II.

Статья по поводу кокаинистов имела громадный успех. Директор газеты, прежде чем статья эта появилась на видном месте его издания, перевел своему племяннику по телеграфу сто долларов. Сто долларов или тысяча франков, это дает право на звание перворазрядного журналиста. С этим гордым сознанием Тито отправился в автомобиле в свою гостиницу, заплатил за номер, забрал свои пожитки и переехал в элегантную гостиницу на Вандомской площади — «Наполеон», где и снял комнату в четвертом этаже, окнами во двор.

В тот же день, после полудня, он явился к директору большой ежедневной газеты с громадным тиражом: «Текущий момент».

Это был довольно элегантный человек. Только старые профессора технических школ не могут того понять, что можно быть одновременно и гениальным человеком, и изысканно одеваться. На пальце у него сверкал, как фонарь, большой рубин.

— Да, я знаю вашего дядю, — сказал директор, раскачиваясь в кресле вперед и назад, точно так же, как должна качаться совесть всякого директора большой газеты, в зависимости от того, какое положение принимает общественный корабль. — И, если у вас такой же темперамент, как у вашего дяди, — прибавил он, проводя костяным разрезывательным ножом взад и вперед по ляжке, как бы для того, чтобы наточить его, — то вы сделаете хорошую карьеру. А где вы работали в Италии?

— В Korriere della Sera.

— Кем вы были?

— Главным редактором.

— Вы окончили университет?

— Юридический и медицинский факультет.

— Какие у вас политические убеждения?

— Никаких.

— Хорошо. Чтобы во что бы то ни стало отстаивать свои убеждения, нужно не иметь их. Но беда вся в том, — продолжал директор, запуская ножницы в английскую газету, — что в моей редакции имеется полный штат, и я, право, не знаю, какую работу поручить вам. Во всяком случае я буду иметь вас в виду и, как только появится необходимость, вызову вас. Где вы живете?

Тито, рассчитывая на тот эффект, который должны произвести его слова, произнес с расстановкой:

— В гостинице «Наполеон».

Директор, который нажал уже было кнопку электрического звонка и взял перо, чтобы записать адрес в записной книжке, отложил книжку и перо, отослал рассыльного и сказал:

— Я приму вас на пробу на один месяц с окладом в тысяча пятьсот франков. Завтра первое. Будем считать с завтрашнего дня. Когда придете в редакцию, сейчас же зайдите ко мне. Я сейчас же представлю вас коллегам. До свидания.

И с этим он снова нажал пуговку электрического звонка.


В этот вечер Тито ужинал в лучшем ресторане, взял место в театре, где и запомнил мотивы новейшей оперетты. Насвистывая их, он вошел в гостиницу.

В гостиницу «Наполеон».

— Помни, что ты живешь в гостинице «Наполеон». Правда, в четвертом этаже, без отопления, с окнами во двор, но все же это…

Гостиница «Наполеон».

Когда он вошел к себе в номер, то распаковал чемоданы, разложил на умывальнике все инструменты для бритья, мытья, маникюра и выдергивания ненужных волос, разместил в ящиках и зеркальном шкафу белье, жилеты и платье. В комнате был даже телефон.

— Как обидно, — подумал он, — не иметь кому телефонировать! Иметь телефонный аппарат и не знать, кому телефонировать. Печально. Все же это еще не значит, что я не могу телефонировать.

Думая таким образом, он взял телефонную трубку и назвал первый попавшийся номер.

Ему не долго пришлось ждать. Отозвался женский голос.

— Это вы? — спросил Тито. — Как? Вот именно с вами я и хотел говорить. Смотрите, ваш муж знает все. Больше ничего не могу сказать вам. Не настаивайте. С вас довольно знать, что в-а-а-ш м-у-у-ж з-н-а-а-е-т в-с-е-е. Нет, нет, не спрашивайте меня больше ни о чем. Повторяю вам, нет. Я вовсе не Джиакомино… Ну, раз вы угадали, пусть будет так… я Джиакомино. Спокойной ночи.

И с этим он повесил трубку.

— Как знать, кто такой этот Джиакомино? — думал он, улыбаясь. — И как знать, кто она?

Вдруг Тито печально задумался.

