Стояла погода осени.
Висел дождь.
Серел жидкий свет дня. Сцеженный так, что не было теней.
Витька шел по лужам. Карман его куртки оттопыривал завернутый в мокрую газету подарок.
Логиныч ждал Витьку в подворотне.
— Вот жду. Привет, — сказал он.
— С пенсией! — отвел глаза Витька, поздравляя. Закурил, стеклянно позванивая карманом.
— Переложил бы ты ключи.
— На набережную? — спросил Витька.
И они пошли на набережную под дождем.
Шаги их стали громкими, когда они шли проходным двором. Сухой звук шагов Логиныча достигал серого квадрата неба у крыш. Звуку Витькиных шагов место было внизу.
Они оставили проходному двору пару окурков и вышли на набережную. Вновь притихли их шаги.
На другой стороне канала в неподвижных облаках плыли неподвижно крыши. Расплывались и стекали каплями со стекол отражения в окнах домов.
Санитарный час в подвальчике должен был закончиться вот-вот. Ожидающие люди стояли на набережной. И все, что случится с ними сегодня, было известно каждому из них. Да и завтра тоже, и послезавтра.
Маслянилась внизу вода канала, и течение кривило отражения. Люди сплевывали вниз, метя свои неживые лица. Молчали. Потому что знали все главное о завтрашней своей жизни.
Люди знали еще, что в подвальчике они обязательно забудут вдруг настоящую свою жизнь и обманут себя обещаниями другой судьбы. И все привычно забудут завтра.
Назавтра снова будет пасмурно, и предметы снова будут лишены тени. Вечером же воздух под фонарями станет желтым. Тени появятся и будут до утра. Только под фонарями.
Стены в подвальчике были облицованы фанерой. Они отталкивали, если прислониться. Это неприятно, считал Витька. Хотя он любил подвальчик. Возможно, из-за того, что у буфетчицы Тамары тихий голос. А может быть, оттого, что она не похожа на буфетчицу, красивая Тамара. А может, потому, что Тамара не хотела замечать, как разливают из-под стола. Если только возьмешь сосиски.
Они взяли по порции и, ради стаканов, компот. Витька раскупорил подарок под столом. К их столику подошел старик в нейлоновой куртке. Со спины он напоминал подростка из малообеспеченной семьи. На тарелке у него скорчились две сосиски. Стакан компота он выпил на ходу. Старик повозился под столом, откупоривая и наливая. Кадык его ходил длинно и остро, когда он пил. Витька и Логиныч выпили тоже.
Потом было принято помолчать, ощущая теплоту начала не сбывающейся назавтра жизни.
После второго стакана Витьке стало все равно, что здесь пружинят стены.
— Вы, мужики, по какому поводу здесь? — спросил старик.
— Вот, на пенсию выхожу, — сказал Логиныч.
— Самое место здесь справлять, — кивнул старик одобрительно. — Только здесь и справлять.
Старик закурил, таясь. Пепел стряхивал на край тарелки.
— Пенсия — тоже жизнь, — сказал он, стараясь не обсыпать сосиски. — Особенно когда персональная. Давайте, мужики.
Они выпили.
— Я певцом был, — сказал старик. — На пенсию вышел, думаю, и в хор церковный пойду. Деньги хорошие. Пришел. Жду. Подъезжают «Жигули». Вылезают парни — и в храм. Захожу. Сидит этот из «Жигулей», но в рясе. Живьем. Нога на ногу. А из-под подола носки белые торчат. И такое зло взяло, что торчат и белые. Спрашивает, что вы нам, говорит, споете? А на носках еще и полоски красные. Я и говорю: «Куда идем мы с Пятачком…» — говорю. А он: «В Божьем-то храме?»
— Не взял? — спросил Логиныч.
— Нет, не взял.
— Ну ничего, — сказал Логиныч.
— Конечно, — серьезно сказал старик. — На пенсии и так хорошо. Особенно если один.
— У меня сын, — сказал Логиныч. — Женатый. Внук, ну и невестка.
— Полным-полно, значит, баб.
— Одна.
— Нет. Баб никогда мало не бывает. Полным-полно. Давайте.
Они выпили.
— Нет, одному лучше. — Старик прожевывал сосиску. — Носки, рубашки можно редко — когда хочешь — менять. Прочее. Тут достала одна меня. За функционером райторга ранее была. Сходили, пива попили с ней. Туда-сюда, раз-другой. Она и говорит, давай к тебе перееду. А я на ноги ее смотрю — и из комнаты выйти хочется. А у нее нижнюю губу волнение грудью колышет. Оскаливает она свои протезы и говорит: «Может, я для тебя недостаточно свежа?» Во! «А для мужа своего вы достаточно свежа?» — говорю.
Витька засмеялся.
— Ты, парень, не афганец ли? — вдруг спросил старик, скосив глаза на Витькину ногу.
— Инвалид детства.
— Наливаю? — спросил Логиныч быстро и открыл бутылку своих запасов.
— Ясно, — сказал старик. — Инвалид с детства. Ясное дело. Давай.
Они выпили. Разговор расклеился. Старик опьянел сильно.
— Запомни, парень, — сказал он. — Я один. Все путем у меня.
За окном возникал вечер.
— Вокализ! — вдруг объявил старик, пристально глядя на остатки сосисок.
— «Куда идем мы с Пятачком!» — объявил и мужик, стоящий за соседним столиком. Он, наверное, слышал все.
— Упитанная счастьем жизнь. Все путем, — пробормотал старик. Набрал воздуха и громко и протяжно запел.
— Это кто это что это орет? — ласковым своим голосом поинтересовалась из-за стойки Тамара.
Старик опять хрипло взял ноту. Воздуху не хватило, он пояснил: «Вокализ…»
— Стасик! — позвала Тамара.
Вышел немолодой модный Стасик.
— Ну, что, юноша, к выходу! — рванул он старика за воротник куртки.
— Все путем, — сказал старик.
— Сними с него копыта, — сказал Витька.
