Петрусь Бровка Когда сливаются реки

I

Агата не может наглядеться на сына. Он спит на кровати, положив на ладонь щеку, но губы его время от времени шевелятся, словно он еще собирается что-то сказать. Алесь уснул во время разговора с матерью, а она до самого рассвета просидела у его изголовья. Первые лучи солнца пронизали цветное одеяло, которым было занавешено окно, наполнили хату розоватым сумраком. Светлые, белесые волосы Алеся отчетливей обозначились на подушке, а меж бровей стала заметней энергичная складка.

Агата вздохнула — видимо, немало разных забот волнуют Алеся. Она тихо поднялась, прошла по хате, с уваженьем и даже некоторой опаской поглядела на документы сына, лежавшие аккуратной стопкой на краю стола. Меж книжечками белели тщательно сложенные неизвестные ей бумаги. «По которой же из них приехал Алесь домой?» — рассуждала она. И, может быть, потому, что чудилась ей в этих бумагах особая сила, она даже не решилась прикоснуться к ним, а подняла с половика носки сына и, остановившись у окошка, стала чинить их. «По какой бы ни приехал, — думала она, — а и то большая радость, что уже дома».

Пять лет учился Алесь в Минске, в Политехническом институте. И вот теперь он — инженер. Думала, что не часто доведется ей видеть сына — свет велик, мало ли куда могут послать на работу! — а он вот приехал и останется в своем селе. Да еще и дело-то какое ему поручено — электростанцию строить!..

И с благодарностью вспомнила Агата старого учителя Якуба Гаманька, который несколько лет настойчиво убеждал колхозников, что жить без электричества в Долгом больше нельзя. Да и Захар Рудак, колхозный парторг, активно брался за электрификацию. «И как хорошо получилось, — думала Агата, — всего две недели прошло, как порешили строить, а вот уже и Алесь приехал, и не кем-нибудь, а начальником стройки».

Алесь заворочался на кровати, и Агата даже дыхание затаила, замерла, чтобы не разбудить сына. Видать, в дороге замаялся — нужно было из Минска добраться до Полоцка, а оттуда, получив назначение, — в свое село. Но, убедившись, что Алесь по-прежнему крепко спит, Агата успокоилась и принялась осматривать его одежду. Все, что принадлежало сыну, казалось ей особенно красивым, даже простая серая рубашка, которая висела на стуле.

«Красивый, весь в отца!» — защемило у нее сердце. Вспомнилось — не пожил Игнат как следует, не дали польские паны. Мечтал о собственном клочке земли, чтобы можно было хоть прокормиться, да где там, разве при Пилсудском бедный человек мог выбиться в люди? Так и не вылез Игнат из батраков, вынужден был работать на пана, так как на десятине песку, принадлежащей ему, брусков, может, наделаешь, а хлеба не нажнешь. Посветлело в тридцать девятом году. Советы землю дали, можно было становиться на ноги, если бы не Гитлер проклятый...

Агата даже вздрогнула. Вспомнила, как ушел Игнат в лес, к партизанам, и не вернулся. Помнит, как теперь, стоит он с винтовкой около озера Долгого, утешает и просит ее: «Береги детей, родная... детишек береги!» Так и не повидала его больше, перед самым освобождением погиб в окружении. Сосед Каспар Круминь из колхоза имени Яна Райниса показал потом Агате могилу, в которой лежит Игнат с друзьями... И опять покатились у нее слезы, как и тогда, когда стояла она над последним Игнатовым пристанищем в лесу. Она спохватилась, вытерла глаза концами платка и была рада, что никто не видел ее слез.

А на дворе солнце набирало силу. Уже не розоватый сумрак висел в хате, а полыхало зарево, заливая золотом стену над кроватью, в которой спал Алесь, преображая и оживляя все вокруг: по-праздничному выглядел стол, где лежали документы сына, заблестели, словно медные, ведра в углу и казалось, не шепотком, как до того, а все громче и радостнее повторяли часы-ходики: гость!.. гость!..

«Ну и гость! — радовалась Агата, глядя на сына. — Да какой там гость — самый дорогой хозяин!..» И гордость наполняла материнское сердце: «Даром что одинокая, а выучила. Теперь мы с Марфочкой не пропадем!» Агата с умилением поглядывала на лавку в углу, где, свернувшись в клубочек, спала маленькая дочка. Но нет такой радости человеческой, по которой бы не пробегали облака и тени. «Еще чего доброго возьмут и отберут хлопца! — начинала сомневаться Агата. — Ну как прицепится какая-нибудь девчина?.. Да нет, рано еще Алесю». И в то же время невольно начинала перебирать в памяти всех девчат в Долгом, придирчиво и подозрительно оценивать их. Нет, не сыскать здесь ровни для Алеся!..

За окном голосисто пропел молодой петух. Агата, спохватившись, что корова еще не выпущена в стадо, прихватила желтый, словно натертый воском, подойник и на цыпочках вышла во двор. А когда вернулась, сквозь открытые окна солнце уже заливало пол и стены, а в углу около умывальника слышался плеск воды и смех: это Марфочка поливала из большой кружки брату на руки, а тот, довольный, фыркал, потирая ладонями лицо.

— Что же ты так рано встал, сынок? — озабоченно спросила мать. — Еще немного поспал бы...

— Некогда спать, мама, — отозвался Алесь и, чувствуя себя бодрым и свежим, признался: — Выспался так, что больше некуда.

И поцеловал ее.

