Кэтрин М. Валенте является автором высоко оцененного критикой цикла «The Orphan’s Tales», удостоенного премии Джеймса Типтри-младшего, Мифопоэтической премии, а также вышедшего в финал Всемирной премии фэнтези. Роман «Палимпсест» («Palimpsest»), который автор определила как «барокковую встречу научной фантастики и фэнтези», вышел в финал премии «Хьюго» 2010 года. Предназначенный для молодежной аудитории роман «The Girl Who Circumnavigated Fairyland in a Ship of Her Oven Making», сперва опубликованный писательницей в Сети, а затем напечатанный издательством «Фейвэл энд френдз», в 2011 году получил премию Эндрю Нортон. В ноябре 2010 года Кэтрин М. Валенте начала публиковать новый цикл романов, основанный на легенде о пресвитере Иоанне. Ее рассказы печатались в журналах «Clarkesworld», «Electric Velocipede», «Lightspeed» и антологии «Dark Faith», где впервые и появился рассказ «Дни огненных мотоциклов».
Его идея появилась у Валенте, когда писательница впервые посетила столицу штата Мэн, Огасту.
«Огаста, хотя и является столицей штата, находится в сильном упадке, — пишет Валенте о своих впечатлениях. — Меня поразила ветхость и неухоженность зданий в самом центре, тишина, давящая атмосфера заброшенности города, чей расцвет остался далеко в прошлом. Похоже было, что еще в 1974 году зомби взяли здесь верх над людьми, а те пожали плечами и сказали: „Что уж поделать, нам все равно завтра на работу“. После посещения Огасты мною завладела идея тихого апокалипсиса, когда нужно всего лишь пережить, притерпеться и найти способ приспособиться к новому миру. В конце концов я почувствовала, что смогу сказать о зомби нечто новое».
Причиной появления зомби может стать что угодно: колдовство, созданный человеком вирус либо радиация с пролетающей кометы. Традиции жанра гласят: чтобы выжить, надо убивать зомби, и убийство это целиком оправдано, поскольку является самозащитой и выбора нет — либо ты их, либо они тебя. А если нет нужды убивать их? Если можно просто жить рядом с ними, пусть даже прежний человеческий мир разлетелся вдребезги?
Сказать по правде, после превращения в зомби мой папа не очень-то изменился.
Мама просто ушла. Впрочем, мне кажется, она всегда хотела просто уйти, ступить на дорогу и не оглядываться. А папа всегда хотел не мыть больше волосы, забиться в какой-нибудь подвал и рычать на всякого, кто осмелится подойти. Он и раньше гонялся за мной, орал и колотил. Однажды, когда я связалась с парнем — уже не помню, как его звали, — папа меня укусил. Я не шучу. Он отвесил мне оплеуху, а я расхрабрилась и дала сдачи, отвесив оплеуху ему. Мы сцепились, вошли в клинч, как боксеры. Он не смог ни побороть меня, ни ударить и в отчаянии укусил. Сильно, за кисть. Я растерялась. Мы смотрели друг на друга, тяжело дыша и зная: только что случилось нечто дикое и абсурдное, а может, ужасное. Если мы рассмеемся, оно сделается смешной нелепостью, а если нет, сделается жутким и останется с нами навсегда. Я рассмеялась. А он — нет, и я хорошо запомнила его взгляд: черный, злобный, обещавший, что непременно достанет, возьмет свое. Теперь папа смотрит так всегда.
Апокалипсис случился год назад, и это почти все, что я могу про него сказать. Ничего особенного, в общем, и не произошло. Не было золотого сияния в небе, земля не разверзалась и не скакали всадники на бледных конях. Люди просто начали вести себя, как всегда хотели, но раньше не могли из-за полиции, начальства на работе либо страха упустить свой шанс на великом рынке невест и женихов цветущего города Огасты. Все просто перестали бояться чего бы то ни было. И это подчас означало людоедство.