— Залепи дуло, ветераст, — сказал Стасик, радостно удивившись. — Ты у меня в очередь пойдешь. За Карузо этим.
— Стасик, брось мараться. Звони в участок, — сказала хладнокровно Тамара.
Стасик зарысил в подсобку.
— Пошли, — сказал Логиныч.
Они, уже не таясь, допили спиртное. Подхватили старика и вышли из подвальчика.
На них из темноты наплыл город. По набережной дождь пузырил лужи.
Старика качало. Они потащили его подворотнями и вышли на бульвар.
Окна подвалов домов отдавали зарешеченным блеском. Деревья опирались на свои тени. Тени переплетал свет фонарей.
Старика прислонили к стене в подворотне.
— Отец, сам дойдешь? — спросил Витька.
Старик кивнул.
— Ну, мы пошли, — сказал Логиныч. — А то давай проводим.
— Пока, — сказал старик. — Ты, парень, с палкой ходи. Легче.
Витька и Логиныч, не оглядываясь, пошли прочь по бульвару. Тени их старались казаться независимыми, вели себя непримерно. Они ломались на стенах домов и ныряли в подворотни. Уходили вверх, смазанные темнотой. Дождь не переставал.
— Куда идем мы с Пятачком… — усмехнулся Логиныч. — Врет, наверно, что певец…
— Врет. Он все врет, Логиныч, — сказал Витька.
Они дошли до перекрестка и закурили по отсыревшей беломорине. Нужно было прощаться. Они курили, озирались на освещенные окна домов и молчали. Логиныч судорожно затянулся напоследок, кинул окурок в урну. Не попал. И огорчился.
— Витька, — сказал он неожиданно, — я вот уехать собрался. Не могу тут. Ну не могу… Каждый день скандалы. Хоть домой не приходи. Поеду в Псковскую… Летом дом присмотрел. Дешево там. Уеду я…
Витька молчал.
— А мужик-то… Вокалист, — сказал он наконец, — потом за нами долго еще шел. Я видел… По бульвару… А тебе я сидор подарю и кирзу.
Логиныч ждал Витьку в неудачном месте, у перронов. Был вечер, вроде уже зимний. Шел снег с дождем. Логиныч истоптал вокруг себя снег в слякоть и мучился отсутствием папирос. Но киоск торговал папиросами за углом, а Витька должен был сейчас подойти.
До отхода поезда оставалось минут семь, когда Логиныч увидел в толпе Витьку. Витька силился идти побыстрее. От усилий его глаза стали пустые.
— Вот, уже думал, не придешь. А телефона с адресом твоих не знаю, — сказал Логиныч, не в силах смотреть больше в Витькино лицо.
Витька подхватил чемодан и сидор, и они пошли по черному раздавленному снегу к вагону. И Логиныч не мог заставить себя идти рядом с Витькой или сзади. Шел впереди.
— Тебе вот, Витька, — говорил он, пытаясь отнять у Витьки чемодан и сидор, — в вуз надо. Одна дорога тебе. Не в артель же. Голова есть… И льготы.
— Ум — это другой посев на черепушке, Логиныч.
В вагоне Витька закинул шумно чемодан на третью полку, а сидор под лавку.
— Витька, я взял с собой. Давай? — сказал Логиныч с надеждой, что Витьке не больно стукаться повсюду покалеченной ногой.
— Пошли лучше на перрон. Покурим, — сказал Витька.
И они пошли из купе на выход. Коридором, очень узким для Витьки.
На перроне стоял провожающий народ. Витька достал «Беломор». Они закурили.
— Возьми. Там нашего не покуришь. — Витька протянул пачку.
По вокзалу объявили отход поезда через две минуты. Логиныч вошел в тамбур. Затянулся, уронил метко окурок под платформу.
— Ты, Витька, в вуз давай, — сказал, изучая взглядом драповый низ какого-то провожающего.
Витька остановил вдруг невозможные свои глаза на лице Логиныча. Словно почувствовал момент отправления.
Поезд тронулся без рывка.
— Да нет, езжай. Хорошо. Как помрешь там, старухи обмоют… На столе полежишь! — сказал удаляющийся Витька в глаза Логинычу. Повернулся и пошел по перрону прочь под фонарями. В желтой мути сумерек.
— Ты, дед, только вывалиться не вздумай. Возись потом с твоим шмутьем, — не слишком обеспокоенно хмыкнула проводница. И закрыла дверь.
Свечкин Рома проявлений чувств не любил.
Если случалось, он говорил человеку что-нибудь хорошее, его собеседник почему-то чувствовал всю пошлость своей добропорядочной жизни. Роме было его жалко. Поэтому говорил он всем несколько не то, что думал. Вот родственники жены на поминках и орали, что тещу свел в могилу он, Рома, и никто иной.
Удивительно, но это отложилось и в голове тестя. Хотя сам он вытворял над тещей черт знает что и много дольше Ромы.
Тесть нашел-таки случай напомнить Роме точку зрения родственников, и Рома вынужден был облагородить внешность тестя асимметрией лица. Надо же догадаться, говорить при детях плохое об отце! С тех пор он с тестем не разговаривал совсем.
Рома был человеком занятой жизни. Взял садовый участок и по выходным строил дом для себя и двух своих пацанов. И для жены, конечно. Для дачи Рома даже стал выкраивать время и на неделе. В рабочее время ездил по магазинам стройматериалов и плотницкого инструмента, а частенько и в садоводство. Строить.
Так он стал в своей лаборатории кандидатом номер один для сокращения.
Только Рома собрался было уж отправиться к открытию магазина за гвоздями, как позвонила мать. Попросила вечером после работы навестить в больнице отца. Сказала, будто бы отец хочет видеть именно его.
Рома сказал: «Ладно».
Отец с матерью развелись давно. С тех пор жизнь отца пошла непутево: женился — развелся, стал пить — попал в психлечебницу. Попал, и началось: раз в год — это как правило. Вот сейчас он там и находился.
