Ирландский язык умирает, но пока не умер. Массон посмотрел на записи собственным почер ком на разлинованной странице. Сплошные закорючки. Типичный француз, произнес он. И продолжил писать.

Смерть наступала медленно, растянувшись на несколько веков, по мере того, как носители переходили с ирландского на английский. В своем исследовании я прослеживаю процесс упадка на примере четырех членов одной семьи, представителей четырех поколений: старшая, Бан И Флойн, говорит только по-ирландски, тогда как ее правнук Шимас О’Гиллан равновесно двуязычен.

Ирландский принадлежит к кельтским языкам — одной из ветвей индоевропейской языковой семьи, его ближайшие родственники — шотландский гэльский, манкский гэльский, валлийский, бретонский и корнский. Манкский и корнский считаются вымершими, остальные борются за существование, в чем им помогают или препятствуют, в той или иной степени, государственная политика и общественные инициативы.

Трудно сказать наверняка, когда ирландский появился в Ирландии, первыми материальными свидетельствами являются памятники V и VI веков, известные как огамические камни — валуны, на которые нанесены линии и зарубки, представляющие собой латинский алфавит. По большей части на камнях написаны имена людей и ученые изречения; считается, что язык практически не менялся до вторжения викингов в Ирландию, случившегося между 900 и 1200 годами. Язык пережил завоевание, однако, как это свойственно языкам, приспособился и приладился, вобрав в себя норвежские слова, такие как ancaire (якорь), bad (судно), stiuir (кормило), brog (обувь), pingin (пенни) и margadh (рынок).

Он посмотрел в окно на дождь, на островных, спешивших в здание школы на мессу, которую будет проводить Бан И Нил. Покрутил шариковую ручку. Бан И Нил. Эмиссар Рима на острове. Представительница самого папы. Он вернулся к своей диссертации.

Второе нашествие, англо-нормандское, между 1200 и 1500 годами, имело схожий, хотя и более сильный эффект. Ирландский вобрал в себя нормандские слова, в результате появились cota (пальто), hata (шляпа), gairdfn (сад), garsun (мальчик), giuistfs (юстиция), bardas (гильдия) и cuirt (суд), при этом английский оказывал на ирландский довольно слабое влияние, они существовали параллельно. Основными англоговорящими районами страны были только Дублин, Уотерфорд, Корк и Дандалк. Что касается города Голуэя, а также территорий вокруг Дублина, Уотерфорда, Корка и Лимерика, там существовало многоязычие, а в оставшейся части страны использовался только ирландский. Сами англо-норманны начали изучать и использовать ирландский, став, по словам католического священника и историка XVII века Джона Линча, автора «Cambrensis eversus», «Hibemicis ipsis Hibemio-res», ирландцами более самих ирландцев, или «Nios Gaelai па па Gaeil iad fhein».

Восшествие в 1509 году Генриха VIII на английский престол привело к долгосрочным катастрофическим последствиям для ирландского языка. Генрих VIII стал не только королем Ирландии, но и главой Ирландской церкви, свежеобразованной местной протестантско-англиканской общины. Он упразднял католические монастыри, подчинял себе ирландских вождей и англо-нормандских землевладельцев, ввел новую общественную иерархию, основанную не на понятиях клана, территории и языка, а на религии. Всех жителей поделили на протестантов и католиков, и деление это сохраняется по сей день.

Массон посмотрел в окно. На островных, выходивших из здания школы после мессы, торопящихся домой под дождем.

Елизавета I, унаследовавшая престол в 1558 году, продолжила дело отца, распространив протестантство по всей Ирландии, в очередной раз сместив ирландоязычных вождей и их двуязычных союзников англо-норманнов. Их она заменила англоязычными плантаторами-протестантами, узаконила использование английского языка в административной и юридической сфере. Ирландский язык, утративший свой административный статус, не мог более использоваться при покупке и продаже земли, оплате налогов или во взаимоотношениях со все возраставшим кланом землевладельцев-англичан. Ирландский превратился в язык второго сорта, что привело к своего рода подспудной языковой гражданской войне, которая, подобно религиозной распре, не прекратилась и в современной Ирландии.

Джеймс распахнул дверь. Поставил на стол чашку чая, плюшку с маслом и вареньем.

