V.

Когда он проснулся, декокт был совершенно теплый, запах померанцев давно испарился, часы стояли.

Позвонил.

Вошел лакей.

— Который час?

— Четыре часа утра.

— Что вы сказали?

— Четыре часа утра.

— Какой день?

— Четверг.

— В котором часу я вернулся домой?

— В семь утра.

— В какой день?

— В среду.

— А сегодня?

— Четверг.

— Который час?

— Четыре часа утра.

— Значит, я спал…

— От восьми вчерашнего дня до четырех сегодня.

— В общем…

— Двадцать часов.

— Многовато.

— Бывали случаи похуже, чем ваш. Можно унести поднос? Как видно, липовый цвет послужил вам на пользу.

— Почему вы так думаете?

— Вы хорошо спали.

— Но я даже не попробовал его.

— И не надо. Это специальность нашего дома.

— Хорошо. Унесите эту специальность.

Поднос вместе с лакеем исчез.

«В этот час, — подумал Тито, перечитав письмо директора, — я должен был быть на бульваре Араго и смотреть на то, как будет обезглавлен Мариус Ампози. Разве это действительно так необходимо, чтобы я там был? Согласен, что статья должна быть написана. Но идти туда… Как она хороша, эта армянка!.. Калантан… Имя, которое напоминает отдаленный звон колоколов… Похоронный звон колоколов для Мариуса Ампози, специализировавшегося на убийствах учительниц. Если я даже в пойду, то что увижу в этой непроглядной тьме? И все же необходимо написать что-нибудь. Экстренный выпуск по поводу казни… В шесть рукопись должна быть в типографии…»

Думая таким образом, он встал с постели и тяжело опустился одной частью тела на стул, а другой на письменный стол.

Большие листы ослепительно белой бумаги ждали его.

Казалось, что это самоубийца готовится писать свою последнюю волю.

— Не понимаю, — думал он — почему смертные приговоры исполняются всегда рано утром. Беспокоят так рано палача, священника, смертника, которые могли бы еще и поспать. Разве полуденный час не был бы более подходящим? И стал писать.

СМЕРТНАЯ КАЗНЬ МАРИУСА АМПОЗИ

убийцы учительницы,

с Ямайки.

И, вместо того, чтобы описывать печальную церемонию, стал раздумывать:

— Что за ужаснейшая вещь заниматься журналистикой в летние месяцы, когда все депутаты находятся в отпуске, фельетонисты на даче, судебная палата закрыта! Неизвестно, чем наполнить газету. Тогда директор предлагает вам написать два столбца по поводу случая, не имеющего никакого значения, подобно этому. А все же в Италии было бы еще хуже. Там, когда чувствуется недостаток материала, пишут длинные статьи о сообразительности муравьев, о родах тройни (специальность Калабрии), о чуме в Маньчжурии, о необычайном ударе молнии, о краже ожерелья (Северная Америка), ведутся диспуты об обитателях Марса, о продолжительности существования Земли, о настоящем имени д'Аннунцио (д'Аннунцио или Рапаньета?), или описывают величину рыбы, которая просто рыбешка. Кретины!

Часы показывали четверть пятого. Перечел заглавие.

Но мысль совершенно не работала. Мысли были неподвижны, бездеятельны и точно заперты в жестянку от консервов. Гастрономическое сравнение: что за гадость в четыре часа утра, после двадцати часов сна! Мысли были заперты, точно в коробочке с кокаином, этой славненькой коробочке, которая стоит тут, подле чернильницы, и манит его.

Он хорошо знал, что под влиянием кокаина мысли развертываются, точно чайные листья под влиянием кипятка.

Понюхал.

Стал писать.


Написал одну, вторую, третью страницу без запинки, не думая, не поправляя, не отрываясь. Фантазия его видела ужаснейшие сцены: блестящее лезвие, сверкающее в утреннем свете, редкие прохожие, которые останавливаются и смотрят на подготовительные работы, серая камера, точно могила, солдаты, образующие четырехугольник вокруг эшафота.

Когда шестеро господ в черном вошли в камеру, Мариус Ампози спал еще крепким сном. До самого вечера он верил в помилование. Вид этих мужчин, в черных сюртуках и цилиндрах, отнял у него последний луч надежды.