Рома купил двадцать пачек «Беломора» и десять «Любительских». Отец всегда просил его принести что-нибудь бодрящее существование, лучше всего водку, но Рома никогда не носил. Отцу было нельзя. И отец сердился и горевал.
Вторая жена знать его не хотела. И отец был привязан к Роминой матери. Только такими вот категориями Рома желал мыслить об их отношениях.
В коридоре больницы он столкнулся с лечащим врачом. Молодым и самоуверенным. Тот в медицинских терминах объяснил: положение отца тяжелое. Сделал намеки, что отец долго не протянет.
Рома слушал врача с неприязнью. Лощеных и с апломбом он не выносил.
Он вошел в палату и поразился виду отца. Отец же — псих, и, по мысли Ромы, внутренние-то органы у него должны были быть в порядке.
На тумбочке у отца лежала сигарета. Рома знал, сигарет отец не курит. Видно, кто-то угостил.
Отец сильно обрадовался «Беломору» и попросил прикурить.
Он стряхивал пепел в бумажный пакет и спрашивал о матери, о внуках и Роминой жене. Даже о тесте спросил. И сказал: нехорошо, что они не разговаривают. Рома согласился. В психушке ли спорить.
Когда паузы в разговоре стали их тяготить, отец сказал:
— Ладно, иди.
Рома поднялся с облегчением. Отец потянулся к тумбочке и вынул из ящика запечатанный конверт:
— Матери вот отдай. Жене, внукам привет. Пока.
Когда Рома выходил из палаты, отец произнес:
— Формалистика казуса…
Он такие вот звучные фразы зачем-то всю жизнь любил.
Больница находилась за городом.
Рома ехал в тамбуре электрички и наблюдал конец лета.
А на вокзале в городе его задержали и привели в пикет милиции для выяснения личности.
Документов у Ромы с собой не оказалось. Лейтенант со слов Ромы записал его фамилию-имя-отчество, год рождения, место жительства и работы. Крикнул нижнего чина, вручил ему написанное. Тот пошел проверять. Звонил куда-то, Рома слышал.
Содержимое Роминых карманов лежало на столе. Лейтенант молча пролистнул его записную книжку. Взял в руки письмо. Конверт не был подписан.
— Это нельзя читать, — сказал Рома хрипло.
— Вот как?! — Лейтенант заинтересовался.
— Это нельзя читать. — Интонация была на удивление просительной и жалкой.
Милиционер надорвал конверт и потянул оттуда листок.
Вошел нижний чин. Сказал: все нормально. Перед Ромой извинились тем, что он сильно смахивал на особо опасного преступника.
Рома шел по улице. Все киоски «Союзпечати» были закрыты. Поздно уже. Он зашел в забегаловку и выпил на все, оставил только мелочь на транспорт.
Только на Главпочтамте Рома сумел купить конверт и заново запечатал письмо. Боясь прочесть хотя бы слово.
Отец сидел на кухне.
Марина не хотела понять, зачем его было вообще впускать. Игорь пошел к отцу. И выслушал, что эта женщина умерла. И как это случилось, под утро.
— Ты не к матери ее хоть зарыл? — спросил он.
— Она долго мучилась. К врачам не ходила. От рака это. Может — от простуды. Но скорей от рака это. Пила она.
Ел отец неопрятно. Насорил макаронами на пол.
Остался ночевать. И назавтра не ушел.
Пришел же он недели через три после ее похорон.
С того дня их квартира приобрела запах. Запах усиливался возле комнаты отца.
— Наказание какое-то папа твой, — говорила Марина.
Жили они скучно и розно.
Игорь и Марина стали меньше разговаривать. Даже у себя в комнате. Словно думали над чем-то постоянно.
Отец тоже все время думал. И по размышлении говорил мысль:
— Читал, СПИД через пищу и закуску не передается. Откуси я колбасы, а ты, скажем, Марина, дожуешь, так я — не заражусь.
А еще он говорил стратегически:
— Полагаю, не будет погромов и войны. Так что, Марина, сына рожай. Уже при всеобщей трезвости он старым мужчиной помрет себе.
Марина кривилась от таких прогнозов и предложений и выходила.
Игорь трудно молчал.
— Папа единоутробный твой — что скот, — говорила Марина. — От него псиной отдает.
Игорь молчал.
На октябрьские праздники от отца пошел запах кладбища.
— На могиле скультр железобетонный с надписью годов жизни ставил, — сказал он. — Матери тоже подкрасил оградку. В беспризорности оградка была.
Игорь пустым голосом сказал: «Спасибо».
Вел себя отец смирно, правда, не всегда трезво. Но пить в квартире он себе не позволял.
Однажды Игорь поднимался по лестнице домой.
— Мне себя делить не с кем, — пьяно сказал голос сверху. — Я с тридцати двух — сирота, как мама того. А бабы кончились год назад. По моему самочувствию.
— Прими руки от стакана, — глухо сказал голос отца. — Соблюди очередь. Знаем мы сирот!
Игорь повернулся и вышел на улицу. Переждал под детсадовским грибком, пока отец и сирота не выйдут из парадной.
Что употреблял отец, Игорь не знал. Видел его раз в очереди на сдачу стеклотары. С бутылками темного стекла.
Чем жил отец в будни, Игорь знать не мог. В выходные отец ходил на набережную, Игорь видел из-за занавесок. Облокачивался на парапет. Спиной к реке и собору. Собор тускнел на том берегу. Отец стоял долго. Может, час. Смотрел перед собой. Потом уходил. Куда — Игорь не знал. Не домой.
В Новый год Игорь и Марина пришли из гостей утром. Отец сидел в своей комнате. К обеду вышел. Его голова пестрела пигментными пятнами старика. Марина ахнула.
— Я вообще-то голову — хозяйственным всегда, — сказал нетрезво отец. — А тут не нашел. Полил на волос из бутылочки красивой там. А он, гляди, и облетел весь. А на вид — шампунь там был.
Марина вышла быстрым шагом.
Игорь пошел к ней.