Это чуть ли не до слез разволновало Агату. Растерявшись на мгновение, она вдруг заспешила к печи, засуетилась, и Алесь услышал знакомую ему утреннюю перекличку мисок и сковородок, всегда вызывавшую нетерпеливое желание сытно позавтракать. Он сидел на лавке, за широким столом, застланным льняной скатертью, и смотрел, как мать пекла оладьи, а Марфочка готовила огурцы с укропом. С детства привычный и приятный аромат разлился по хате. Все это напомнило Алесю времена, когда еще был жив отец. Вот тут, за этим столом, сидел он. Алесь помнит его худощавую, стройную фигуру и пушистые черные усы, под которыми часто светилась улыбка. «Вон та кружка с двумя крепкими ручками, что стоит около ведра, не раз бывала в его руках», — вспоминает Алесь. И еще вспоминает он, как аппетитно опорожнял отец эту кружку с водой, вернувшись домой с работы, и как удовлетворенно проводил он после ладонью по усам. А теперь осталась только одинокая, в простой деревянной рамке, посеревшая от времени фотография, наводящая на размышления.

Мать, заметив задумчивость сына, окликнула его:

— Если бы ты знал, Алесь, сколько раз уже приходил к тебе Якуб Панасович...

— А разве он знает, что я должен приехать?

— Может, и не знает, не говорил об этом, но, видно, предчувствовал, вот как я...

— А что он, все такой же непоседливый, наш дядька Гаманек?

— Пожалуй, еще и хлопотливее стал, — охотно рассказывала мать, продолжая заниматься своим делом: то сбрасывала оладьи в миску, то наливала тесто на сковородку. — Не смотри, что ему за семьдесят, он свое и в школе сделает, и на колхозное поле заглянет, и на скрипке поиграет...

— Частенько, мама, я в Минске вспоминал Якуба Панасовича. Сидишь, бывало, над чертежом всю ночь, ничего не получается, руки опускаются. Так бы встал и бросил все!.. А припомнишь, как говорил Якуб Панасович: «Не вешай нос, не для того рос!» — и усмехнешься, вроде и сил прибавится. Сядешь и сделаешь... Но что ж это он сегодня не идет?!

— Забыла тебе сказать, сынок, — повернулась к нему Агата, — нынче ведь у нас праздник, и Якуб Панасович занят... Праздник песни! Вот уже второй год, как на Антоновом лугу около озера Долгого собираемся мы с соседями — литовцами и латышами.

— Мама, мамочка, и я пойду! — вскочила с лавки Марфочка. — Как там весело, Алесь! — И она горящими глазенками взглянула на брата.

— Что же, давайте завтракать... Мне тоже хочется там побывать. — И Алесь сел за стол на отцовское место.

Мать быстро сняла праздничную скатерть и, застлав край стола чистым широким полотенцем, поставила миску с оладьями, сковородку жареного сала, огурцы и крынку кислого молока. Они сели втроем, всей своей маленькой семьей, и никогда еще Алесю не казались такими вкусными оладьи, как сегодня. Уют отцовской хаты, солнечные нити на стене, спокойная синь озера, видневшегося за окном, тихие шорохи ветра в палисаднике — все это трогало и успокаивало душу. «Наконец я дома, и вся семья вместе...» Сознание ответственности за нее, сознание того, что он сидит в заветном углу, занимая место отца, придавало Алесю, помимо его воли, серьезность и уравновешенность. Но сегодняшний праздник песни выводил его из этого равновесия. Он спешил есть, боясь опоздать...

Алесь помнит, как в июльские дни сорок четвертого года по дороге на запад от села Долгого и от литовского и латышского сел Лукшты и Эглайне, расположенных около озера, убегали разбитые фашистские части. Немного времени прошло с той поры, как при советской власти свободно вздохнула эта земля. А людей около озера Долгого уже не узнать. Изменились даже привычки.

Отец рассказывал Алесю, да и сам он помнит, что прежде каждое село этот летний праздник справляло отдельно: долговцы на Ивана Купалу жгли огни и прыгали через них, лукштанцы на Йонинес[1] водили хороводы у костров на берегу и гадали на венках, эглайнцы в ночь Лиго[2] высоко поднимали бочки со смолою, поджигали их и при ярком свете всю ночь пили пиво, пели и танцевали.

А теперь все соседи в знак общей победы над фашистами решили собраться вместе. По-новому называются и села: Долгое — «Червоная зорька», Лукшты — «Пергале», Эглайне — колхоз имени Райниса. По-новому отмечают они летние праздники.

Алесь спешил, хотя подрумяненные, поджаренные оладьи были вкусны, — ему не терпелось поскорее попасть туда, на берег озера, где можно встретить тех, с кем вместе рос, учился, играл, тех, с кем теперь вместе придется работать. Он уже допивал чашку кислого молока, когда дверь в хате открылась и на пороге появилась широкоплечая, приземистая фигура Захара Рудака.

— Привет начальству! — весело произнес он, расправляя пышные усы.

Алесь несколько растерялся, хотел ответить и не успел — Захар Рудак крепко обнял его и встряхнул:

— А мы, брат, тебя так ждали, елки зеленые!.. Сегодня у нас коронный день — хорошо, что ты явился!

— Шутишь, Захар Семенович, — какой я начальник? Или, может быть, на это намекаешь? — И Алесь, вынув из кармана свое удостоверение, не без удовольствия протянул его Рудаку.

Тот быстро пробежал глазами бумагу и вернул ее.

— Ну и формалист же ты, товарищ Иванюта! Да мы тебя и без этой бумажки примем... Садись, браток, расскажу, что у нас делается.

Они сели за стол. Рудак вытащил из кармана желтой брезентовой куртки сверток бумажек.

— Видал? Строить еще не начали, а у меня тут уже целая походная канцелярия... Хорошо еще, что Гаманек помогает, а то пропал бы!

— А где Якуб Панасович? — не преминул спросить Алесь. — Я о нем соскучился.

— Видно, думает, что ты еще спишь, жалеет, не хочет тревожить своего ученика. А может, как всегда по воскресеньям, у озера с удочками сидит... Любит рыбку старик!.. Да мы его найдем, никуда он не денется. А ты письмо наше получил? — вдруг серьезно спросил Рудак.

— Еще месяц назад...

— Ну и как?

— Сделал, что просили. Правда не совсем, но имел в виду типовой проект, прикинул так, что мои расчеты не должны сильно отличаться от окончательной сметы.