Спасибо, Шимас.

Джеймс вышел, не прикрыв дверь.

Я Джеймс, сказал он.

Массон встал, закрыл дверь, вернулся к работе.

Давление на ирландоговорящих католиков ослабло в годы правления Карла I, представителя династии Стюартов и умеренного англиканина, который взошел на трон в 1625 году, однако это улучшение оказалось недолговечным.

После казни Карла I на последнем этапе английской гражданской войны парламентарии Оливера Кромвеля жестоко отомстили гэльским вождям и англо-нормандским землевладельцам, которые поддерживали сверженного короля. Воины Кромвеля убили тысячи человек, еще тысячи депортировали. Конфисковали земельные наделы, раздав их в качестве награды своим солдатам и финансистам. То было страшное время для уже ослабленного ирландского языка, хотя его ждали еще худшие испытания.

Джеймс вернулся.

Я забыл белье в стирку забрать.

Оно в спальне, Шимас. Куча на полу.

Я Джеймс.

Радовался бы, что тебя называют Шимасом.

Меня зовут Джеймс.

В рамках Лимерикского договора 1691 года были введены драконовские губительные карательные законы: договор был подписан по итогам поражения, которое армия католиков под началом английского короля Якова II и французского короля Людовика XIV потерпела в битвах при Бойне и при Огриме от протестантской армии английского короля Вильгельма III, известного также как Вильгельм Оранский. Ирландские сторонники Якова II покинули Ирландию, уступив контроль над страной и языком англичанам-протестантам. Большая часть земель, все еще принадлежавших католикам, была передана протестантам, по новым законам католики лишились равного доступа к образованию и политическому представительству, их права на наследование были заблокированы, им запрещалось носить оружие, служить в армии и вступать в профессиональные гильдии.

Джеймс вернулся, принес бутерброд с ветчиной, намазанный маслом брак и чашку чая.

Спасибо.

А что вы там пишете-то?

Историю ирландского языка.

Обалдеть как интересно, Джей-Пи.

Массон улыбнулся.

Мне — да.

А мне больше нравятся картины мистера Ллойда.

Ну так тогда к нему и ступай.

Да ну, он не хочет, чтобы кто-то рядом болтался.

Видимо, решил свихнуться в одиночестве.

Похоже на то.

Давай отсюда. Я работаю.

Последствия введения карательных законов оказались для языка катастрофическими, поскольку школьное обучение и суды перешли на английский, на нем же писали договоры о найме, арендные книги, предписания, повестки — и это в стране, где 80 % населения говорило по-ирландски. Лишь около одной пятой всех жителей были двуязычны, именно эти люди и стали исполнять роли посредников, лавочников, трактирщиков, повитух, прислуги, торговцев вразнос и ремесленников — все они оказывали услуги англоговорящим протестантам: землевладельцам, судьям, барристерам, поверенным, чиновникам, военным, агентам. Те, кто говорил только по-ирландски, принадлежали к самым нищим слоям общества и жили в ужасных условиях на взятых в аренду фермах, в полной зависимости от благорасположения владельца и от урожая картофеля — единственного источника пропитания. Кроме того, католики обязаны были платить дань местному священнику Ирландской протестантской церкви.

Массон поднял глаза, глянул в окно. Ллойд шел к деревне — небритый, промокший, ссутулившийся. Массон проследил, как англичанин проследовал мимо его окна, опустив глаза в землю. Послушал, как Ллойд открывает дверь своего коттеджа, заходит внутрь. Вернулся к работе.

Ирландский язык, изолированный от центров власти и образования, от стремительного развития книгопечатания в континентальной Европе, маргинализировался и все отчетливее превращался в устный язык бедняков, на котором идеи и идеалы распространялись только через поэзию и политические стихи. Ирландская поэзия, ранее состоявшая из ламентаций по поводу взаимоотношений с природой и окружающим миром, сильно политизировалась, многие поэты мечтали о временах, когда Ирландия вновь превратится в католическую страну, уважающую свою гэльскую культуру.