— Игорь, — сказала Марина, — у нас ребеночек будет. Как же мы с ребеночком и с ним, а?.. Может, уйдет он? А, Игорь?
— Врач же сказал, привет ребеночкам.
— Игорь, может, уйдет он?
— Ну, попользовался он французским твоим средством для сведения волос, — сказал Игорь. — Хуже, если б внутрь заглотил. Весь флакон. А про ребеночка не ври лучше… Лохматая походишь.
Марина перестала разговаривать и с Игорем, и с отцом.
Следующим вечером отец снова сумел напиться.
Игорь и Марина уже лежали в кровати, когда отец стал кричать. Кричал он что-то бессмысленное, а может, и вообще без слов кричал.
Игорь и Марина лежали молча. А отец кричал в голос непрерывную тоску.
— Тебе же завтра на работу, — сказала Марина.
Игорь терпел еще несколько. Потом вскочил и побежал к отцу.
Отец сидел на кушетке. Руки его лежали на коленях. Он не перестал кричать, когда Игорь распахнул дверь. Выражение лица его не изменилось.
Игорь схватил его под мышки и вскинул вверх.
Отец был очень легкий. И очень удобный для держания на весу.
— Чего же ты на ночь-то кричишь, сволочь, — сказал Игорь тихо.
И бросил отца на кушетку. И даже не посмотрел, счастливо ли тот рухнул.
Отец не кричал больше той ночью.
Наутро отец исчез.
Он не появлялся уже два дня.
Игорь поковырял в тарелке и пошел зачем-то на набережную.
Темнота лепилась к реке. Был бесснежный январь. Река не стала.
Игорь привалился к парапету. За его спиной река размывала перевернутый собор. Летели в сторону дымы заводских труб. Тянулись на воде огни другого берега. Игорь не видел этого, как и отец.
Под ногами схватилась наледь.
Игорь сел на трамвай. И проехал в центр, не заплатив. Прошел переулком и проходным двором.
В окнах отца было темно.
Отец вернулся через три дня.
Игорь и Марина не вышли к нему. Они смотрели в телевизор и слушали, как отец ходит по прихожей и удобствам.
Встретились за ужином.
Отец выпил две чашки чаю с плавленым сырком и сказал:
— Ребята! Мойте руки после туалета — я ангиной заболел!
Марина засмеялась. Игорь вдруг тоже.
Вечером Марина мотала шерсть. Отец и Игорь помогали. И не хотелось расходиться.
В субботу Игорь стал класть кафель в ванной. Отец вызвался помогать. Игорь работал. Отец подавал плитки, но больше смотрел. Резать плитку Игорь ему тоже не доверил. Взялся сам и запорол уже две штуки. Плитки были дефицитны и куплены с расчетом, почти без запаса.
Получалось ровно и хорошо.
Тут отец разбил плитку. Уронил. Чешскую. Чешские нельзя было бить совсем. Они были для узора.
Игорь молча сидел на краю ванной.
— Сынок, — сказал отец, — я же сволочь к людям с детства… А, сынок…
Игорь шагнул в коридор, оделся и тихо прикрыл за собой дверь квартиры.
Внизу он закурил. И вышел на дождь в январе.
Он никуда не пошел. Не пошел на набережную. Посидел во дворе под детсадовским грибком.
Оказалось, грибок протекает. Оказалось, человеческие ногти съедобны.
Когда он вернулся, отца не было.
А он почему-то не встретил отца, когда шел домой.
Старик Гавриков любил выражаться военными словами. Осенью сорок второго хирургия полевого госпиталя произвела в его телосложении теловычитание. Ногу отняли в паху. С тех пор Гавриков и стал сильно выражаться в военных терминах.
День Гаврикова начинался рано. Он вставал, жевал что-нибудь из того, что осталось от вчерашнего. Или не вставал. Лежал в кровати и глядел на пыльный луч, на который была косо насажена коробка комнаты. Потом он брал с батареи женский гигиенический пакет, подвязывал в паху. Культя стала мокнуть. Покупать женские гигиенические пакеты было весело и смешно. У молоденьких аптекарш — особенно.
Оснастившись в паху, Гавриков относил свое сношенное туловище в пивную. Если были деньги, пил на свои. А когда не было, шлялся с кружкой между столиками, стучал костылями. И выражался военными словами. И за это ему подливали хмурые мужики. А веселые — реже.
Обычно хватало, но всегда нужно было еще.
Были деньги, Гавриков доходил до универмага. Там он брал флакон туалетной воды с ботаническим названием. Таким, как он, препятствовали. А ему давали. Почему-то всегда.
Дома он освежал пищевод лосьоном. Один или с мужиками, которые налипали у ларька. Иногда у него бывали и женщины. Они смахивали на Гаврикова, как сестры. И он их за это не любил терпеть.
А соседку Милицу Серафимовну он называл Милицией.
Потому что ненавидел.
Но ни разу не мог догнать.
Приверженный военной терминологии, он кричал ей через дверь:
— Ты у меня капитулируешь!
И называл ее некоторыми словами, которые воспринял за свою жизнь.
Милиция молча сидела за запертой дверью. А он кричал:
— Капитулируешь! Полно и окончательно!
На следующий день приходила общественность. Милиция выходила в коридор и объясняла суть претензий. Мол, в квартире плохо пахнет алкоголиком, сосед Гавриков сквернословит, пьет и не делает общественную уборку. Покушался на побои и ругает советскую власть.
Общественность молча слушала. Говорила только: «Да-да».
А Гавриков в это время расставлял на столе флаконы поживописней. Сверху клал костыли.
Общественность робко стучалась в дверь. И старушечьим голосом уговаривала Гаврикова соблюдать правила коммунального общежития. Гавриков отвечал по существу.
Да, говорил он, мочусь ночами. В кастрюльку зеленой эмали. Как человек и инвалид.
И общественность оглядывала отбитую эмаль кастрюльки и ее рыжее нутро. И говорила: «Да-да».