Рудак повеселел и, тронув Алеся за плечо, сказал:

— Смотри, Алесь, сюда, — хоть мы и не инженеры, а кое-что тоже прикинули тут с Гаманьком...

И сразу став озабоченным, Захар Рудак начал излагать свои расчеты. В простой ученической тетради Алесь увидел ровные и мелкие, как мак, буквы, выведенные рукой Якуба Панасовича, и колонки аккуратных цифр. Алесю еще тогда, когда он был школьником, казалось, что ни у кого на свете нет лучшего почерка, чем у их учителя, он даже пытался подражать ему. Но сейчас перед ним были не тетрадки со школьными диктантами и примерами, а выкладки и расчеты.

— Я вижу, мне тут и делать нечего, — усмехнулся он. — Вы с Якубом Панасовичем сами все рассчитали.

— Ты, браток, зубы не скаль, мы тебя не даром учили и приезда твоего ожидали, — начал, обидевшись, собирать бумаги Рудак. — Но и нашу большевистскую помощь не отбрасывай. Кое-что смекаем.

— Вот уж не думал, что наш парторг такой обидчивый! — Алесь взял у Рудака тетрадь, стал внимательно знакомиться с цифрами.

Рудак работал бригадиром в колхозе недавно. Во время войны, когда он, раненый, лежал в одной из хат Долгого, приглянулась ему скромная девушка Катя. «Я обязательно к тебе вернусь, только бы война кончилась», — пообещал Рудак, целуя ее на прощание. И сразу же после войны Захар приехал в Долгое, хотя прежде жил и работал на рыбных промыслах около Мурманска. Маленькая Катя стала его женой и, как он называл ее, «золотой рыбкой». Рудак отпустил усы и работал в колхозе так усердно, что никто из долговцев не мог себе и представить, будто Захара когда-то не было среди них.

Алесь тоже уважал Захара Семеновича. Несмотря на довольно грузную фигуру, бригадир был расторопен и ухватист, с рассвета и до потемок никто не видел, чтобы он где-нибудь присел или чтобы его руки были без дела. Как хорошего, опытного коммуниста его несколько лет подряд выбирали парторгом.

Взглянув на парторга, Алесь заметил, с каким интересом ожидал тот приговора инженера.

—Что ж, можно только поблагодарить, — улыбнулся Алесь. — Соврал бы, если б сказал, что все тут правильно, но вот подсчеты камня, песка, леса и кирпича близки к истине. Думаю, что, если все у нас так возьмутся за дело, все пойдет хорошо.

— То-то! — усмехнулся Рудак.

За окном, словно пулемет, затрещал мотоцикл.

— Смотрите, Каспар Круминь на праздник поехал, — оповестила Агата, молча сидевшая у окна.

— Если поехал Каспар, так и нам собираться пора... У Круминя все идет по плану... Пойдем, Алесь! — пригласил Рудак.

Алесь кивнул в знак согласия и начал поправлять перед зеркалом воротник вышитой рубашки. Из зеленоватого стекла на него глядело молодое, загорелое, немного озабоченное лицо.

— И я с вами, — засуетилась Марфочка.

— Подожди, дочка... Мы с тобой еще поспеем, в самый час придем, — успокоила девочку Агата.

Алесь и Рудак молча шли по улице. «Быстро бежит время, и как много нового приносит оно», — думал Алесь. Когда окончилась война, он был еще мальчишкой, а теперь вот стал инженером и будет на своем озере строить гидроэлектростанцию. Это и радовало и тревожило: свои-то примут и поддержат, а как долговские, соседи — латыши и литовцы? Кто знает, как еще все сложится!.. Конечно, времена переменились, но старые, недоверчивые отношения запросто под печь не сунешь, за порог не выметешь... Твердые шаги и уверенная речь Рудака подбадривали Алеся: «С такими, как Рудак, не пропадешь... Они и войну ломали, и теперь жизнь за гриву держат...» Радовали перемены, которые произошли в Долгом за те два года, что он не был здесь: на пепелище вдовы Шавойчихи выросла новая пятистенка, над окнами Хатенчиковой избы поднялись акации, над многими домами в синеве неба вырисовывались антенны. Даже клен, маленький прутик, посаженный им в день прощания со школой, поднялся, возмужал и уже достал своим зеленым чубом до карниза.

— Растем, — с удовлетворением отметил он вслух. — Растем, а, Захар Семенович?

— Растем-то растем, да не совсем так, как надо, елки зеленые, — нахмурился Рудак. — Бывает, что и в бок выпираем и на сторону хилимся.

— Это ты о чем?

— А о том, что нет в колхозе нашем настоящего порядка. Это ж подумать только, какие богатства кругом — лес, земля такая... Приложи к ней руку, так она тебя сполна отблагодарит, — и Рудак указал на просторы, открывавшиеся за селом. — А луга какие, трава? Сено — шафран, настоящий шафран. Никакого чаю не нужно, заваривай и пей. А поля благодатные!

Рудак загорячился, брезентовые полы его куртки трепетали на ветру, словно крылья какой-то огромной птицы. Продолговатый, тонкий нос и маленькие, острые, глубоко посаженные глаза придавали ему такой вид, что казалось, еще минута, и Рудак взлетит вслед за своими словами.

— Ты только подумай, — время от времени хватая Алеся за рукав, говорил Рудак. — Такая выгода, а какие наши коровы на весну вышли? Как те раки ползали возле озера. Почему? Кормов не хватило. Силоса не заготовили. А ты посмотри, что у латышей, у Круминя делается! Коровы — как печи, луг продавливают. А гуси у нас где? Рыба где? Живем при озере, а плотичка — в ладонь добыча... — И Захар Рудак с болью посмотрел на озеро.