— Бедняжка, я проделал с ней скверную шутку, — подумал он с искренним раскаянием. — Она проведет пренеприятную ночь… Быть может, я сделал ей какую-либо неприятность. Надо позвать ее к телефону и сказать, что… Но я позабыл номер телефона. Тем хуже, или тем лучше. А может быть я сделал хорошо.

И он снова рассмеялся.

Когда он стал раздеваться, то положил на ночной столик часы, деньги и золотую коробочку. Открыл ее. Она была почти пустая: во время перерыва в театре он взял несколько щепоток, чтобы отпраздновать свое вступление в большую ежедневную газету «Текущий момент». Оставалось не больше одного грамма. Тито высыпал все на руку и стал жадно вдыхать.

Вынул из чемодана последние вещи, которые оставались в нем: пижаму, библию, револьвер. Надел пижаму и положил на ночной столик библию.

— Говорят, что эта книга должна быть на столе у каждого порядочного человека, — пробормотал он. — Я никогда не читал ее, но она всегда лежит у меня на столе.


Кокаин проникал до самых легких каким-то особым холодком.

— Как, однако, в этой гостинице мерзнут ноги! — бурчал Тито, ежась в комок.

Он слышал каждый удар своего сердца.

— Сердце мое куда-то спешит. Оно гонится за носом, который уже удрал. Я далеко пойду в этой редакции. Через год буду директором. Затем женюсь на дочери какого-нибудь министра. Стану депутатом. А там я им скажу: поверь мне, Алкивиад, что лучше иметь дело с этими юношами, чем дышать воздухом Афин…

Неизвестно, как и почему ему стали приходить на ум фразы, слышанные когда-то в лицее.

Как все-таки мерзнут ноги!

Сердце успокоилось. Но фантазия продолжала работать. В голове его начался какой-то шабаш ведьм; перед закрытыми глазами прыгали искры. Каждая из этих искр делилась на сотни других, и в конце концов, хотя глаза продолжали быть закрытыми, ему чудилось, что комната залита светом.

В этом свете вырисовался круг, который превратился затем в квадрат, потом в параллелепипед: черный параллелепипед, у которого три стороны были золотые; затем: библия!

— Книга Бытия… Какой шутник этот Бог, какой страшный юморист великий Бог!.. — думал Тито в то время, как сердце выбивало какую-то трель. — Какой шутник, какой юморист великий Бог!..

Бог сказал:

да будет свет

да будет небо

да произрастет трава

да произрастут деревья

да будет солнце

да будут звезды, раз нет газа

да будет газ, раз нет звезд

да будут рептилии

да будут птицы

да будут домашние животные

да будут хищные звери для зоологических садов

да будет мужчина

да будет женщина…

Затем этим двум последним посоветовал плодиться и размножаться и дал им право господствовать над рыбами в водах, над птицами в воздухе, над зверьми, которые ходят по земле. Достаточно было сказать: да будут звезды, да будут крокодилы, да будут цесарки, да будут гремучие змеи, да будет тюлень и дикобраз, чтобы эти животные появились автоматически.

Если это так, то не было особенного труда создать мир.

И все же этот бедняга почувствовал необходимость отдохнуть на седьмой день.

Какой проказник этот Бог! Правда, что Он же создал всю эту божескую благодать, как например: воду для поливки растений, траву для кормления животных, животных для питания человека, женщину, которую должен содержать мужчина, змею, которая наделала неприятностей тому и другому, солнце для просушки белья, звезды, чтобы освещать поэтов, луну для неаполитанских песен. Но мне кажется странным, что все это возникло из ничего и только для того, чтобы существовать. Я думаю, что Отец земной любит общественные игры, и что у Него все было заготовлено заблаговременно, что у Него, как у хорошего престидижитатора[4], была шкатулка с двойным донышком и заготовленные стаканы, и что в течение шести созидательных дней Он устроил фокус-покус, чтобы произвести впечатление на обыкновенных смертных.

Но за этим скрывается какой-то трюк.

Чтобы дать человеку жизнь, Он вдохнул ему в ноздри живительный дух.

А я думаю, что Он сделал это не для того, чтобы дать ему жизнь, а чтобы вложить ему в рот искусно подобранные бациллы. И на самом деле: Адам жил только 930 лет, тогда как мог жить гораздо дольше.

Начало, сделанное Богом, было великолепно. Создал звезды с громадными орбитами, солнце с вечным светом, бесчисленное количество растений и животных. Он нисколько не думал о расходах. А для того, чтобы создать женщину, поскупился и вынул ребро у Адама.

