, сосредоточенная, беспощадная мощь. Посадка ее тоже существенно отличалась от манеры ее спутниц, но тяжкая глыба ее зада располагалась в седле с абсолютной надежностью. А потом она, словно почувствовав взгляд, повернула голову в нашу сторону. У нее оказались широкие щеки с неровной серой кожей, между которыми носишко просто терялся, выглядел этаким защипком, маленькие глазки смотрели внимательно, но все равно как-то сонно. И тут мне дохнули в ухо и молча оттерли от телескопа. Она прищурилась, — вряд ли для того, чтобы лучше видеть, и выражение Мушкинго лица стало при этом очень каким-то недобрым.
— А ты говоришь… Что ты там говорил насчет планера? У нас никакого серьезного оружия нет?
— Разумеется нет. Сама посуди, зачем оно может нам понадобиться? А насчет планера ты бы лучше покамест молчала.
— Да, пожалуй, ты прав. Лучше покамест проявить умеренность мыслей… И прямой поединок может оч-чень плохо кончиться.
— Да что ты такое буровишь?
— А ты что, не видишь, что это она? Та самая Волчья Кровь?
— Да ты-то откуда можешь это знать?
— Ох уж эти умники! Все им непременно надо доказывать, как теорему. Будто на ее рожу глянуть недостаточно…
И тут до меня начало доходить, что она причастна к тому, чтобы эта встреча состоялась. Даже если сама не подозревает об этом. И нечего тут удивляться, и винить некого и незачем в том, что это создание ТОЖЕ начало развиваться, и в том, что направление ее развития оказалось весьма отличным от моего. Я и раньше замечал, что мы немножечко отличаемся. Но мне очень присуще то, что называется "постановкой точек над "i" в неприятной манере:
— Да тебе-то что? Почему тебя волнует ее деятельность?
— Потому. Они сюда-то никак вломиться не могут?
— Оч-чень это сомнительно… Да если и так, то ЧТО они могут нам сделать, ты не задумывалась? Война с Файтом по телевизору, анекдот.
— Людей жалко. Вон Пьер…
— С какой стати тебе их может быть жалко? Это все равно, что жалеть книжного героя.
— А я и книжных героев, между прочим, жалею! Переживаю страшно, даже плакать кое-когда начинала… Да и вообще, — "почему", "отчего" переживаю, — а вот нипочему! Хочу, и волнуюсь, ни перед кем отчитываться не собираюсь!
А что, — надо сказать, — подход… Так мне и надо со всей моей логикой и гнилым мудрствованием. Вид у нее меж тем стал весьма озабоченным:
— Слушай, тут больно концы велики, я никак ее зацепить не могу, слишком близко, что ли? Помог бы…
Тут и меня словно бы ошпарило ледяным кипятком: сходства в общепринятом понимании тут ни с кем не было, но СУТЬ внешности Волчьей Крови, экстраполяция возможной первообразной ее личности вдруг заставили меня предположить и заподозрить ужасное. А и не сам ли я, раб божий, не своими ли собственными ручками СОЗДАЛ это чудище? Тогда я не имею права, если бы даже и мог достать ее и вывернуть наизнанку. Мушка — другое дело, она пусть себе, как хочет, пока же она сидела молча, то ли задумавшись, то ли на меня обидевшись, то ли со мной слегка поссорившись.
— Дай-ка еще водорослевки…
Вот ведь упрямая какая девчонка! Я налил ей прежнюю дозу, она глянула на стоящий стакан, и практически вся жидкость из него вдруг исчезла, только отдельные изумрудные капли сиротливо скатывались по цветному стеклу.
— Мне пришло в голову, что вовсе нет никакой нужды проглатывать это, чтобы оно оказалось внутри… А вообще-то я понимаю тех, кто ее пьет: это вроде честности, как целку ломать — заплатить болью, чтобы купить право на удовольствие.
Тут она откинулась на искрящуюся, похожую на густой мех из световых лучей "эманацию" с той самой Земли Марка, и отчетливо, хотя и вполне умеренно поплыла. Глаза ее как будто бы плавились в своем собственном желтом огне, а движения приобрели этакую размашистость.
— И вообще нас бессовестно прервали, — заявила она, глядя на меня непонятно чего ожидающим взглядом, — мы только начали обсуждать культурную программу, ты всячески хохмил, тебе было так весело… Но мы ни на чем так и не остановились, поэтому продолжай.
Я без прежнего жара продолжил, и процесс шел по затихающей, пока я, засмотревшись в ее кошачьи глаза, не замолк окончательно. Она короткое время выждала, а потом осведомилась:
— Все? Знаете ли, милостивый государь, это на уровне пьяных драгунов. До пьяных гусар не дотянули. Какая пошлость! А если так: я сниму сейчас штаны, ты меня будешь в…, - тут она очень точно указала, куда именно, — целовать, а… а я буду развлекаться. Каково?
Вот вроде бы и ругательство, а употреби она любое другое слово, вышло бы фальшиво и противно. А тут все прозвучало как надо, — я сам не успел сообразить, что делаю, а уже стиснул ее, как падающий с дерева стискивает древесный ствол, и впился в ее губы, как вампир — в яремную вену молоденькой девушки. И тут уже дошло до меня, чего я на самом деле хотел все это время, а в хотении этом трусил признаться себе, а трусость эту в свою очередь прятал за шуточками, — и над кем? Я судорожно сдирал с нее форменные штаны, а она судорожно выгибалась дугой, помогая мне. А эти ее дурацкие ботинки! Когда мы справились и с ними, то на пиджак, по экстренности дела, у нас не хватило ресурсов. Мы поначалу следовали выдвинутой ею культурной программе, мне даже голову чуть не отдавили, но хорошо это оказалось только в теории, а на практике надолго ее не хватило:
— О-ой! Хватит! Давай!..
На этот раз она не уточнила — чего именно, но я понял. Этот ее дурацкий пиджак! На него опять не хватило времени. Меня очень ждали и были по-настоящему рады, поэтому мы немедленно пустились в плавание, с которым, что бы там ни говорили поклонники всякого-прочего, в конечном итоге все-таки не может сравнится ничто. Поначалу меня, — вероятно, тоже из теоретических соображений, — обняли ногами за поясницу, потом задрали ноги прямо вверх, потом закинули их мне на плечи, а потом, наконец, она разом бросила все глупости и легла просто так, прислушиваясь к собственным ощущениям. И почти сразу все поняла, чуть прогнула спинку и после этого ей хватило буквально нескольких движений. Потом меня приподняло в воздух и не вот опустило. И мне вновь довелось услышать тот самый ее голосок, тот хриплый, абсолютно нечеловеческий визг, услыхав который посторонний человек решил бы, что Мушку пытают, — час, этак, четвертый подряд, неторопливо и без особенной цели. Я тоже слегка испугался, но она сравнительно скоро открыла глаза и первым делом ощупала себя снизу.
— Вот не понимаю, — сказала после короткой паузы, — как это я до сих пор могла без этого жить? Знаешь, после того раза мне кое-когда впору было себе пальцы отрубить.
— Бог ты мой… Ну и что? Самое что ни на есть житейское дело.
— Дурак ты. Это значит лишить себя праздника, разменять грошами золотой. Тут весь смысл в том, чтобы терпе-еть… А потом дать себе во-олю.
Тут она навалилась на меня и начала целовать в губы, а живот у меня стал мокрым. ЭТО странно пахло, ни в коем случае не противный, запах имел какой-то химический оттенок, ничем не похожий на остальные присущие человеку ароматы, приятные и неприятные. Тем более он никак не ассоциировался с Мушкой, от которой, вообще говоря, пахнет потрясающе. Даже вспотев она, не в пример мне, грешному, пахнет чем-то вроде свежезаваренного чая. Смысл существования формировался прямо на глазах: это сильно напоминало нередкую ситуацию, когда какой-нибудь парнишка, надравшись первый раз в жизни, поначалу просто в толк не может взять, почему это люди не пребывают пьяными всегда? Правда, — в этих случаях Обратная Сторона Медали показывает себя уже минут через двадцать, и тут заключается бо-ольшая разница. Она не нашла покоя, пока я, после нескольких томительных минут не больно-то нужных ей ласк, снова не вошел в нее, на этот раз сзади, на всю глубину, а она только медленно выдохнула и прошептала:
— Во-от… Больше ничего в жизни не нужно.
И на этот раз довольно быстро нашла подходящее положение тела применительно и для этой позиции, а потом, в надлежащий момент ее так увело вперед, что я еле успел последовать за ней. Полежав некоторое время лицом вниз, она вдруг спросила:
— Ну и как он?
— Кто "он"?
— Вид сзади.
Тут я с тяжелым вздохом откинулся на спину, заложил руку за голову и начал рассуждение в лучшем стиле философствующего Кырь Пыря (страшно и жалко глядеть: неизлечимый и нечастый случай совершенно неразделенной любви к математике)когда он расцветает, после того, как кто-нибудь задает с умным видом умный вопрос, на который он, к тому же, способен ответить, — видите ли, для относительной качественной характеристики того, что вы назвали "задним видом", прямо-таки по условию необходимо знакомство с тем, что в дальнейшем мы будем именовать видом, соответственно, "передним"…
Такого рода речи я, к восторгу пацанов, вел, бывало, минут по двадцать к ряду, не сбиваясь и не допуская повторов. Тут меня слушали не более пяти минут, после чего высказались по сути:
— Сам первый покажи…
— Неужто не видела еще?
— Когда бы это? Все времени не было.