Правда, такое случалось не часто. Люди отнюдь не по любому случаю пускали в ход зубы. Чаще они просто стояли сгорбившись и таращились, а из носу текла кровь. Потом выли, но не по-волчьи, а как мелкая раненая тварь. Будто тосковали о чем-то.
По идее, им не положено тосковать. Все это знают. С тех пор как работа в «Джава шэк» стала, мягко говоря, бессмысленной, у меня появилось много времени для раздумий. Но я все равно хожу туда по утрам. Если отнять у нас привычки, что останется? Я переворачиваю табличку на двери, открываю кассу. Я даже кексы делала, пока не кончилась мука: с морковкой и орехом макадамия по понедельникам, с сыром маскарпоне и манго по вторникам, с черникой и марципановой крошкой по средам и так далее и тому подобное. Когда-то перед моей дверью к восьми утра выстраивалась очередь из сенаторов. Последние кексы я принесла домой, папе. Он взял один и стал вертеть в окровавленных, распухших руках, пока кекс не рассыпался, после чего папа завыл жутко и жалобно и слизал прилипшие к пальцам крошки. А потом стал повторять мое имя, только невнятно, потому что язык жутко распух и сделался лиловым. Так вот и повторял: Кэйтлин, Кэйтлин, Кэйтлин.
Теперь я пью в одиночестве кофе и записываю все, что думаю, в детскую тетрадку с огненным мотоциклом на обложке. У меня таких тетрадок целая стопка: я неплохо подчистила окрестные магазины. Через пару месяцев перейду на тетрадки с розовыми принцессами, а потом с «Веселыми мелодиями». Я так отмечаю время. Есть «дни огненных мотоциклов». Есть «дни футбольных огров». И так далее и тому подобное.
Апокалипсис меня особенно не затронул. Хотя, конечно, на самом-то деле у меня в кофейнике не кофе, а просто горячая вода. Арабики я не видела уже несколько месяцев, хорошо хоть электричество пока не отключили. В общем, я хочу сказать: у меня навалом времени, чтобы раздумывать о зомби, о себе и вообще о чем угодно. О вирусе тоже — ведь это был вирус? Кстати, вирус — это почти то же, что феи или ангелы. Но почему бы не посчитать, что во всем повинен именно он? Средневековые богословы до одури спорили, сколько ангелов уместится на острие иглы. Я про это читала в книжке. Значит, ангелы крохотные, вроде вирусов, и такие же невидимые, иначе зачем про них спорить? Подсчитать их, засранцев эдаких, и точка. Говорят — вирус, так и пусть говорят. А мой папа взял и откусил себе палец. И воет так, будто затосковал до смерти и жизнь не мила, но если кто-то тоскует, значит у него есть душа, а говорят, будто у них души нет, и они хуже животных, и уничтожить их — доброе дело. Так инструкции гласят. Или гласили — в те времена, когда новые указания, что делать и как жить, появлялись каждую неделю. Иногда я думаю: ведь только по тоске и можно различить, есть душа или нет. Я и в свою-то душу иногда верю только потому, что еще могу грустить.
А иногда кажется, что уже разучилась.
Я не последний человек на Земле. Далеко не последний. По радио идут свежие новости из Портленда и Бостона. А месяц назад поймала четкую, почти без шума, трансляцию из Нью-Йорка. Там народ загонял зомби в те же ангары, что и протестующих в 2004 году, а потом их травили газом и сбрасывали в море. В Бруклине пока проблемы, но Манхэттен очень даже неплохо держится. Третий канал по телевизору работает как часы, но передает сплошь инструкции. Я их не смотрю. Сколько раз человек может пересматривать белиберду вроде «Признаков заражения» или «Что мы знаем о них?» К тому же у меня есть основания думать, что люди в телевизоре ни черта не знают.