Алесь слушал парторга, смотрел на озеро; оно лежало перед ним таким же, каким он помнил его с детства. Едва виднелся противоположный берег с синей каемкой соснового леса — там через камыши и осоку протискивалась в озеро маленькая речушка Мускувица. Вправо и влево, насколько хватал глаз, бежали и вскидывались серебристые волны, а тут, у Долгого, где озеро кончалось, стояла серая, обомшелая мельница. С глухим шумом падала темноватая вода.

— Ну, а в чем же дело? — оторвавшись от своих дум, спросил Рудака Алесь.

— Тут, брат, причин много. Поживешь — увидишь! Э, да что там! — ожесточенно рубанул рукой по воздуху Рудак и тут же перевел разговор. — Смотри, вон, наверное, Якуб Панасович сидит.

Алесь посмотрел на берег, где стояла старая, разлапистая верба, и радостью затеплилось его сердце. Любимое местечко, где таскал он когда-то окуней, не пустовало — настороженно согнутая фигура в сером пиджаке неподвижно сидела над тремя воткнутыми в землю удочками. По рыжей, некогда зеленой шляпе и по тому, как из-за плеча вился сизоватый дымок табака, Алесь узнал Якуба Панасовича. Рудак замедлил шаг и, подавая Алесю знаки, попытался подойти незамеченным к старому учителю. Но Алесь не удержался и окликнул:

— Добрый день, Якуб Панасович!

— А? Что? — привстал от неожиданности Якуб Панасович и, заметив подходивших, рассмеялся. — Напугали вы меня... А ты откуда взялся? — Он по-отцовски обнял и поцеловал Алеся.

— Не знаете разве?

— Знаю, слыхал, но пока что от других.

— Под ваше руководство опять приехал, Якуб Панасович.

— Ну, эти шутки ты брось, из-под моего руководства ты вышел давно. Стало быть, строить будем?

— Строить! — твердо и уверенно ответил Алесь.

— Вот это дело!.. Да вы садитесь, а то рыбу мне перепугаете. Сами видите: рыбка в реке, а не в руке!

— Ну уж вы не прибедняйтесь, — сказал Алесь и присел с Рудаком вслед за Якубом Панасовичем, а тот снова уставился на свои удочки. Поплавок на одной из них начал выписывать мелкие точки и тире, словно оттуда, из глубины, что-то передавалось по азбуке Морзе. Якуб Панасович настороженно следил за поплавком, бросая короткие, отрывистые фразы:

— Кончил, значит...

— Как видите, Якуб Панасович.

— Будешь, значит, строить... да?

— Если помогать будете!

— Постой, постой, — сразу оживившись, старый учитель подсек и вытащил небольшого окунька. Дрожащими руками высвободил из проколотой губы рыбки крючок, захватив добычу в сложенные ладони, присмотрелся. Окунек трепыхался в руках Якуба Панасовича, и он осторожно пустил его в ведро с водою, потом посадил на крючок свежего червяка, поплевал на него и забросил на счастье.

От шоссе, со стороны Антонова луга, донесся гул. Слышно было, как просигналила грузовая машина, протрещали мотоциклы. Тарахтели по мосту колеса телег.

— А не пора ли и нам, Якуб Панасович? — напомнил Рудак, до этого молча наблюдавший за встречей учителя и ученика.

Старик, прищурив глаза, поглядел на Рудака и стал собирать удочки.

— Ничего не попишешь, надо идти... А жаль! Доброе у нас озеро, Алесь!.. Вон сколько хат сбежалось к нему со всех сторон — будто водички попить захотели... Что это разболтался я? — спохватился Гаманек. — Давняя привычка. — И, положив удочки на плечо, начал подниматься на высокий берег.

Несмотря на свои годы, Якуб Панасович выглядел бодро. Он быстро шагал по прибрежному песку, и Алесю, видевшему сбоку его обветренное лицо и седые волосы, казалось, что учитель нисколько не изменился. Гаманек всю жизнь казался ему таким. Он знал в селе всех, все знали его, и жизнь людей была его жизнью, их думы и заботы — его думами и заботами. Вот и теперь, едва они отошли от берега, учитель опять вернулся к своим мыслям:

— Значит, начинаем?

— Я как пионер: всегда готов! — улыбнулся Алесь, хотя на душе у него было далеко не так спокойно, как хотелось бы.

Уже были видны идущие к озеру со всех сторон люди. Цветные платки женщин и девушек плыли над толпой, придавая ей нарядный и праздничный вид.

— Это хорошо, что ты уверен в себе, сынок! — похвалил его Якуб Панасович. — Вон, гляди, идут люди... Думаешь, только попеть, потанцевать, голос да удаль свою показать? Нет, сынок, они думают больше о главном, — чтобы руки свои к делу приложить. Стройку начинаем большую, нелегкую.

За разговором они не заметили, как на резвом буланом жеребце, запряженном в красноватую линейку, к ним подкатил председатель колхоза Антон Самусевич. Тучный, мешковатый, он сидел, неловко растопырив ноги, и говорил лениво, будто каждое слово покупал по немалой цене, а отдавать приходится даром:

— И ты, товарищ Иванюта, приехал?.. Добро... Значит, скоро будете?.. А может, ты, товарищ Рудак, со мной?..

В глазах Захара Рудака едва приметно мелькнула искорка недовольства, но он сдержал себя; решив, что ему и в самом деле пора быть на месте, неторопливо взобрался на линейку.

— Не заставляйте и вы ждать! — крикнул он Якубу Панасовичу и Алесю.