— Бедная! Но тут есть некоторая разница, поскольку у меня все, как есть, видно, — не то что у некоторых. А впрочем, — пожалуйста.
Тогда она и впрямь сползла пониже и, опершись на локоть левой руки, в правую взяла препарат и начала внимательнейшим образом его исследовать:
— Очень приятная на ощупь штучка… И какая маленькая. Вот внутри он почему-то куда больше кажется.
В ходе исследования штучка исподволь стала уже не такой маленькой, как вначале, и тогда она, нюхнув ладонь, осведомилась:
— Это мною пахнет? К обжорству и пьянству еще и грязнуля… И, очевидно, в подтверждение этого тезиса, попробовала предмет обсуждения на вкус, — сначала не слишком удачно, а потом, увлекшись, все более уверенно. Немудрено, что при сложившихся обстоятельствах процесс увеличения продолжился и скоро достиг апогея, а дыхание у меня по какой-то причине стало бурным и прерывистым. Тем не менее, когда она, со свойственной ей деловитостью решила воспользоваться как раз подвернувшимся случаем, я не дался:
— А договор выполнять не надо?
— Какой такой договор? Что-то не помню… Да ладно, ладно не будем мелко хитрить. Кроме того, — было бы просто несправедливо лишать тебя такого зрелища.
Вот так вот, — со всей, столь присущей нам скромностью. А кроме того она, по-моему, и впрямь в совершеннейшем восторге от вида собственного тела и считает несправедливым, что другие этой радости лишены. Правда, надо сказать, посмотреть там есть на что, она вообще совершенство, с головы и до ног, никаких промежуточных пунктов не минуя, и эта вещица у ней тоже потрясающе красива. Глядя на нее более-менее трезвыми глазами поневоле вспомнишь о резьбе: великий резчик именно что вырезал из безупречно-розового материала, по безупречному лекалу — совершенный инструмент… Вот только кто это способен смотреть на данное изделие трезвыми глазами?! Только не я!!! Я некоторое время ласкал ее, и время это не было слишком долгим. Вообще у нее оказался на редкость незамысловатый подход к сексу, чуть что, так, прямо, и впиваться в живого человека своим нижним ртом. Из любого положения: сверху, снизу, на животе, на боку, на спине, на четвереньках (По этому поводу, кстати, было величаво заявлено: "Это другие раком. Я — Гордой Львицей."), как то и подобает истинному спортсмену и мастеру спорта. Эту ее особенность я узнал в полной мере только потом, а пока время проходило в разного рода частностях. Потом мы ненадолго отвлеклись: откуда-то снизу раздался своеобразный хрустящий скрежет, и она с обычной своей невесомостью оказалась у окна. Все правильно: под лютым солнцем здешних мест нестерпимо сверкали черные зеркала Стеклянной Долины и неохотно, не вот еще с визгом лопались под колесами, и уже проплывало слева Охвостье со своей буйной травой и с обычным своим ручейком, почти этой самой травой скрытым, а спереди наплывало светло-сиреневое облако самой телли. Именно там я и собирался сделать первый привал: люблю телли, сколько бы их ни было. Ни один лес, ни один парк не сравнится, хотя это, может быть, только на мой вкус.
А, однако же, противно жить в этом мире, созданном нами по нашим же правилам… Те, кто будет возражать, что, дескать, мир этот создан Богом, по его правилам, и уж никак не нами, безусловно правы конечно, но говорят не о том. С Господом нашим все в порядке, делая этот мир, работу свою он знал, он вполне снабдил неразумных детей своих всем потребным для жизни, после чего, — и, по-моему, вполне справедливо, снял с себя дальнейшую ответственность. А чего, в самом деле? Ведь РАЗУМ дал, чтобы выпутываться из всяческих неприятных ситуаций, а мы его к чему приспособили? Я не буду повторять общих мест относительно того, что через восемьдесят лет деградация биосферы приобретет необратимый характер, или же о том, сколько раз можно уничтожить человечество при помощи имеющихся запасов оружия, я о другом. Вот теперь, иной раз, даже известно бывает, что делать во избежание того или иного варианта Медленно Наступающей Ханы. В некоторых достаточно-важных случаях принятие таковых решений ПРЯМО и СРАЗУ (не всегда, конечно) выгодно большинству, но…
Это задевает, к примеру интересы традиционных общественных сил, и поэтому вопрос начинают обсуждать, обстругивать, откладывать, решение тщательно обставляют массой кастрационных оговорок, нейтрализующих поправок и в итоге превращают его в нечто неузнаваемое и совершенно неописуемое. Самое страшное, на мой взгляд, это прогрессирующая сверхинтеграция современного мира, все возрастающая зависимость всех и каждого от общества и неотъемлемо связанных с ним великих Систем Массового Обслуживания. Двадцатый век вообще можно назвать Веком Непонятных Катастроф: ведь бред же, — собрали в Соединенных Штатах хороший урожай, и в связи с этим ПО ВСЕМУ МИРУ миллионы людей остались без средств к существованию. Эпидемия самоубийств! Побоища в крупных городах! Голод! Бездомные! Без всякого урагана, мора, землетрясения или засухи, — даже без войны, черт бы ее драл, а вот так вот просто, на ровном месте. А нормальные люди, наследники кроманьонцев, переживших ледниковый период и благоденствовавших в это время, вдруг оказавшись чуть вне своего обычного места в обществе, стали совершенно беспомощны, показали себя тем, чем они являются на самом деле, — тупыми и беспомощными овцами, обреченными на убой. О, они в этом не виноваты, их такими сделали. Более того — у них не настолько уж испорчена наследственность, чтобы сделать их физически неспособными приспособиться. Просто так уж сложилось. Так уж сложилось, что обществу стали угодны люди, умеющие делать что-то одно, и абсолютно, — чем беспомощнее, тем лучше, беспомощные во всех других отношениях. Таких не нужно связывать, сечь плетьми и запирать в эргастулу, они и сами никуда не денутся, поскольку вся и всяческая жизнь вне их ремесла оказывается несравненно выше их компетенции. Человек современного нам общества некомпетентен защитить себя в поединке или тяжбе, некомпетентен самостоятельно сохранить хотя бы относительное здоровье, независимо от социально-хищных личностей обеспечить себя жильем. Циклические или же случайные общественные ситуации порой приобретают на этом фоне характер истинного бедствия, и это положение еще усугубляется тем, что централизованные системы массового обслуживания являются, видите ли, более выгодными экономически. Поэтому малейший сбой в водоснабжении, работе информационных служб, поставках электроэнергии может превратить многомиллионный город в форменную зону массового бедствия. Даже если не упоминать вариант с ядерным ударом, мегаполис является практически идеальным, показательным объектом для развития эпидемий, катастрофических беспорядков или массовой паники при производственных авариях. Достойно удивления еще, насколько редко происходили до сих пор подобные кризисы: есть соблазн отнести саму эту редкость на счет человеческого умения делать такого рода системы безопасными для применения, но как реалисты и люди честные мы должны признать, что редкость до настоящего времени всякого рода "системных" катастроф следует объяснить обыкновенным и сугубо временным везением. Тенденцию концентрации людских масс и колоссальных мощностей следует сопоставить и еще как минимум с двумя. Социальное загрязнение: невостребованные способности людей в условиях массы окружающих нас всех соблазнов и беспомощности перед лицом общества могут прорастать самым уродливым образом. Дай только массам возможность без особенной опасности для себя травить, гнать, истреблять кого-то, какую-то часть населения, и эти самые массы — твои, можешь делать с ними все, что тебе только заблагорассудится, и это относится к самым, вроде бы, законопослушным и "цивилизованным" народам. Когда такой возможности не имеется, эта неудовлетворенность, красиво именуемая "фрустрацией", проявляет себя в виде индивидуальной агрессии, организации шаек, бандитских объединений всякого рода, террористических групп, — формирования всякого рода "Нашего Дела", подразумевающего его ОТДЕЛЬНОСТЬ от дела ОБЩЕГО. Характерно то, что причины такого рода деятельности носят в наше время не столько экономический, сколько, скорее социально-психологический генез. Без всякой идеологической основы сунуть куски бритвенных лезвий — в яблоки, стрихнинцу — в противозачаточные пилюли, едкого натра — в стандартную упаковку глазных капель, зная, что никогда в жизни не увидишь конвульсий вероятностной жертвы, или, во славу Аллаха, во имя свободы угнетенного кикапукского народа, сроду ни о чем подобном не просившего, подорвать казарму с солдатиками "угнетателей", сунуть бомбу в авиалайнер, налить зарина в метро. Из почти чистого, близкого к научному, любопытства, запустить в компьютерную сеть любовно сконструированный вирус. Третьей тенденцией является значительное увеличение возможностей отдельного человека наносить вред за счет создания все более мощный и портативных образцов оружия во-первых и за счет так называемого "информационного загрязнения" во-вторых. В последнем случае речь идет даже не о колоссальных напластованиях лжи и дезинформации, столь характерных в двадцатом веке, а, скорее, о распространении вполне даже доброкачественной информации туда, где ей вовсе незачем находиться, — в умы слабых и неподготовленных, психопатичных и недовоспитанных людей, в доступности опаснейшей научной, технической и производственной информации для любого злонамеренного