Но утром, говорил Гавриков, это дело выношу почти каждый день. Руки вот трясутся, проливаю иногда позамиму. И квартира пахнет моим нежилым духом. А советскую власть, верно, критикую. Но — правду говорю. Пусть соседка скажет, что неправду. Пусть мои слова повторит и скажет, что там неправда.
Но Милиция повторять стеснялась.
Общественность уходила. Гавриков закрывал за ней дверь. Глядел, как она ставит деревянно ноги на ступеньки и судорожно сжимает перила лестницы.
Милиция уже сидела запершись. Гавриков гремел костылями до ее двери и говорил:
— Все равно капитулируешь. Окружена. Чего же ерепенишься?
И удивлялся, что она зовет общественность, а не участкового.
В тот вечер Гавриков запасся тремя флаконами «Огуречного» лосьона. Два уже доел. Раскладывал на батарее женские гигиенические пакеты для просушки. Выбирал, какие уже пора выбрасывать. И громко говорил. Соседка должна была пугаться этими словами и ужасаться свободомыслию.
— На Гаити — режим! А у нас, видишь, — строй! У Гитлера и Пини в Чили — режим! А у нас — строй! Водка — с двух! Строй!
От таких слов Милиция шуршала в коридоре нервно. Но сейчас было тихо. Это удивило.
Гавриков взял костыли и вышел в коридор.
Дверь в комнату Милиции была приоткрыта. Гавриков отворил ее костылем и вошел.
Старуха стояла на коленках.
Слишком неподвижная.
Грудью она повалилась на кушетку.
Гавриков помялся у дверей. Взял с полки флакон одеколона. И еще один, величиной с наперсток, тоже взял.
Потом полез в холодильник. Там лежала лишь пачка творога. Он взял. Не мог допустить до несвежести молочный продукт.
Вышел, не прикрыв дверь.
Снял трубку телефона. Набрал 01.
— У нас тут член правящей партии на компост пошла. Надо б под газон. Коммунистку-то.
И назвал адрес.
У себя в комнате он докончил флаконы. Наперсток выкапал на хлеб. Зажевал творогом.
И заснул.
Когда он разлепил глаза, комната была еще не насажена на луч. Поэтому неустойчива.
Начало светать.
За окном стала происходить жизнь. Старик слушал, как скребет лопата дворника. И хлопают двери парадного вслед рано уходящим людям. И срывается лед в водосточной трубе. А лед в лужах — остро колется. И скрипит снег под ногами двуногого дворника. Который сильно обогнал его, Гаврикова, по жизни.
Когда в комнате Милиции заговорило радио, старик нашарил костыли. Он встал и пошел к ней. Прямо в исподнем.
Старуха стояла на коленях, точно как и вчера. Руки под себя. Она совсем не шевелилась ночью. Особенно мертвыми были ноги со свернутыми внутрь ступнями. Гавриков посмотрел на свою ногу. Нога торчала из фиолетовой нелепости трусов. И тоже выглядела плохо.
Старик разглядел слабые волосы у нее на затылке. Повернулся и вышел.
В коридоре он сказал телефонной трубке:
— У нас тут человек умер. Вы приедьте, а…
Через час пришел участковый. С дворничихой и двумя соседками из соседней квартиры.
Участковый ходил в старухину комнату и делал там что-то. Когда он вышел из комнаты с бумагами, дворничиха и обе соседки подписали их.
— Вы в каких с покойной отношениях были? — спросил участковый глаза Гаврикова.
И сам же отвел взгляд.
— Надо бы ее хоть положить, — сказал участковый. Но оглядел Гаврикова, женщин, спрятал бумаги в папку и вышел.
Вечером пришли двое мужиков. Они прошли в ее комнату. Спросили простыню покрепче и полотенца. Гавриков не знал, где у нее что. Мужики порылись в комоде и справились самостоятельно.
Полотенцами они связали ей руки и ноги. Подвязали челюсть и завернули в простыню. Гавриков что-то подписал в бумаге. Ему сказали, что везут в Боткинские, что холодильника там нет. Советовали поторопиться.
Унесли. И хлопнула дверь внизу.
Старуха ведь уже плохо гнулась. Локти ее тянули простыню. Выпирали колени. Но мужики ловко обнесли дверные косяки. Старик Гавриков остался терпеть жить.
Две недели уже Виталик ходил чуть позади своего перегара. Жена сделала себе подарок ко Дню знаний 1 сентября. Она взяла с собой швейную машинку и фамилию Свиридова. После себя она оставила пачку макарон и своего дедушку Экстрина.
Взаимоотношения с дедушкой Экстриным получались у Виталика только из посещений мест общего пользования. Ему даже пришлось овладеть пером в меру записок: «Не забывайте зубные протезы в объединенном санузле».
Но дедушка Экстрин забывал все равно.
Виталик клал челюсть в унитаз. Предварительно спускал воду. Потому что профессионально уважал санитарию. Но испытывал сдержанную жалость к млекопитающим.
Работал он на мясокомбинате. Бойцом скота. Правда, скорей всего, и не работал уже.
Почему-то лишь по средам звонила урожденная Экстрина. Эти звонки нервировали Виталику сердце. Экстрина не здоровалась, а просто просила:
— Вилена Ароновича, пожалуйста.
Виталик колотил кулаком в дверь комнаты жениного дедушки Экстрина. От плохо прокрашенной двери отлетали куски шпатлевки. Виталика занимал их полет.
И Виталик шел в комнату, садился в неубранную кровать. И слушал про диетическое питание.
— Да… Кушаю!.. Молочное!.. — кричал в трубку Вилен Ароныч, питавшийся на самом деле серым ливером по 64 копейки за килограмм.
— Да, да, Аллочка… — шепотом продолжал говорить женин дедушка Экстрин, — да. Когда в семье пьет муж — это драма…
— А когда жена — трагедия! — кричал Виталик по-злому. И смеялся. Так же точно нехорошо.
Потом он наливал стакан водки и потреблял его внутрь. И смотрел за перекрестье оконного переплета.
