VI.

Танцовщица Мод прибыла в Париж с маленькой красной собачкой и восемью сундуками.

На ней было светло-серое дорожное платье, отделанное мехом обезьяны. Мод остановилась в гостинице «Наполеон», так как Тито не только поехал встречать ее на вокзал, но и заказал ей в своей гостинице две комнаты с ванной.

Есть чучела собак, которые очень легко можно принять за живых. Собака же Мод очень легко могла сойти за чучело. Это была настоящая карманная собачка: глазки ее были закрыты длинной бахромой, глупость ее превосходила всякое представление; после тщательного исследование все же можно было установить, где находилась голова, а где хвост. Это было воплощенное «красивое уродство».

— Как зовут, — спросил Тито, — твою собаку?

Мод стянула губы в трубочку и издала звук, напоминающий немного «соль».

— Так ее зовут.

— Красивое имя!

Мод привезла с собой и горничную, которая знала толк в гардеробе, прическе и мужчинах, которые приходили с визитом; если ей доставляло удовольствие, то она отвечала, когда звали Пьерина.

Так как Пьерина ни разу не была в Париже, то и восторгалась всем виденным.

Хозяйка ее, Мод, тоже была в первый раз в Париже, но ничему не удивлялась…

Тито сейчас же увидел в ней международную авантюристку, которая может акклиматизироваться на коже любого мужчины.

В танцовщице Мод не было и тени прежней Мадлены, которая посещала сомнительные курсы стенографии; что в этой элегантной и притягательной особе нельзя было узнать скромную обитательницу четвертого этажа, мне кажется, не стоит и говорить. Все большие артистки, танцовщицы и куртизанки происходят с четвертого этажа и, если посмотреть под микроскопом их прошлое, то мы увидим, что физически они поддерживали свой организм разными салатами, а нравственно романами Понсон дю Терайля; для того же, чтобы тело отвечало любовным запросам принцев и монархов, делались всевозможные втирание, ванны и массажи. Как в каждом кухонном мальчике пивной сидит будущий владелец «Гранд-Отеля», так в каждой обитательнице четвертого этажа, которая выращивает шалфей и меняет каждый день воду канарейкам, находится красавица Отеро или Клео де Мерод.

Тито был настолько деликатен, что ничего не спросил об ее родителях. Он помнил хорошо величественную фигуру мамаши, которая читала ему наставление о нравственности, и папашу, который считал на «скуди» и «маренги» и манипулировал часами, как шпагой, когда дочь его приходила с опозданием на пять минут.

Помнил он также и дом, бедный, но честный, украшенный всевозможными предметами, выигранными на благотворительных лотереях, которые переходят из дома в дом, пока не попадут в семью, подобную семье Мадлены, где и остаются. Но, когда Мадлена превращается в Мод, вещи эти снова попадают на лотерею.

Ни Тито, ни Мод не могли отделаться от воспоминаний, и потому она оставалась для него почти той же наивной и смешной девушкой, которую он увидел два года тому назад на балконе небольшого дома в глухой Италии.

Ныне эта женщина носила лайковые перчатки, выговаривала труднопроизносимые слова, вроде идиосинкразия, материализация, конкубинизм, и делала ударение совершенно произвольно.

Мод смеялась над Мадленой, как над какой-то давно позабытой подругой. Ее прошлое, о котором можно было говорить, начиналось с того дня… одним словом, с того раза…

— Случилось, — объясняла она Тито, пока горничная распаковывала в другой комнате сундуки, — случилось однажды летом, что я была одна дома. Мама сдавала тогда комнату одному банковскому чиновнику. Было очень жарко. Кровь в жилах у меня кипела, все тело горело. Только нас двое было дома; мать могла войти во всякое время, так как у нее был ключ от дверей. Этот юноша стал целовать меня, а затем припер меня к дверям и взял меня… так совершенно просто, как прикалывают бабочку булавкой.

— Но он нравился тебе? Ты любила его?

— Нет, — ответила Мод, рассматривая Вандомскую колонну, которая виднелась из окна. — Нет. Я даже не знала, кто он; он не нравился мне. Но это был мужчина и мог удовлетворить меня. Когда что-нибудь знаешь, то случаются трагедии. Не понимаю, почему. В тот момент — подумай только: август! — мне хотелось близости мужчины. А потом я должна была переносить крики матери, ругательства отца и площадную брань их обоих.