ублюдка. Очевидна опасность того, что в будущем даже слишком обозримом все эти три тенденции совьются в канат мировой катастрофы, когда отдельные негодяи вполне осознают возможность нанесения колоссального вреда миллионам и десяткам миллионов людей при относительно-небольших, в общем, усилиях и почти полной гарантии собственной безопасности. Ма-аленький вред, умножаемый в силу исполинских масштабов освобождаемой при этом концентрированной энергии. Во множестве романов говорилось о весьма, надо сказать, проблематичном ядерном терроризме или шантаже, а вот о варианте куда более осуществимом почему-то не задумывались, потому очевидно, чтобы никого не навести на эту мысль, потому очевидно, что больно уж это страшно и лежит на поверхности. В том же самом метро, на многих станциях и в нескольких многомиллионных городах сразу распылить, без изысков, чуму. Это не так уж просто технически, но вполне осуществимо, а что тут будет, даже подумать страшно. Можно даже не распылять, можно только пригрозить и потребовать скажем, свободы каким-нибудь узникам и миллиард в твердой валюте, — результат все равно получится недурной. Так что противновато жить в этом мире, господа. Господь подарил нам свободу воли, а что это, спрашивается, если не возможность распоряжаться, по крайней мере, собой? ОН дал нам свободу воли, а мы как поступили с ней? Исходя из экономической целесообразности? Правильно! Мы либо не имеем возможности распоряжаться даже собой, либо, когда у немногих из нас появляется возможность распоряжаться многими, мы с похвальным постоянством решаем оторвать кусок, который поближе, а там — хоть трава не расти! Что с того, что без этого решения, говорят, мир обречен, у меня ПРИБЫЛИ понизятся! Обойдется как-нибудь…
Ну не устраивает меня ваш вариант спасения! А мой — вас, потому что у вас тоже прибыли, конкуренты и оппозиция. На этом основании все остается, как есть, и так будет до тех пор, пока не останется вообще. Нет, к черту! Когда человек стал человеком, его было много. Людей было мало, а вот каждого в отдельности, наоборот, много, в этом меня никто не переубедит. Между ним, одиночкой, попавшим в пустынный мир, и самим этим миром была колоссальная разность потенциалов, и никто как следует не мог противостоять человеку — Энергетической Горе среди плоской равнины безмозглости. Людей стало больше, а человек стал меньше из-за своего многолюдия, и очень хочется все-таки побыть хоть сколько-нибудь большим и поглядеть хотя бы, на что может быть способен нынешний человек, если ему всего-навсего не мешают. Могут сказать, что вопить в мир о несовершенстве этого мира может каждый, а вот что-нибудь конкретное предложить куда посложнее будет… Да есть у меня конкретные предложения, есть! Вполне даже действенные! Приходите, как говорится, и берите! Предлагал, то, что у меня есть, за бесплатно, — и все шло нормально до того самого момента, когда тот, что был из всех этих дураков самым хитрым, не понял вдруг, что слова мои — не обычная для яйцеголовых мозгачей прекраснодушная болтовня, а вполне реальная возможность прийти к такому миру, в котором он и ему подобные не будут ничем выделяться. Хуже того, — может стать куда менее существенным делом само Получение Прибыли! Вот где ужас-то! Хоть ты и богаче всех (окончательно такое не исключишь!) а подавляющему большинству с высокой горы на это начхать вообще-то, — и НЕ ЗАВИСЯТ они. Ни от тебя, ни от тебя подобных, ни от государственных образований. Ни в чем существенном. Может зависеть, вообще говоря, только от собственного характера и мозгов, почти вовсе никому не кланяясь. Так вот, когда до него дошло… Хорошо, что до меня ТОЖЕ вовремя доходит, а то, пожалуй, и не уцелел бы. Промахнувшись в первой попытке этак невзначай перегрызть мне горло, и злобно позавывав от досады, они убедились-таки, что я — не та дичь, к которой они привыкли, им — вовсе не по зубам, и сменили тактику: они, наивные, решили меня переубедить, и это им удалось. При столь глубоко зашедшей болезни мое сильнодействующее лекарство, скорее всего, только ускорит все тот же исход в апокалипсис, хотя и увеличит (признали!) шансы на последующее возрождение цивилизации. Короче — то же самое уничтожение цивилизации с последующим созданием на ее месте новой. Но неизбежность катастрофы, к которой я буду лично причастен, разумеется, сделала для меня совершенно неприемлемой дальнейшую работу по воплощению моих проектов в жизнь. Тут они тонко рассчитали, знают, на чем взять нашего брата. Зная, к какому отвратительному, малейшего благородства лишенному концу все идет, и увидав, что САМ должен отказаться от собственного же варианта спасения, собственными руками принести в жертву собственное детище, я, право же, чуть не умер; друзья мои утверждали, что я смахивал очень сильно на военный корабль, со всего размаха налетевший вдруг на мину. Другое дело, что у меня оказался солиднейший запас плавучести, и со временем я поднялся. Самоубийство — страшный грех, а кроме того — глупость, а главное (я до-олго смеялся, когда понял, что для меня главное) — со стыда же сгореть можно, чтобы я — и в петлю, как поэтический юнец на почве несчастной любви… Поэтому надо же как-то жить, и поэтому — если у кого-нибудь есть какое-нибудь подходящее по площади место, — любое место, — то давайте построим цивилизацию. Это возможно, потому что на памяти человечества происходило уже не раз. Давайте построим цивилизацию и по этой причине давайте уцелеем. Давайте хотя бы попробуем. Те, кто хорошо меня знают, знают также, что у меня НЕ БЫВАЕТ недо-продуманных и недо-рассчитанных проектов, так что с техникой и экономикой все будет в порядке. Очень бы хотелось узнать, как это — жить по-человечески, не платя по чужим счетам, не отвечая за поступки вовсе чужих и ненужных дядей, никому не кланяясь и имея поэтому возможность не видеть тех, кого не хочешь видеть.
Об.
Черт занес его в этот день на беседу школяров, занятых неизвестно какими, достаточно непостижимыми, но явно далекими от медицины науками. И ладно бы еще на свежую голову, а то, можно сказать, вовсе даже наоборот, после пятичасовых напряженных наблюдений за поразительными диагностическими трюками гроссмейстера Шала. Впрочем, — попросту неприлично называть трюками то, что давало, пусть непостижимым образом, — неоспоримо-истинное знание о больном человеке, — пусть в своеобразнейшем аспекте, столь характерном для Земли Оберона. Спускаясь с холма после прощания с беременной Еленой-Ланцетом, он, наивный, был уверен, что истинное знание о предмете может быть только единственным, а все остальное истинным назвать нельзя. Теперь оставалось только удивляться былому своему простодушию. Мало того, что профессора, феррахи, кагушаманы, и гроссмейстеры шли в лечении сугубо-разными путями, они еще, зачастую, и цели перед собой ставили существенно-разные. Поначалу Безымянный, уподобившись губке, жадно вбирал в себя все, что доносили до него слова, картины, книги, диски и графилоны, но после, столкнувшись с совершеннейшей, казалось бы, нестыкуемостью истин, впал в отчаяние, не лишенное доли скепсиса, причем чем дальше — тем большей доли. Узнав о характере задаваемых им вопросов, а из них — сделавши совершенно правильный вывод относительно уксусно-кислого характера воззрений нового слушателя, декан отозвал его в сторонку сразу же, как только встретил на улице, напротив пустого в этот час двора Дома Циннами. С коротким жезлом наперевес, ученый муж выглядел весьма воинственно.
— По слухам, вы взяли на себя смелость судить, что истинно, а что — ложно в обращенных к вам словах мудрости?
— А разве же не умению отличать истину от лжи нас должны научить в первую очередь?
— А я, по-моему, несколько не об этом с вас спрашивал… Взяли ли ВЫ, — палец его ткнул Безымянного в грудь, — на себя смелость СУДИТЬ об этом?
— Право каждого, наделенного разумом…
— Нет. Судить имеет право только тот, кто знает. Только о том, что знает. Тот, кто берется судить, не зная ничего, выглядит дураком, да и, пожалуй, является им. При любых природных задатках.
— Простите, — сказал Безымянный с едва заметным сарказмом, — не думать по поводу узнанного просто-напросто не в моих силах.
— Мало того, что вы самоуверенный недоучка (а это еще очень мягкий эпитет), вы еще и явно не в ладах с логикой. Я ни слова не сказал о вашей способности не думать. Я говорю о том, что на каждом этапе существует надлежащий предмет для раздумий. Знающий — судит, но вам еще далеко до определения главной для каждого момента думы, и это всегда такой предмет, о котором бесполезно узнавать у других. Можно узнать что-то и остаться при этом прежним, при раздумьях о надлежащем становишься иным и меняешь саму манеру своего думанья.
— Вот как? Так не предложите ли мне чего-нибудь вы сами? Для примера и в качестве исключения?
— Почему в качестве исключения, — изумился декан, — как лекарь может отказать в костыле — безногому? Кроме того, — на твоем уровне развития допустимо весьма ограниченное число предметов для обдумывания, как для новорожденного — небогатый выбор блюд. Из них безусловно первый: ЧТО именно ты делаешь, когда лечишь? И второй: КОГО ты лечишь, когда лечишь людей?
— Я не понимаю, в чем здесь заключаются вопросы?
— А если бы ты это вполне понимал, то не учился бы, а учил, меня в том числе. У каждого своя мера понимания, а когда ее нет совсем, то любые знания и задатки менее, чем ничто.