— Мариус Ампози, — сказал один из них, — мужайтесь! Прошение о помиловании отклонено. Час искупления вашей вины настал. Мужайтесь.

— Не сдамся! — ответил с циничной усмешкой приговоренный.

За прокурором стояли начальник тюрьмы и защитник. Остальные не могли скрыть свое волнение.

Тюремные часы погребальным звоном пробили четыре.

Прокурор прочел приговор. Когда он кончил, помощники палача взяли за руки смертника. Остальные расступились по обеим сторонам.

Мариус Ампози шел твердо и уверенно. Посмотрел ироническим взглядом на нас, журналистов, стоявших в темном и сыром коридоре и наблюдавших за этой церемонией; по бокам коридора расположены мрачные камеры, в окошечках которых светились глаза — тоже приговоренных? или ждущих своей очереди?

Палач шел впереди всей этой печальной группы.

За ним смертник и два его помощника.

Затем защитник, начальник тюрьмы, прочие чиновники и журналисты.

Спускаемся по ступенькам и минуем галерею. Звук наших шагов нарушает мертвую тишину, царящую вокруг нас.

Входим в зал.

Священник с крестом в руке; на столике — бутылки шампанского и ликеры.

Священник обнял смертника, тогда как один из смотрителей тюрьмы наливал шампанское.

Приговоренный спросил папиросу. Ему подали ее зажженной.

Двое помощников обрезали воротничок рубашки и старательно обрили ему затылок; затем взяли его за руки связали их за спиной.

Печальное шествие двинулось дальше.

Вдруг, спускаясь с лестницы, Ампози почувствовал себя не вполне уверенно, ноги его ослабели и отказывались повиноваться: он наверно упал бы, если бы помощники палача не поддержали его под руки.

В окнах, выходивших во двор тюрьмы, виднелись любопытные.

Перед воротами тюрьмы, в утреннем тумане, стоит повозка, запряженная двумя белыми лошадьми. В повозке лежит корзина. Приносят лестницу. Смертник садится в повозку вместе с палачом и двумя помощниками.

В ста метрах ужаснейшее орудие казни ждет свою жертву. Лошади двигаются с таким безразличием, как будто они везут невесту к венцу.

Остановка. Помощники палача отпирают дверцы и подставляют лесенку. Палач тоже выходит, за ним следует с полным безучастием смертник. Адвокат сидит неподвижно, точно одеревенелый.

Помощники взяли несчастного под руки и повели к орудию казни. Вокруг страшной машины стоят солдаты с шашками наголо; зрители снимают шляпы.

Приговоренный бледен, как полотно; искривленный рот, казалось, готов произнести мольбу о помиловании, просить сострадание у нарождающегося дня, у жизни, у всех присутствующих.

Видит ли он еще что-нибудь, этот несчастный? Нет, нет, глаза его уже ничего не видят, хотя и устремлены куда-то вдаль, мимо той ужасной машины, которая вырисовывается между зеленой листвой.

По вискам приговоренного скатываются две капли холодного пота; рот раскрыт, как будто для того, чтобы крикнуть, но звук голоса застрял у него в горле.

Он подходит к эшафоту: жизнь его можно измерить теперь только секундами. На большой площади ни звука, ни даже шелеста крыльев пролетающей птицы; даже мелкий дождичек сыплется как-то бесшумно.

Не подымая ног, он всходит по лестнице: кажется, смерть уже унесла его и подняла над людьми. Омертвелые ноги безжизненно тянутся за безвольным телом. Связанные за спиной руки судорожно сжимаются и подергиваются; грудь вздымается, точно готова сейчас разорваться; шейные мускулы напряглись, как канаты.

Гильотина зияла своей открытой пастью, готовой поглотить несчастную голову, чтобы затем выкинуть ее в окровавленном виде.

На одну секунду он стал точно вкопанный, но два помощника быстро подхватили его, согнули голову и легким толчком повалили на помост. Палач всовывает его голову в отверстие, нож падает и прижимает ее, точно железной рукой.

Момент, ужасный момент, которому, кажется, нет и конца. Голова летит, описывая в воздухе полукруг и падает в корзину.

