«Если воды кавказских источников (кислые и противные) призваны внезапно излечить (впрочем, не уступающие цвейцарским) личность, часто совершенно обнимаемую предсмертной истомой (часто между тем курортники образуют группы для прогулок по галерее, но это не должно обманывать), то воды невские целительно влияют на состояние общей нашей государственности, лелея высокоглавую столицу нашу, ласкаясь, как дитя, к строгим ее гранитным берегам.
И если Санкт-Петербург стоит на болоте, изумляя во время практических упражнений кадетов-топографов, то саму нашу столицу этим совершенно не удивишь!..
Не удивишь ничем подобным и лучших мужей ее!..»
Так говорил себе под нос надворный советник Петр Иванович Темляков, выходя на Невский проспект в час утренней зрелости.
И черт-те как приятно выписывать сцену, в коей все — Кавказ, столица и Петр Иванович…
Вот что значит вдруг раздобыть у Фортуны такого героя, как Петр Иванович! Сколько раз уж приходилось писать о всякой дряни — и дрянь выходила!
А как же иначе? Из чего возьмешься кроить — из того и сошьешь!
А тут вот, наконец, — Петр Иванович, надворный советник. Подполковник в блестящих переводах «Табели о рангах». Признаюсь, нигде я не видывал такого хорошего пера, как в «Табели о рангах Российской Империи».
Итак, Петр Иванович вышел на Невский проспект!
Встреча двух столь замечательных явлений повелительно требует вдохновения метафизика, но, увы…
Пробую, пробую возместить его добросовестностью, усердием и тщанием отделки выбранных скрижалей.
Невский проспект, милостивые государи, образован прямой линией — царицей начертательной геометрии.
Представьте же затруднение обстроить прямую линию домами — и вот вам Невский проспект во всем своем великолепии!
Надворный советник Петр Иванович Темляков принадлежал к индивидуумам солнечного типа, то есть имел лицо открытое, благородное, спокойное, где безмятежно отдыхали возможные пропорции. Взгляд его был повелительный, твердый, но не оскорбительный. Голову Петр Иванович держал прямо и не закидывал. Волосы были длинны, мягки, белокуры, с золотым отливом.
Петр Иванович обладал главным характерным признаком — способностью смотреть на солнце.
— Не боюсь я цветущих и блестящих Антониев и Делабелл, — говорил себе Юлий Цезарь.
Думаю, и Петра Ивановича Цезарь не побоялся бы, но приблизил.
— Но я опасаюсь худых, бледных и мрачных лиц Брутов и Кассиев, — продолжил Цезарь.
Именно такое лицо или лучше — полностью гусь высунулся в этот момент из полуподвала мясной лавки купца Драмоделова.
Петр Иванович не любил этого гуся, так как знал за ним обыкновение участвовать в собственных куплях-продажах, дожидаться пирования, положась на сковородку, и под видом жаркого лежать в расписном блюде, слушая пьяные песни и выкрики. А как его съедят, опять вставать из косточек и ходить с прежним видом по хозяйскому двору.
Таким образом, гусь постоянно находился где-то между Лакомством и Воздержанием, но не мог быть причислен и к лагерю умеренных…
Вот ведь в какой раз и я убеждаюсь в скверности этого гуся!!! Перебил мне всю заутреню! В кармане-то у Петра Ивановича письмо…
Господи, и какое письмо!!!
Да вот, все никак не соберусь с духом распечатать для публики.
Государь наш самодержец написал Петру Ивановичу Темлякову письмо, содержание которого я привожу ниже с тем чувством священного трепета, кое присуще всякому, кто притрагивается к тем или иным промыслам нашего государя.
Письмо гласило:
Божею милостию,
МЫ, АЛЕКСАНДР ПЕРВЫЙ, ИМПЕРАТОР и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса Таврического, Государь Псковский и Великий князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский, князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самочитский, Белостокский, Корельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский и иных, Государь и Великий князь Новгорода, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Обдорский, Витебский, Мстиславский и всея Северной страны Повелитель и Государь Иверской, Грузинской, Кабардинской земли и области Арменской, Черкесских и Горских князей и иных Наследный Государь и Обладатель, и проч., и проч., и проч.
НАШЕМУ надворному советнику Петру Ивановичу Темлякову.
В воздаяние, всегда НАМ известного Вашего отлично усердного служения, и во изъявление НАШЕЙ признательности ревностному Вашему исполнению возложенных на Вас особых поручений, Всемилостивейше ЖАЛУЕМ Вас Почетною Шубою с Нашего Плеча, кою при сем препровождая, пребываем к Вам благосклонны. ПОВЕЛЕВАЕМ Вам возложить Почетную Шубу на себя и носить по установлению.
На подлинной подписано Собственной Его Императорского Величества рукой тако:
Александр.
Ниже была приписка: «За шубою зайти в Адмиралтейство, спросить Артебякина».
Шуба с Царского Плеча!
Кто о ней не мечтал, кто ее не нашивал (мысленно), скача в метель по бесконечным дорогам обширной страны нашей, резвясь в игровом поле посредине матушки-зимы с одноусобными помещиками, стоя на часах с капсулем у порохового склада, пробираясь по Мойке в департамент, стремясь пленить чернобровую красавицу при театральном разъезде.
Да-с, милостивые государи, Почетная Шуба с Царского Плеча принадлежит к тому особому роду шуб, которые уже и не шубы вовсе, а как бы надземные пушистые существа, дарящие тепло вечное, некие дельфины, стремящие и уносящие…
Между тем Петр Иванович столкнулся нос к носу с малознакомым ему архитектором Трезини, отстроившим к тому времени бастион в Петрокрепости, а теперь вдруг кивнувшим Петру Ивановичу, приняв его за интенданта.
С минуту они постояли молча, после чего Трезини принял направление, избранное Петром Ивановичем, и зашагал с ним рядом, внутренне полемизируя с архитектором Ф. Валлен-Деламотом.
— Есть сюжеты, — сказал Петр Иванович, имея в виду почти полученную им Шубу с Царского Плеча, — которые, родясь в высших сферах и достигнув проявления, оставляют по себе навсегда невозможность вторичного проявления в первой степени совершенства, не назначая даже и бесконечного ряда точек возможного приближения…
Трезини смертельно обиделся и резко отошел от Петра Ивановича, наказав себе отныне избегать петербургского интенданта.
— Как в них сильно еще все это греческое… — отметил для себя Петр Иванович, имея в виду архитекторов Трезини и Ф. Валлен-Деламота. — Рим тверже и корректнее, но сегодня я не согласен и с Римом!
То, что он не согласен сегодня и с Римом, привело Петра Ивановича в совершеннейшее расположение духа, и он некоторое время (минут семь-восемь) прошел, исключительно отдавшись несогласию с Римом, чем тотчас же заслужил несколько дамских взглядов, после чего приступил к развитию удачно начатой тезы.
— В уставе римских театров изъявление неумеренного неодобрения приравнивалось к изъявлению столь же неумеренного одобрения и — запрещалось. Изъявившие же не разлучались с тюрьмой от двух до шести месяцев.
Слава богу, — невольно воскликнул Петр Иванович, — что в России, на бескрайних равнинах ее фундамента, изъявление неумеренного одобрения не перекладывает камертон радости в футляр юстиции.
Господи! — продолжал Петр Иванович. — И как же не изъявлять неумеренного одобрения, когда взгляд, отпущенный навстречу окружающей действительности на два шага и далее, так и тонет в благополучных происшествиях.
И Петр Иванович на самом деле отпустил взгляд свой на волю: направо от него блестела свежеумытая витрина книжной лавки, на коей помещался лубочный портрет императрицы Елизаветы Петровны, запрещенный к продаже (ввиду явного безобразия) пристрастной цензурой.
Но Петр Иванович узнал Елизавету Петровну, несмотря на неудачность художественного приема. Он узнал, так сказать, главное.
— Елизавета Петровна, как раз иду мимо… — объяснился Петр Иванович и переложил беспристрастный взгляд налево.
Там, на мостовой, ревнитель булыжного уложения склонился над кувшином на малом огне.
— Чего ты варишь? — спросил Петр Иванович.
— Деготь томлю, ваше превосходительство, — отвечал костровой.