— А этот мужчина?

— Я больше не видела его. Перед тем, как отдаться ему, я отказала двум или трем, которые любили меня.

— Вы всегда так делаете. Отказываете тем, которые вас любят, чтобы отдаться тем, которые не стоят вас.

— Не стоят нас? Это здесь ни при чем! Я отдалась, как и все мы, женщины, не в награду за что либо, не из-за каких-нибудь заслуг, а потому, что чувствуем потребность отдаться…

— Барышня! — раздался голос горничной из другой комнаты. — В большом сундуке…

— Позволишь? — сказала Мод, оставляя Тито.

Оставшись один, Тито смотрел на движение экипажей и пешеходов и думал:

«Какая рассудительная женщина. Как просто, без всяких прикрас она рассказала о том, как случается в первый раз! Было жарко, под руками был мужчина, я находилась в возбужденном состоянии и отдалась, не думая, без всякого притворства…

Иные женщины говорят: это был мерзавец, я ничего не понимала, ничего не знала; он изнасиловал меня…

Или же: он опоил меня. Я уснула. Когда проснулась от глубокого сна…

Или еще так: мать была при смерти: у нас не было средств на лекарство, на доктора, на гроб и я отдалась богатому человеку…

И добавляют: ах, если бы ты знал, как я ненавижу этого человека, как презираю самое себя!..

В то время как эта восхитительная Мод говорит о первом разе, как говорила бы о первом причастии, если об этом стоит говорить. Она не придает никакого значения физическим переживаниям и ничему, что так тесно связано с ним, и о чем так много говорят и кричат поэты, моралисты и судьи всех народов и времен; об этом самом естественном сближении двух тел, которое рассматривается под разным углом зрения, если оно совершено до записи в отделе гражданского состояния, или после него, которое считается честным и благородным, если произойдет в одной постели, и бесчестным, если в другой.

Мод просто и естественно рассказывает о том, что называют „грех“. Ошибочный взгляд на это создал целый ряд преступлений. С того дня, как „проступок“ девушки не будет рассматриваться как таковой, как нечто позорное, не станет больше абортов, потому что о ребенке не будут больше говорить, что это „плод любви несчастной“, и его не надо будет скрывать.

Евреи побивали камнями девушку, которая отдавалась раньше брака. Народ убивал ее. И, быть может, между убивавшими был и совратитель. Нынче в моде аборт. Но и за него наказывают. Если женщина не сделает аборта, должна убить новорожденного. Если не убьет его, выгоняют из дому ее и ребенка.

А я думаю, что в каждом случае аборта или детоубийства должна быть наказана не девушка, которая произвела аборт или убила новорожденного, а нужно казнить ее отца, мать, старших сестер и братьев, всех ее близких и, вообще, тех, кто разного рода сплетнями, предрассудками, воспитанием заставили ее верить тому, что забеременеть без того, чтобы побывать в отделе записи браков, большое преступление. Тогда мы будем иметь возможность видеть на улице девушек-матерей, которых будут так же приветствовать, как епископов или королей. И это будет более, чем справедливо. Девушка, которая производит на свет детей — это единственная достойная уважения мать. Потому что она является добровольной матерью. В чем заслуга остальных? Они прекрасно знают, что производство детей создает им положение: семью. Они знают, что с первого же дня их болезненного состояния и до сорокового дня постоянно кто-то будет при них. Знают, что акушерка, хирург, мать, муж, свекровь, мамка — все они постараются облегчить ее страдание; знают, что появление на свет новорожденного будет отпраздновано.

Тогда как девушка в „положении“ не может ни на что подобное рассчитывать. Наоборот! Мужчина отвернется от нее, родители станут ругать ее, и она сама должна будет хлопотать о будущем ребенка; знает, что наступит день, и этот ребенок восстанет против нее за то что она произвела его на свет „незаконнорожденным“.

И все же она идет на все это ради своей любви, ради своих благородных чувств! Эта, и только эта настоящая мать. За другими нет никаких заслуг. Это только машины производства. Остальные женщины гарантированы от всего неприятного: это все равно, что гордо подставить свой лоб под дуло пистолета, когда заранее известно, что в нем холостой заряд».

Было пять часов вечера. Улицы становились все оживленнее. В это время Париж самый интересный. Говорят, что парижане ночные животные. А я сказал бы, что они сумеречные животные.