Был декан беловолос, голубоглаз, в движениях — нетороплив, в речи — медлителен и говорил, как будто бы растягивая гласные в словах. И была у него смущающая манера безотрывно глядеть в глаза собеседнику, и если он и моргал при этом, то поручиться в этом не смог бы после разговора никто. Помолчав, он продолжил:
— Вполне почтенные собратия наши прибегли к некоему приему лечения, о подробностях которого нет нужды говорить, исход мог быть самый разный, и человек пал, словно битый громом. Учти при этом, что это не было так называемым даром легкой смерти измученному болями или смертью души, содеявшие — были довольны результатом и не притворялись. ОНИ бы ли довольны, Я, в те времена, два года тому назад, задумался и задал около десятка вопросов, а ТЫ скривил бы губы, если не на лице твоем, то в душе своей, и назвал бы их мясниками и дикарями, что делают добрую мину при дурной игре. Почему так? Да потому что бесполезно судить об удаче или неудаче дела, сами цели которого тебе неизвестны. Это же элементарно! Так что попробуй-ка вообразить, каких целей можно добиваться, даже и при том, что они не содержат умысла сколько-нибудь недоброго.
Помнится — именно после этих слов что-то быстро-быстро промелькнуло в его пустой голове, отметилось и исчезло, так и не став конкретной мыслью. А потом, когда он несколько дней подряд честно предавался медитациям на заданную тему, хотя и не видел большого толка в этом занятии, то проснулся поутру и понял, что все проще простого, и мы просто-напросто уменьшаем долю вынужденного в поведении людей, и несколько дней как дурак гордился своей концепцией, хотя и не говорил о ней никому, и ворочал ее так и этак с одного бока на другой, как ворочают во рту гладкие камешки, обманывая беспощадную пустынную жажду. Во всяком случае, — уже то было добром, что он хотя бы понял, о чем вообще толковал ему декан. В достаточно-безнадежных попытках достучаться до рассудка наглого, самоуверенного щенка… Это только после этого он обратил внимание, что серьезнейшие люди, владевшие Цветной Игрой, умеющие "оставить вне" любой болезнетворный организм и смонтировать индивидуально-подобранное гомеостатическое Расширение, очень занятые, приходили послушать какого-нибудь колдуна в кожаной накидке и при соответствующей случаю раскраске. Безусловно — слушали не все и не всегда, но слушали и смотрели с неподдельным интересом. Впрочем, — по причине того, что жизнь коротка, а познание длинно, абы кого не приглашали читать лекции в Суланский университет. И до сих пор все-таки не было практического решения проблемы: что же, в конце концов, делать с таким количеством ИСТИННЫХ подходов?
Тот же гроссмейстер Шала, человек до крайности занятой, потребовал, дабы все заинтересованные лица явились с рассветом. Так он и появился перед ними при свете утренней зорьки, оказавшись невысоким, худым, сивоволосым мужчиной лет шестидесяти, очень подвижным и очень желчным на вид. Поприветствовав собравшихся строго-дозированным кивком головы, он перво-наперво разулся и снял со спины довольно длинный меч в лиловых лаковых ножнах, пошарил глазами в поисках подставки и приткнул его между стеной и каким-то стендом. В Сулане Птицы строжайшим образом следили за соблюдением моратория на ЛЮБОЕ оружие, но для гроссмейстера закон, похоже, писан не был, и на компромисс пошла все-таки служба Протектора: одна-де ознакомительная лекция, не успеет он ничего мечом своим. Помолчав не более двух-трех секунд, он с ходу начал излагать основы учения, заложенного еще в трудах Дэлы син Рафа по кличке Белый тысячу двести лет тому назад. Несколько исходных, независимо друг от друга меняющихся обстоятельств были достаточно просты, с подобными же системами, на его взгляд — больше подходящими к астрологии, он встречался и прежде. Затем на основе изощренно-сложных выкладок выводилось состояние больного, и он только никак не мог взять в толк, какое отношение имеет этот, больше всего напоминающий невообразимо-сложную схему, результат — к реальной болезни обычного человека? Старичок, поначалу выглядевший слегка замороженным, постепенно вошел в раж, худое личико раскраснелось, жесты обрели уверенную размашистость внешне-небрежных движений профессионала.
Затем привели больного, относительно состояния которого шли уже многодневные дискуссии. Гроссмейстер начертил в пыли квадрат, изломал несколько разноцветных палочек и с размаху бросил их в образовавшуюся фигуру, вгляделся в образовавшийся узор, что-то сердито бурча себе под нос и жутко шевеля кожей на лбу. По-прежнему не отводя взгляда от получившейся картины, он схватил кисточку, обмакнул ее в пурпурную тушь и несколько раз с неподражаемым изяществом отчеркнул по листу матово-желтой бумаги. Действо же, начавшееся впоследствии, более всего напоминало фокус: следовавшие один за другим вопросы вскрывали все новые подробности, а длинные плоские пальцы Гроссмейстера с цепкостью осьминожьих щупальцев вминались, вклешнивались с особенной ухваткой в тело больного, старичок монотонно проговаривал выжатую им суть и очередным взмахом оставлял очередной мастерский росчерк на своей схеме. Увенчав свой труд отображением взаиморасположения светил, он развернул перед завороженными слушателями свою картину. Картину, потому что это было истинное произведение искусства по своему изяществу: прекрасное, абстрактное и неуловимо-зловещее в своей странной небессмысленности.
— Как видите, — проговорил Шала, поводя в воздухе неожиданно-крупными для столь тщедушного тела кистями рук, как только убедился, что пациент ушел, — мы имеем здесь дело с явными и неоспоримыми бликами Ночного Солнца. Теперь посмотрим, что взять ему в щит, да перестало бы это светило оказывать на него дальнейшее влияние, а что — высветить Дневным Солнцем, в компаньоны ему взяв, как видите, Золотой Гвоздь со светом его большой и вкрадчивой силы…
По ходу лекции слушатель не раз и не два вытягивал к больному руки, закатывая глаза, но поскуливать себе разрешал только в пределах совершенно-необходимого, — чтобы не мешать другим и не привлекать излишнего внимания к своей собственной особе. Так или иначе, та картина, которую ему удалось получить при этом, высвечивала очень непонятную картину на редкость сильно переплетенных токов, причем она не становилась яснее, в какую бы проекцию он ее ни разворачивал, Представляя. Первопричина, а также то, что он называл "трещиной" или "швом" никак не находились, мучительно ускользали, вызывая зуд в позвоночнике, и в душе вновь, невзирая на полученные плюхи, поднимался вопрос: к чему? К чему слушать и смотреть все это, если оно не совпадает буквально ни с чем в его душе? Однако же, верный данному самому себе обещанию, он добросовестно отметил для себя все ухватки и этапы гроссмейстерова действа, поскольку это трудно было назвать лекцией, и прежде всего отметил, насколько основательно вбитым в память все это оказалось. Старичок оч-чень умело, с доскональным знанием законов восприятия мобилизовывал внимание слушателей и, тем самым, был по крайней мере профессиональным педагогом и психологом-практиком. Внедряя в сознание зрителей каждое действо своей диковинной алгебры, он действовал на грани внушения, отчеркивая слова жестами, интонацией, позами, демонстрацией своей поразительной каллиграфии. Теперь все это богатство, надежно впечатанное в память, так и будет лежать там, не смешиваясь со всем остальным, аки слой масла поверх темной, холодной воды… Нужно будет, когда все убудут на танцы, опуститься в Голубые Ходы, где наверняка уже нет ни сомнений, ни предубеждений, и уходит производный от единственного образца Прямой пресловутый здравый смысл, а мысли и картины, освободившись от надзора, привольно бредут друг другу навстречу, заключают браки и производят детишек. Интересно, что получится на этот раз… Он помотал головой, словно бы пытаясь вытряхнуть из усталых мозгов слишком прихотливые правила игры мыслей. Но в этот день не было судьбы так вот просто впасть в отдых (а в Сулане, надо сказать, он был важной и незаменимой частью познания), и когда он кое-как брел поперек парка, пересекая аллеи факел-дерева, по-научному именуемого "розой плодовой", что как раз цвела Вторым Цветом, то вышел вдруг на веселую круглую лужайку в кольце диких кустов горной хлопянки. Окруженный кольцом странно-молчаливой молодежи, посередине витийствовал грузный рыжий великан с необыкновенно широким и низким покатым лбом. Время от времени, произнеся очередную фразу, он замолкал с открытой пастью, в которой колебался красный язык, и обводил собеседников внимательным взглядом.
— Отсюда должно быть совершенно ясно, что абстрактные объекты, каковыми являются аксиомы, теоремы и следствия, есть не только та информация, которая прямо в них излагается. Существует невидимая периферия их, ускользающая от нашего сознания хотя бы в силу того, что составляет его часть… Иначе почему бы это, спрашиваю я вас, иные из абстрактных объектов взаимодействуют между собой, а другие — нет? Так же, как химические элементы взаимодействуют друг с другом в силу подходящего строения электронных оболочек, для взаимодействующих идей также должно существовать что-то подобное, но, как таковое, скрывающееся от нашего разума. В свое время, проанализировав основы теории алгоритмов с позиций Уточненной Теории Поля, Триада сравнительно быстро пришла к следующей интереснейшей картине… Он сделал несколько коротких, резких жестов, словно очерчивая нечто в воздухе, и там, действительно, возник словно бы отлитый из тумана объемистый сизый параллелепипед, и в нем, освещая туман, зароились, рождаясь изолированно или же попарно, огненные символы, а самые разные люди смотрели, как зачарованные, на уподобление математических и логических операций химическим реакциям.
— Таким образом возникла предпосылка создания языка, любая формулировка которого соответствует некоторой реальности, если только правила порождения… Тут он отвлекся от дикого изложения, поскольку его локоть сзади тронула чья-то небольшая, жесткая рука.