Однако я вполне могу оказаться последним живым человеком в Огасте. Тут уж никаких преувеличений. Вы видели Огасту перед нашествием ангелов-вирусов? Дыра дырой, жуткая и убогая. Какой была, такой и осталась. Едва ли не каждый год река Кеннебек заливает центр, и потому на главной улице работали всего три ресторанчика, но не все сразу: на одном непременно окажется жизнерадостный знак «Мы скоро откроемся снова» и намалеванные часы с картонными стрелками, обязательно обломанными. В городе Огасте никогда и ничего толком не происходило. У реки дома сплошь обшарпанные, стены в выбоинах, двери заколочены, окна разбиты. На улице почти никого не видать, а кого видать, тот вялый и сонный. Газом всех снабжала «Дед-Ривер компани», мертвых хоронили на кладбище «Бернт-Хилл». Так что апокалипсис практически ничего не изменил. Даже здешний «Уолмарт» закрылся до него, потому что никто там ничего не покупал.
Знаете, давно, еще среди первых поселенцев — ну, которые явились в эти места в тысяча семисотом или вроде того, — был некто Джеймс Перингтон, свихнувшийся однажды по зимнему времени и зарубивший всю семью топором. Всех восьмерых ребятишек и жену в придачу. Джеймса повесили и похоронили на перекрестке, чтобы не вылез из могилы и не стал вампиром. Кажется, вот ведь глупость — а вы теперь посмотрите-ка вокруг. Я хочу сказать, жизнь в Огасте уже давно сошла на кривую, неправедную дорожку. Так что мы к апокалипсису отнеслись по-нашему, по-мэнски, как раньше к полному развалу всех и всяческих дел и такому же полному наплевательству прочей Америки. Мы не удивились ни капельки. Да я уже давно не видела никого розовенького и жизнерадостного. Несколько месяцев назад (во времена «Кермита и компании») куча народа двинулась в Портленд, но я осталась, потому что кто-то же должен позаботиться о папе. Знаю, звучит нелепо, но ведь нельзя просто так бросить папу, который тебя укусил. Из-за этого — в особенности. Я хочу, чтобы он меня полюбил. Чувствую, когда мне тридцать стукнет, я все равно буду торчать здесь, пытаясь казаться примерной дочуркой, в то время как его кровь подсыхает на кухонном кафеле.
По третьему каналу говорят: зомби — просто оживший труп без памяти, непонятно когда собирающийся упокоиться и себя не осознающий. Но я-то уже четко уяснила: я не в Манхэттене, Бостоне или хотя бы Портленде. Я-то живу с зомби. И мой папа вовсе не сидит в подвале на цепи. Он живет со мной, как и раньше. У меня все соседи, кто не удрал, в нарывах, и из них кровь сочится. Я тоже фильмы смотрела про зомби и думаю, все смотревшие поначалу делали так, как оно в фильмах показано: хватались за бейсбольную биту и махали направо и налево. Но я никого не убивала, и не кусал меня никто. Даже и не думал. Жизнь — она не чертово кино.
А третий канал все нудит и долбит, заколачивает в голову, что надо делать, а что не надо. Потому важно записать, как оно на самом деле, хотя бы на случай, если кому придет охота поинтересоваться, почему зомби плачут. Оттого я написала на обложке тетрадки, на линеечке, обозначенной как «Заглавие»: «Кто такие зомби?»
И подписалась: «Кэйтлин Зелински».
Там еще свободная строчка осталась для номера класса. Ну, если считать по-школьному, я бы оказалась в четырнадцатом.
Первое: зомби — не оживший труп. Ничего похожего на «Ночь живых мертвецов» не случилось. Тут и слово «зомби» не к месту. Зомби — это когда жрец вуду заколдовывает, чтобы служили ему. Но в Огасте не происходило ничего похожего. Мой папа не умер. У него только кожа полопалась и нарывы появились, он перестал говорить и начал фыркать, кровь из глаз потекла, и он стал кидаться на соседа, мистера Альмейду. Но папа не умирал. А если не умирал, значит он не труп. Вы поняли, недоумки с третьего канала?