— Извини, — сказала, возвращаясь, Мод и положила ему голую руку вокруг шеи. — Пьерина великолепно умеет укладывать сундуки, но не в состоянии распаковать их. Тогда как…

— Ты не умеешь ни укладывать, ни раскладывать. А дальше? Когда ты ушла из дому?

— Разве это интересует тебя? Я познакомилась с двумя или тремя мужчинами, которые были очень милы со мной: один чиновник, который не переваривал священников, и один священник, который плохо отзывался о чиновниках; один хозяин меблированных комнат, который относился с уважением как к тем, так и другим, потому что и те, и другие были его постоянными клиентами. Затем я стала танцовщицей: объехала всю Италию. В Неаполе я познакомилась с одним американцем, племянником владельца театра Метрополитен в Нью-Йорке.

— В моей жизни я познакомился с двадцатью пятью американцами обоего пола, которые говорили, что владелец Метрополитена их дядя. Там дело это, видимо, тоже поставлено очень серьезно.

— Но этот на самом деле был племянником…

— Верю, верю. Это специальность американцев иметь дядю — владельца театра. Русские заграницей говорят, что они приятели Максима Горького. Норвежцы были при крестинах Ибсена…

С большой предупредительностью вошли лакей и посыльный (лакеи в гостиницах наши предупредительные враги), чтобы разобрать кровать и унести ее.

— С меня довольно двух матрасов, — объяснила Мод своему другу, — на них я кладу ковры, турецкие шали и шиншилловый мех, который я привезла из Италии.

— Пойдешь со мной обедать? — спросил Тито, вынимая часы.

— Благодарю, но я устала. Велю принести себе чего-нибудь в комнату. Если хочешь идти, иди пожалуйста. Когда увидимся?

— Завтра.

— А не сегодня вечером?

— Я поздно вернусь.

— Тогда, до завтра.

— Тебе надо повидать импресарио. Когда начинаются представления?

— Через три дня.

— В свободные часы повожу тебя по Парижу.

Протягивая ему руку, Мод откинула голову, так что Тито поцеловал ее в ямочку на шее.

Потом он прошел в свою комнату.

Пока он стоял в раздумьи перед шкафом и выбирал костюм, не зная, остановиться ли ему на сером или черном, подали письмо по пневматической почте.

Так как письмо было от Калантан, которая звала его к себе, то он остановил свой выбор на смокинге. Прекрасная армянка чувствовала себя одинокой и очень печальной.


По обыкновению, автомобиль прекрасной армянки ждал его у подъезда гостиницы. Тито велел остановиться у цветочного магазина, где приколол себе в петлицу большую гардению.

Воздух Елисейских Полей был пропитан какими-то, неуловимыми ни одним аппаратом, флюидами, насыщенными любовью и адюльтером. Там и сям виднелись возвращающиеся парочки. Откуда они шли? Быть может, из кафе, быть может, из rooms, картинных галерей или с берегов Сены. Но в их походке, на их лицах, в окружающей их атмосфере есть что-то особенное.

Влюбленные парочки…

Влюбленные.

Влюбленные: самое красивое слово в мире.

Автомобиль остановился у садика перед виллой. Лакей пошел доложить Калантан о приезде барина.


Если прислуга не говорит «господина Арнауди», а попросту «барин», это значит, что он признается в доме, как единственный, или по меньшей мере, главным любовником хозяйки.

— Можешь удалиться, Чсаки, — сказала входя прекрасная армянка, прежде чем протянуть руку гостю.

Чсаки, скрипя начищенными гетрами, вышел с достоинством из комнаты.

Калантан бросилась в объятие любовника и страстно вся прижалась к нему. Он сильно обнял ее, так что по всему телу пробежала горячая волна. Она вся откинулась назад.

На ней не было ничего, кроме греческого пеплума, застегнутого на плече зеленой камеей: голые ноги, голые руки, распущенные волосы скромно стянуты лентой, как у маленькой девочки.

Отравленная болезненной и искусственной любовью, она хотела в чистой любви подняться до простоты мифологических времен и для этого избрала платье эллинок.

До последнего времени Калантан имела любовников, которые довольно странно понимали любовь. Она отдавалась под влиянием морфина или музыки; она ложилась в гроб или искала чего-то особенного для нервов и мозга, но чем больше предавалась искусственной любви, тем более удалялась от истинного наслаждения.