Какой юморист этот земной Отец!

Он знал по опыту, что, когда написано «воспрещается курить» — чувствуется непреодолимое желание закурить папиросу.

Чувствуя угрызения совести из-за излишне отпущенных даров Адаму и его супруге, Он решил, оставаясь в стороне, лишить их этого и прибегнул к змею, внушив ему тонкую штуку с яблоком, которая всем нам хорошо известна.

Змей был заодно с Богом.

Все было обдумано.

Результатом всего этого было то, что глаза Адама и Евы увидели, что они нагие; вследствие этого они совместными трудами сшили себе по мерке одежду из фиговых листьев. Но как они могли понять, что они наги, когда никогда не видели себя одетыми?

На следующее утро Господь пошел навестить Адама, который, как и следует кавалеру, свалил вину на жену.

Разгневанный Бог заставил Еву дорого заплатить за яблоко и придумал тошноту во время беременности и страшные родовые муки. Женщины, у которых матка отличается ретрофлексивностью, знают, кого они должны благодарить, ибо Бог сказал: в страданиях будешь рожать; земля породит шипы; в поте лица твоего и твоего хлебопека будешь есть хлеб свой и дорого заплатишь за него, так как обмен с Америкой ужасен.

Затем Он изгнал их из Эдема, на пороге которого поставил пикет из полицейских с огненными шпагами и дал им имя херувимов. В общем супружество Адама и Евы было несчастным, как и все комбинированные супружества.

Но что меня больше всего возмущает, так это то, что Он прикидывается невинным. Сам же придумывает самые сложные комбинации, а потом идет к Адаму и наивно спрашивает:

— Что ты сделал с яблоком?

Идет к Каину и спрашивает:

— Что ты сделал со своим братом?

Если бы я был на месте Каина, то тиснул бы Ему хорошенько.

В глаз Бога, Который все видит… и слышит. Пожалуй, слышит и мои ругательства. И способен поразить меня.

Однако, как холодно ногам!

И все-таки, если бы я должен был умереть сейчас, то, пожалуй, был бы доволен. Убить себя — нет. Но сладко умереть — да. Уйти из жизни так же, как выходишь из бани. Какая прекрасная вещь умереть! Счастливы только трупы, которые уже разлагаются; чем дальше пошло разложение, тем больше счастье. Если же я не должен умереть, то желал бы, по крайней мере, остаться здесь неподвижно, как минерал, без желаний, без инициативы, без сопротивлений; пусть все движется вокруг меня, как хочет и знает; пусть все рушится и не пошевелить ни одним пальцем; поступать так, как когда-то поступали честные женщины, которые старились, дурнели, опускались и не применяли ни пудры, ни белил. Однако, какой странный эффект производит на меня кокаин! Холод в ногах, фейерверк в мозгу, водопад глупостей, сердце работает, как швейная машина, и ясное подчинение идее неподвижности. Мне хотелось бы оставаться в кровати два, три дня, пока не придет лакей и не постучит в дверь; потом пришел бы хозяин; затем полиция; я никому не стал бы отвечать, пусть встряхивают меня, уносят вон, как хотят, куда хотят… что за странный эффект производит на меня кокаин, коко, чудодейственный коко!..

Сердце продолжало усиленно биться; и вследствие этого дрожало все тело: вздрагивало, трепетало, подергивалось, как автомобиль, стоящий на месте с заведенным мотором.

Но вот возбуждающее действие зелья начинало ослабевать. Тито стал приходить в себя. И уснул…


Проснулся, когда солнце стояло уже высоко. Но Тито не заметил этого, потому что в Париже солнце стоит всегда очень высоко: так высоко, что его никогда не видно.

В десять ему надо было быть в редакции. Директор, уставив на него свои усы укротителя, сказал ему: явитесь ко мне.

— Значит, надо явиться ему со свежим лицом.