— Что ж ты хочешь от утомленного дегтя? Говори смело! Я сам служу нашему Государю!
— Уж больно черен станет, тем и хорош, ваше превосходительство, — отвечал костровой.
Петр Иванович одобрительно кивнул и распространил взгляд свой вдоль по проспекту к Адмиралтейству. Трое молодых офицеров, резко жестикулируя и поминутно смеясь, чуть не снесли с ног Петра Ивановича, так что он был принужден спросить, что занимает их воображение с такой притягательной силой.
— С сегодняшнего дня фортификация разделена суть на две части: полевую и долговременную, — отвечали офицеры.
— Отчего ж эта простая мысль не пришла ко мне в голову?! — воскликнул Петр Иванович.
— Каждый из нас задает себе этот вопрос! — воскликнули офицеры. — Стало быть, вы не откажетесь пойти с нами напиться пьяными с инженерами? Инженеры — французское слово, но это еще залог — обещали, что будет и настоящее бургундское! (В команде всегда сыщется острослов — непременно найдет случай упомянуть бургундское.)
— Молодость, молодость! Крылья альбатросовы! — с этим рассуждением о главных предметах человеческой жизни Петр Иванович повернул на Фонтанку.
Вот пишешь: «повернул на Фонтанку» — и самому не верится, что уж и на Фонтанку добралось драматическое действие.
Иного героя пока соберешь в Петербург, издержишь две уймы чернил и бумаги, и еще неизвестно, доберется ли? А Петр Иванович, надворный советник, только шагнул — и уже на Невском, честно сказать, и на Фонтанку не собирался сворачивать, а напрямки хотел в Адмиралтейство за шубой, да на Фонтанке собралась порядочная толпа, и слышалось из нее явственно: «Скороходы! Скороходы!»
— Что ж это еще за скороходы?! — свернул Петр Иванович на Фонтанку.
Проходя мимо дома Муравьевых, Петр Иванович заприметил в окне Никиту Муравьева, по-летнему, в одной белой рубашке, писавшего, поминутно чиркая, русскую Конституцию.
Что ж, я думаю, отчего не писать конституции, сам бы писал, да сбыта мало: снести в наши журналы — упрекнут по-свойски, на театр — не возьмут, разве что для бенефиса… а известно, каковы разговоры с бенефициантами!..
«Странная все ж таки река Фонтанка, — думал Петр Иванович. — Решительно не встретишь ни одного фонтана в дороге».
На балконе дома Нарышкиных сидел Дидро, с интересом наблюдая жизнь северной столицы, и хотя дом Нарышкиных в высшем смысле никак не мог выходить на Фонтанку, но обаяние великого гуманиста было безгранично…
Петр Иванович раскланялся с Дидро.
Лишь у входа в самый Летний сад наконец Петр Иванович добился положительного разъяснения народостечения: когда у него спросили серебряный рубль за место без кресла.
Во всю длину Летнего сада, между двумя аллеями, бегал скороход. В одиннадцати верстах от себя назначил он себе свидание с Победой через три четверти часа.
— Счастливая столица! — воскликнул Петр Иванович, доплачивая четыре рубля за кресло в первом ряду (диван для трех особ был по двадцати пяти рублей, кресла во втором ряду — по два с полтиной.)
— Счастливая столица! — воскликнул Петр Иванович. — Топот скороходов с утра наполняет ее коммуникации так же естественно, как шум морского прибоя!
Скороходы, могущие сегодня пробежаться вихрем, создающие вокруг себя моральную ауру прогресса, наглядного движения — сколь физического, столь и нравственного, — завтра из столицы перебегут в окрестные губернии, благотворно заражая своим примером…
Может же моровая язва, или проще — холера, распространяться с отличной быстротой, не предполагая в каком-нибудь человеке особенного к ней расположения, и равно пристает к людям всякого возраста и всякого темперамента.
Отчего же не получится у скороходов?!
Холера не происходит от свойств атмосферной температуры, ее опустошения одинаковы во все времена года.
Отчего бы и скороходам?!
Она не есть следствие сырости: живущие в местах низменных не более гибнут, нежели альпийские стрелки Иль-де-Франса.
Она не происходит от испорченного воздуха, ибо целые семь лет сряду появляется на самых противоположных местах Азии с разной злокачественностью.
Она, наконец, не заносится ветрами, но весьма часто распространяется в направлении, противоположном ветренному!
Это ведет к заключению, что холера сообщается от одного человека к другому по законам, ей свойственным и нам неизвестным.
То же должны устроить между собой скороходы для повсеместного распространения!
Что ни год, то холера!
Вот так всегда с подполковниками! Первые друзья парадоксов!
Давно уже у меня припасена мысль (думаю, не уместно ли будет как-нибудь продавить после на могильной плите), что подполковники для России есть то же самое, что кокосовая пальма для южных стран…
Роскошные вечнозеленые кроны!
Смело можно сказать, что население множества приморских городов обязано своим существованием кокосу, непрерывно питающему круглый год.
В отношении России, я разумею, подполковник доставляет (и тоже круглый год) столь же обильную пищу: умственным провиантом, моральными припасами, отвечая самым разнообразным потребностям общества.
Но как достать плоды, столь высоко растущие? — затруднения у подножия пальмы.
В общении с подполковником таких затруднений нет и быть не может. У подполковников что в голове, поет добрый народ наш, то и на языке.
Из пальмы можно не только построить корабль с веслами, парусами и снастями, но и взять в дорогу рацион.
То же самое представляет собой капитан второго ранга для любого экипажа.
Конечно, из подполковников не нагонишь кокосового масла (в Гамбурге оно идет за 25 марок — центнер и, стало быть, дороже нашего конопляного и льняного), но зато любой подполковник может купить себе в рядах конопляного масла столько, что не приснится вечером всему невнятному Цейлону.
Между тем скороход прекратил пробеги и адресовал публике извинения, что не уложился в назначенный срок исполнения прежних намерений, касательно одиннадцати верст и три четверти часа: с утра он уже был принужден много ходить по Петербургу по делам гражданственным и семейным, а потому изнемог на силах…
Сборы были великолепные.
Петр Иванович, освеженный пробегами скороходов, продолжил свое движение навстречу шубе, покрой которой и происхождение… (Водятся, водятся еще на этом свете шубы!)
Тут же припомнилась Петру Ивановичу статья в утреннем нумере газеты о том, что в Дании датский же капитан-лейтенант фон Колленг нашел средство из морской воды дистиллировать пресную. И будто бы Шлезвиг-Гольштинское патриотическое средство принялось изучать сей аппарат со всем тщанием, доступным в Шлезвиг-Гольштинии.
— Есть ли в датской службе капитан-лейтенанты? — прикидывал Петр Иванович. — А если и есть, благодаря своему все ж таки полуостровному положению, то откуда же взяться в Шлезвиг-Гольштинии патриотическому обществу?..
Вторая статья в утренней газете извещала о прибытии в Петербург среди прочих и осьмилетнего англичанина.
Приезд в столицу осьмилетнего англичанина был для Петра Ивановича совершеннейшей загадкой.
Каковы намерения осьмилетнего британца?
Не последует ли следом прибытие среди прочих второго осьмилетнего англичанина?!
— Надо бы порасспрашивать у мальчиков из лавок, может, они уже сошлись с ним коротко и он открылся им или как-нибудь неосторожно обмолвился… — решил Петр Иванович и тут же свернул в казармы Измайловского полка (хотя крюк был немалый), в первую роту, где продаются у нас славные соленые огурцы, прямо подле школы гвардейских подпрапорщиков, лучшие вкусом и всего по 60 копеек за десяток бочек.
Выбежал навстречу мальчик, спросил адрес у Петра Ивановича и будет ли брать десятками, сотнями либо на тысячи?
Петр Иванович назначил отнести к себе один бочонок и дождаться его прихода, чтобы лучшим образом поговорить о привычках осьмилетнего англичанина.
Выйдя из казармы измайловцев, Петр Иванович почувствовал непреодолимое желание зайти к своему испытанному другу и учителю, действительному тайному советнику, генерал-майору Ардальону Ардальонычу Треснулову, чье имя у каждого на слуху. Да и немудрено: Ардальон Ардальоныч отыскал в короткий срок три потерянные речи Цицерона, доказал теорему, астрономическое же время, по Треснулову, для людей чиновных есть лучшее время их жизни…
Вот к какому человеку завернул Петр Иванович. Застал он его по обыкновению в постели с 30 цыплятами, так как тот по указанию врачей боролся со своей подагрой живым теплом, исходившим от тел будущих кур.