Когда линейка укатила, старый учитель заговорил о том, что его беспокоило:

— Да... Все ж таки нету в нашем хозяйстве толку... Не умеем взять всего, что в руки дается! Вот этот Антон Самусевич на каждом шагу колхозникам кричит: «Кто из вас без хлеба сидит? Никто! А запамятовали, что при панах было? То-то!» Вот думай: оно и правильно и неправильно. Правда, что никто не голодает, но и в закромах не густо. На собраниях Самусевич распинается: «Я вам по полтора килограмма дал!» Не смотри, что он вроде мешка с картошкой, хвастаться и где надо поднажать умеет... Ну, верно, дал по полтора килограмма. А больше разве нельзя было? Как будто верно говорит Самусевич: хлеб, мол, наше богатство, как будто правильно действует — с поля не вылазит. Ну, а вперед он не глядит, плана у него нет, и больше всего боится, как бы чего не случилось... Вот, например, станция — ты думаешь, он вправду хочет, чтобы она строилась? Если и станет что-нибудь об этом мямлить, ты ему не верь... Ты лучше послушай, что будет говорить кладовщик Барковский, это как раз то самое, что Антон Самусевич думает.

— Я не понимаю одного, зачем тогда вы его держите? Почему молчит Рудак?

— И Рудак не молчит, и я не молчу, Алесь. Но прижать к стенке Самусевича не так-то просто, многим колхозникам он по душе пришелся. Некоторые из них рассуждают так: меньше скотины и птицы в колхозе, больше хлеба самим достанется...

Первое утро находился Алесь в селе, а жизнь, такая привлекательная, почти идиллическая внешне, уже начинала обнажать перед ним свои рытвины и ухабы.

Занятый этими мыслями, он не заметил, как очутился на школьном дворе. Открыв калитку, почувствовал что-то давно знакомое. Запах густых кустов мяты и крыжовника, окаймлявших забор, напомнил ему те дни, когда он здесь учился. Большой, заросший травой двор с физкультурной площадкой, на которой виднелась гимнастическая лестница и свисали с перекладин шесты, встретили его как знакомого. Нерушимая тишина стояла в сосновых стенах школы, завешанных географическими картами. Алесь вспомнил, как гудел этот класс во время перерывов, напоминая собой разрушенный улей.

— Это ты уже вернулся, Якуб? — донесся голос со двора, и Алесь узнал Веру Петровну, жену Гаманька.

— И не один, а с Алесем Иванютой! — с гордостью указал на своего ученика Якуб Панасович. — Инженер, не кто-нибудь!

— Может быть, позавтракаете?

— Не до еды теперь.

— Ну хоть кваску выпейте! — настаивала Вера Петровна.

— Это можно! — согласился Якуб Панасович, и с удовольствием он выпил кружку хлебного квасу и угостил Алеся.

— Так ты не задерживайся долго, — напомнила Вера Петровна, когда Гаманек с Алесем уже вышли за калитку.

— А это как придется, — усмехнулся Якуб Панасович. — Как дела наши пойдут! — И Алесь увидел перед собой все того же вечно озабоченного, энергичного учителя. Видимо, и Вера Петровна давно привыкла к непоседливости своего мужа.

Уже немало народу собралось на лугу, но люди все продолжали прибывать. На шоссе взбегали две песчаные дорожки. И хотя шли они с разных сторон, словно две русые косы, заплетенные у озера, но сходились вместе около села Долгого. Одна из них шла из Эглайне, другая — с хуторов Лукшты, и на обеих слышался говор и смех. А в праздничный шум, словно пытаясь разбить его единообразие, врывался звон костела, стоявшего на пригорке возле Лукштов.

«Должно быть, еще старый ксендз там хозяйствует», — подумал Алесь, невольно поворачиваясь в сторону хуторов.

— Блямкает и блямкает, — словно угадав мысли ученика, заметил Якуб Панасович. — Заманивает...

— И много таких, что отзываются?

— К сожалению, много. И особенно в Лукштах. Хутора способствуют этому... Много еще у нас темноты, Алесь! — И старик, вздохнув, начал набивать свою трубку.

Внезапно на дорожке появилась грузовая машина и резко, до песка срезая дернину, затормозила и остановилась. Машина была полна девчат, которые старались перепеть и перекричать одна другую. От их платьев, украшенных разноцветными лентами, рябило в глазах. На головах у многих возвышались отделанные золотом и серебром кепуреле[3]. Это ехала на праздник песни молодежь из колхоза «Пергале».

Из кабины выскочил Йонас Нерута, приятель Алеся с детства.

Прежде чем поздороваться с другом, он громко крикнул девушкам:

— Эй вы, тихо!

Девчата сразу примолкли, Йонас подошел к Алесю и Гаманьку, поглаживая свой непокорный черный чуб.

— Свейки[4], товарищ Алесь! Свейки, дядька Гаманек! — уважительно пожимая руки, говорил Йонас. — И вы к нам приехали, товарищ Алесь? Надолго?

— Насовсем, Йонас! — И Алесь крепко обнял его за плечи.

— Начальником строительства к нам назначен! — не без гордости пояснил Гаманек.

— Здорово! О, герай![5] — радовался Йонас. — Меня к себе возьмешь? — всерьез спросил он.

— Не только возьму, дружище, а еще и просить буду.

— Ачу, ачу[6], товарищ Алесь! Спасибо за память... А у меня, видишь, какое хозяйство? — показал Йонас на кузов машины, где, притихнув на минуту, уже снова расщебетались девчата.

Алесь заметил, что многие из них с интересом поглядывали на него и, заинтригованные, невольно бросали укоризненные взгляды на суетящихся подруг, словно желая утихомирить их: «Да тише вы, не видите, что ли!..» Девчата все были в старинных вышитых уборах, и с непривычки трудно было отличить одну от другой. Внимание Алеся привлекла одна из них, которая стояла отдельно, опершись на кабину, и словно ожидала, чем все это кончится. Она была невысокого роста, тоненькая, стройная, белолицая и черноглазая. Девушка молчала, словно задумавшись. Зеленое платье, вышитое красными елочками и крестиками, плотно облегало ее стан. Две черные косы свисали за спину.

— Целый воз красавиц, — засмеялся Йонас. — Может, поедем вместе?

— Вы, молодые, как хотите, а я по-стариковски, пешочком, — отказался Якуб Панасович.

— Я тоже, — присоединился к нему Алесь, хотя был не прочь поехать с девчатами.