— Ну и как тебе, — он обернулся, и с трудом удержался, чтобы не отшатнуться, потому что два огромных, прозрачно-голубых глаза оказались неожиданно-близко от его глаз, — все-таки поразительный результат, правда?
Голова, с некоторых пор слабая голова его вдруг закружилась, опасно уплывая от берегов реальности, и пришлось прилагать определенные усилия к тому, чтобы вернуться, и был короткий миг, когда возвращаться вовсе не хотелось. Девок всяких-разных, на любой вкус, кругом было — пруд пруди, и, ввиду поразительного здоровья всех обитателей города, по-настоящему страшных среди них не было, а очень хорошеньких или откровенно красивых, наоборот, была довольно-таки высокая концентрация, — и бесполезно. То ли проявлялся многолетний навык и привычка к замкнутости, то ли по привычке чувствовал он себя неуклюжим (пластика, приобретенная им на Земле Юлинга, отличалась, при всей своей эффективности, мягко говоря, некоторой нестандартностью), то ли, как это бывает порой с очень молодыми людьми, дал он какой-то никому не нужный зарок, вбил его себе в голову, как железный ерш — в дубовый брус, навроде того, как рыцари брали на себя обременительные обеты в честь прекрасных дам, не имевших к ним никакого отношения, или же в результате смешения всех этих причин, действующих одновременно, он вроде бы как и не стремился к обществу девушек. Не притворялся, а как-то отодвинул в сторону эту часть жизни, и как будто бы забыл про нее. Не задумываясь особенно о причинах. Вид девушек, таких разных, таких сладких и приятных для глаза, соскальзывал с его души, как вода — с вощеной бумаги, и вот на тебе… Какая там, к дьяволу, любовь с первого взгляда! Это было вовсе не в его натуре, а чуть ли не вовсе наоборот, он и разглядеть-то ничего толком не успел, только просто УВИДЕЛ, попавшись врасплох… Трудно сказать — что. Наверное, недостающую часть жизни здесь, где отсутствие романа, романчика или же просто легкого флирта казалось тягостным недоразумением.
— Не знаю. Откровенно говоря, — я ничего не понял. Кроме того, что это интересно.
— Так ты не коммуникатор?
— Нет. Пробую научиться лечить.
— И как?
— Интересно, только тяжело очень. Я сюда вообще случайно попал, проголодался, решил спрямить, и угодил…
— Пойдем вместе? Дело в том, что мне тоже не помешало бы… Он обрадовано кивнул, с некоторой опаской, исподтишка бросая взгляды на новую знакомую, а она уже увлеченно говорила о чем-то, а он как-то и не очень слушал, потому что в этот день ему чересчур оказалось и того, что твердые маленькие пальцы время от времени трогают его за правый локоть.
— Куда мы идем?
— В "Аргумент".
— Это вы так назвали?
— А чем плохо? Независимая переменная, и абсолютно невозможно предсказать, кто и чем накормит тебя в следующий раз: покушав сырого тунца под соусом из красной смородины, в следующий раз можешь поспеть на какой-нибудь казан-кебаб, сырную похлебку или термитов в листьях дерева чли с Саранды. Очень познавательно. — А-а-а, — смутные подозрения, возникшие у него некоторое время тому назад, несколько окрепли, — ты это про "Чертовы Ступеньки"?
Она хихикнула:
— Видишь — и тут перемены…
Место это, как бы оно ни называлось, располагалось на территории Каменного Парка и составляло его неотъемлемую часть. Неким подобием барьера служила гряда беспорядочно наваленных, груботесанных плит серо-черного камня и скала Зуб Нюкты с объемистой пещерой у основания, достигавшей метров ста в глубину. Отграничение имело определенный смысл: некоторые из горизонтальных или слегка наклонных плит этого внешне-беспорядочного нагромождения дышали адским жаром, и если некоторые были горячими, словно утюг, то другие светились красным накалом. Так же накаленными были иные из углублений, образованных плитами, выпавшими под углом друг к другу, и над ними, как правило, громоздились груды каменного крошева. Когда приходили дожди, это нелепое место курилось десятками струй пара, — сразу переходящего в туман, или же перегретого, бешено-прозрачного, обжигающего. Совершенно непонятно было, что разогревает в вечном накале камни одного, сравнительно-небольшого участка городского центра, гарантированно не имевшего никакого отношения к действующим вулканам, но все настолько привыкли к этому, что и не задавались подобными вопросами. Напротив, диковатое, несокрушимое, непонятное место это как-то само собой приспособилось для изощрений в поварском искусстве, и, почитай, не было в сутках ни единого часа, когда бы не булькали здесь котлы, не пеклись бы хлебы или же целые туши, не присутствовал бы разного рода жующий народ, по той или иной причине не желающий есть дома или же жаждущий общения и сюрпризов; стало своего рода спортом — пойти к "Чертовым Ступенькам" и покорно Судьбе съесть то, что там готовят и раздают в этот момент. Им повезло: трое громадных бородатых мужиков с угрюмыми лицами, одетых в безрукавки из козьих шкур мехом наружу, как раз раскрывали яму, разгребали гравий, отворотив дубленые лица от пышущей жаром щели между камнями, и выволакивали оттуда — крюками, туши двух молодых репликов — медлительных и быстрорастущих пожирателей водорослей вдоль всех достаточно прохладных побережий. Туши, по всем канонам, были набиты луком и дикими яблоками, и пахли оглушительно, а для голодных юнцов — так и вообще почти смертельно.
— Ну, — сказал главный из бородатых, — прощайте, если чего не так… У нас без изысков.
Ага, — думал школяр, жуя побелевшее, душистое мясо со сфановой горбушкой и запивая его пронзительно-крепким мясным соком из середины туши, — южане, видите ли! Коренные! Но самое смешное, — сама собой продолжилась мысль, — природа этого города такова, что точно в подобных случаях знать попросту невозможно. Скорее всего, конечно, маскарад, но вполне-вполне возможно, что и настоящие зутлинги, только вчера с корабля, вон какие обветренные рожи… И не выяснишь, потому что вполне можно нарваться на уклончиво-угрожающую, оч-чень вежливую отповедь в лучших южных традициях. Вообще можно сказать, что главное в Суланской жизни — это стиль. Каков бы он ни был, лишь бы только был. Стилей здесь вообще, во всем, великое множество, самых разных, отовсюду, но есть в этом поразительном смешении, как стержень, и собственный, Суланский стиль. Вот например, — он оглянулся по сторонам, — это место, и весь Каменный Парк целиком суть проявление этого стиля: все вечное, неподвижное, неизменное, вроде бы как совершенно дикое и необработанное, а на самом деле безотказное и непонятно как устроенное… Вот интересно еще, — пока дожидался, казалось, что съем килограммов пять или шесть, а на самом деле — уже сыт, не лезет больше. Он подмигнул спутнице, которая, похоже, насытилась еще раньше, а сегодняшние их кормильцы тем временем выволокли откуда-то здоровенный серый ящик, распахнули его, выпустив целое облако холодного тумана и выставили оттуда целый отряд корчажек из раковинно-бороздчатой, гребнистой, красной, звонкой глины, имевших форму небольших бочонков. Выставили — и стали в сторонке с равнодушным видом людей твердо знающих, что все от них зависящее они выполнили как следует, а уж понравилось, нет ли — не их проблемы. А молодцы, — если и маскарад, то до сих пор ни единого прокола. Аплодируем вам мысленно, потому что вслух будет неприлично. В корчагах, как и положено, было легкое, прозрачное пиво, довольно темное, как то и надлежит настоящему "Теззер Шуу" без всяческих модных новаций. Сильвер, как приклеенный, висел почти в самом зените, небо выцвело от жара и стало бледно-сиреневым, а камни, залитые ослепительным бриллиантовым блеском светила, раскалились больше даже, чем то рассчитывали неизвестные собиратели.
— Послушай-ка, — сказала Голубоглазка, — а не второй ли день солнцестояния сегодня?
Он многозначительно поднял левую бровь, как бы выражая легкое сомнение, хотя на самом деле по этому поводу никакого особенного мнения не имел.
— А ведь на самом деле он! Слушай-ка, как ты отнесешься к тому, чтобы покамест не налегать особенно на пиво? Мне вдруг до смерти надоел город и море это… Чего только люди в нем особенного находят? Так домой захотелось, что, кажется, умру сейчас. Не составишь компанию?
Ну, это она могла бы и не спрашивать.
— Когда?
— Сейчас, медленно, чтобы утряслось и да не смущать бы добрых людей, дойдем до дороги к Старому Порту, а уже оттуда — быстро-быстро, к Логову Пауков. Не страшно, что большой конец выходит…
— Не страшно, потому что не знаю я тут почти ничего. Стыдно сказать, — я тут уже больше полугода, а почти что нигде до сих пор и не был… И город плохо знаю.
— Так бывает, если здешние уроженцы не вытаскивают к себе. Довольно некрасиво с их стороны: живет человек в лучшем месте Вселенной и толком его не видит.