— Сегодня всех их велю отправить на кухню! — сказал Ардальон Ардальоныч при появлении Петра Ивановича. — А сам на часок закутаюсь в вашу Почетную Царскую Шубу, и хвори моей — как и не бывало! Одолжите на часок? — подмигнул Ардальон Ардальоныч, и Петр Иванович не смог не подивиться представшему перед ним образцу осведомленности и проницательности.
— Читали ли вы сегодняшние газеты? — тут же спросил Треснулов, и Петру Ивановичу ничего не оставалось, как изумиться сердцем во второй раз: и осьмилетний англичанин не ускользнул от Ардальона Ардальоныча.
— Читал, — отозвался Петр Иванович. — И не нахожу удовлетворительных объяснений.
— О том ли вы? Гёте прислал при вежливом письме переводчице стихотворений его, госпоже Панкук, в Париж серебряную медаль, выбитую по случаю празднования юбилея его в Веймаре.
— Корректный поступок великого германца, — одобрительно кивнул Петр Иванович. — Признаюсь, я не читал сегодняшних газет… Но живо вижу, как великий германец укладывает медаль, надписывает конверт: «В Париж», сверху сыпет песком для верности, а там на лошадях — вон из Веймара.
Хоть бы один день уломать чертей, пожить как Гёте; пробуждение неизвестно от чего голубым утром, записывание приснившейся строфы из второй части на черепаховую бумагу, обязательный час географии, позванивание в серебряный колокольчик с требованием ужина, потом спросить очищенных ядер сладкого миндаля, 4 фунта ржаной и картофельной муки, по полфунта масла розового, златоцветного и ясминного, 4 фунта мускусовой эссенции, 6 унций жидкого перуанского бальзама и 60 гранов розовой и коричневой эссенции и — тщательно растереть полученной смесью кожу. Юная кожа начинает буквально струиться под пальцами.
Оттого Гёте свеж, говорят, как утро.
— А что вы скажете, Ардальон Ардальоныч, о приезде сегодня в нашу столицу среди прочих осьмилетнего англичанина? — с волнением спросил Темляков.
— Позвольте, я объяснюсь сам, — раздался голос слишком чистый в русском произношении, чтобы быть русским, и в полосе света проявились черты быстрой, как ртуть, фигуры.
— Это он, — безотчетно промолвил вслух Петр Иванович.
— Да, это он, — согласился Треснулов, пытаясь схватить общую тенденцию в быстрых, как ртуть, чертах незнакомца.
— Отчего в газетах вы выдаете себя за осьмилетнего англичанина, в то время как вы значительно более зрелый англичанин? — подозрительно спросил Петр Иванович голосом, не позволявшим в ответе скороспелой лжи.
— Оттого, что Гаррисон, мой старший школьный товарищ, построил хронометр, — отвечал осьмилетний англичанин, — пытаясь создать прибор для легчайшего и вернейшего средства определения долготы мест на море… Этим я хочу сказать, что с определением точного времени всегда какие-нибудь истории. Увы, мне далеко не восемь лет, а скорее — осьмнадцать, если не считать тех десяти лет, которые не удались в нравственном отношении совершенно, и тем не менее тридцать лет для мужчины — это его время!
— Да, тридцать лет для мужчины… — согласились Треснулов и Темляков.
— Господа, — между тем продолжал англичанин, — жизнь моя такова, что может ежесекундно прерваться вследствие действия неблагоприятных обстоятельств. Если бы я был деревом в Йорке, то уже десятки раз вырывался бы с корнем из почвы… Возрождался же я путем более смутным, чем фениксов. Легендарная возрождалась из пепла, я — из ничего. И тем не менее однажды счастье улыбнулось и мне. Я собственноручно спас нашего доброго короля во время его произвольного купания в море и получил патент на привилегию уникальную, привилегию, которую можно разделить исключительно с членами королевской фамилии… Господа! (Англичанин встал.) Привилегии, дарованные мне, таковы, что я могу без особого дозволения являться во дворце Сент-Джеймском и выезжать в экипаже в круг в Гайд-парке!..
Но, увы… мне никогда не явиться в Сент-Джеймсе с девизом импровизации на гордом челе. Чрезвычайные обстоятельства мои таковы, что я решился продать патент на эту привилегию…
Быстрые, как ртуть, черты британца побелели.
— Однако я оставляю себе в залог моего будущего возрождения патент на въезд в круг в Гайд-парке.
Быстрые, как ртуть, черты лица британца гордо заалели.
— Отчего же в этот чрезвычайный час я обращаюсь к вам?.. — Он устремил свой твердый взгляд на Петра Ивановича. — Оттого, что вам нынче пожалована русским венценосцем Шуба с Царского Плеча и вам, более чем кому-либо, может быть продан патент.
— Но может ли патент на столь выдающуюся привилегию продаваться другому лицу? — спросил Петр Иванович.
— Если при дворе английского короля без спросу вместо меня появится другой достойный и порядочный человек — как вы, то это лишь усилит блеск короны!!!
— Нельзя ли взглянуть на патент? — спросил Петр Иванович.
Британец развернул перед ним привилегию.
— Сумма, назначенная вами, кажется мне приемлемой, — сказал Петр Иванович, ознакомившись с природным благородством письма и передавая тяжкий мешочек в чужие руки.
— Если неумолимый рок пододвинет вас вновь на край зияющей пропасти, противореча моим пожеланиям, — сказал Ардальон Ардальоныч Треснулов, — и… вы окажетесь на самом краю зияющей пропасти без видимого исхода, то приходите ко мне, и я куплю у вас привилегию на въезд в круг в Гайд-парке.
Быстрые, как ртуть, черты британца побледнели.
— Благодарю вас, господа, за все. Теперь же, когда мы покончили с делами высших проявлений материи и духа, я хотел бы предложить вам разговор на уровне деловой рутины.
Получив согласие, британец продолжал:
— На деньги, полученные только что, я собираюсь заняться коммерцией самого широкого свойства! Я приду на помощь моему клиенту в любую минуту и в любой ситуации!
Я намерен алебастровые вещи — склеивать, английский пластырь — приготовлять, алмаз желтый — подделывать, английский сыр — растить головами, английскую болезнь — излечать, картофель — имитировать, разное шампанское — разливать.
Вам, Петр Иванович, зная предмет государственных забот ваших, я предлагаю уголки. Отдайте этот подряд мне без лишних слов!..
О каких уголках вспомнил осьмилетний англичанин?!
Петр Иванович состоял на службе Департамента торговли и соляных дел (вот, кстати, не забыть сходить по их объявлению на Монетный двор докупить сырой платины по пяти рублей золотник, я уж пробовал ее в деле, славная платина — и всегда пригодится в лаборатории!), и последнее время возглавлял Петр Иванович там Особую комиссию по стеклу.
Я думаю, у многих на памяти, как государь наш Петр Первый прорубил окно с петербургской стороны в Европу. Раму-то после, при Екатерине-матушке, вставили, а застеклить все руки не доходили. Оттого и дует многим в уши и в поясницу с залива. Но теперь уж точно решено — застеклить. И как будто сам уж министр внутренних дел вышел в переднюю и ожидающим князьям сказал: застеклим!..
А перед этим Особая сколько ночей не спала. При Тиберии еще один подрядчик нашел каким-то способом поддержать аркаду, близкую к разрушению, за что и был сослан. В изгнании нашел способ ковать стекло и представил Тиберию же, самовольно вернувшись, в надежде на прощение, после чего и был расстрелян, так как Тиберий же испугался, что упадет цена на золото. Так же поступил и Ришелье с одним доступным ему французом.
К заказанному Особой Петра Ивановича комиссией стеклу и взялся осьмилетний англичанин наделать уголков.
На том и хлопнули по рукам.
— Так ли греют избранные цыплята, как кажется? — спросил на прощание осьмилетний англичанин.
Ардальон Ардальоныч стоически улыбнулся. Осьмилетний англичанин тихо вышел в левую кулису.