Зомби — не людоеды, это все недоразумение. Третий канал говорит, они не люди, и в тюрьму не попадешь, если их убиваешь. Значит, если они нас съедят, это не каннибализм, а вполне нормальный для них обед, ну, как некоторые собак едят. Конечно, это дико, когда американец собаку ест, но ведь это же не каннибализм. К тому же зомби не едят людей. Если бы ели, я бы давно уже в тетрадке не писала, потому что сладких ясноглазых героев, которые бы девушек из «Джава шэк» спасали, в Огасте нет и не предвидится. Зомби едят животных, залежалое мясо в любом холодильнике, какой сумеют открыть, батончики мюсли, если найдут. В общем, почти все едят. Однажды я женщину видела, незнакомую, — так она стояла на четвереньках у речного берега, загребала ладонями ил и ела, и размазывала по кровоточащим грудям, и смотрела в небо, шевеля отвисшей челюстью.
Зомби вовсе не безмозглые. Недоумков с третьего канала точно бы кондрашка хватила, если бы такое услышали. Это уже догма: зомби неповоротливые и тупые. Ну, раньше я знавала кучу людей куда тупее и неповоротливей зомби. В конце концов, мое заведение находится рядом с домом, где правительство штата. Иногда думаю: зомби от тех идиотов отличаются только тем, что выглядят похуже. Вокруг было полно слюнявых дебилов, только и желающих меня залапать. Во всяком случае, есть зомби-увальни, а есть пошустрее. Если девушка в прежней жизни бегала по утрам, так она и останется проворной. А если парень брюхом двигал, только чтобы каналы переключать, так он и сейчас черта с два кого-нибудь поймает. А мой папа еще не забыл моего имени, я почти уверена. Конечно, тут ничего не докажешь, ведь говорить зомби не могут, потому что у них у всех языки и глотки распухают. Вот и считается, что один из первых признаков хвори — это когда речь становится невнятной. А так, может быть, они вовсе и не глупеют от заразы и бегать умеют, как раньше, но вот общаться больше не способны, разве что вытьем. Я бы тоже завыла, если бы из ушей кровь шла и кожа трескалась.
Зомби вовсе не пытаются убивать все, что шевелится. Папа меня не кусал, хотя мог бы, много раз. Конечно, зомби не безобидные. Мне пришлось натренироваться, подучиться быстро бегать, и на каждой двери у меня шесть замков. Даже на двери спальни — папе нельзя доверять. Он все еще меня бьет. От его кулака на лице остается кровь и гной. Но кусать не кусает. Хотя поначалу каждый день рявкал и норовил вцепиться в шею, но я-то куда проворнее. Я всегда была проворнее, вот он больше и не пытается. Иногда стоит в гостиной, в углу рта собирается слюна, потом капает на пол, а он все смотрит, будто вспоминает ту дикую ночь, когда меня укусил, и до сих пор стыдится. Я смеюсь, и он почти улыбается в ответ. Бредет назад в столовую и отдирает обои со стены, запихивает в рот длинные розовые полосы, словно содранную кожу.
Я кое-что еще про зомби знаю, только описать это трудно, потому что непонятно. Я ж не зомби, где мне их понять? Это что-то вроде тайного общества, а я чужая. Я-то вижу, что делается, а шифра не знаю, не могу истолковать. И третьему каналу я бы рассказать не смогла, даже если бы телевизионщики явились в город со всеми своими камерами и меня усадили в шикарное кресло вроде того, в каких сидят дикторы телешоу, похожие, как танцовщицы в мюзикле. Так и представляю: «Скажите, дорогая мисс Зелински, какие у вас основания считать их разумными?» И что я отвечу? Разве только про папу, который раньше мог выговорить мое имя. Ведь про реку не расскажешь, никто не поверит. В конце концов, такого нигде больше не было. И я представляю отчего. В Манхэттене народ так и рвется «мертвяков» истребить до последнего, а в Техасе вообще не дай бог зомби на глаза человеку попасться. Но здесь-то некому их убивать. Это их город, и они приучаются в нем жить, как обычные люди. Может, Огаста всегда им принадлежала, а еще Джеймсу Перингтону и «Дед-Ривер компани». Да здравствуют гноящиеся заразные короли и королевы апокалипсиса!