Моноязычные ирландские стихи постепенно становились двуязычными — поэты использовали английский и ирландский в рамках одной фразы или переключались с языка на язык между строфами, в середине XVIII века стали появляться макаронические произведения, созданные авторами, которые неплохо владели обоими языками и писали для аудитории, более или менее знакомой с английским: это рецептивный билингвизм, который мы сегодня наблюдаем на этом далеком острове, например, в лице Бан И Нил: она понимает английский, но говорит только по-ирландски.

Он проследил, как Ллойд вновь идет мимо, в сухом, но при этом немытый и небритый, движется в сторону кухни Бан И Нил. Ллойд постучал в дверь, вошел внутрь, переполошил Марейд — она, все еще в воскресном наряде, сидела у очага, слушала радио и вязала, расправив на коленях угольно-серую шерсть. Она ему улыбнулась.

An bhfuil ocras ort?

Он кивнул.

Она отложила вязанье, выключила радио, встала. Указала на стол. Он сел. Она сложила на тарелку яичницу-болтушку, хлеб, плюшки. Налила чая.

Спасибо, сказал он.

Та failte romhat, сказала она. Не за что.

Вы говорите по-английски, сказал он.

Giota beag, сказала она. Немножко.

В кухню вошла Бан И Нил. Поздоровалась с Ллойдом, заговорила с Марейд. Женщины вышли, потом вернулись, переодевшись в повседневное, — готовить еду, разводить огонь. Ллойд ел и пил, радуясь теплу, что разливается внутри.

Спасибо, сказал он.

И снова зашагал под дождем к своему коттеджу плесень

сырость наступает

и не сдается

Он развел огонь и у себя, поставил греться воду, чтобы принять ванну и побриться. Повесил занавески на место, бродил по дому, пока грелась вода, рассматривал свою работу на мольберте, работы других на стенах. Взял книгу с рисунками Рембрандта

тушь с размывкой

бурые тона

простые линии

мягкость

женщина спит

женщина читает

женщина купается

Он гудел себе под нос, пока наполнял ванну, тер мочалкой кожу, брился; мимо окна прошли островные, брели под дождем, несли коробки, шествие замыкали Михал и Франсис, роняли капли воды на пол кухни Бан И Нил.

Переоденьтесь, прежде чем сесть, сказала Бан И Нил.

Указала на спальню рядом с кухней.

Там есть мужская одежда.

Франсис поставил коробку на край стола и вслед за Михалом пошел в соседнюю комнату. Марейд вылила сливки в муку, подняла голову, когда Михал вернулся в одежде ее отца, Франсис в одежде ее мужа.

Какой на завтра прогноз? — спросила Бан И Нил. Вроде за ночь должно распогодиться, сказал

Михал. Все будет путем.

Когда уходите?

Давай телку в бухту к семи. Тогда точно успеем. Бан И Нил налила воды в чайник.

Продай за хорошую цену, Михал, сказала она. Сделаю.

Чтобы зиму прожить.

Тебе и на весну хватит, Айна.

Бан И Нил уставилась на него — на мужчину в одежде ее мужа.

Будешь нас дальше грабить — не проживу, сказала она.

Ты больше моего получаешь, Айна.

Тогда выходит, ты вообще ничего.

Марейд слепила каравай, подровняла.

Страшные дела на севере творятся, сказала она. У одного из этих девять детей было.

Михал покачал головой.

Жуть что такое.

Он был протестантом, сказала Марейд. И девять детей.

Большая редкость, сказала Бан И Нил.

Марейд переложила каравай на противень.

Представь, каково его жене, сказала она. Все девять на тебя смотрят и хотят знать, что дальше будет.

Он бы думал про это, когда вступал в Полк обороны, сказал Франсис.

Он был резервистом, Франсис.

Это дела не меняет.

Может, он это ради детей. Из-за денег.

Дорого королевский шиллинг обходится.

Она надрезала каравай крест-накрест.

Ты-то, Франсис, берешь деньги у мистера Ллойда.

И что?

Тоже королевский шиллинг.

Это другое дело.

Ой ли?

У нас что, не свободная страна, Марейд?

Она четыре раза наколола каравай.

И это Франсис Гиллан, который вечно твердит, что Ирландия станет свободной только после объединения.

Брать деньги у англичанина — не то же, что работать на британцев против ирландского народа.

Английские деньги, Франсис, и есть английские деньги.