— В путь! В путь! За шубой! А оттуда — непременно ко мне! — напутствовал Треснулов Петра Ивановича.
Темляков вышел на улицу и сам подивился, что уже время обеда, а он еще вовсе не в шубе.
— Черт меня кругом водит, — попенял Петр Иванович. — Разве так ходят напрямую к Адмиралтейству?!
Здесь же, при выходе на магистраль, в случившемся между постройками промежутке, Петр Иванович увидел вдруг господина лет 26,27,28 от роду; тот быстро снял фрак горохового цвета, заменив его на земляничный, цилиндр тоже был подвержен перемене, что произошло чуть позднее и с туфлями.
Вся гнусная сцена продолжалась всего в течение нескольких секунд — так ловок был щеголь, — но произвела на Петра Ивановича самое гнетущее впечатление.
— А вот посмотрим, како вы запоете теперь?! — сказал вслух щеголь довольным баритоном и скрылся в толпе.
Это «како», эта молниеносность, с какой были обменены вещи положительные: фрак, цилиндр туфли, — заставили Петра Ивановича тяжело остановиться.
Во всей сцене поражала прежде всего быстрота и безнаказанность, а главное, что в результате рождалось подозрение и недоверие к предметам окружения, проверенным и находившимся так же близко и к Петру Ивановичу, например — фраку…
— Поменяй фрак раз в три недели, — рассуждал Петр Иванович, понемногу трогаясь в путь, — шляпу — через месяц, туфли — спустя неделю, и про тебя вспомнят, как только разговорятся об элегантности.
— На Невском проспекте вы должны судить об этом щеголе мягче, — раздался рядом знакомый голос. То был осьмилетний англичанин, шедший, как оказалось, в том же направлении. — Вы знаете, как зовем мы, иностранцы, ваш Невский?.. Улицей веротерпимости. Казанский собор, церковь Знамения, Александро-Невская лавра, церковь Римско-Католическая, Лютеранская, Армянская…
— И не перечисляйте! — невольно воскликнул Петр Иванович. — Отчего под луной столько народов и столько вер?! Был бы один русский… ну, два, — добавил Петр Иванович из уважения к осьмилетнему англичанину.
— В Англии нет веры, — объяснил осьмилетний англичанин. — Оттого в грамматике как слышится, так и пишется.
— Господи боже мой! А инфинитивы?
— Инфинитивы мало популярны в народе. Вот что, Петр Иванович, если так заинтересовала вас Англия, свернем-ка на минуту на Марсово поле… Я покажу там вам одну штуку, от которой в Ливерпуле онемеют.
И Петр Иванович, к своему удивлению, свернул.
По Марсовому полю гуляло несколько человек в объятиях праздности. Лишь изредка юная красавица спотыкалась об камушек и ломала каблучок. Дежурный офицер дремал у гауптвахты в вольтеровском кресле. Пагубность вольтерьянства была совершенно очевидна, спинка была длинна — опираться безнадежно, а спать — нельзя, потому что коротко…
— Нынче здесь пустынно, — быстро-быстро заговорил осьмилетний англичанин, и Петр Иванович уловил в звуках его голоса модуляции азарта. — Во время гуляний — многолюдно! После них я соберу всю ореховую скорлупу с поля и пережгу в щелок. Вы слышали: щелок уничтожает растительную силу бороды?!
— Поступите проще — выбрейте ее у верного человека, — подсказал Петр Иванович…
— …Этого щелока будет достаточно, чтобы лишить Ливерпульскую фабрику по изготовлению лезвий ее годового дохода!
«Смотрит он далеко, — подумал про себя Петр Иванович, — но планы его часто исключительно крайние», — сам же спросил:
— В Ливерпуле теперь есть футбольная команда?
— Есть, — ответил осьмилетний англичанин, и черты его скорбно нахмурились. — Но прежнего ее капитана уже нет, — добавил он после молчания. — Что ж, мне пора!
Они вновь расстались, и Петр Иванович бросился прямо-таки сломя голову к Адмиралтейству. На пути попался ему мужик в синем кафтане с пришитым голубым карманом.
— Вот ведь все какие вехи встречаются сегодня! — выругался в сердцах Петр Иванович.
В самом Адмиралтействе затруднений не оказалось. Сразу показали ему, куда пройти к чиновнику Артебякину, но уже в дверях произошла заминка. Артебякин обедал, и в кабинет ему пронесли прямо перед Петром Ивановичем блюдо щучины, осетриную спину и белужью башку.
Петр Иванович решился ждать, как вдруг из кабинета послышались резкие голоса и бранные выкрики. Петр Иванович заглянул за дверь: ближе всех к Артебякину стояла Белужья Башка и с гримасой уверенности в своей правоте выводила:
—...А оттого именно теперь, милостивый государь, что именно теперь время обеденное!
— Здесь нет предмета для спора! — поддерживало Блюдо Щучины.
Петр Иванович не заметил, как вступил в залу.
— Хоть вы объясните негодяям, что здесь Адмиралтейство, — обратился к нему Артебякин с внятной просьбой.
— Главным образом именно поэтому! — упорствовала Белужья Башка, поддерживаемая товарищами. — Куда же нам обращаться, как не в Адмиралтейство?! И цвета расцвечивания, исключительно присвоенные водам!..
— И слушать не хочу! — отрезал Артебякин. — Чем могу быть полезным? — отнесся он к Петру Ивановичу с подчеркнутым вниманием.
— Собственно… Гм-м… По высочайшему… — Петр Иванович выхватил из кармана письмо с пожалованием ему Почетной Шубы с Царского Плеча.
— Ах, да, да… — как бы вспомнил Артебякин. — Это ко мне. Только не знаю, остались ли у меня шубы… — И Артебякин засобирался, кажется, далеко.
— И не ищите! Вот она сидит на ней! — сказало Блюдо Щукины, указывая на присевшую в кресла Осетриную Спину.
— Как же можно?! — всплеснул руками Артебякин. — Сели прямо на мою форменную шинель!
— Что ж с того? Велика ли беда? — спрашивала Осетриная Спина, нехотя вставая. — Отчего же все-таки не назначить настоящую цену? Уж столько хлопочем!
— Да оттого, что не назначить, и все! — рассердился вновь Артебякин. — Настоящая ваша цена до высоты вызолоченного шпиля Адмиралтейства не касается!!!
— А как же цвета расцвечивания?! — пробовала подвести контрмину Белужья Башка.
— А плевал я на ваши цвета! — откровенно признался Артебякин, после чего рыбный ряд замолчал.
Наступила выгодная тишина, способствовавшая дальнейшему объяснению Петра Ивановича с Артебякиным.
— Царские шубы ведь обыкновенно бывают на соболях, — сказал Артебякин, ни к кому особенно не обращаясь.
— На соболях, — мягко подтвердил Петр Иванович.
— Ничего на соболях у себя давно не встречал, — признался Артебякин.
— Соболей уж не хватает! — возмутилась Белужья Башка. — Чего ж, казалось бы, проще — накупил пороху и ружей и стреляй в глаз по елкам, ан нет… И тут нехватка!
— О чем, бишь, я вздремнула? — спросила Осетриная Спина, переместившаяся в кресло у стены под портретом, изображавшим удачную игру на бильярде.
— Соболей уж не хватает! — охотно объяснила Белужья Башка. — Дожили!
— Теперь и хорошее пальто на вате большая редкость… так, чтобы с воротником… — сказало Блюдо Щукины.
— Пальто есть! — оживился Артебякин, сходил и вернулся с крепким строением.
Петр Иванович до того растерялся, что стоял онемев, а Осетриная Спина взялась примерить. Пальто было в самую пору, так что Белужья Башка под этим предлогом стала колотить по спине:
— Уж где-то и прислониться успела! Дай отряхнуть, не мешай похлопать!
Нагулявшись в пальто, Осетриная Спина расстегнула все до одной пуговки и высвободилась. Артебякин принял пальто обратно.
— Вот какое хорошее пальто, — сказал он под конец, унося пальто, наверное, в цейхгауз.