Неторопливо, как и планировалось, они пошли по удивительно чистым дорожкам Каменного Парка, мимо молчаливых, неподвижных, несколько зловещих в своей первобытной грубости дольменов, которые, по сути, и составляли основу и душу парка. Потому что растительность здесь не то, чтобы совсем отсутствовала, а просто была она как-то подчеркнуто-скудной, на роли редких оттеняющих штрихов. И смысл здесь был вовсе иной, чем в знаменитом японском Саду Камней, насколько ему приходилось об этом слышать: не покой и гармония, а тревожащие душу, вздыбленные формы, восставшие кости Мира, голые скелеты отживших апокалиптических чудовищ. Было тут и сейчас практически безлюдно, и ему подумалось еще, что это тоже черта собственного Суланского стиля: где бы ты ни был, все равно ощущаешь себя несколько на отшибе, отдельно, без принудительного единения. Постепенно, как и все в этих местах, дорожка перешла в желобоватую тропинку, тянущуюся по самому краю трехсотметровой высоты обрыва, и тут было место, где последним напоминанием, межевым камнем, безмолвным стражем лежал округло-продолговатый камень, напоминающий пятиметровой длины череп Твари Из Снов. Потом тропа отступила от края, миновав далеко выдающийся скалистый уступ, на самом конце которого, продолжая вертикаль обрыва, высилась восьмигранная башня с контрастными черными швами между плоскими лиловыми кирпичами и без всяких видимых отверстий в глухих стенах только на отвернувшейся от моря грани виднелась каменная плита с выпуклым изображением короткорогого бородатого быка, в свирепой бдительности нагнувшего голову.
— Знаешь, что это?
Он слыхал какие-то упоминания о Глухой Башне, и смог сообразить сейчас, что это, по всей видимости, она, но и только, а потому предпочел просто пожать плечами.
— Это знак запрета, наложенного Фаромом с его другом Одетым В Серое, иначе известным, как Борода. Со времен Исхода и до сих пор сохранилось всего только две таких заповеди: Сокровище-Сокровенное, которое было запрещено трогать на протяжении десяти поколений, а потом — на усмотрение посвященных, да вот эта башня, и про нее не сказано о сроке…
— А посвященные-то кто?
— Всегда только два человека из всех живущих: Хранитель из колена Бороды, и предводительница Птиц Лебедь Черных Небес. Говорят правда, что оба заповедных сокровища теперь не так уж и важны, потому что после Вениаминова возвращения все блага их переоткрыты и многократно превзойдены, а запреты остались только чтимыми традициями.
Он усмехнулся, привычно приседая и протягивая руки к Башне, пальцы словно сами собой скрючились, а зрачки, медленно, страшно проплыв несколько раз по плавной дуге влево-вправо, начали закатываться. Раздался первый, неуверенный вибрирующий свист вроде бы как на пробу, а спутница его вдруг почувствовала подобие ожога, и сразу же — испуг, и желание как-то предотвратить предстоящее действо, чем бы оно ни было. Это было возможно, пока Безымянный не вошел в процесс на должную глубину, пока он не ВСПЫХНУЛ и не начал поддерживать сам себя чтобы завершиться только по достижении цели, и она схватила его за руку:
— Пойдем! Не нужно, — мало ли кто мог узнать о хоронящемся в башне, не ломая кладку? Это не делалось из почтения к предкам, чтобы не было вседозволенности, чтобы не нарушать по крайней мере без крайней необходимости, а Ушедшие всей своей жизнью доказали право оставлять заповеди.
— Да, лучше уж уйти: больно уж ты здесь торжественная и истовая, так молятся богу дети, — не потому что сознательно веруют, а потому что родители внушили. В таком тоне только эпосы писать!
— Лучше, — кивнула она, — ты со стороны себя не видел! То, что ты делаешь, если и не зло, то и не добро во всяком случае, — по крайней мере пока.
— Надо же… Ты с деканом моим, случайно, не сговорилась? Он тоже говорил, увидав мои дела, что я не лекарь пока, и даже человек непонятно какой: "Сейчас от тебя польза только как от инструмента: смотря какая рука возьмет. И чья."
— Если, не сговариваясь, сказали двое, значит что-то есть… Ты как относишься к пробежке?
— Совершенно спокойно. А к чему спешить?
— Пока до гнезда. Пока оттуда до моей страны. А нам надо к ночи поспеть, я чувствую.
И сразу же, повернувшись, бросилась бежать в зной самого длинного в году дня, а длинные, чуть волнистые волосы, прихваченные ниткой бус из черного камня, летели за ней вслед, как струится по ветру хвост дикого коня. Мгновение помешкав, он рванулся за ней, отыскивая ритм, подходящий для такой скорости хода. Уж что-что, а спортом он в Сулане занялся очень серьезно, а кое в чем, — так ему и вообще не было равных: для него не составляло ни малейшей проблемы, например, подняться по вертикальной кирпичной стене на двадцать метров. Он первенствовал бы, наверное, и в гимнастике, не будь в его движениях маловато эстетики, и это коррекции не поддавалось, потому что пластика и эстетика его движений была, пожалуй, принадлежностью другого мира и другой жизни. В разного рода видах единоборств сильной стороной его был очень высокий болевой порог и умение терпеть нестерпимое. Наконец, в ходе занятий выяснилось, что сухощавая легкость в сочетании со своеобразной выносливостью очень подходят для бега на длинные дистанции, а тот, кто тренировал его сказал непонятно: "Бегай. Тебе это поможет удержаться." Так что Надлежащий Ритм он отыскал быстро и теперь, длинноногий, легкий, как вздох, вихрем летел по сонному от жары, в сиесту впавшему городу, мимо тесных рядов плант-мастерских, по кромке площадей, залитых беспощадно-ярким, знойным светом. Мимо тихих ресторанчиков, неизменно отмеченных знаками Априорного Языка на вывесках, как правило — малоусловных и с Расширением. Мимо прячущихся за рядами высоких деревьев двухтрехэтажных домов горожан. Мимо низкой, разлапистой пирамиды с пятью черными, отверстыми, аки пасть Ада, входами в подземелье музея, принадлежащего Обществу "Лабиринт". Поперек кривых дорожек парков, через прихотливо-изогнутые ленты цветущих кустарников, окруженных густыми от зноя, застойными облаками запаха, — и поперек Города, прочь от моря, к горам, туда, где в скале, источенной пещерами и ходами, как кусок старого дерева — древоточцами, располагалось Логово Пауков. Последний отрезок пути к нему пролегал по резко спускающейся вниз, проложенной прямо через камень предгорья, недлинной улице Аллеи Изваяний. По обе стороны ее в два ряда стояли диковинные изваяния, то почти понятные и загадочно-красивые, то чудовищно-чуждые, расположенные по вовсе непонятным соображениям. У входа в Логово, как бы намеком на сокрытое, били фонтанчики чистейшей воды и скатывались в грубые каменные чаши, составлявшие со скалой одно целое и как будто даже не имевшие следов хоть малейшей обработки. Тут они остановились, выпили ледяной воды, омыли от пота и пыли разгоряченные лица и только после этого ступили под своды Логова Пауков. В таинственном сероватом сумраке мрачно горели многоцветными отблесками семь громадных сростков крупных кристаллов. Один, самый большой, включавший в себя особенно много черно-синих, дымчато-коричневых и непроглядно-черных самоцветов, находился посередине и назывался с какой-то стати Черной Вдовой, остальные располагались по неправильному кольцу вокруг него. И, — хоть не было видно в сростках даже намека не какие-нибудь отверстия, из них бесшумно били семь белесо-серых гейзеров вовсе даже не воды, а какого-то таинственного невесомого вещества. Вырвавшись из тел Пауков, они рассыпались множеством тончайших струй и без следа пропадали, коснувшись самого обыкновенного с виду, грубого каменного пола. Не раз слыхав про это место, он впервые видел его воочию, и впервые стал под струи, избрав для этого Черную Вдову. Трепет, тепло, все нарастающая легкость в теле, слабое покалывание в коже, — и его вдруг окружил ореол тончайших радужных нитей, ИСТЕКАЮЩИХ равно из кожи его и одежды, и все больше тянущихся в длину. Когда ореол стал совсем густым и начал касаться стен, он двинулся вслед за девушкой наверх, по кривому, прихотливо меняющему ширину коридору с жирно блестящими, вылощенными водой каменными стенами. Выбрались в какое-то подобие холла и здесь спутница остановила его:
— Тут Зал Наставлений, а потому задержимся.
Посередине, перекрещиваясь под прихотливыми углами, тянулись совершенно невидимые со стороны поляризованные лучи, и туманными изломанными радугами вспыхнуло под ними густое облако Эманации. Бросив единственный взгляд на образовавшиеся при этом световые знаки (как выяснилось потом — "адаптированного" типа), он замер и так, бездумно застыв, простоял какое-то, вовсе выпавшее из памяти время. Вряд ли оно было слишком длительным, потому что когда он, наконец, вышел на скошенную вершину скалы, под сверкающее небо, оказалось, что солнце почти не сдвинулось, зато тканый ореол вокруг тела неожиданно оказался странно-осмысленным, он обрел власть над силовыми линиями, вдоль которых текли невесомые, замкнутые струи Эманации, они выстроились в соответствии с законами его собственного тела и стали его естественным продолжением. Его спутница раньше вышла под открытое небо, и поэтому он успел увидеть, как лучи Сильвера, пробиваясь сквозь окружающее ее облако, дробятся неожиданно-зловещей радугой кровавых, алых, киноварных, мрачно-рыжих и пурпурных огней. Сердце взволнованно билось, паутина, подпитываемая тянущимися за ними струями Источника, все дальше распространялась в стороны, и по мере этого тело все больше теряло вес, переставало давить на вдруг ставшую зыбкой скалу, а стремление души в открытое перед ними небо становилось нестерпимым, одного только желания казалось достаточным чтобы взмыть в воздух. Естественно, как птица раскрывает крылья, они преобразовали каждый свою Паутину в подобие лежачего сплюснутого конуса, обращенного притупленным острием к цели и чуть вверх, и после этого показалось совершенно естественным — вслед за спутницей шагнуть в пропасть, но только подняться выше вместо падения, когда неизвестная сила широкой, мягкой пружиной сняла его с камня. Он лег, раскинув руки и, бесшумно набирая скорость, чуть покачиваясь понесся следом за провожатой. Кроме этого покачивания летуны в своей теплой невесомости не чувствовали ничего, и ветер не бил в лицо, словно воздух летел вместе с веществом Источника, но скорость стала весьма солидной, несущая их сила не медлила, леса, поля, сады и холмы внизу уплывали назад весьма даже заметно. Решив приблизиться, он догнал ее, и дальше они поплыли, слив свои облака воедино, а он вдруг с изумлением заметил, что губы его как будто сами собой шепчут заклинание, оставляя только намек на взвизгивание по окончаниям:
Так проплывает над прахом из праха взошедшая плоть
Сбросив оковы и тем уподобившись вечной душе
Равно не властны над ними ни время, ни тяжесть
В сотканной сфере лукавой Паучьей Работы.