Там пускалась тянуться осень. Вторая неделя сентября уже стремилась к листопаду. За окном днями виснул дождь. И капли его вечно стучали в подоконник порожним звуком.
Такой вот досталась осень.
Во вторник вышли деньги.
Виталик пошарил по карманам. Случилось 23 копейки. Выпадал трезвый день.
Виталик оделся и пошел из дому.
В колодце двора стоял шум дождя. В подворотню швыряло оторванный ветром звон трамваев.
На бульваре дождь бил влет полумертвую листву.
В лужах у пивной неизвестно зачем сидели мокрые голуби.
Осень уже была видна всюду.
В пивной Виталик сказал одному пьющему человеку:
— Слышь, дай копеек двадцать… Или пятнадцать.
— А какой сегодня день? — спросил пьющий.
— Вторник, вроде… А может, и четверг.
— А я только по Божьим воскресеньям подаю. Извини.
— Псина, — сказал Виталик, — ну и псина же ты.
Пьющий засмеялся только.
Виталик отошел в конец зала и сел за стол. Напротив него пила пиво женщина. На коленях у нее сидел ребенок, а женщина давала ему есть соленую рыбу скумбрию.
Женщина отрывала рыбу от костей, и ребенок брал рыбу ртом из ее рук.
Женщина внимательно погладила рукой коленку.
— Чулок полез, — сказала она.
А ребенок был совсем маленький и пока еще неговорящий. Иногда он терял слюни и выплевывал пищу. Но женщина отирала ему лицо ладонью матери.
Виталик поглядел кругом. Еще только сейчас совсем посветлело окно. И свет холодел там невдалеке от его глаз.
Женщина достала из кармана плаща рубль и протянула Виталику.
— Возьми-ка мне пару пива, — сказала она. — Будь другом. А то мне, видишь, не с руки теперь.
Ее не было за столом, когда Виталик принес пиво. Он ждал ее минут десять. Но она не подошла. Виталик накрыл кружки салфетками в знак собственности. И пошел искать ее.
Ее не было нигде. Даже в женском туалете, Виталик заглядывал.
Он вернулся к пиву и выпил обе кружки. И ему полегчало жить сейчас.
Потом он встал. Прикурил беломорину от сигареты проходящего человека и пошел на просторный воздух.
Он спускался по лестнице, и голоса людей в баре потухали для него. А свет улицы приближался снизу.
Снаружи все не замолкал дождь. Виталик стоял на крыльце пивной, глядел на дождь и не видел ему конца.
Женщина стояла на трамвайной остановке.
Дождь вымочил волосы женщины. Капли бежали по ее лицу. Она спрятала ребенка под плащом. Ребенок молча сидел под укрытием матери.
Виталик подошел и надел ей на голову свою кепку.
Она улыбнулась ему не сразу и сказала:
— Это Николай. А меня Валей зовут.
Они проехали на трамвае две остановки. Потом шли глохнущим садом. Капли срывались с деревьев и добавлялись к дождю.
— Я себе сапоги резиновые купила, — сказала Валя. — Мне ходить сухо теперь.
Виталик поднялся с ней на последний этаж. Там был ее дом, и там она жила и ночевала.
В комнате коммуналки Валя достала бутылку водки. Они выпили по рюмке.
Валя принесла кастрюлю с супом и налила тарелку себе и Виталику. Руки Виталика тряслись. Он проливал суп себе на колени.
— Когда суп ешь, ты штаны-то снимай, — сказала Валя со смехом.
Она налила Виталику еще водки. Он выпил еще.
На клеенке рядом с ее руками высыхал след от рюмки.
— Я когда Кукой залетела, неделю глаз сушить не могла, — сказала Валя. — А подлец-то свалил, как узнал. Он, подлец-то, смешной был. Соседей стеснялся по удобствам ходить. Подлец-то по-маленькому в бутылки из-под кефира ходил, — сказала Валя. — А я их затыкала и на подоконнике составляла для смеху.
Дым папирос поднимался вверх и распадался под потолком. Кругом день переменился на вечер. Заодно с вечером настала темнота.
— Вот на девятой бутылке наши отношения и закончились, — сказала Валя. — Ты чего не пьешь? Пей давай.
Виталик поднес рюмку ко рту. И услышал ход своих часов.
За окном неслышное крошево дождя падало на город.
Валя не зажигала свет. Она молчала теперь.
Она сидела напротив Виталика в домашнем халате. Халат плохо прикрывал ее. Виталик старался только не смотреть на ее отрожавшее недавно тело. И на Куку он боялся смотреть.
— Пойду я… — сказал он.
— Ты допей…
— Пойду я, — сказал Виталик.
— Ты что, СПИДом нездоровый, что ли?
— Здоровый.
— Ну останься, — попросила Валя.
Виталик вышел в коридор.
— Не все же ведь допил, — сказала Валя. — Останься.
В темноте Виталик нашарил плащ и оделся.
— Ну и иди! — крикнула Валя тогда. — Иди!
— Ну чего же ты на меня кричишь, — сказал Виталик. — Я же такой же человек, как и ты. Хотя и не женщина.
— Иди, иди! Давай! — крикнула Валя. — Всю жизнь мне испортил сегодня.
И Виталик увидел, как она плачет в потемках без звука и привычки.
В саду падали листья и дождь. Дождь не весь доходил до земли. Он стучал в оставшиеся на деревьях листья врозь с шагами Виталика. И листья вздрагивали при этом. И в них дрожал свет фонаря.
А на улице был ветер.
Ночью принялась гроза без грома.
Молнии прореживали темноту за окном. И листва тополя вспыхивала желтым в тишине.
А Виталик и женин дедушка Экстрин слушали на кухне не дошедшие до земли звуки.
Полбутылки водки стояло между ними на столе. На газете внавал полегли кильки с разинутыми ртами.
— Отопительного сезона хочется мне, Виталик, — сказал женин дедушка Экстрин.
Глаза его были уже как вставные. Он пристально налил водки в стаканы и выпил свое.