Стоя перед зеркалом с намыленным лицом, Тито думал:

«Что за скучная вещь эта жизнь! И как она бесполезна! Каждое утро вставать, надевать ботинки, бриться, говорить с посторонними людьми, смотреть на стрелки часов, которые постоянно возвращаются на то место, где они тысячу раз уже были. Есть. Есть куски трупов; есть умершие фрукты; даже хуже — разлагающиеся; срывать такие красивые фрукты для того, чтобы пропускать их через наш организм. Глотать мертвечину, пока сами не станем мертвецами. Создавать, а затем разрушать созданное для того, чтобы на его месте воздвигать нечто новое. Все в жизни условно и не имеет особенной ценности. Кто осмеивал супружество, когда устал наконец от своей свободы и приключений, кончит тем, что будет завидовать тем, которые маются с женой и детьми. Думаю, что великие артистки завидуют тем женам, которые гнут свою спину над стиркой белья и домашней работой, а великие политические деятели, которые „пишут историю“, сожалеют о том, что не стали сельскими учителями или начальниками станции.

Посредственность лучше всего. Прекрасно себя чувствует какой-нибудь бухгалтер или прокурист, который бреется через день, ездит во втором классе, мечтает о чистилище, довольствуется приданым в пятьдесят тысяч, живет в третьем этаже и носит манжеты с серебряными позолоченными запонками.

Да будет прославлена посредственность!

Тогда зачем же я иду, чтобы получить в редакции место с тайной надеждой выйти в люди? Какое там! В сущности говоря, я ни на что не надеюсь. У меня нет идеалов. Однако у меня слишком жесткий волос, и эта бритва не берет. Довольно. Я и так содрал себе кожу. Надеюсь, директор не будет ни обнимать, ни целовать меня. Я буду только служащим, самым покорным служащим. Я не хочу быть идолом толпы. Толпа любит тех, кто ее забавляет и кто служит ей. Но для того, чтобы развлекать ее, нужно и любить ее. Я же не люблю никого, а тем более толпу, потому что она все равно, что женщины: изменяют тем, кто их любит».

Тито нагнулся над умывальником и освежил лицо. Холодная вода освежила его мысли.

— Что за ужасный пессимизм сидит во мне! Дурак и лгун. Я хочу выйти в люди. И выйду.

Быстро сошел по лестнице и послал «боя», одетого в красное, точно акробат, за такси.

Директор «Текущего момента» был занят фехтованием с театральным критиком. Через три четверти часа он должен был спуститься в кабинет.

Тито Арнауди снял тем временем пальто и положил свою шляпу. Это первый признак того, что человек стал хозяином учреждения.

— Вы новый редактор? — спросил мужчина весь в черном (волосы и костюм), идя ему навстречу с протянутой рукой, вся фигура его была из прямых линий, точно он был сделан при помощи линейки и китайской туши. — Менье — секретарь редакции. Не угодно ли?

И он пошел впереди Тито через три большие комнаты, убранные коврами и мрамором, и меблированные легкими столиками и громадными креслами. Эта разница в размерах кресел и столиков указывала на то, как много времени отдавалось труду и как мало безделью и лености. Миновав эти большие комнаты, они оказались в баре, дверь которого была завешена большим персидским ковром.

«Бармен», одетый в белый балахон, точно египетский священнослужитель, был занят приготовлением очень сложных напитков для троих редакторов, которые сидели, взгромоздившись на высокие и очень неустойчивые табуреты, точно курицы на нашести.

— Два коктейля, — скомандовал секретарь редакции.

«Бармен», с важностью химика в своей лаборатории, налил три различных ликера в кубок, наполнил его толченым льдом, накапал из трех различных бутылочек несколько капель, Бог знает, какой жидкости, покрыл стаканы лимоном, насыпал сахару, смешал смесь и вылил ее в стаканы.

Человек в черном, с торжественным видом, точно на похоронах миллионера, смотрел на Тито, как бы желая прочесть на его лице, какое произведет на него впечатление все это священнодействие. Французы, а в особенности парижане, когда имеют дело с иностранцем, думают поразить его своим превосходством точно так же, как поражал Христофор Колумб дикие народы Америки зажигалками или пилюлями «Вальда». Даже парижские кокотки, когда раздеваются перед иностранцем, ожидают, что он схватит себя за волосы от удивления, что женщины созданы не так, как мужчины. Тито подумал: «У меня на родине коктейль приготовляется точно так же. Если бы ты выпил все те коктейли, которые я поглотил за мою жизнь, то давно уже страдал бы delirium tremens[5]».

— Позвольте представить вам: доктор *** — заведующий немецкой политикой, профессор *** — редактор русского отдела, господин *** — хроникер медицинского отдела.