Она перебросила каравай в горшок над огнем, вымыла руки, села рядом с остальными.

Кстати, про англичанина, сказал Михал. Как он там?

Только что вернулся, сказала Марейд. Примерно неделю там провел.

Под дождем? — уточнил Михал.

Безвылазно.

Ну и жизнь.

Она рассмеялась.

Пахнет от него соответственно.

Михал ткнул пальцем в окно.

Легок на помине.

В кухню вошел Ллойд — чистый, бритый.

Надеялся, что чаю нальют, сказал он. И, может,

еще и покормят.

Марейд налила ему чаю, дала две плюшки. Он намазал обе маслом и вареньем.

Ну и как оно там?

Отлично, Михал. Хорошо работается.

Дождь иногда идет.

Ллойд нахмурился.

Очень часто, Михал.

Тяжко оно там-то.

Да. Очень.

Но вы сдюжили.

Правда?

Ну, вернулись же.

Ллойд пожал плечами.

Выходит, да. Сдюжил, пожалуй.

Он съел первую плюшку.

А вы чего здесь, Михал? В воскресенье-то.

В среду базарный день. Завтра телку повезем. На вашей лодке?

Вплавь ей далековато.

Ллойд улыбнулся.

Можно мне с вами?

Михал покачал головой.

Не для вас оно, мистер Ллойд.

Я на этот раз лучше справлюсь, Михал.

Не для вас, мистер Ллойд. Вы лучше с берега

поглядите.

Ллойд съел вторую плюшку.

Когда отходите?

Рано.

Во сколько?

В шесть из бухты.

Отлично. Буду на месте.

Ваше дело, мистер Ллойд.

Ллойд вернулся в коттедж и спал до вечера, пока Джеймс не постучал в дверь и не позвал ужинать. Дождь перестал. Ужинали жареной рыбой, картошкой и капустой.

Спасибо, миссис О’Нил. Было очень вкусно.

Она положила ему добавки. Массон подался вперед и громко произнес.

Caithfidh muid Gaeilge a labhairt.

Потом повернулся к англичанину.

Простите, Ллойд, нам нужно говорить по-ирландски.

Да ладно тебе, Джей-Пи, сказал Михал.

Нет, Михал. В этом доме говорят по-ирландски. А то, что меня неделю не было, не считается? — спросил Ллойд.

Нет. На этом острове говорят по-ирландски.

И сколько мне еще там сидеть?

Да вы его не слушайте, мистер Ллойд.

Нет, уж лучше выслушаю, Михал. Сколько мне

еще сидеть на краю утеса без нормальной еды и отопления. Без водопровода.

До отъезда, сказал Массон.

Ну вы и шутник, Джей-Пи, сказал Михал.

Ему тут вообще не место, Михал. Нужно ввести

запрет на въезд англоговорящих на этот остров. Михал засмеялся.

Как в музей, что ли, Джей-Пи?

Речь скорее идет о консервации.

То есть как в зоопарк?

Ирландоговорящий остров большая ценность,

Михал.

Не дело, Джей-Пи, запирать людей на острове только потому, что они говорят по-ирландски.

Дело, если речь идет о сохранении языка.

И других сюда не пускать, потому что они не

говорят по-ирландски, тоже не дело.

Это ваш остров. Вы можете поступать как захочется.

Да уж, шутник из вас еще тот, Джей-Пи.

Вот как? У вас остался последний шанс на спасение языка.

Ллойд наклонился к Массону.

Вы лингвист?

Да.

Мне казалось, задача лингвиста — наблюдать, сказал Ллойд.

Я и наблюдаю.

А вот и нет. Вы вмешиваетесь. Мутите воду.

Язык умирает прямо на наших глазах. Стоит мутить воду, чтобы его спасти.

Но это не ваша работа, сказал Ллойд. Не компетенция лингвиста.

Теперь — моя.

Ллойд вздохнул.

Мне прямо сейчас уходить? Или можно съесть десерт? Выпить чаю?

Бан И Нил поставила перед ним кусок торта, налила чаю.

Спасибо, миссис О’Нил.

Он выпил, съел.

И сколько он еще протянет? — спросил Ллойд. В смысле язык.