Трудно описать то смятение, которое посетило в эти минуты душу Петра Ивановича. Он все повторял себе уверенно, что вот-вот это наваждение кончится и Артебякин непременно вынесет настоящую государеву Почетную Шубу, что пускай даже и очень хорошее пальто при данных обстоятельствах является само по себе уже совершенно не пальто, а еле прикрытым гнусным отрицанием Почетной Шубы!!!
Вероятно, все эти переживания нашли свой явный отклик на благородном соотношении пропорций лица Петра Ивановича.
Артебякин словно спохватился:
— Впрочем, найдется и ваша шуба. Чего у нас тут не бывает каждодневно в Адмиралтействе, а в итоге — порядок флотский.
— Да уж, порядки тут у вас! — сморщился рыбный ряд.
— Вот и кстати, не окажете ли, Петр Иванович, деловое содействие припасами и материалами морской артиллерии? Не возьметесь ли поставить хоть меди, мыла, наперстков железных, наждаку, нашатырю, наковален и олова?
— Отчего же, возьмусь, — отвечал Петр Иванович (скажу купцу Драмоделову: он обрадуется подряду и возьмет куш).
— Тогда, может быть, и решет пороховых, рукавиц кожаных, сала говяжьего, свеч восковых, сургучу, скипидару и точил больших и малых?
— Возьмусь и за это, — согласился Петр Иванович (и для осьмилетнего англичанина найдется простору).
— Тогда уж и тростнику, Петр Иванович, уголья ольхового, охры светлой, белил, войлоков коровьих двойных, гарпиусу, грифелей, дровней, замков висячих, игол швальных и парусных, карандашей в кипарисовом дереве, клею, лыков, мехов кузнечных, а также пил и других вещей, при морской артиллерии употребляемых.
— Доставлю и это, — пообещал Петр Иванович, справедливо ожидая, когда ж дойдет черед до шубы.
— Славная штука морская артиллерия, — сказала Белужья Башка Блюду Щучины, вообще отличавшемуся доверчивостью. — Не устаю поддерживать самое тесное знакомство с шестью фейерверкерами и сорока девятью бомбардирами.
Артебякин вздохнул, и по этому вздоху Петр Иванович безошибочно понял, что сейчас он и увидит, наконец, то, что заслужил незаурядным трудом своим и свойствами души.
Артебякин вынул из верхнего огромного ящика письменного стола шубу и положил ее вдоль… То, что перед Петром Ивановичем была теперь настоящая Царева Шуба, не было и не могло быть никаких сомнений именно по тому как бы фосфоресцирующему блеску, коий рождался не благодаря освещению, не благодаря медицинским галлюцинациям, а рождался как бы сам по себе вне всего, но лишь сам по себе, от собственных причин, лишь до него относящихся.
Таковы царские дела.
Вошедший чиновник Ишимбаев спросил, не попадалась ли сегодня кому на глаза Осетриная Спина.
— А вам на что? — спросила Осетриная Спина.
Быстро распознав, с кем имеет дело, чиновник вручил ей назначение под расписку.
— Поедешь завтра же в Константинополь с дипломатической миссией в качестве подношения блистательной Порте.
— Конец не близкий, — попыталась ввязаться в свару Осетриная Спина.
— Не перечь, дрянь! — приостановил ее чиновник Ишимбаев. — Функции, тебе присваемые, будут двоякого рода: с одной стороны — знак уважения и постоянного дружелюбия — видишь, какая ты толстая и жирная, оттого тебя съедают всегда с чувством удовольствия; с другой стороны — ты должна зримо демонстрировать нашу позицию по отношению к наглым притязаниям басурманов. Так что в случае чего — не заметишь, как ляжешь за царя и отечество.
Осетриная Спина вмиг опала в весе и прислонилась к стенке. Успокаивать взялась ее Белужья Башка:
— Брось расстраиваться! В турецкой армии надежные воины — одни албанцы. Они, сестра, храбры от природы, но без тактики и дисциплины. Впрочем, верны лишь за деньги и мятежны — всегда!
— Расскажи про янычар, — попросило Блюдо Щучины.
— Янычары, под предводительством Санджаков и начальствуемые Агами, изнежены бездействием и вперед идут неохотно…
Чиновник Ишимбаев крупными ясными буквами написал себе на бумаге: «Белужья Башка» — и подошел к двери, напомнив Осетриной Спине:
— Завтра в семь! У главного входа, между двумя сломанными якорями!
— Сломанный якорь — символ утраченной надежды, — заметило так, между делом, Блюдо Щучины, так как было отчасти посеребрено обстоятельствами.
Чиновник Ишимбаев крупными и ясными буквами написал у себя на бумаге: «Блюдо Щучины».
— Ну что, дождалась настоящей цены? — съехидничал Артебякин, и тут все невольно посмотрели на Петра Ивановича.
Петр Иванович надел на себя Почетную Шубу и стал неузнаваем. Так, наверное, преображается ценный промысловый моллюск, если его сначала под каким-нибудь предлогом вынуть из роскошной раковины, а потом вдеть.
Мех, когда-то пущенный по царской шубе, был вызволен с тех соболей, что перезимовали самые страшные зимы, и потому мех стал от мороза пушистым до чрезвычайности. Я думаю, им было так холодно, как никому прежде (а прежде перемерзло немало).
И подобно соболям и сам государь, было очевидно, пережил в этой шубе достаточно. Еще, видать, Великим князем выпал из возка на громком тракте между Москвой и Петербургом. Проверял караулы с подветренной стороны, ездил елабазить (странное слово) по девичьим в разнообразных деревнях и процветающих поместьях.
Но оттого, что шуба во многих местах поистерлась, а левый рукав немного был вывихнут, шуба вовсе не потеряла, а, как старое вино, — приобрела…
Много еще слов, рожденных среди лесов и долин обширной страны нашей, можно было бы сказать о славной Почетной Шубе с неизгладимым отпечатком собственного Его Императорского Величества Плеча, и уж было Белужья Башка открыла рот, как в залу вошли четверо, одетые по форме и с саблями.
Блюдо Щучины, скрывавшее до поры свою серебряную пробу, решило, что вот и пришли забирать в серебряные заводы на переплавку за вольные поступки на Двине, Немане, Тихом Доне и в приазовских плавнях.
Впрочем, недоразумение скоро разъяснилось. Форменная четверка оказалась Прусским правительством, прибывшим для изъявления протеста.
Ближе всех с русской стороны на данный момент к дипломатической службе была Осетриная Спина.
Но Прусское правительство пришло с таким заграничным выражением на четырех лицах, что решили звать кого-нибудь из русских поэтов, постоянно сталкивавшихся в личной жизни с детьми то голландских посланников, то французских.
Но случилось, что все поэты были так или иначе в разгоне, и Прусское правительство, рассмотрев на Петре Ивановиче бывших соболей, выразило ему и Артебякину, как делопроизводителю Адмиралтейства, наконец, протест против чрезмерных льгот, полученных Любекским пароходным обществом.
— А известно ли вам, господа, — переполняясь справедливым негодованием, сказал Петр Иванович, — что председателем Любекского пароходного общества является шеф нашего корпуса жандармов генерал Бенкендорф?!
— Известно, — горячилось Прусское правительство. — Так он у вас и железнодорожного общества председатель, и компании по страхованию от огня и страхованию жизни!..
— И это в высшей степени естественно для начальника корпуса жандармов, — торжествующе закончил начатую Прусской четверкой мысль Петр Иванович.
— И везде берет по десяти тысяч за место! — откровенно интриговало Прусское правительство.
— Кто сколько зарабатывает, тот столько и получает, — отвечал Петр Иванович с достоинством за весь русский народ.
— Это происходит оттого, что Россия есть еще девушка в нравственном смысле! Никаких льгот Любекскому пароходному обществу под председательством хоть и генерала Бенкендорфа! — заявило Прусское правительство.
И тут не выдержала даже Балтика!!! Нескончаемые льготы Любекскому пароходному обществу были настолько естественны, что морская стихия возмутилась Прусским вмешательством безбрежно.
Волны, налитые противопрусским гневом, вздулись и, влекомые солидарностью с Любекским пароходным обществом, понеслись к Адмиралтейству.
Патриотический порыв балтических вод был настолько велик, что в то же мгновение разорвался на части Исаакиевский мост и несколько его флахштоков влетели на берег Адмиралтейства.