Йонас вскочил в кабину, и вскоре машина, увозя песни и девичий гомон, скрылась за молодыми соснами.

На лугу было многолюдно. Почему называлось Антоновым лугом это место, вовсе не похожее на луг, никто не знал. Это был довольно высокий, поросший вереском и мелкими сосенками холм около озера Долгого. Теперь на этом взгорье, с трех сторон закрытом лесом и открытом с одной, со стороны озера, стояло несколько машин и множество распряженных телег и колымажек, поднявших кверху связанные оглобли.

— Гляди, Алесь, — показал Гаманек, — ты ведь еще не бывал на нашем совместном празднике...

Алесь видел, что старый учитель гордится этим огромным сборищем людей и тем, что этот некогда совсем глухой уголок возле озера стал теперь таким шумным, как городская площадь. В конце поляны из-под брезентовых козырьков выглядывали два ларька, чуть поодаль от них стояла и лавка на резиновых колесах. Плакаты и объявления были написаны на трех языках — на белорусском, литовском и латышском. В глубине сосняка виднелись дощатые подмостки, которые должны были служить сценой, и ровные ряды скамеек, прибитых прямо к сосновым пенькам. Некоторые места были уже заняты, но люди пока что толпились на краю поляны. Здесь стоял большой, на двух побеленных фанерных листах, плакат в стихах:

Электростанция — это сила!

Во-первых, ненадобно керосина,

Щелкнул штепселем — и гори

Лампа-«молния» до зари!

Во-вторых, в хату пойдут провода,

За проводами — в краны вода.

В третьих, станция — это мотор,

Будет молоть, поработает и на скотный двор...

Все на стройку, девчата! При электрическом свете

Красота заметнее!

— Это что же за поэт у вас объявился? — усмехнулся Алесь. — Уж не Ярошка ли?

— Должно быть... Раз про девчат и красоту — кому же больше? — ответил Якуб Панасович. — Стихи вычитал где-нибудь, а концовку — сам придумал... Мещанство!

— Что вы, Якуб Панасович! — не согласился Алесь. — Шутка при большом деле — вещь хорошая. Я только удивляюсь, откуда у Ярошки такая прыть...

— Ну, прыти у него хватает... У него на каждый день своя выдумка.

Возле плаката останавливались люди, читали, щелкали языками, посмеивались. Посасывая трубку, пожилой колхозник, с белыми, как льняная куделя, бровями, ораторствовал:

— Главное — что дрова будет пилить! Мы со старухой как возьмемся за пилу — так и ссора: то быстро тяну, то медленно, то налегаю, то поверху пускаю... Не столько чурки, сколько друг друга пилим!

— А может, брешут, — выразила сомнение женщина в цветастом платке. — Может, оно и не будет пилить?..

— Будет! Заставим!..

— Вот если бы электричество пиво делало! — засмеялся слегка подгулявший парень.

— Кому что, а свинье месиво, — отозвалась женщина.

Этот самодельный плакат задевал каждого по-своему, мимо него нельзя было пройти равнодушно, и это значило, что авторы его рассчитали правильно. На селе уже переставали замечать примелькавшиеся плакаты, в которых нет ни живых фактов, ни свежего слова... Неожиданно в сосняке возникла и поплыла над головами песня. На лесной дорожке показалась группа эглайненских девчат, они шли медленно, в разноцветных длинных платьях, подпоясанных самоткаными поясками. Позади шли парни, высокие, загорелые, неторопливые. На поляне песня закончилась последним взлетом:

Кур ту тэцы, кур ту тэцы, гайлыты ману,

Но рытыня агрума?..[7]

— Весело будет! — радостно сказал Гаманек. — Вон молодежи подвалило сколько...

Алесь поискал глазами девушку в зеленом платье. Где же она?.. Но слова плаката снова вернули его к тревожным думам о стройке. Он был уверен в своих знаниях, но впервые брался за самостоятельную работу. Сумеет ли он ее организовать? Хватит ли у него выдержки, характера, умения преодолеть технические трудности и сложность людских отношений?

— А вот и они! — послышался веселый голос Захара Рудака.

В молодом березничке, на траве, кому как удобнее, расположились мужчины. Были тут Якуб Панасович и Алесь. Подошли еще два председателя колхозов — литовского и латышского — Юозас Мешкялис и Каспар Круминь. Алесь и Гаманек устроились в сторонке. Вид у председателей был праздничный, но, как водится, заговорили они о делах. Одно поразило Алеся — в разговорах и шутках соседей он не слышал ни слова об электростанции, о которой, по его мнению, только и должны были говорить председатели. Споры шли о другом.

— Дай ты мне твою землю, — говорил Антону Самусевичу худощавый и подвижный Юозас Мешкялис, — так я уж буду знать, сколько мне скотины держать...

— Так ведь у тебя лугов больше, — спокойно возражал Самусевич.

— А земля у кого лучше, а?

— Хорошо в чужом кармане денежки считать... А их, может, не так и много!..

— Земля у нас тяжелая, пока подымешь — гашник порвешь...

— Завязывай покрепче! — усмехнулся Каспар Круминь и, полистав свою засаленную записную книжечку, добавил: — Скота, правда, у нас больше, а хлеба и льна у вас...

— У нас стадо только для погляда, коровы есть, а молока нету! — съязвил Рудак. — Хвосты, да и те грязные...

— Сколько можем продержать, столько и есть, — басовито, словно овод, прогудел Самусевич.

— Неправда! — вскочил с места Якуб Панасович. — В колхозе Райниса сколько лугов? Столько же, что и у нас. А коров сколько? И какие коровы?!

— Так ведь у них луга лучше, — тянул свое Самусевич.

— А ты свои луга не запускай, добивайся, чтобы трава хорошо росла.

— Да разве я против?

—Нет, не против и не за...

Самусевич нахмурился и обидчиво замолчал, считая, что его достоинства, как хозяина, унижаются перед соседями. Всем стало неловко оттого, что вместо дружеской беседы завязалась перебранка.