Очевидно, — неощутимо они преодолели встречь Сильверу огромное расстояние, и на землю внизу начала наползать исполинская Тень, и даже здесь, на высоте свет исподволь приобрел лимонные оттенки здешнего заката. Слив воедино нити управления, теперь она вела их обоих, и поэтому подчиняясь именно ее воле Облака их несколько спустя стали расплываться, рыхлея, и снижаться, потому что приходил конец их далекому путешествию. Неведомая сила покидала их, бережно выплеснув напоследок на берег незнакомого ему одинокого озера в бескрайней чаще тростника. Тут, на глинистой проплешине остатки Паутины слезли с них, как перелинявшая шерсть, а когда они отошли подальше, неряшливые хлопья вдруг с глухим хлопком вспыхнули подобно взрыву и бесследно исчезли. Спутница его с наслаждением, как завзятый курильщик — первую после долгого воздержания затяжку, втянула в себя сыроватый, совершенно по-особому пахнущий воздух и на выдохе странно полупропела-полупрошептала:
— Стра-ана-а… Земля тростника и озер и проток лучшей в мире воды.
И, словно в подтверждение своих слов, она замедленно нагнулась, зачерпнула в ладони воды прямо у собственных ног, между тростников и отпила глоток. Воздух и в Сулане был чист, почти как разве что в земных горах, но все равно здесь — небо было чище, а может быть некая ворожба доселе хранила его от прямого взгляда в тысячи горящих глаз здешнего неба. Тут и сейчас — взглянул. И покачнулся, и почувствовал, что теряет сознание от одного только вида чудовищной чуждости звезд и созвездий на этом небе. Он и представить себе не мог, как глубоко впечатывается в душу вид родного неба, ведущего даже через незнаемые пути, на нем даже безмерно-далекий алмаз Веги показался бы в этот миг родным и близким. Из-за ближайшей гривки послышался голос хозяйки, показавшийся ему неожиданно-низким:
— Все-таки чутье меня не подвело: сегодня нас ждет особенная ночь, пропустить ее — было бы для меня большой потерей, почти бедой. Впрочем — время…
Он снова поднял голову и вдруг осознал то, что видел и прежде, но по странной внутренней слепоте не придавал значения: над землей и над озерами, приметно сгущаясь над склоненными метелками коленчатого тростника, висело слабое зеленоватое сияние, а когда девушка, нагнувшись, вдруг ударила ладонью по мелкой воде, взлетевшие капли вспыхнули вдруг призрачной, фосфорной зеленью. Постепенно зеленоватый световой туман усиливался, собираясь прожилками, расплывчатыми кольцами, изогнутыми вертикальными слоями. Это был свет, но воздух странным образом оставался по-прежнему прозрачным, а потом его вдруг, как по команде наполнили явившиеся в неисчислимом количестве яркие белые огоньки, сверкающие точки, что вспыхивали и гасли в стремительном кружении над снопами забредшего по колено в воду темного тростника и над их головами.
— Тут немного людей, но ради Ночи Света могут собраться даже и чужие. Он сбросил обувь, закатал штаны и побрел куда глаза глядят да ноги несут, весь окруженный муаровыми волнами призрачного света и созвездиями шальноватых огней, не по размеру ярких. Иные из них выписывали в вечернем воздухе причудливые огненные письмена, иероглифы и восьмерки, а другие заполошно кружились, зажигая спирали, овалы и обручи белого огня, а когда он подставлял ладонь под острие уголькового пути, огненная черта огибала ее, словно ведомая опытным пилотом с нахмуренными от напряжения бровями под забралом шлема. Здесь были только маленькие и мелкие озера, и он проходил между ними, пересекая узкие протоки, шлепая босыми ногами по мелкой воде, и тогда ступни его ног вспыхивали на миг призрачным огнем подсвеченного изнутри хризолита, и зеленью горели, просверкивая, капли, прежде чем упасть обратно в воду и погаснуть. Спутница, втянувшая его в это жутковатое мероприятие, шла неподалеку, чуть позади и по правую руку, медленно, рассеянно озираясь, и маленькие сандалии, связанные между собой длинными ремешками сиреневой кожи, легкомысленно висели у нее через плечо. Он шел, чувствуя, как теряет себя, потому что его "я" начало растворяться в окружающем заполошном сиянии и огнях. Поэтому, нахмурившись, он тряхнул головой и без каких-либо дополнительных усилий обрел прежний стержень. За этими занятиями путник заметил нового человека только почти столкнувшись с ним. Здоровенный парень, голый по пояс и с волосами, прихваченными по здешним канонам фрии-стайла в пучок на темени, и встретил их так, словно бы давным-давно был знаком и ждал именно их. В здешнем измененном свете лицо незнакомца было, как зеленая текучая вода, с блуждающими по нему темноватыми тенями.
— Чего вы плететесь тут? Лима в Серне — видимо-невидимо, еще больше, чем в прошлом году… Бежим скорее!
Он почти ничего не понял, зато его спутница, похоже, все поняла оч-чень даже хорошо и оттого, радостно взвизгнув, стремглав кинулась за незнакомцем, а он, в недоумении, почел за благо направиться за ней. Уж тут-то тростник был не тот, что у места высадки! Можно сказать, всем тростникам — тростник, он вздымался на шестиметровую высоту, склоняя друг к другу грубые метелки, образовывал сводчатые коридоры, под потолком которых горел извилистый, неподвижный от плотности слой светового тумана, и бегуны стрелой, с бредовой легкостью летели по этим коридорам, а фонтаны огненных капель салютом вздымались по их пятам. Чуть повернув, они поднялись выше, выйдя из мокряди, пересекли коленчатую завесу высоченных стеблей и враз оказались на берегу обширного водного зеркала. Противоположный берег был от них метрах в ста пятидесяти, ну, а длина, — длина была намного больше, концы терялись в световом мареве и черных мазках стеблей. Тут слышались приглушенные голоса, и в мелкой воде у берега виднелись согнутые и темные фигуры в ореолах, нимбах, облаках света наподобие святых или же древнеперсидских царей с их "фарром".
— Чего это они?
— Как чего? — Удивилась она. — Да ты только глянь!
И он увидел. На плотном песчаном дне в нескольких сантиметрах от поверхности впритык друг к другу почти неподвижно сидели тысячи неподвижных тел, и отражением фейерверка в воздухе горели бесчисленные красные фонарики в воде, а выпуклые глаза существ тускло отсвечивали зеленым. Охваченный незнакомым азартом, он потом даже припомнить не мог, как в его руках оказался большой сачок, а сам он присоединился к охотникам. Глаза поспешно выбирали стайку добычи покрупнее, затем следовал довольно неуклюжий поначалу и все более уверенный потом рывок сачка, — и груда добычи осторожно вываливается на широкое скользкое полотнище расстеленной в траве ткани, к куче добытого прежде и другими, в шорох, роговое постукивание и копошение живого лима, крупного членистого существа длиной с хорошую сардельку, вроде-рака-только-без-клешней. Другим отличием было то, что в отличие от рака лим был совершенно беспомощным на земле и не ползал, а только копошился, да хлопал широким хвостом. Вершина прибрежного холма, пологим горбом выпирающая из огненного карнавала Ночи Света, казалась угрюмой в своей темноте, только на самом верху рвались в небо рыжие языки огня, и по траве среди заполошных бликов метались исполинские тени. Азарт не иссяк, и не стало меньше добычи, а просто некуда стало ее складывать, а охотники нехотя вылезли из парной воды и, увязав, поволокли тяжелые, мокрые, шуршащие узлы наверх, — туда, где пылал огонь, а на поверхности воды в котлах бурлила густая зеленая пена от трав горьких и трав душистых с крупной розовой солью из небольшой копи возле самого Сокэй-Ман. В этот-то пар, запах, в это бурление вывалили добычу и сели, терпеливо дожидаясь скорой готовности. С хрустом разломив пунцовый панцирь, он осторожно попробовал мясо первой жертвы, но в дальнейшем сбился со счета, захлебываясь солененьким соком, текущим по светлой бороденке, медленно хмелея без всякого вина и временами оглядываясь вверх, как оглядываются обыкновенно назад, к кажущемуся взгляду в спину, потому что это вновь и вновь доказывало, что вокруг — вовсе не Земля, и совсем-совсем другие звезды над головой складываются в совсем иные узоры, а внизу — все растущий в высоту световой карнавал. Да вот еще, — по правую руку сидит молчаливый, задумчивый, грустный Некто, длиннейшие узловатые руки протянувши далеко перед собой, а из углубления на широком бугре выше переносицы подслеповато щурится в темноту третий глаз, невеселый, чуть слезящийся и вроде как слегка невменяемый. Да, сосед производил впечатление чувствующего себя несколько чужим в этой компании, но и рядом с ним так же, как и с другими высится объемистая груда разломанных пустых панцирей. А руки лежат как будто бы отдельно, как будто про них забыли, лежат, как боевые молоты, тяжелые, бугристые, с узловатыми длинными пальцами числом пять… зато сразу же видно, что они с легкостью, словно цыпленку, отвернут голову любому супостату. Конечно же, интересно — кто, так ведь не спросишь… Впрочем, по какой-то причине его сейчас куда больше интересовало, где находится его спутница. Чушь конечно, она у себя дома, опасных зверей в Стране Цирлир не водится, люди кругом — без черных затей, а все равно чувствуется непрошеная ответственность за спутницу. Впрочем, — вот она, блестящие глаза, в которых пляшет багровое пламя, видны совсем близко, словно ищут его. Меж тем за время этого первобытного пиршества море светящейся пыли медленно затопило и холм, окружило место трапезы кольцом и злобно посверкивало на них первыми бегучими огоньками. И кто-то уже заулюлюкал и, с неуловимой скоростью разоблачившись, стремительно, головой вперед бросился вниз, и отыскались последователи. Голые тела неслись подобно кометам, оставляя за собой широкие, медленно меркнущие полотнища зеленого мерцающего света. Даже сверху было видно, как, слетев с холма, они мчатся вдоль берега туда, где, очевидно, было более подходящее для купания место. Он все-таки медлил до последнего, пока не вошла в соблазн прежняя его спутница, а он не побежал за ней следом.