Если Джеймс останется на острове, его дети будут говорить по-ирландски и по-английски, а может, и внуки тоже.

А если нет?

Если он уедет, дети, скорее всего, будут говорить по-английски, владея при этом ирландским. А вот внуки будут говорить только по-английски.

То есть надежды нет, сказал Ллойд.

Есть, но чтобы обратить паттерн вспять, нужны усилия всей нации.

Михал вздохнул.

Да уже пытались, Джей-Пи, сказал он.

Ирландоязычные территории нужно взять под охрану, сказал Массон, вкладывать средства в создание рабочих мест, чтобы носители языка оставались жить на западе.

Да никто тут не остается, Джей-Пи. Никто не хочет.

Так нужно заставить, сказал Массон.

Как?

Платить таким, как Джеймс, чтобы они жили на острове и говорили по-ирландски.

А если я не хочу здесь жить? — спросил Джеймс. Ты никуда не уедешь, Джеймс, сказал Франсис. Захочу — уеду.

Франсис покачал головой.

Ты единственный мужчина в доме.

Ты не можешь меня заставить, Франсис.

Ты не можешь оставить женщин здесь одних.

Я могу делать, что хочу, Франсис. И ехать, куда хочу.

Франсис откинулся на спинку стула.

Нет, Джеймс. Не можешь.

Марейд встала собрать тарелки и чашки, ножи и вилки.

А что, большая беда, если язык исчезнет? — спросил Ллойд. И все будут говорить по-английски?

Это их язык, сказал Массон. Он уникален.

Ну, и?

В нем заключена их история, мышление, существование.

Михал подтолкнул тарелку и чашку к Марейд. Вытащил из внутреннего кармана куртки сигарету.

Да уж, Джей-Пи, ты просто конченый романтик. Правда?

Михал закурил.

Это язык, Джей-Пи. Чтоб друг с другом разговаривать. Покупать хлеб в магазине. Ничего больше.

Джеймс выбрался из кухни, выждал снаружи, пока Ллойд не вернулся к себе в коттедж и не ушел наверх в спальню. Побежал в будку на утесах, добрался туда к темноте. А что, нельзя разве? Это я ему ее показал, закат еще не успел догореть, когда он ступил в россыпь консервных банок на полу, тут же грязная посуда и жуткая вонь кислого молока и застоялой мочи. Постель не убрана, как будто художник только что из нее выбрался, одежда свалена на пол или скомкана и закинута на полку. Джеймс нагнулся, поднял брюки, но потом одернул себя: не ты тут бардак устроил, Джеймс Гиллан. Да, но будка-то моя. На мольберте едва начатый пейзаж маслом: утесы, внизу рядом с ним стопка рисунков, карандашом и углем. Джеймс зажег керосиновые лампы, раскрыл дверь пошире, впуская свежий воздух. Сел на пол, стал просматривать рисунки — море и утесы, — покачивая головой при переходе от одного к другому, слишком плоско, мистер Ллойд, вовсе вы не понимаете, как свет устроен, он у вас на поверхности моря, но так же не бывает, верно? На самом деле он уходит в глубину, зарывается в воду между волнами, точно птица, озаряет море не только сверху, но и снизу. Я вам покажу, как надо, мистер Ллойд. Если позволите. Если дадите свои краски. Джеймс затопил печку, согрел чайник, заварил чая, утешаясь тем, что