Виталик выпил следом.
— Кушайте питание, Виталик, — сказал Вилен Ароныч.
Но Виталик не нуждался закусывать. Он сидел и сжимал руки коленями. И молчал.
Гремели железом подоконника голуби. Листья теперь вовсю падали в темноту. Они падали и под ветром не находили места на земле.
— Вы водку пейте, Виталик, — сказал женин дедушка Экстрин. — И напьянствуете себе душу. Как же скот-то без души бить?
Он достал из холодильника ливерную колбасу по 64 копейки за килограмм. Зажег газ под сковородкой. Потом порезал колбасу и бросил на сковороду. Получилось шипение.
— Виталик! Она исчезает! — закричал Вилен Ароныч. — Глядите, Виталик! Она же исчезает! А я в ней вкус находил! Виталик!..
Колбаса с шумом пузырилась и исчезала без следа.
В огорчении женин дедушка Экстрин выпил еще водки. Но он не был окрепшим к пьянству. Скоро голова его стала валиться. А тень ее на стене падала вслед.
Голова жениного дедушки Экстрина лежала на газете. Виталик видел все подробности его темени.
— Она исчезает, — сказал Вилен Ароныч в стол. — Я вам правду говорю, Виталик. Хотя по национальности и киргиз…
Вдруг он поднял голову. Глаза его глядели далеко.
— Я всегда хотел вам что-то сказать, Виталик, — зашептал он.
Хребет кильки прилип к его лбу.
— Я забыл! Я все забыл, Виталик! — закричал он. — А ведь хотел вам всегда что-то сказать! Но я все забыл, Виталик!
Голова его упала снова.
Виталик допил остатки водки и взял жениного дедушку Экстрина на руки, как родного. Он отнес дедушку в комнату и положил на кушетку. Снял с него брюки и проверил во рту наличие челюсти. И покрыл его безволосые ноги газетами для тепла.
Женщина с пробритым до синевы подбородком отставила недопитую кружку и закурила.
— Я допью… — сказал старик в армейской ушанке с лыжной палкой за место костыля.
— Слушай, армеец, а чего среди вашего брата так седых мало? — спросила женщина старика.
Старик допил пиво из ее кружки. Он не ответил. Он глядел на все неразбуженными никогда глазами. И ежился внутри капроновой куртки.
— Свиньи так орут, когда их на убой гонят, — сказал Виталик. — А не деться никуда все равно.
— А я вот думаю, может, бросить жить и помереть? — сказала женщина.
— Я допью твое, — сказал старик Виталику.
Снова был вечер. Небо погасло. И по-прежнему осень омертвляла жизнь.
Земля лежала под дождем и листопадом. Листья летели в сторону ветра. Тепло уходило с земли.
Сзади кто-то положил руку Виталику на плечо. Это была Валя. Николай был при ней.
— Ну чего ты мучаешься жить? — сказала она. — Это внутри травы и деревьев жизнь осенью стихает. А внутри людей она должна прежней быть.
Виталик посмотрел на нее и увидел ее вблизи.
Закат прошел.
Но осени было еще много.
— Ну чего же ты смотришь? — спросила девушка.
Было три часа дня, и было шумно и накурено в пивной.
Два часа назад Женька написал в тетради местных командировок: «БАН». И расписался в графе. Он часто писал в этой тетрадке «БАН». И всегда ставил подпись. Иногда он писал что-то другое, но подпись ставил всегда.
На институтском дворе он не встретил никого из начальства. Это была удача. Врать в глаза он не умел.
А потом он слушал, как молчат люди в вагоне метро. Он видел лишь их отражения в стекле. Отражения тускнели на остановках. На перегонах люди на стекле снова возникали, помеченные надписью «Не прислоняться». Но он прислонялся.
А в городе шел листопад тополей.
За Женькиным столом пил пиво майор. Он курил и щурил на тарелку с окурками непослушные уже глаза. И тушил папиросы одну за другой. И тут же прикуривал вновь.
Они сидели в углу. Со своего места Женька видел весь зал. Всех людей. Он успел выпить три кружки, когда вошла девушка.
В окнах пивной стоял свет. Она вошла вдруг. Было три часа дня. Собирала пустые кружки со столов старуха. Старуха ходила уже по-зимнему, в пальто. Сапоги хлопали ее по икрам суконными голенищами.
— Второй-то был сильно похож на меня, — сказал майор. — Только один человек осветил мир. А второй-то был сильно похож на меня. Ты пойми.
Папироса дрожала в его пальцах.
Девушка взяла у стойки пару пива. В каждую руку по кружке. Единственная девушка здесь.
Она неуверенно шагнула на середину зала. Против света Женька не мог разглядеть ее лица. Он пытался нашарить в кармане спички и никак не мог разглядеть ее лица. Но когда она подошла к их столику, он увидел.
Девушка села напротив Женьки.
Что-то изменилось кругом для него. И внутри ему стало мало сердца.
Он смотрел на ее руки. Они не имели красоты. Костяшки пальцев ее белели, если она брала кружку. А Женька все смотрел на эти руки и молчал. Он уже устал слушать чужое в пивной. Но у него нашлось силы не смотреть в ее лицо.
Свет спадал от окна, и тени ее рук касались отражений ладоней на сыро блестящем столе.
— Ну чего же ты смотришь? — спросила девушка.
Женька поднял глаза.
— Какого же черта тебе смотреть на меня? — спросила она снова.
За соседним столиком играли в коробок. Коробок падал с несплошным звуком. И никто не считал очки в игре на просто так.
Женька пододвинул к девушке кружку с пивом. Но она не взяла ее. Она накрыла ладонью тень своей руки. Он подтолкнул к ней еще одну. Но она убрала руки со стола.
Майор достал папиросу и закурил.
— Да, — сказал он, — вы не участвовали в пивных чемпионатах. Ни фига вы нигде не участвовали.
Она откинулась на спинку стула.
— Это кто? — спросила она. Лицо ее было в тени.