Свежайший, с беспримерной жестокостью сваренный живьем лим, казалось, вовсе не обременял живот, тяжести, нередкой после обильной пищи, не было и в помине, а только легкое опьянение, возбуждение и огонь в крови. Да нет, есть лучшее слово — упоение. Как давеча в Тенетах тело стало почти невесомым, вес остался просто так, — чтобы чувствовать силу и упругость неутомимых мышц. Люди, бросаясь в воду, вспыхивали ярким фосфорическим блеском, и след за ними долго не гас, во рту было сухо от волнения, в голове стоял слабый все возвышающийся звон, а перед ним стояла одна цель, — как добычу догнать, настичь, и будь, что будет, но она уже была в воде, и видно было невооруженным взглядом, что не ему — соревноваться с нею в плавании… А, живем один раз! Вовсе никудышный до ухода своего из отчего дома пловец, теперь он пронизывал воду, как тюлень, широко загребая руками и сосредоточенно держа в прицеле плывущую впереди добычу. Раз — она добралась до мелководья, вильнула за тростниковую гривку, исчезла, а потом послышалось чуть сумасшедшее: "Эй!". А в воздухе тем временем снова что-то изменилось: из вдруг вспыхивающих огненных точек расходились, расплываясь и слабея, яркие световые круги, и в ответ кружилась все сильнее голова, и сердце готово было остановиться, но он продолжал погоню за мелькающей то тут, то там тонкой девичьей фигурой. Через мелководья — в фейерверке пылающих брызг, через глубокие места — в холодном огне прозрачной воды, через упругие стебли напролом, а кольца все умножались в числе, переплетались, извиваясь, словно живые и единые, пронизывали воздух изощренными переплетениями огня, иероглифами с зыбким изменчивым смыслом, грезами о слиянии с вечной Стихией огня. Что-то трепетало у него внутри, восторг нарастал, становясь почти нестерпимым. Оглушенный, вдруг потерявший стремление, он теперь блуждал наугад, безотчетно, безбоязненно, пока душа его, исторгнутая и взятая взаймы колдовством Ночи Света, не покинула бренного тела, что повалилось на мелкий, мокрый, белый песок Страны Цирлир. При этом охотник довольно много потерял, потому что не видел и не чувствовал, как счастливо избежавшая загона добыча его обеспокоено вернулась. Он не чувствовал, как мокрую длинноволосую голову прижимают к мокрой голой груди, как целуют в незрячие глаза.
Беспамятство его незаметно перешло в сон, а проснулся он только утром в апельсиновом свете здешней зари, когда среди тростника еще прятались остатки утреннего тумана. Лежа на высоком дощатом помосте под легким навесом, без сил, он угрюмо думал о смысле вчерашнего. Да неужели же любые возвышенные стремления и духовные искания в конце концов так и сводятся к наслаждениям сильного и неутомимого тела? И жизнь вечная, вечная молодость, атрибут и привилегия богов, сводится, в пределе мечтаний, в МАТЕМАТИЧЕСКОМ пределе своем, — к экстазу? К чему-то вроде, — скажем так, — непрерывного оргазма? Господи, да если это так, то к чему же Тебе нужно было создавать разум? И, если продолжить логическое развитие этой темы, — зачем Тебе вообще было нужно вытаскивать из абсолютного, беспамятного небытия сами предпосылки этого самого разума, если он только и стремится туда, к черно-огненному, бездумному, ослепляющему и оглушительному восторгу, что обрывает всякое восприятие? А, однако же, это не просто логическое развитие темы, это развитие ТОЙ САМОЙ темы, и он лучше кого бы то ни было знает, как это выглядит при достаточном приближении. И чего, собственно, он так уж разошелся, — чего было-то? А ничего и не было, а если Он находит нужным награждать своих тварей, то в этом больше мудрости, чем во всех их рассуждениях на эту тему. А, собственно, не в этом ли и заключается смысл аскезы? Того, что чэньчун Лэньпоче иначе, по-своему, называл Малым Искусом? Люди сознательно отказываются от всего, обычно именуемого радостями жизни, от чувственных удовольствий для того только, чтобы выяснить, какие стремления возникнут у них самих при этом условии, да еще через сравнительно долгое время? Выходит, исходный, многими позабытый смысл всего этого именно такой? И иначе — никак? Получается странная аналогия с аналитической химией: точно так же, как химик отделяет от смеси чистое вещество, чтобы выяснить его собственные свойства, подвижники стремились, с разным успехом, выделить из человеческого существа в чистом виде исключительно то, что отличает человека от всех живых существ. Да, опять совпадение с тем, что говорил декан: прежде всего определить истинную цель. В данном случае — определить, что составляет собственно-человеческие, от всех других отличные цели. Что ж: вопрос о пригодности средств стоит отдельно, а сама по себе цель заслуживает определенного уважения. По ходу этих, и кое-каких иных рассуждений кровь в жилах начала двигаться заметно быстрее, он шевельнулся и оглядел себя. Тело его было укрыто подобием плотного зеленого войлока с торчащими из него тоненькими стебельками, кое-где даже пустившими крохотные листочки, рядом лежала аккуратно свернутая одежда, а внизу, сквозь щели редкого настила виднелась вода одного из бесчисленных мелких озер Страны Цирлир. После буйного помешательства минувшей ночи все, окружавшее его сейчас, казалось особенно реальным, определенным, прочным, со строго очерченными контурами. И тростники, — точно, как в том самом сне с надлежащей поправкой, — казались начертанными бестрепетной и беспощадной, как десница самурая, рукой художника средневековой Японии, когда каждая метелка — единственно-возможным, исполненным недоступного изящества ударом кисти. И тем же изяществом уникального, гениальной случайностью веяло на него этим утром от очертаний тонко прорезанных берегов этого озерка и соседних к нему. И вся картина здешнего утра, вовсе лишенная роскоши, вдруг показалась ему просто мучительно-прекрасной. Впрочем, уместный намек на роскошь все же был: тон лилового неба твердо обещал жаркое безветрие истинно-летнего дня, лучшее, что вообще может предложить человеку прохладная и тенистая Страна Цирлир. К низкому мостику у самой воды вела легкая деревянная лесенка, на брусчатых перекладинах которой сушились, застыв в неподвижности, тонкие сети, а у мостка застыли, словно нарисованные, две легкие, как опавшие листья, лодки. А поднявшись на ноги, он тут же возвысился и на миг показался себе великаном от высоты, с которой бросил теперь беспомешный взгляд на плоский водяной мир вокруг. Тут где-то под его ногами едва слышно плеснуло, и в мостик ткнулась еще одна лодочка, в которой сидела та, кого он так и не догнал минувшей ночью. Теперь на ней была свободная рубаха без рукавов и широкие, до середины икры штаны, пламенеющие буйными красками осенних листьев. Миг — и она уже карабкалась вверх по лестнице, прижимая к груди объемистый пакет.
— Ты живой?
— Знаешь, после моего ухода из отчего дома этот вопрос просто-таки преследует меня… Кто только не задавал его мне по всяким-разным поводам.
— Это хорошо, что живой. На. Это мама прислала.
— О, спасибо, — проговорил он, доставая из листа крупные куски какой-то печеной рыбы, — компанию составишь?
— Я уже. Ты давай, ешь веслоноса, да отправимся на Средний Котел.
— Почему на средний?
— Потому что еще есть Большой и Младший.
Глядя на нее искоса, не прерывая процесса уничтожения несчастного веслоноса, запеченного по особой технологии прямо в коже, вдруг поймал себя на мысли: а вот что бы он стал делать с этим существом, ежели бы ночная охота — да удалась? Ведь подумать страшно теперь, о каких-то не вполне товарищеских отношениях — с этим. Да он даже представить-то себе не может ее в роли любовницы… Других — так вполне, а вот ее никак. Что-то вроде кощунства выходит, так что ничего хорошего не вышло бы уж точно… И, наверное, не выйдет. Тяжко оно со святынями-то.