В общем, было так: однажды папа взял наш тостер и ушел из дому. Не то чтобы я тостером очень дорожу, но папа нечасто уходит. Я ведь кормлю его гамбургерами с хорошим сырым мясом и вовсе не намерена разбивать ему голову битой. Зомби понимают доброе отношение.
На следующую ночь он унес зеркало из столовой. Потом микроволновку, кофейник, мешок с кастрюлями и сковородками. Ни в каких фильмах про зомби, хоть все их пересмотрите, не увидите, чтобы кто-нибудь, как мой папа, весь испятнанный кровью, в драном банном халате, перемазанным гноем, упаковывал кухонную утварь в большую наволочку с цветочным узором. Еще он снял фото с книжной полки — жутко несуразное, там мы все трое: папа, я и мама. Мне на фото восемь или девять, я в зеленой нейлоновой курточке и с длинными каштановыми хвостиками. Улыбаюсь во весь рот, и папа с мамой тоже. На таких фото приходится улыбаться. Фотограф заставляет, а если не хочешь, он чуть не колесом ходит, чтоб люди улыбались, словно у него ангел за левым плечом вдруг возник с горстью иголок для всех своих собратьев. У мамы на носу очки слишком большие. Папа во фланелевой клетчатой рубахе, рука такая крупная, сильная, обнял меня, будто защищая.
Тогда я тайком пошла следом. Скрываться от папы не трудно — со слухом у него почти как с речью. Думаю, когда делаешься зомби, оно во многом вроде старости. В теле то одно отказывает, то другое или работает вкривь и вкось, говорить нормально не получается, слышишь плохо и злишься постоянно, потому что можешь все меньше, теряешь мир вокруг себя, и лучше уже не станет. Когда с одним человеком такое происходит — это трагедия. Когда происходит со всеми — это конец света.
В Огасте ночью по-настоящему темно. Уличные фонари либо перегорели, либо их разбили выстрелами. Трудно отыскать ночи темнее, чем в Огасте поздней осенью, когда снег еще не выпал. Небо слепое, беззвездное, и холодно очень. Никаких тебе родных до боли пятен оранжевого химического света — сплошной темный коридор пустой улицы. Никого, и лишь мой папа ковыляет, прижав фотографию к гноящейся груди. Сворачивает к центру города, суется туда и сюда, затем, наверное, тело вспоминает привычный маршрут, и папа пересекает Фрот-стрит. Я крадусь за ним мимо магазинов на набережной, мимо «Джава шэк», мимо пустых автостоянок у реки.