И, указывая на Тито:

— Господин Тито Арнауди.

— Тито Арнауди, — произнес тот.

— Тито Арнауди, новый редактор.

Трое мужчин, от фамилий которых Тито различил только окончания (…ein у немца, …off у русского и …ier у доктора), вскочили со своих табуретов, чтобы пожать руку новому коллеге.

— Теперь я сведу вас в ваш кабинет, — сказал секретарь редакции, — и познакомлю с вашим земляком, который заведует политикой Италии. C'est un charmant garçon.[6]

Тито поставил стакан на прилавок и пожал руки немцу, русскому и ученому, которые снова взгромоздились на свои табуреты-обсерватории.

Кроме бара, был еще биллиардный зал и ресторан, где могли обедать и ужинать редактора «Текущего момента» и их друзья.

Они прошли по коридору: трое или четверо рассыльных встали при их проходе и затем снова сели; коридор этот мало чем отличался от коридоров гостиницы: недоставало только ботинок у дверей и вывешенного для чистки платья. Из-за дверей слышался ритмический стук машинок, телефонные звонки и женские голоса.

Секретарь постучал в одну из дверей.

— Antrez![7] — послышался ответ.

На кушетке набросано было масса, всевозможных цветов и величин, подушек, а на них лежал молодой человек. Одна нога медленно опустилась на пол, а на этой ноге выпрямился Пьетро Ночера.

— О, Тито Арнауди?

— Вот так-так, Пьетро Ночера!

— Ты в Париже?

— Уже целый месяц. А ты?

— Уже год. Ты проездом?

— Какое там!

— Остаешься в Париже?

— Лучше того: буду работать в этой газете.

И, прежде чем Пьетро Ночера успел прийти в себя от этой новости, секретарь прибавил:

— Вы займете соседний кабинет. Я велю открыть двери, так что вы сможете беседовать не выходя в коридор.

— Но как ты попал сюда?

— Потом расскажу тебе. А ты?

— Позже расскажу тебе.

— Ты сговорился с кем-нибудь завтракать?

— Я совершенно свободен.

— Здесь имеется ресторан.

— Видел.

— Ну, тогда оставайся завтракать со мной.

— Если ты хорошенько взвесил то, что говоришь.

— Вполне.

— Тогда принимаю.

— Угощу тебя устрицами, которые пахнут еще океаном.

Секретарь вышел, чтобы дать двум друзьям возможность открыть клапаны своих душевных настроений.

Пьетро Ночера позвонил в бар:

— Два туринских вермута.

И, обращаясь к Тито, сказал:

— Угощаю тебя вермутом из-за патриотических соображений. Садись против меня, чтобы я мог видеть тебя. Ты немного возмужал, но все же прежнее детское выражение не исчезло. Почему ты приехал в Париж? А что с твоей старой тетушкой?

— Не будем говорить о подобном свинстве.

— Значит, ты тоже ударился в журнализм?

— Как видишь.

— Каким же образом?

— Очень просто: буду журналистом так же, как мог бы стать кинематографическим оператором, надсмотрщиком на галере или престидижитатором.

— Ты совершенно прав, — согласился Пьетро Ночера. — Ищешь убежища в журнализме, как ищут убежища в театре, после того, как были перепробованы всевозможные занятия: священнослужителя, дантиста, страхового агента; некоторые увлекаются журнализмом потому, что издали видели в нем только хорошие стороны, точно так же, как увлекаются театром по роли Отелло и говорят себе: «Буду и я играть Отелло». На самом же деле играют бессловесные роли.

Сколько таких бессловесных есть среди журналистов!

Мы не принадлежим к числу тех, которые идут вместе с жизнью. Мы стоим сбоку жизни: мы должны поддерживать то мнение, которого у нас нет, и предлагать его общественности; говорить о вещах, которых не знаем, и преподносить их в понятном виде для среднего читателя; у нас не должно быть собственных мыслей и идей; мы должны руководствоваться идеями директора газеты; но и директор не может жить своими мозгами, потому что на заседании правления должен руководствоваться мнением акционеров…

Но если бы ты знал, как жалко выглядит закулисная сторона этой большой сцены! Ты видел много комнат, массу ковров и ламп; бар, фехтовальный зал, ресторан, но еще не знаешь людей, их внутреннего содержания! Сколько пустышек с большим самомнением кричат в этих комнатах, сколько жаждущих славы хвастается успехом, которого никогда не было!