— Раскричались, а о празднике и позабыли, — вышел из положения Гаманек. — А я вам, председатели, начальника строительства привел, товарища Иванюту. Вот, знакомьтесь.

Алесь обменялся рукопожатиями с Каспаром Круминем и Юозасом Мешкялисом.

— Кому же открывать собрание? — спросил Самусевич не без тайной мысли, что эту честь предложат ему.

Каспар Круминь, подумав, сказал:

— Самый старший среди нас, пусть только он не кривит душой, Якуб Панасович. Если не считать товарища Лайзана, который тоже здесь. Но так как Якуб Панасович у нас самый старый коммунист, пусть он и начинает.

И хотя старый учитель пытался отнекиваться, пришлось ему первому взбираться на дощатый помост. Худой, в сером пиджачке, он поднял руку и пригласил всех занимать места. Справа и слева от себя он посадил председателей колхозов и Алеся. Когда на скамейках все места были заняты и толпа окружила помост, он начал:

— Вот что, родные. Сегодня, по заведенному обычаю, празднуем мы праздник песни. Споем и потанцуем, да и почему бы нам не повеселиться? Десятый год как прогнали фашистов и живем в большой советской семье... И споем и потанцуем — имеем мы на это право. Поработали мы неплохо, и впереди у нас много дел, а добрая работа душу радует. Правильно я говорю?

Якуб Панасович говорил просто, сердечно, и слушали его с вниманием. Только увидев человека, сидевшего на отшибе под березкой, — к нему не сразу пригляделся учитель, — сбился оратор. «Зачем этот пришел сюда?» — подумал он.

Под березкой сидел Каетан Гумовский.

Хозяйствовал он на одиноком хуторе в лесу и очень редко выходил оттуда. Он сторонился людей после того, как отобрали у него землю. Жил Гумовский на хуторе со своей старухой и двумя детьми — красавицей дочкой Аделей и придурковатым сыном Винцентом. И сейчас на сборище сидел он особняком от всех, прибеднившийся, тихий, и только глаза его из-под густых бровей, темные и неулыбчивые, внимательно осматривали сидевших на сцене.

Гаманек продолжал речь, стараясь не глядеть в сторону Гумовского, и считал его появление здесь худой приметой. Старый коммунист, давний безбожник, Якуб Гаманек был не лишен одной смешной слабости — он верил в некоторые предзнаменования. Стоило черной кошке перебежать дорогу, когда он шел на рыбалку, или попасться навстречу женщине с пустыми ведрами, и он тихонько побранивался и огорчался, считая, что клева теперь не будет. Когда улов был все-таки хорош, он забывал об этом, а если плох, вздыхал: «Так я и знал!» Гумовский, которого он заметил в стороне, был для него вроде черной кошки, перебегающей дорогу... Тем не менее Якуб Панасович продолжал свою речь и, конечно, не забыл сказать о том, что скоро начнется строительство станции и надо будет не ударить лицом в грязь.

— Чтобы спинам нашим легче было! — поддержал его взволнованный женский голос из толпы. Вероятно, обладательница его прочла Ярошкин плакат, а может быть, была и на том собрании, когда принимали решение о стройке: там обо всем рассказывали подробно.

— Так станция спины ваши чесать не будет! — сострил кто-то из мужчин под общий смех.

— Чесальщиков на свои спины мы найдем! — не растерялась женщина. — Пусть только руки высвободит...

— А сколько эта станция будет стоить, если не секрет? — послышался из задних рядов хрипловатый голос кладовщика Барковского.

— Ну, ты никогда не спросишь без подковырки, — буркнул недовольно Гаманек. — Вот тут у нас сидит инженер Алесь Иванюта, он вам сейчас скажет...

Алесь побледнел от неожиданности — он не собирался выступать, но делать нечего — вышел к трибуне. Впервые видел он перед собой столько лиц и внимательных глаз. К тому же он помнил, что где-то здесь, в толпе, стоят и мать, и Марфочка, и та, в зеленом платье. Речь его поэтому получилась отрывистой и уснащенной цифрами, значения которых многие не поняли. Несколько раз упомянул он слово «миллион», и, когда сел, из толпы послышался выкрик:

— А где у нас эти миллионы?

— Миллионщики!.. Штаны латаные! — засмеялся Барковский.

— Ну вы, тихо! — поднявшись, гукнул на своих развеселившихся колхозников Самусевич. — Вопрос решен, так нечего толочь воду в ступе...

— Да я что? — струсил Барковский. — Шучу...

— Шути, да с толком!..

Этими репликами разговор о станции кончился. На дощатый помост выскочил Павлюк Ярошка из «Червоной зорьки», и все добродушно засмеялись. Потому, вероятно, что давно знали веселую Ярошкину натуру, а может быть, и потому, что сегодня он выглядел необычно: на шее его шевелил ушками галстук-бабочка, а из кармашка пиджака торчал белый уголок платка, словно у настоящего артиста.

— Прошу внимания!.. Минуточку! — утихомиривал людей Ярошка, и веселый гул постепенно замолк.

Алесь сел около Йонаса Неруты, а рядом с ним — мать и Марфочка, которым почтительно уступили место. По глазам матери, светившимся особенно ласково, Алесь почувствовал, что она гордится им, — всем своим видом она как бы хотела сказать: «Глядите, люди, какой у меня сын!»

Павлюк Ярошка объявил первый номер программы, и на сцене выстроился объединенный хор, в котором перемешалась молодежь всех трех колхозов. Алесь присматривался к участникам хора, одетым в национальные костюмы, и многих узнавал. Заметил он и несколько девчат из колхоза «Пергале», которых встретил на дороге, но среди них не оказалось девушки в зеленом платье. Его удивило, когда он обнаружил ее неподалеку от себя, сидевшую среди пожилых пергалевцев. Девушка грустно смотрела на сцену.