Ллойд крепко спит, а больше никто не явится на утесы в поздний час, они по большей части и вовсе не выходят за деревенскую околицу, слишком старые и тупые. Он сел на кровать и, жуя засохший брак и прихлебывая черный чай, стал рассматривать рисунки птиц, приклеенные липкой лентой к стенам: похоже, чайки, только головы маловаты в сравнении с телами, будто голова крачки на теле чайки, так что и тут вам еще надо набить руку, мистер Ллойд. Джеймс допил чай, доел булку, лег, притянул колени к груди, осторожно, чтобы не задеть рисунки, сваленные в изножье кровати, стал смотреть в окно, как гаснет свет, наступает ночь, прямо мальчик-Златовласка, только это мой домик, и кровать эта рано или поздно станет моей, хотя запах у нее не тот, что у моей, у маминой, у бабушкиной, у прабабушкиной. Все эти женщины, обо всех я должен думать. Так, значит, пахнет мужчина? Так пахло и от моего отца? Так пахло для мамы, когда она ночью ложилась с ним рядом, и для меня, когда я лежал между ними? Франсис пахнет по-другому, совсем не так, здесь запах масла и краски смешивается с потом и затхлостью, бумагой, карандашом, льняным маслом. С Франсисом все иначе. От него пахнет дымом, потом, солью и морем. И рыбой. Запах рыбы на нем всегда, даже если он только что помылся, а я терпеть не могу этот запах, запах рыбы, зато мне нравится этот запах, ваш запах, мистер Ллойд, запах художника, англичанина. Ты только представь себе такое, Франсис Гиллан: кому-то нравится запах англичанина, Англии. После всего, что они с нами сделали, Джеймс Гиллан, тебе нравится запах англичанина. Предатель. Изменник. Отрубить ему голову. Ноги. Руки. Колени. Пулю мне в мозг за то, что мне нравится этот запах. За то, что он мне больше по душе, чем твой запах, Франсис Гиллан, запах этой паршивой рыбы, запах того, как ты липнешь к моей маме, как бегают за ней твои паршивые глазки, твои вечно похотливые глазки — и с чего мне должен нравиться твой запах, Франсис Гиллан, твой липучий рыбный запах? А запах можно нарисовать, мистер Ллойд? Написать краской? Вы когда-нибудь пробовали? Вы можете нарисовать мой запах? И каким он окажется? Мой запах? Запах кролика? Курицы? Или от меня уже пахнет рыбой? Может, рыбой от меня пахнет от рождения. Сын и внук рыбаков, которые утонули, легли на морское дно, чтобы там вечно пахнуть рыбой. Он забрался под одеяло, поворочался, вбирая в одежду и кожу краску и пот художника, карандаш, уголь и масло, ворочался долго, пока не уверился, что пахнет не рыбой, а чем-то другим, краской и маслом, пусть все увидят, что мне нужно отсюда уезжать, что я не рыбак, не правильный островной мальчик, я из тех, кому место не здесь, не там, где я должен заниматься мамой, бабушкой, прабабушкой, а теперь мне еще всучили этот родной язык, чтобы я и им занимался, чтобы спасал еще и эту родню, спасал всех, кого на меня повесили. Не хочу я тащить на себе столько родни.

Он пробыл в будке до поздней ночи, а потом вернулся в деревню, миновав по пути загон с телкой, которую утром увезут.

Ну, пока.

Он погладил ее, нежно провел рукой по крестцу. Удачи, сказал он.

Утром, раньше шести, Ллойд торопливо оделся, прихватил с собою в студеное утро новые карандаши и блокнот; солнце встало, но скрывалось за облаком, тепла не хватало на то, чтобы обсушить траву, так что, шагая по тропке к бухте, он успел намочить брюки, а подойдя ближе, обнаружил, что в бухте пусто, только волны лижут скалы, а на пляже спят, похрапывая, тюлени.

Он пошел назад, высматривая Михала, но деревня еще спала. Вернулся в бухту, сел рисовать, еще сильнее раздробил солнечные лучи, а лодку Михала превратил в боевой корабль, готовый к вторжению.

картины острова: тюлени как первые жертвы войны, в духе тернера

Он снова зашагал по тропе к утесам, но задержался в старой деревне, побродил от развалин одного до-. ма к другому: крыши давно сгнили, стены превратились в россыпи валунов и комья земли. А вот фронтоны уцелели. Он сел, стал рисовать. автопортрет: утро среди развалин

автопортрет: в жиже серого света Тут он услышал, как мычит сердитая телка, увидел ее: она неуверенно шла по узкой тропе, семеро стариков несли палки, Джеймс замыкал шествие, с палкой в правой руке. Уже почти семь, телка темно-рыжая, с белой полоской на морде, на рога накинута веревка. Другая веревка пропущена под животом, завязана крупным узлом на спине.

Ллойд пристроился за Джеймсом, стараясь не наступать на коровьи лепешки, которые, чем ближе к морю, становились все чаще и жиже. Телка остановилась у спуска и дальше идти не хотела. Франсис и Михал проскользнули мимо, спустили каррах, отгребли к лодке побольше. Забрались на борт. Трое стариков и Джеймс остались с телкой возле спуска. Еще четверо принесли два карраха к воде, залезли в них, поставили лодки у самого спуска.