Кто не посвящен в тайны журнализма, думает, что журналист привилегированное создание, потому что театры дают ему лучшие места, министры оказывают предпочтение перед префектами, большие артисты обращаются к ним на «ты». Широкая публика не имеет понятия о том, что все эти господа в душе презирают его, хотя для виду оказывают дружеское внимание; начиная курьером в больнице, дающим хроникеру сведения о катастрофе на трамвае, с человеческими жертвами, и кончая президентом, дающим интервью сотруднику, пишущему отчеты о заседаниях парламента, все думают о журналисте очень плохо. А хорошо относятся только из-за того, что боятся большой мести или маленькой пакости; они охотно дают ему требуемые сведения, а иногда дают их даже в написанном виде или диктуют, потому что, зная его ужаснейшую глупость, боятся, что он черт знает что припишет им. Выдающийся музыкант, драматический писатель или любимец публики артист, правда, обращаются с театральным рецензентом очень фамильярно, но они прекрасно знают, что такое рецензент: это тип, который между пятнадцатью и двадцатью пятью годами вошел в состав редакции в качестве репортера, как это было со мной и с тобой, но с таким же успехом мы могли начать нашу карьеру в торговле постным маслом или счетоводом в беговом обществе. Жизнь журналиста сталкивает его с литераторами, артистами, художниками, скульпторами, музыкантами. Обтираясь около всех них, в памяти его удерживается несколько десятков слов, которых совершенно достаточно, чтобы написать целый столбец грязной диффамации по поводу спины выдающегося ученого, или восторженных похвал о лбе кретина.

Этим я не хочу сказать, что журнализм — это типографская машина, находящаяся в распоряжении безответственных и некомпетентных лиц: в каждой редакции есть два три интеллигентных человека, два-три благородных лица, а иногда один или два, которые вмещают в себе и ум, и совесть.

В этом караван-сарае, куда ты вступил четверть часа тому назад, ты найдешь несколько лиц, которые заслуживают внимания: директор, главный редактор, театральный рецензент — очень строгий критик и драматический писатель…

— Пользуется успехом?

— Никогда: старший стенограф, редактор немецкого отдела. Ну, а прочие… Поверхностные люди, у которых имеется в памяти пространный каталог книг, никогда не прочитанных ими, и которые беспрестанно говорят фразами и отрывками, взятыми из старых газет и даже не связанных между собою одною нитью. Есть и такие, которые никогда не говорят. Они имеют вид больших мыслителей, ибо ходят с опущенной головой, как загипнотизированные асфальтом, смотрят на каждый плевок, потому что думают, что это бриллиант; можно подумать, что они погружены в разрешение глубоких тайн, но они никогда не думают: они похожи на извозчичьих лошадей, стоящих на углах улиц, и имеющих вид окаменелых сфинксов, трудящихся над разрешением мировых проблем, тогда как в их мозгах нет решительно ничего. Все же думаю, что здесь ты будешь хорошо себя чувствовать.

Все страдают здесь болезнью «на все наплевать», поэтому и не бывает того, что случается в других местах, когда старые смотрят с презрением на вновь поступающих: как женщины, которые нашли себе мужей, смотрят на девиц, ищущих мужа.

Пока Пьетро Ночера говорил, Тито рассматривал кабинет.

Большое окно с матовыми стеклами, письменный стол с развернутыми газетами, разбросанные в беспорядке листы бумаги, длинные ножницы, чернильница, гуммиарабик[8], зажженная лампа, пепельница с массой окурков, телефон, вырезки из газет, наклеенные на стену, и шкаф с несколькими книгами. Казалось, что книги эти брошены в шкаф, чтобы доставить ему удовольствие.

— Твой кабинет похож на этот, — сказал Пьетро Ночера. — Они все одинаковы, как одинаковы каюты на океанских пароходах.

Раздался стук в дверь: вошел рассыльный.

— Проводите, — сказал Пьетро, и, обращаясь к Тито: — моя временная подруга жизни. Иди туда и устраивайся в своем кабинете. Через час позову тебя.

— Как? Ты принимаешь женщин в своем кабинете?

— А где же мне принимать их, провинциал ты этакий? В твоем, что ли?

Тито вышел. Вошла женщина.

Загрузка...