Правосудие торжествует.

Нам, журналистам, позволяют приблизиться. Тело кладут в гроб, выложенный ельником; но голова, как будто, живет еще, глаза не закрыты, высунутый язык слегка вздрагивает, а изо рта течет небольшая струйка кровянистой слюны. Один из помощников хватает ее за волосы и тоже бросает в гроб, который на простой телеге направляется в сторону физиологического института.

Площадь озаряется первыми лучами солнца; солдаты уходят, в то время, как палач с помощниками разбирает машину.

В физиологическом институте, куда мы тоже направились, нас уверяли, что сердце еще билось и что на сетчатке отражалась жизнь. О, безжалостные человеческие законы, о, ученые юристы, неужели…

Но статья Тито Арнауди не могла еще заполнить две колонны, поэтому он дополнил ее разными комментариями в духе Толстого о праве убивать и судить; но так как и этого не хватало, то он сделал вступление по поводу возникновения гильотины.

Потом вспомнил последние слова Людовика XVI, который воскликнул Français, je meurs innocent-de tout[14]; припомнил слова Марии Антуанетты, обращенные к палачу, на грубость которого она сказала: «Pardon, monsieuer!», рассказал о том, как Елизавета, сестра Людовика XVI, стыдливо просила закрыть ей шею, после того, как палач, бросив ее под нож гильотины, обнажил ее; вспомнил о том, как дрожавший под ноябрьским дождем, Байли сказал, что дрожит он от холода, но не от страха. Потом прошел еще целый ряд исторических лиц вроде Шарлотты Кордэ, Дантона, Демулена и многих других…

Но так как и теперь не было еще полных двух столбцов, то Тито рассказал всю историю Мариуса Ампози, прихватив попутно Ямайку с ее знаменитым ромом… Потом объяснил действие гильотины, ее достоинства и недостатки. И, наконец, поведал о том, как только ему одному удалось попасть в камеру осужденного за несколько часов до казни.

— Почему вы убивали всех этих женщин? — спросил я Мариуса.

— Они были противны, — ответил спокойно убийца. — Если дозволено убить человека, который покушается на твою жизнь, или воспользовался твоей женой, или ворвался к тебе в дом, чтобы обворовать тебя, почему нельзя убить того, кто тебе антипатичен? Разве это недостаточно сильный аргумент?

Когда же ему показалось, что и этого еще недостаточно, Тито расписал убийцу и во всех деталях:

— Я не виновен! Клянусь перед Богом и людьми, что я не убил двадцать семь учительниц.

Однако эта фраза показалась ему слишком сентиментальной: Тито зачеркнул ее и написал:

— Я убил двадцать семь учительниц и доволен этим. Если бы я должен был снова родиться на свет, то продолжал бы свое дело.

Перечитал и понял что, вложив в уста казненного подобные слова, он должен был бы переделать отдельные места своей статьи, так как нечто подобное могло вызвать перед казнью справедливый крик возмущения толпы, что не соответствовало общему тону отчета, поэтому вычеркнул и это и написал:

— Мама, мама, спаси меня!

Но голова упала в корзину, потому что мать была на Ямайке и не слышала его слов.

Часы Тито показывали шесть. Он заполнил тридцать страничек.

Не перечитывал больше. Запечатал в конверт и надписал: «Спешно. Типография», — и позвонил.

— Пошлите это сейчас же в редакцию; если понадобится, с такси.

Не успел еще лакей уйти, как Тито бросился в постель и скинул сандалии. Простыни были еще теплые.


Шесть часов спустя телефон разбудил его.

— Да. Это я, — произнес, зевая, Тито.

— Несчастный! Это я — ваш директор.

— О здравствуйте, господин директор.

— Вы губите газету. Казнь этого несчастного вовсе не состоялась.

— Хорошо, директор.

— В последний момент его помиловали.

— Очень хорошо директор.

— Как? А ваш отчет…

— Его можно и не печатать.

— Но ведь у нас на первой странице.

— Можно вынуть.

— Уже четыре часа, как газета продается на улицах Парижа.

— Ах, так? А который час?

— Двенадцать.