Находившийся прежде на мосту народ тут же приступил к выяснению причин таковой разительной перемены в их местонахождении. И кто-то впервые крикнул страшное слово: «Наводнение!»
Благими желаниями вымощена дорога в ад. Благородный порыв балтических вод ввергнул город в катастрофу. (По-моему, главным образом от благородства город в последнее время и терпит.)
Улицы мгновенно превратились в реки. В Галерной гавани корабли носились с такою быстротою, что разбивали дома, население коих перебиралось на них, влекомое инстинктом к жизни. Новобранцы-моряки с ужасом смотрели в морскую пасть.
Когда волны ворвались в залу, занимаемую по службе Артебякиным, Белужья Башка сказала Петру Ивановичу раздраженно:
— В либеральном парижском журнале помещено одобрительное рассмотрение плана сажать морскую рыбу в пресные озера — что за собачья мысль?! Отсюда рукой подать до того, чтобы пресноводную сажать в море!..
Артебякин остался ожидать по горло в воде нарочного ялика. Белужья Башка взобралась на Осетриную Спину, положила на темя серебряное Блюдо Щучины, на которое и взошел Петр Иванович из белопенных валов.
— Выгребай! — сказала Белужья Башка Осетриной Спине, и они выплыли через окно, навсегда оставив не сумевшее оценить их по достоинству Адмиралтейство.
Судьба Прусского правительства осталась неизвестной.
Стоя на блюде и видя, как крушатся окружающие плоты, Петр Иванович не испытывал обыкновенного, связанного с подобными впечатлениями беспокойства.
Почетная Царская Шуба не столько укрывала его от ветра с холодными брызгами, сколько вообще исключала из происходящего.
Петр Иванович находился как бы в Аркадии, изнемогающей под гнетом апельсинов. Откуда-то издалека донесся голос Белужьей Башки, искавшей собеседника:
— То ли еще в Китае делается, в Палате Церемоний. Там все перемешано похуже нашего.
Осетриная Спина, дотоле погруженная в полную апатию, зашевелилась.
— …На последнем заседании, посвященном рассуждениям о пяти добродетелях, шести обязанностях и семи приличиях, председатель Палаты Стихов и Прозы сказал, что лично он делает все возможное для того, чтобы согласовать между собой действия материи движущейся и материи неподвижной, но ему в Палате никак не управиться с журналистами, у коих все материи так перемешаны, что от этого может произойти не больше не меньше, как хаос… в головах у читателей. Может, неинтересно, я тогда не буду.
— Нет, продолжай, — отозвался Петр Иванович, решившись освежить себя безобразиями далекой журналистики.
— Давай рассказывай, все равно делать нечего, — поддержало Блюдо Щучины.
— Журналист Гунь-пхунь-жуй-га-юань-гунь-ши-дзы напечатал на журналиста Гай-юнь-тунь-пхинь-хой-бу-бо-ла жестокую критику, в которой доказывал, что этот последний ничего не знает, ничего хорошего не сочинил и потому не имеет никакого права на доверие далекого китайца к странным мнениям, провозглашенным в издаваемом им журнале.
Журналист Гай-юнь-тунь-пхинь-хой-бу-бо-ла есть, как известно, мандарин третьей степени и член Хинь-линя, куда он и снес свою жалобу на негодяя. И как только зажглись китайские фонарики, он, в доказательство того, что все знает и имеет право на доверие китайской публики, представил собранию золотой шарик своей мандариновой шляпы, четыре жалованные ему павлиньи пера и двенадцать больших пуговиц с изображением живого дракона.
Дело приняло резкий оборот. Китайская журналистика китайской журналистикой, но оскорбление золотого шарика есть оскорбление золотого шарика на шляпе мандарина.
— Четырех павлиньих перьев и двенадцати больших пуговиц, — напомнило Блюдо Щучины.
— С изображением живого дракона… Будь точно в деталях, — добавила Осетриная Спина.
— В итоге поруганное достоинство золотого шарика и, как следствие, пятикратное оскорбление пяти добродетелей, шестикратное — шести обязанностей и семикратное — семи приличий: гарантированные восемьдесят ударов бамбуком по пяткам… Материя движущаяся, материя неподвижная…
— Бамбук… пятки цейлонских девушек… — мечтательно сказало Блюдо Щучины.
…Ардальон Ардальоныч Треснулов уже ждал их на балконе мансарды.
Четырехчленная фигура, венчаемая Петром Ивановичем, приятно освежила взгляд генерал-майора.
И в самом деле, фигура являлась одним из наиболее зрелых плодов отечественной аллегорики. Осетриная Спина в подножии олицетворяла собою плодородие и примерное трудолюбие, Белужья Башка — возросший интеллект и круглосуточные достижения медицины (еле скрытая символика черепа), серебряное Блюдо Щучины — радость металлов, торжество наук и боевой дух армии.
Сам же Петр Иванович мог олицетворять в Почетной Шубе с Царского Плеча что угодно. Для этого надо было только спросить его, и он ответил бы.
Оказавшись в мансарде и испытав на себе объятия хозяина, Петр Иванович с обретенным окружением прошел к камину, минуту назад устроенному осьмилетним англичанином, молча сушившим плащ из драдедама с кистями, и разглядел в глубоких креслах княжну в глубоком трауре.
— Как хороши гранаты: они оттеняют ваш траур более всего! — восхитился Петр Иванович. — И эти глаза…
Княжна отвела эти глаза в сторону, чтобы не видеть негодяя.
— Ближе! Ближе к огню, княжна, вы продрогли до нитки! — сказал Ардальон Ардальоныч.
Княжна молча подняла на него гранатовые глаза и словно сказала: «Ближе к огню? Тогда он охватит меня всецело!..»
— Отчего все молчат? Мы скучаем, как во время чумы! — спросил Петр Иванович. Присутствие Шубы и княжны действовали на него электризующе. Хотелось быть молодым, говорить с парадоксами.
Внесли жареных цыплят — недавних медиков генерал-майора.
— Не правда ли, уж ежели болеть, и болеть безнадежно, то лучше всего в России, — сказал Петр Иванович, наливая себе мадеры.
Княжна посмотрела на него долгим взором, от которого и у бывалого бретера, уже сделавшего свой выстрел, заползали бы мурашки по сколиозной спине.
Осьмилетний англичанин как бы воспрянул ото сна.
— Нетрудно заметить, господа, что во время наводнений все цвета перемешаны, — безысходно проговорил он. — Желто-серый цвет вызывает покорность, красный раздражает, нежно-голубой вызывает жалость, зеленый успокаивает, светло-голубой настраивает на свидания, яблочно-зеленый — на радость, цвет кофе с молоком вызывает сытость, темно-розовый — удовольствие, цвет табачного дыма усыпляет, оранжевый заставляет размышлять, шоколадный вызывает тоску. Холодные цвета — голубой, светло-зеленый и серый — создают эффект совершенно пустого пространства.
Гнусное разноцветие утомило меня до крайности!
Господа! Сегодня, противопоставив себя стихии, борясь с волнами, я навсегда обронил вглубь свой патент на привилегию на въезд в круг Гайд-парка!!!
Ардальон Ардальоныч Треснулов уронил в камин часы на цепочке.
Прихотливый ручей проложил себе стезю от окна к потайной дверке. По нему зашевелился белый комочек. Осьмилетний англичанин накрыл его ладошкой: в руке вдруг развернулось свидетельство на право содержания ренского погреба и продажи виноградной, фруктовой и хлебной водки купцу Препонову.
Черты осьмилетнего британца резко распрямились, искры надежды, вспыхнув, разгорелись в огонь уверенности и осветили мансарду подобно второму камину.
Осьмилетний англичанин был вновь на коне. Он ущипнул Осетриную Спину, отвел ее к потайной дверке и спросил:
— Вы знаете, что из рыбы можно вынуть желчь?
— Я уже получила назначение в Константинополь, — отвечала Осетриная Спина.
Осьмилетний англичанин завлек химерами к потайной дверке серебряное Блюдо Щучины.
— Вы знаете, — сказал он напрямик, — что серебро может вступить в реакцию с настоящей кислотой?!
Белужья Башка, подойдя вплотную к персидской княжне и понимая, что такого другого случая не представится до конца жизни, выбросила княжну в окно, в волны.