Наконец Тито, Тито, которого она узнала в одну из ночей с «белыми мессами», которые славились на весь Париж, принес ей юношескую чистоту, как редчайший дар природы.

Тито, молодой кокаинист, которому кокаин давал какую-то особенную веселость.

— Еще не поздно! — говорила ему Калантан. — Я знаю этот ужаснейший порошок, убивающий нас. Ты не дошел еще до состояния меланхолии и душевного угнетения. Ты еще смеешься, когда нанюхаешься этого порошку: это то состояние, когда кокаинисты все равно, что дети.

Она говорила с ним, как с ребенком. Но они были одних лет.

Чсаки накрыл маленький столик и поставил между влюбленными, но так как столик этот был чрезвычайно мал, то парочка без всякой помехи могла целоваться.

— Чсаки! — просто сказала хозяйка дома и тот принес серебряное блюдо, на котором красовались большие ломти розоватой рыбы.

В обыкновенном графине искрилось шампанское: подавать его в бутылке, значило бы как бы афишировать и выставлять на вид стоимость напитка, который в данном случае был явлением обыкновенным.

Сиамский кот подошел и стал тереться около ног Тито.

Калантан протянула над столом голую руку и нежно погладила волосы Тито, а затем изящные пальцы ее скользнули по бледной щеке влюбленного. Ласка ее была до того нежной, что напоминала скорее прикосновение фантома.

С тех пор, как красавица-армянка влюбилась в Тито, у нее пропало всякое желание видеть кого бы то ни было из прежних друзей. Траур по мужу являлся прекрасным предлогом для изолированной жизни. Теперь прекратились все оргии, опьяняющее действие ядов и музыка Стравинского, увлечение бабочками с берегов Амазонки. Она любила чистой любовью и ею только дышала.

Она отдавалась Тито, не прибегая ни к дурманящим духам или втираниям, ни отравляя тело какими либо другими средствами, а такой, какой выходила из ванны.

Калантан!

Опьяняющее и нежное имя, как тот легкий зефир, который ласкает вершины гор Кавказа.

После ликеров и кофе Чсаки больше не возвращался и влюбленные остались одни.

Около одной из стен уютной комнаты стояла тахта, на которых так любят проводить время восточные женщины.

— И они совершенно правы! — сказал Тито, следуя за Калантан, которая удобно устроилась на ней между двумя подушками. — К чему все наше беспокойство? Мы, как дети, которым доставляет удовольствие втаскивать на гору санки, чтобы потом скатиться вниз. Ты говоришь, что я веду опасную игру с ядами. Ты думаешь, что я нахожусь в стадии смеха? Нет, я перешагнул уже через этот период. Меня постоянно одолевает тоска. Я не верю больше в золотые сны. Существует болезнь, называемая дальтонизм, т. е. неумение различать цвета. У меня душевный дальтонизм и я не вижу ничего розового в жизни! Кокаин вреден не сердцу и легким, как думают доктора, а психическому состоянию. Кокаин раздваивает нас: два существа, которые живут во мне, ведут между собой постоянную вражду, так что в конце концов я начинаю ненавидеть самого себя. При этом начинаешь видеть бесполезность всей жизни: я чувствую, что во мне бьется сердце, но для чего? Чтобы выталкивать кровь в легкие: зачем? Чтобы наполнить их кислородом: для чего? Чтобы перерабатывать клеточки нашего тела, снова возвращаться в легкие и т. д. А затем? Скажи мне, скажи, Калантан, зачем бьется мое сердце? Если бы ты знала, сколько раз я порывался уже послать туда маленький свинцовый шарик и сказать: все равно настанет день, когда ты само перестанешь биться, так не трудись напрасно работать.

— Дитя! — сказала Калантан.

И, вместо того, чтобы прибегнуть к тем словам, которые обыкновенно употребляют женщины, стараясь утешить нас, вместо того, чтобы взять аптечку «скорой помощи» и класть на голову холодные компрессы, она утешала его ласковым словом, которое только и способно рассеять мрак нашей души.

Она нежно повторяла:

— Дитя!

И, нашептывая таким образом, взяла его голову своими руками, откинулась на спинку тахты, пригнула голову к своей белой груди и закрыла ею его губы.

Загрузка...