— Странно. А что за беда? Президент помиловал его в три часа утра? Неужели у президента нет другого дела в три часа утра? В конце концов мы совершенно чисты и перед нашей совестью, и перед читателями. Наш долг, как журналистов, мы выполнили до мелочей; неужели из-за глупого помилования мы должны лишить наших читателей такого интересного отчета? Согласно современным законам о наказаниях, исполнение приговора должно служить предостерегающим примером: нашим рассказом о том, как все это должно произойти, мы выполнили долг журналистов, сознающих свои обязанности перед читающей публикой.

На противоположном конце телефонной проволоки никто не отвечал. Тито продолжал говорить и не заметил, что директор давно уже отошел от телефона.

На площади, под его окнами, продавцы газет выкрикивали название газеты и краткое содержание статьи о казни Мариуса Ампози, знаменитого убийцы с Ямайки; отрывочные фразы доносились до слуха Тито, который никак не реагировал на это.


У госпожи Калантан Тер-Грегорианц был муж — владелец неиссякаемых нефтяных источников.

— Позволь представить тебе доктора Тито Арнауди.

— Оставайтесь с нами обедать, — сказал муж.

Господин этот, несмотря на нефтяные источники, был совершенно лысым, и, хотя был молод, обладал крупным состоянием.

Он очень не любил Париж и не особенно любил свою жену; но как тот, так и другая нравились ему ради разнообразия: каждые два или три месяца он прекращал свои странствования по чужим городам и порхание от одной женщины к другой и оставался на более продолжительный срок в Париже, где наслаждался всеми его благами и тем, что привлекало его в жене. Но так как прекрасная армянка была слишком нервная и подвижная, то и не могла долго нравиться ему. Ему нравились полные женщины. Чем они были полнее, тем больше притягивали его. В любви он руководствовался физическим законом: притягательная сила пропорциональна массе.

Жена притягивала его, как нечто освежающее.

— Завтра мы уезжаем с женой в Довиль. Вы любите море? Тогда мы закажем комнату и для вас.

Тито согласился.

На следующий день, хотя он и не получил месячный отпуск, как просил, взял его сам и поехал на фешенебельный курорт вместе с супругами Тер-Грегорианц.

Оба они прекрасно подходили друг к другу в вопросах нерасположения к туркам (Тито они были совершенно безразличны) и восхваления вегетарианства (к этому относился безразлично армянин). Они играли в бридж и на биллиарде, делали прогулки на автомобиле вдоль моря, проводили ночи за баккара и плавали.

Плавал Тито. Армянин не умел. Тито довел его познание в этом спорте до такой степени, что тот мог, если не рискнуть переплыть Ла-Манш, то все же спастись во время кораблекрушения. Чему он не мог выучить своего ученика — и то наверное только из-за чрезмерной его подвижности — это лежать на воде неподвижно.

Тито втолковывал ему аксиому Архимеда, согласно которой «тело, погруженное в жидкость…» но, как только он оставлял своего ученика, тот шел ко дну.

— Как подвигаются уроки? — спрашивала, улыбаясь, Калантан каждое утро, как только они появлялись в пижамах в отеле.

— Могу нырять, делаю двенадцать метров в минуту, но как только дело дойдет до «мертвого», так все пропало.

Однажды Тер-Грегорианц решил пуститься вплавь самостоятельно. Вдруг налетевшая неожиданно волна опрокинула и поглотила его. Он попробовал кричать, но вода залила ему рот: видны были только две ноги, взывающие о помощи, а затем больше ничего.


— Итак? — спросила супруга, идя навстречу Тито с руками, заложенными по-мужски в карманы: — Мой муж научился делать «мертвого»?

— Да, — ответил Тито.


Его похоронили в Париже на армяно-грегорианском кладбище. На проводах можно было видеть всех бывших и будущих поклонников вдовы.

Между последними в первом ряду был Тито.

Как Тито сделался любовником красавицы армянки, читатель может найти в любом романе, где подобные вещи разбираются с большой последовательностью, так что любовники только на трехсотой странице обмениваются настоящим поцелуем.

По-моему же, каждый роман должен именно этим начинаться. А так как мы дошли до 90 страницы, и главное действующее лицо которым является не армянка, а итальянка) до сих пор не появлялось, то выведем, наконец, и его.

Загрузка...