Осьмилетний англичанин вынужден был на несколько мгновений оставить Блюдо и, вернувшись с княжной в мансарду, устроил ее к огню.
Петр Иванович вновь присел подле и продекламировал:
— Не сяду весело на шумных я пирах, любви не призову, друзья, в беседы наши, и с именем твоим, о Нина, на устах я не напеню чаши!
Осетриная Спина в восторге унесла собеседницу Петра Ивановича и выбросила ее вновь.
Осьмилетний англичанин оставил разработку кое-каких деталей с Блюдом и вернулся с княжной, потратив на это времени более обычного.
После чего вновь уединился с Блюдом.
Относясь более всего к княжне, Ардальон Ардальоныч Треснулов обратился к Петру Ивановичу:
— А вот и мой подарок в столь великий для вас день. Медальон с крохотной характерной миниатюрой…
Он вскрыл камеру медальона.
— Видите?! В одной из зал дворца Амфитриона юный Алкид лежит на львиной шкуре в позолоченной колыбели и задушает змей…
Петр Иванович был вынужден прервать ухаживания за княжной.
— …Их послала Юнона, вот она видна в верхней части картины среди облаков — видно ли вам, княжна? — в сопровождении двух преступных павлинов. Маленький Ификл в ужасе уходит… Можно ли понять Ификла? — добавлю от себя…
Ардальон Ардальоныч не выдержал более собственных объяснений и, собрав княжну в охапку, выбросил в окно, в волны.
Осьмилетний англичанин значительно позднее обычного вернулся с княжной, пододвинув ее кресло вплотную к камину.
Переговоры с Блюдом продолжались с прежним успехом.
— Жизнь может быть прекрасна, — подсел к княжне Петр Иванович. — Лежишь на берегу реки, будучи ее богом, рядом Диана с нимфами, у подножия Авентинской горы зиждется Геркулес, победивший Какоса. Какос лежит у его ног…
У Петра Ивановича был великий день: Почетная Шуба, патент на право являться в Сент-Джеймсе произвольно — и не выбросить княжну, чтобы потом вечно укорять себя в малодушии, он не мог.
Осьмилетний англичанин на сей раз последовал вслед за княжной в твердом союзе с Блюдом насчет того, чтобы наделать серебряных портсигаров, но перед самой дверью Блюдо заколебалось и принялось поддерживать себя заговором:
— Встану я рано утренней зарею, умоюсь холодной водою, утрусь сырой землею, завалюсь за каменной стеной Кремлевской. Ты, стена Кремлевская, стой, стой, не покачивайся, не покачивайся, не постанывай, не поскрипывай, не поахивай, не поохивай. Встань-постань перед моими злодеями. Вы, злодеи-пищали, меня не десятерите… а-а-а… Вы, злодеи-пищали, меня…
Но осьмилетний англичанин не дал Блюду дообращаться к пищалям, а вытолкал в темень.
Петр Иванович встал и отправился к Пушкину. Добирался вновь на Осетриной Спине. Уже на Мойке догнала его Белужья Башка, но Петр Иванович вместе с собой ее не пустил, предложив болтаться в ожидании конца разговора где придется.
— Нынче все предметы перемешались — наводнение, — сказал Петр Иванович Пушкину, отдавая шубу с горой воды какому-то лабуху в прихожей. — Надворный советник и кавалер Темляков по собственной надобности.
Пушкин, видимо, предшествуемые часы отдал во власть сонной одури, и потому никаких движений и перестановок на лице не воспоследовало. Они сделали два шага до кабинета и там сели по свободным углам.
— Отчего бы так? — сказал Пушкин, потягиваясь и накрывая голову рукой, как садовник клумбу. — Трое мне наверное говорили на неделе: во вторник, четверг и пятницу: жара! жара! жара! — а теперь на улице какая сволочь! Нельзя совсем стало доверять приятелям. Глазом не моргнешь — подведут под наводнение. Не прикажете ли перекусить, Петр Иванович, хоть головизны с хреном?
«Эк, проклятая Башка! Неужто как-то незаметно пробралась на кухню?!» — подумал в тревоге Петр Иванович.
— Благодарствуйте. Собственно, дело мое самого простого свойства, коли знать всю подоплеку.
Пушкин кивнул, соглашаясь насчет подоплеки как безусловного атрибута всякого твердого знания.
— Устроенная не так давно, но счастливо, почта принесла мне Высочайшую милость о присвоении Почетной Шубы с собственного Его Императорского Величества Плеча за заслуги, не только обыкновенно принятые среди подполковников, но много сверх того…
— Просушу, — пообещал Пушкин.
— Далее, случаем был приобретен мною и патент на явление во дворце Сент-Джеймском по своей прихоти, а полчаса назад этою рукою была низвергнута в невские воды персидская княжна, красота которой… гм… как там у вас?..
— Я помню.
— И вот теперь, будучи подполковником, патриотом и тем, что, собственно, называется Петром Ивановичем Темляковым, убедительно прошу прочитать со мной на два голоса из «Моцарта и Сальери» — трагедии вашего сочинения.
— Почитаем, — согласился Пушкин и, приподнявшись, снял с полки два трагических экземпляра, предложив Петру Ивановичу выбирать, нашед у себя сцены, и, несколько развеселившись, спросил:
— За кого намерены подавать голос?
Петр Иванович порозовел, оправил мундир и тихо сказал:
— За Моцарта… Вот хоть отсюда.
Мне день и ночь покоя не дает
Мой черный человек. За мною всюду
Как тень он гонится. Вот и теперь
Мне кажется, он с нами сам-третей
Сидит.
И, полно! что за страх ребячий?
Рассей пустую думу. Бомарше
Говаривал мне: «Слушай, брат Сальери,
Как мысли черные к тебе придут,
Откупори шампанского бутылку
Иль перечти „Женитьбу Фигаро“».
Да! Бомарше ведь был тебе приятель:
Ты для него «Тарара» сочинил,
Вещь славную. Там есть один мотив…
Я все твержу его, когда я счастлив…
Ла-ла-ла-ла… Ах, правда ли, Сальери,
Что Бомарше кого-то отравил?
Не думаю: он слишком был смешон
Для ремесла такого.
Он же гений.
Как ты да я.
А гений и злодейство —
Две вещи несовместные. Не правда ль?
Ты думаешь?
(Бросает яд в стакан Петра Ивановича.)
Ну, пей же.
За твое здоровье, друг, за искренний союз,
Связующий Моцарта и Сальери,
Двух сыновей гармонии.
(Пьет.)
Постой, постой!.. Ты выпил!.. без меня?
Довольно, сыт я. (Идет к фортепиано.)
Слушай же, Сальери, мой Requiem.
(Играет.)
Ты плачешь?
Эти слезы
Впервые лью: и больно и приятно,
Как будто тяжкий совершил я долг,
Как будто нож целебный мне отсек
Страдавший член! Друг Моцарт, эти слезы…
Не замечай их. Продолжай, спеши
Еще наполнить звуками мне душу…
Когда бы все так чувствовали силу
Гармонии! Но нет, тогда б не мог
И мир существовать, никто б не стал
Заботиться о нуждах низкой жизни;
Все предались бы вольному искусству.
Нас мало избранных, счастливцев праздных,
Пренебрегающих презренной пользой,
Единого прекрасного жрецов.
Не правда ль? Но я нынче нездоров,
Мне что-то тяжело, пойду засну.
Прощай же!
До свиданья.
Петр Иванович встал и походил по кабинету.
— Мы все жрецы одного храма, — наконец сказал он. — Вот почему так естественны и ненасильственны встречи русских подполковников и русских поэтов. Запомните, что каждая строка ваша есть не слеза, но шпала. Спасибо за любовь, любовью заплачу в ответ.
— Захаживайте, посидим, посмеемся, — напутствовал хозяин. — Споем как-нибудь…
Петр Иванович вышел от Пушкина. Белужья Башка не утерпела и, видать, где-то хорошо треснулась: по всей Фонтанке плыли мозги.
— Характеристическая черта возможностей нашей столицы, — отметил Петр Иванович, взбираясь на Осетриную Спину. — Мозги плывут в неограниченном количестве толщиной в палец, являясь необходимым витамином государственного организма. Сколько у нас все-таки умов и талантов!