Там у неторопливо плещущей воды собрались сотни зомби. Может, все зомби Огасты. Папа присоединился к толпе. Я смотрела, боясь вдохнуть, никогда не видела столько в одном месте. Они не дрались, не искали добычи. Подвывали тихонечко, печально так. Большинство что-то принесли: тостеры, выдвижные ящики платяных шкафов, лампочки, ломаные кухонные стулья, вешалки, телевизоры, двери от машин. Мусор прежней жизни, унесенный из старых жилищ. Свое добро они почти с любовью, бережно помещали в огромную кучу старого хлама, перешептывались, качаясь на сыром ночном ветру. Сверху скатилась лампочка, коротко вспыхнула и разбилась. Зомби не заметили. Их мусорный храм получился не ахти, но было видно, что это не случайная куча, а именно храм: есть основание, на нем центральная башня, соединенная пролетами с недостроенной боковой башенкой. Между ними громоздилась мертвая электроника, обращенная дисплеями к воде. А между дисплеями стояли десятки, если не сотни семейных фотографий вроде нашей, прислоненных к темным плазменным экранам, решеткам колонок. Несколько зомби установили новые фотографии, и не только своих семей. Миссис Хэллоуэй, моя учительница начальных классов, принесла фото китайской семьи и обращалась с ним так нежно и бережно, будто с собственным ребенком. Думаю, зомби не понимали, кто изображен на фото, лишь ощущали чувство семьи, теплого слитного единства, счастья, которыми веяло от снимков, и это зомби нравилось. Папа поставил нашу фотографию в ряд к остальным и закачался, плача и воя, сжимая голову руками.
Я втиснулась между скамейкой и потухшим уличным фонарем, стараясь сделаться незаметной, но зомби не обращали на меня внимания. А затем луна засияла над вершинами мусорных башен, встала меж ними.
Все зомби упали на колени, протянули руки к белому диску, и по изуродованным лицам заструились страшные черные слезы. Зомби выли, и улюлюкали, и валились лицами в речной ил, и дрожали в экстазе, роняя клочки гниющих тел, — старались изо всех сил выказать благоговейное почтение к святилищу, своему собору.
Сейчас я думаю, это был именно собор. Они выли страшно и жалобно, и я зажала уши руками, чтобы не слышать.
Наконец миссис Хэллоуэй встала и повернулась к собравшимся. Заскребла ногтями по щекам, закричала бессловесно в ночь. Папа подошел к ней. Я думала: укусит, как меня тогда, как зомби кусают всякого, кого захотят.
А вместо этого он ее поцеловал.
Тяжело, неуклюже чмокнул в щеку, и на лице осталась кровь. Один за другим зомби целовали ее, окружили жадными ртами, ищущими, хватающими руками, а лунный свет залил ее лицо, выцветив, украв краски, и она казалась монстром из старого кино, сплошь черно-белым, сплошь кожа и кровь. Миссис Хэллоуэй плакала, и от ее слез у меня защемило сердце. Она плакала и улыбалась, а когда все собравшиеся поцеловали ее, то начали раздирать на части, каждый отрывал по маленькому кусочку, чтобы торжественно, в благоговейном молчании съесть. Зомби не ссорились над телом, не пытались отобрать руку, ногу либо глаз, и миссис Хэллоуэй не сопротивлялась. Думаю, она предложила себя в жертву, и они жертву приняли. Я знаю, как оно, когда молятся, верят и жертвуют.
Я заплакала. Думаю, вы бы тоже заплакали, если бы видели это. Иначе меня бы вывернуло наизнанку, а плакать выходило тише и незаметней. Тело умное, оно само знает, что лучше в таких случаях. Но и плакать не получится совсем беззвучно. Кто-то из толпы принюхался, втянул носом воздух и повернулся ко мне. И тогда все как один посмотрели в мою сторону. Чувство локтя у них сильно развито. Они в толпе живей и умнее, чем по отдельности. Не удивлюсь, если через пару десятков лет они выяснят, как организовать вещание на третьем канале, и примутся транслировать передачи «Три простых способа распознать человека» и «Что мы знаем о них».