— Ты кто? — спросил майора Женька.
— Я с утра здесь сижу, — ответил майор. — С позавчерашнего.
Столбик пепла сломался на его папиросе. Она уже потухла.
Но он не замечал.
Старуха уборщица прошла мимо с кружками в растопыренных пальцах. Кружки стучали коротко и пусто в ответ ее ходьбе и старости.
— Я держатель небольшого провинциального кладбища, Виталик, — сказал майор. — Те, которые там, уже не знают ни слова по-русски. И на любом другом узбекском тоже не знают. Так-то, Виталик.
— Я не Виталик, — сказал Женька.
— А это неважно, Виталик.
К столу подошла убирающая кружки старуха. Она занялась своей работой. Но майор взял ее руки в свои.
— Чем пиво отличается от лекарства, мама?
— Ты хотя и закусывай.
— Здесь не клуб любителей пищи, мама.
— А ты закусывай. — Старуха высвободила руки.
— А я ведь был лысым, мама, — сказал майор без улыбки. — Я месяц назад еще был лысым. И мой папа был лысый. И раньше мой дедушка был лысый. Моя мама наверняка была лысой, — сказал майор. — Месяц назад и я был лысый, мама… Зачем же ты ходишь в пальто, мама?
— Мерзну. Остарела я.
— Чем пиво отличается от лекарства, мама?
— Что я знаю: тёмно да рассвело. Уборщица я.
Старуха собрала кружки и унесла их.
Майор чиркнул спичкой и прикурил. Он глядел на остывающий в окнах свет. И глаза его пустовали.
Он отмолчал срок одной папиросы. Беломорина потухла, и майор сказал:
— Жалко жить, Виталик.
А за окном сумерки сочиняли вечер. С лестницы тянуло сквозняком. И ниоткуда не шло тепло.
Девушка подожгла в тарелке бумагу и окурки. Ее ладонь над огнем пропускала свет, Женька видел.
В зале зажгли лампы. Майор пошел к стойке за пивом.
— Лекарство сначала выписываешь, а потом пьешь. А пиво — наоборот, — сказала девушка, — вся разница.
— Что пиво, что лекарство — разницы нет, — сказал Женька. — Кем живется?
— Дворничихой живется. — Она отпила из поставленной Женькой кружки.
— Но внутри-то ты не с метлой.
Она пожала плечами.
— Ты сам-то что такой?
— Нормальный.
— Ага, нормальный. Говори.
— Теперь нормальный.
— А прежде?
— Три месяца назад я своими руками отдал человека, с которым было хорошо. Теперь — нормальный.
— Ага, все нормально!.. Жрем — нормально. Пьем — нормально. Любим и не спим — нормально. Спим и не любим — тоже нормально! Дождь — нормально. Снег — нормально.
— Ну, до снега еще далеко… — сказал Женька.
Майор принес пиво. И они стали пить его.
Старуха унесла пустые кружки. А они пили пиво и молчали. В тарелке лежали сотлевшие в пепел папиросы. Напротив Женьки сидела девушка. Лежали справа руки майора.
А за окном был город. В город входил вечер. Вечер без заката. Закат не любит родиться в дождь.
— А можно уйти к человеку, если у нее ляжки свежее? — спросила девушка.
— Можно, — ответил Женька. — Почему нельзя. Мы пойдем сегодня к тебе? — спросил он, встретив ее глаза.
— Сегодня мы обязательно пойдем ко мне, — ответила она. — А ты не дерьмо.
— Ну, до дерьма мне еще жить и жить.
Майор прикурил папиросу от папиросы, но тут же раздавил ее в тарелке.
— Виталик, — сказал он. — Позвони по телефону. Мужик подойдет — повесишь трубку. Или скажешь что-нибудь такое… Если не мужик, скажешь: «Мол, привет от семимесячного». Она поймет. Я ведь родился семимесячным дауном, но мне повезло — в роддоме меня подменили. Позвони, Виталик.
— Ты чего, любишь ее?
— Я вместе с ней в постель ходил, Виталик, — сказал майор. Усмешка у него не вышла. — Это давно было. Вот номер.
Он написал номер на салфетке.
Женька встал и пошел к выходу.
Перед ним ничком опрокинулась лестница наверх. Он взялся рукой за поручень и стал медленно подниматься по ступенькам. Он шел наверх и слушал, как растет шум дождя.
Парень на выходе распахнул перед ним дверь, и дождь косо ударил в дверной проем. Женька накинул пиджак на голову и побежал наискось через проспект к телефонным будкам.
В телефонной будке Женька набрал номер. Трубку не снимали. Женька набрал номер снова и с минуту слушал гудки. На стекла телефонной будки налипли крупные капли дождя, и не было видно ничего.
Девушки не было, когда он вернулся.
— Ты прости, ушла она, — сказал майор. — Женские люди — они все-таки другие. Ты прости меня.
— Я сказал ей про семимесячного, — сказал Женька.
— Ты прости.
Женька допил пиво и взял в гардеробе плащ.
Когда он вышел на улицу, шел снег. Снег вразнобой падал в темноте вечера и делал город белым. Лишь чернели люки.
Женька наугад сел в трамвай. Снег летал и по вагону, хотя все окна и были закрыты. По рельсам встречного пути вровень с трамваем бежал мокрый блик.
Женька вышел на канале.
Он стоял и долго наблюдал снег. Снег убыстрялся в конусах света под фонарями, падал в темную воду и пропадал насовсем.
Женька стоял на набережной, сжав чугунный парапет руками. Внизу изредка стучали друг о друга бортами лодки.
За Женькиной спиной остановились двое.
— Скажи мне что-нибудь, — попросила девушка. — Ну скажи мне что-нибудь.
Парень не отвечал.
— Ну скажи мне что-нибудь, — попросила она снова. — Ты всегда мне что-нибудь говорил.
— Сегодня двадцать четвертое октября. Понедельник. Мы в Ленинграде.
Женькины руки были теплые пока. И снег под его ладонями таял.