Появилась и сама Белужья Башка, заметно без мозгов поглупевшая и примитизировавшаяся, стала звать пить пьяное пиво.
— Шубу надо вспрыснуть!.. — глупо хихикала.
— Да полно! И так вся до нитки, — неуверенно отнекивался Петр Иванович.
— Это не в счет, — не засчитывала Белужья Башка.
Между тем вода стала заметно спадать. Прошла мимо по колено Отсебятина, несшая впереди на руках Отсебятину побольше. Осетриная Спина встала и начала разминать косточки с таким кошмарным хрустом, что пришлось колотить ее с полчаса, пока она не распрямилась без недостатков.
— Ты с нами? — спросила Белужья Башка, и они вошли в трактир «Далекая Испания».
Там уже сидел осьмилетний англичанин и пропивал последний фальшивый рубль, отлитый из Блюда Щучины. Щербатое, но довольное Блюдо сидело напротив и не верило ни одному его слову.
Здесь уже уселась и Отсебятина, положив перед собой на стол Отсебятину побольше. Поскольку других свободных мест не было, Петр Иванович сел за стол осьмилетнего англичанина. Ему поскорей хотелось уладить все формальности с так называемым обмыванием Шубы.
Вскоре появился и отвратительный половой, поджегший как бы нечаянно Ярославль. На суде ему удалась мистификация, после каковой он был отпущен и объявился в Петербурге, не скрывая своих намерений. Наводнение смутило его планы, и он ходил сам не свой… (Это надо понимать как состояние еще более отвратительное.) Пива поставил самого скверного и перебродившего.
— Хочется спокойствия, а не потакания гнусным инстинктам, — заявило Пьяное Пиво, ухватившись за края и стараясь выбраться из кружки. — Мои документы об отставке уже находятся в высших инстанциях!..
Петр Иванович отхлебнул из кружки, чтобы поставить на место через меру разыгравшееся пойло.
Отвратительный половой принес вторую порцию.
— Чаша, заглядывая в которую видишь истинное дно!.. — заглядывая в пустую кружку, заметило Пиво, перегибаясь из второй принесенной кружки.
— Заткнись! — крикнул Петр Иванович и выпил вторую кружку.
Отвратительный половой принес жаркое, и Петр Иванович ахнул: на расписном блюде лежал отъявленный гусь из подвала лавки купца Драмоделова, притворившись прожаренным, по сторонам обнимали его вступившие в гнусную сделку лимоны.
— Ну что, негодяй?!! — спросил Петр Иванович гуся напрямую. — Сам ли уйдешь или тебя вывести?!
Гусь нехотя встал и вперевалочку, сквернословя, вышел из трактира.
Блюдо Щучины отвело Блюдо из-под гуся в сторону и согнуло вчетверо.
На стол уставилась третья кружка.
— Вы спрашиваете меня, почему в Англии так хороши и многочисленны дороги?!
— Спрашиваю, — подтвердил Петр Иванович, хотя не спрашивал осьмилетнего англичанина ни о чем, мало-мальски похожем на дороги, как разбитые, так и в отличном состоянии.
— Я вам объясню. По английскому законодательному Уложению, уличенный в клеветничестве должен собственными руками вымостить от двух до трех английских миль на большой дороге шириною в двенадцать футов.
— Вы клеветали?! — догадался Петр Иванович.
— Да, я клеветал! — гордо подтвердил осьмилетний англичанин. — Я подарил Англии практически все дороги.
— Ваши ли дети — неизбежно встречающиеся по дорогам мосты и тоннели? — спрашивал Петр Иванович.
— Неизбежность — это мое слово, — кивал осьмилетний англичанин.
За четвертой кружкой Петр Иванович спросил британца, знаком ли он лично с Бруствером?
— Негодяй украл у меня серебряный крестик, — подтвердил осьмилетний англичанин.
Блюдо вздрогнуло.
— Я не об этом, — сморщился Петр Иванович. — Знакомы ли вы с ним с деловой стороны? Каковы его планы?!
— У него нет планов. Нет и быть не может, Бруствер кончился. Иссяк. Транше — вот кто был великий умница. Это он первый догадался вырыть траншею и зарегистрировал свое изобретение. А что сделал Бруствер? Этот негодяй не сделал ничего, но и он получил право на авторские! Одновременно и независимо от него я предложил шекспировскому театру свою комедию «Поцелуй, которого могло не быть». И что же? Одновременно и независимо от него — полный провал!
Подошел отвратительный половой с пятыми кружками и, теша себя безумной идеей, что Петр Иванович пьян, спросил:
— Это правда, что Петербург расположен между 59°59′46″ и 59°54′18″ с. ш. и между 30°13′38″ и 30°25′26″ в. д.?
— Между, — отвечал Петр Иванович.
— Не перестаю удивляться остроте мысли, отдавшей все наши сухие места под кладбища, — сказала Осетриная Спина. — Смоленское, Преображенское…
— Монахи думают, что после смерти им заготовлены места в складках мантии Богоматери, — хихикала Белужья Башка. — И это в тот момент, когда на непорочность зачатия существуют две точки зрения.
— Идея непорочных зачатий противна существованию Петрокрепости, — веско сказал Петр Иванович.
— Нет страны более дикой, чем Россия, — заявило Блюдо, вероятно не любившее духовых оркестров. — Во всяком случае, для русских.
— А отчего молчат Отсебятина Маленькая и Отсебятина Большая?! — спросил Петр Иванович.
— Обескуражены пребыванием не так далеко от колодца Истины, — ответила Отсебятина Большая.
Растроганный Петр Иванович перенес на колени Отсебятину Большую и стал дружелюбно гладить.
Пиво, принесенное в двенадцатой кружке, повело себя предельно нигилистически. С криком: «Пиво принято считать дюжинами!» — оно выбросилось из кружки на колени Петру Ивановичу и залило почти всю любимую Отсебятину. Петр Иванович окончательно оставил мысль о его возможном исправлении и вышел из трактира, прижимая к груди теплую и мокрую Отсебятину.
Вода сошла окончательно.
Вместе с Петром Ивановичем, обступив его плотным кольцом, вышли и осьмилетний англичанин. Белужья Башка, Осетриная Спина и Блюдо Щучины. Но перед самым домом Петр Иванович заметил, что остался совершенно один.
— Оно и к лучшему! — решил он, вошед к себе и рухнув на постель.
Утром, восстав ото сна, Петр Иванович первым делом почувствовал, что Почетной Шубы с ним нет. Он заснул как пришел — в полушубке из Отсебятины.
Шубу подменили!!!
И подменил (в чем не было ни малейшего сомнения) осьмилетний англичанин! Он завлек его в бесконечную беседу, напоил пьяным разнузданным Пивом и — подменил шубу!
Горе Петра Ивановича было безмерно. Скоро весь Петербург узнал о лютом злодействе осьмилетнего англичанина. Осьмилетний же англичанин как в воду канул…
И тут свершилось чудо.
О горе своего верного слуги узнает государь, пурпурное сердце его трогается Высочайшим сочувствием, и державным Манифестом он повелевает считать полушубок Петра Ивановича из Отсебятины Почетной Шубой с Собственного Его Императорского Величества Плеча, воздавая ей соответственные почести, причем зри не форму, но суть…
Таковым бессмертным актом завершилась любезная нам Эпопея.
А куда же подевалась истинная государева шуба? — спросит читатель-аккуратист.
Верно, подменил ее осьмилетний англичанин! Но не буду зря поносить английскую корону, ибо сей англичанин был самозванец…
Более того, не одежды человечества носились на гнусных костях, но одежды Дьявола, в обиходе — чертовы одежды!
Черт всегда юлит по Петербургу, прикидываясь то извозчиком, то зевакой-прохожим, то дамой.
Не знаю такого времени, когда черт спит в Петербурге.
Подменив шубу, он обрадовался резко ударившему морозу, накрылся ею сам и, боясь справедливого возмездия, отправился по льду через Финский залив, где и провалился в полынью между льдин.
Однако выплыл (он и в огне не горит), хотя шубу потопил.
Шуба после шторма выплыла на берег шведский. Шведы ее просушили и представили ко двору, где она и была разнесена на лоскутья во время одного из Экспромтов, имевшего при дворе быть.
1979