— Йонас, что это вон та ваша девушка, в зеленом платье, не поет вместе со всеми? — спросил он.

— А-а!.. Это Анежка Пашкевичюте, — довольно равнодушно отозвался Йонас. — Она, брат, петь тут не будет, ей нельзя.

— Почему нельзя?

— Вот если бы в костеле да с молитвенником в руках — тогда она запела бы.

— Такая молодая, — пожалел Алесь.

— Молодая, а в костел бегать — ретивая. Вся семья наших Пашкевичусов такая. Пан клебонас[8] для них самый главный человек на свете. Видишь сухаря, что сидит рядом с ней?.. Это Пранас Паречкус, ее дядька, в нашем колхозе сторожем работает... Так он, брат, целую ночь между хуторами бродит и всё свои молитвы тянет.

— Жаль девушки! — сказал Алесь, еще раз окинув взглядом Анежку, и удивился, почувствовав, что ее грусть трогает и волнует его. «А впрочем, ты приехал сюда работать, а не пялить глаза на богомольных красоток! — тут же осудил он себя. — Что скажут о начальнике стройки, который стреляет глазами по первой встречной?»

Хор исполнял латышские, литовские и белорусские песни. Все они горячо принимались слушателями. Ничего удивительного в этом не было — каждый из певцов и гостей, если даже и не знал хорошо языка соседей, слышал эти песни с малолетства. Потом на сцену вышла светловолосая девушка из колхоза «Пергале», и Алесь заметил, что Йонас беспокойно задвигался на месте. Она запела песню о любви, и губы Йонаса зашевелились — он повторял за девушкой:

От твоего взгляда

Сердечко заныло.

Пускай видят люди,

Что я полюбила!..

— Это кто такая? — спросил Алесь.

— Это... Это моя! — покраснел Йонас.

— Как твоя?

— Нет, пока еще не моя... Это Зосите, дочка нашего садовника...

Затем на сцене появился Ян Лайзан. Перед ним поставили цимбалы. Высокий, с седыми волосами, подстриженными в кружок, он поклонился людям и заговорил прерывающимся от волнения голосом:

— Восемьдесят лет прожил я тут, около озера Долгого... Много повидал на своем веку, но такого, как сейчас, еще не видел. Немало я пел дойн, которые сложил наш народ, а вот сегодня я сложил дойну сам и спою вам ее. Простите, люди добрые, если что не так будет...

Он сел на стул и ударил по струнам.

Далеко с Долгого несутся вести — им сердце радо;

Три сына выросли, три статных парня, три славных брата.

Пусть непогода им грозится издали, пусть ходят тучи,

Не поколебать их, ничто не сломит их — они могучи!

Землею родимой их сила вспоена, душа согрета.

Спасибо ж, матушка, земля родная, тебе за это!..

И дрогнуло все вокруг от аплодисментов Яну Лайзану за хорошую песню. Девушки выбежали на сцену и надели старику на голову венок из полевых цветов.

Время шло. Солнце уже низко склонилось к долговскому лесу. Вот оно коснулось острых сосновых вершин. Длинные тени деревьев вытянулись по Антонову лугу. После концерта молодежь разбилась по группам, и в разных местах поляны заиграли гармошки, скрипки и цимбалы. Зазвенели бубенчики, глухо ухнули бубны. Уже несколько пар кружились в вальсе. Мелькали вышитые кофточки долговских девушек: словно разноцветные маки, покачивались и плыли в кепуреле головы пергалевских, шелестели длинные узорчатые платья райнисовских красавиц и, словно крылья бабочек, летели за ними широкие синие, зеленые, желтые и красные концы поясов и лент.

Людно было и около ларьков. Алесю хотелось побродить в толпе, но ему неудобно было отойти от Якуба Панасовича и Захара Рудака, которые все еще толковали о том, как лучше наладить работы на стройке. И только когда к нему подошла мать и спросила, пойдет ли он с ней домой, Якуб Панасович спохватился:

— Извини, Алесь, нас, стариков. Совсем забыли мы, что ты молодой... Может, тебе потанцевать хочется?..

Алесь распрощался с ними, но домой не пошел.

Сумерки наплывали из леса к озеру Долгому и Антонову лугу. На пригорке ярко вспыхнула бочка со смолой, подожженная эглайненскими хлопцами, и все вокруг осветилось. Потом загорелась вторая, третья... И хотя толпа между кострами задвигалась оживленнее и зашумела еще громче, старики начали разъезжаться и расходиться. Алесь встретил Йонаса, тот познакомил его с Зосите. Это была девушка бойкая и смешливая, которая, кажется, не способна ни о чем горевать. Зато когда он еще раз увидел Анежку Пашкевичюте, она еще больше удивила его печальной задумчивостью, особенно заметной на фоне общего веселья при свете смоляных костров. Заметив, что Анежка взбирается в телегу Пранаса Паречкуса, Алесь спросил у Зосите:

— Почему она так рано?

— Да это ее дядька спешит, домой ее гонит. Боится, как бы дурного духа тут не набралась! — засмеялась Зосите. Но в тоне ее прозвучало сочувствие. — Славная она у нас, но запуганная, без отца и Паречкуса боится шагу ступить...

Когда Анежка с Паречкусом проезжали мимо, Алесю почудилось, что, прощаясь с подругами, она дольше других задержала взгляд на нем.

Зосите предложила Алесю пойти потанцевать, но он отказался. Через несколько минут она уже весело кружилась с Йонасом в толпе молодежи.

Алесю захотелось побыть одному. Полузаросшей стежкой пошел он к озеру. Месяц, выплывший над лесом, старался, но не мог пересилить огней, пылавших вокруг. И только когда Алесь отошел подальше, он заметил, как в лучах месяца поблескивает на траве свежая роса. И ему снова вспомнилась Анежка Пашкевичюте. «Интересная девушка!» — решил он, с удивлением отметив, что она не выходит у него из головы.

Загрузка...