Они кинулись на меня толпой, как зомби обычно и делают. Хватали и тянули, но их было так много, что никому это толком не удавалось. Я никого не убивала, но тогда пыталась всерьез, молотила кулаками, а они… Боже мой, они были мягкие, словно повидло. Рот я держала плотно закрытым. Как и любой подросток моего поколения, я была прекрасно осведомлена, как передается зомби-инфекция. Но меня не кусали. В конце концов мой папа запрокинул голову и заревел. Я этот рев хорошо знала. Он и раньше так яростно ревел, и теперь не изменился. Зомби отстали, отошли, тяжело дыша. Тогда я впервые осознала, насколько они хрупкие и уязвимые. Они как львы — на короткой дистанции в два счета догонят и задерут зебру, но для этого нужно долго копить силы, и хватает их ненадолго. И вот я стою, прижавшись спиной к фонарному столбу, вытянув руки, растопырив пальцы. Задыхаюсь — астма берет свое, я вам тоже не марафонец. А папа приблизился ко мне, подволакивая сломанную левую ногу. Зомби не умирают, но и раны их не заживают. Я пыталась вправить ему ногу, одеть в лубок, и до встречи с толпой у реки это был единственный случай, когда меня по-настоящему могли укусить.
Папа стоял рядом, на его бровях запекся старый гной, из глаз струились черные слезы, вывихнутая челюсть болталась, распухшие щеки сочились гноем. Он протянул руку и заухал тихонько, словно обезьяна. Для любого это, наверное, показалось бы обычным животным звуком гниющего зомби, но я расслышала совершенно ясно: «Кэйтлин, Кэйтлин, Кэйтлин!» Мне некуда было бежать, а он коснулся моего лица, отвел упавшие волосы. И окровавленным большим пальцем нарисовал круг на моем лбу, будто священник на Пасху.
Кэйтлин, Кэйтлин, Кэйтлин!
Кровь его была холодна как лед.
После того никто не пытался напасть на меня, и я могла жить, как привыкла: хозяйничать в «Джава шэк», писать в тетрадках. Теперь настали «дни розовых принцесс», и я в безопасности. Отметина на моем лбу так и не сошла. Она потускнела, как родимое пятно, но по-прежнему на месте. Иногда я встречаю на улице зомби, растерянно и уныло блуждающего среди белого дня, щурящегося, будто не понимая, откуда берется яркий свет. Когда он замечает меня, глаза темнеют от голодной ярости, но потом он смотрит на мой лоб и падает на колени, подвывая и всхлипывая. И я знаю: это не из-за того, что я особенная какая-то. Это из-за храма, растущего на берегах реки Кеннебек. Наверное, отметина значит, что я правоверная, кто-то вроде них. Святая Кэйтлин из «Джава шэк», покровительница живых.
Иногда мне хочется уехать. Я слыхала, что в Портсмуте их почти нет. Я бы могла добраться туда и на велосипеде. Наверное, даже удалось бы завести машину. Видела, как это делают, по телевизору: соединяют проводочки. Сперва я оставалась из-за папы, но он теперь нечасто приходит. Дома теперь нет почти ничего, что можно было бы отнести к храму. Папа молится там по-прежнему, стоя на коленях. В лунные ночи зомби не ходят туда и плачут, как потерянные дети. Кажется, я не покидаю Огасту потому, что хочу увидеть завершенный храм. Хочу понять, зачем они поедают одного из своих. Мне кажется, это для них как причастие. А может, что-то совершенно другое. Хочу увидеть мир, который они построят здесь, в заброшенной столице штата. Может, те, кого мы называем «зомби», не больны, но они как маленькие дети, мало что понимающие, агрессивные, легко злящиеся и огорчающиеся, ведь в мире вокруг все не так, как им хотелось бы.
За окнами «Джава шэк» день клонится к вечеру. Солнце уже по-зимнему тусклое. Я наливаю горячую воду, и вдруг мне приходит в голову: раньше, когда писали и говорили про апокалипсис, подразумевали, что он откроет нечто новое, некую тайную суть бытия. А оказывается, библейский апокалипсис — это не про то, как небесный огонь и молнии испепеляют дворцы. И если я терпеливо подожду здесь, на черных берегах реки Кеннебек, в городе, который всю мою жизнь выглядел разрушенным и заброшенным, то, возможно, очень скоро из груд старья, превратившегося в храм, из таинственной глубины явится лицо их бога, открытое всем.
И что тогда?