Майкл выкрикнул что-то. Ллойд начал рисовать. Старики и Джеймс уперлись палками телке в хребет, она подалась вперед, ступила на бетон — из-под задранного хвоста летел жидкий навоз. Ее толкали вниз по спуску, к воде. Из груди у нее вырвался умоляющий стон. Она повернулась, чтобы подняться обратно, крутилась, качалась, оступалась, но ее толкали вниз, палки упирались в хребет, в бока, в ноги. Громко закричав, она заковыляла к морю. картины острова: отправка телки на рынок I Телку подогнали к самой воде. Она заметалась, пытаясь сбежать, бросалась влево, вправо, пробовала протиснуться между людьми.

картины острова: отправка телки на рынок II Но ее взяли в клещи и подталкивали вперед, к набегающим на бетон волнам. Она вновь извернулась, кинулась на Джеймса и стариков, но на нее снова обрушились палки, частокол длинных крепких жердей, ее молотили по спине и бокам, трамбовали плоть, и избиение не прекращалось, пока она не вошла в воду.

боязнь воды

боязнь человека

и палок

выбор животного

Вода побурела от фекалий, сидевшие в лодках нагнулись, чтобы ухватиться за веревку, вывернуть телке шею, чтобы нос и рот ее оставались над водой. Двое, на двух каррахах, держали ее, а еще двое гребли, тащили телку по воде к большой лодке. картины острова: отправка телки на рынок III Михал и Франсис привязали веревки к узлу на ее спине, шестеро мужчин волоком втащили ее на борт лодки, потом на палубу, а там быстро связали ей вместе ноги, голову и шею. Один из стариков соскочил с лодки Михала и отвел три карраха обратно к берегу. Другие остались с телкой, и пока они не вышли из бухты, над гулом мотора постоянно вздымалось ее мычание.

картины острова: отправка телки на рынок IV Островные вернулись в деревню, но Ллойд остался рисовать, смотреть, как волны омывают спуск, лижут бетон, смывают навоз в океан, отправляют его в долгое странствие вокруг света.

картины острова: отправка телки на рынок V Он закрыл блокнот и зашагал по дорожке. На вершине утеса сидел Джеймс и смотрел вниз на море.

А коровы вообще блюют, Джеймс?

Не знаю.

Лошади нет. Просто не могут. А про коров не знаю.

Я тоже, сказал Джеймс.

А их в море укачивает?

Не знаю.

Он позавтракал и снова лег, спал, пока в дверь не постучали. Явился Джеймс с бутербродом, чашкой чая и куском брака.

Я вам еды принес.

Спасибо, Джеймс.

Вы спали, да?

Спал.

А жизнь-то у вас путем, мистер Ллойд.

Вроде того.

Мама хочет видеть, как вы меня нарисовали, сказал он.

Ллойд потряс головой, прогоняя сон.

Зачем ей?

Не знаю. Она не сказала.

Джеймс передернул плечами.

Просто хочет видеть, мистер Ллойд.

Я пока не закончил.

Ей неважно.

Ну, ладно. Пусть приходит.

Когда?

Сейчас, если ей удобно.

Ллойд повел их в мастерскую, держа чашку чая в руке.

Тут беспорядок. Я работаю.

Na bac, сказала она.

Ничего страшного, сказал Джеймс.

Ллойд собрал рисунки с разных концов комнаты и стал расставлять их в ряд на мольберте, делая паузы, чтобы она могла понять, каким он видит ее сына.

Та siad go halainn, сказала она. Очень красиво. Спасибо.

Он бросил на нее вопросительный взгляд.

А Массон знает, что вы говорите по-английски?

Джеймс прижал палец к губам.

Не говорите ему, сказал Джеймс. Он очень расстроится.

Как так вышло, что он не знает?

Марейд пожала плечами.

Creideann muid an rud a oireanns duinn.

Мы верим в то, во что хотим верить, сказал Джеймс.

Ллойд рассмеялся.

Выходит, грош цена его исследованию.

Он смотрел, как она берет рисунки один за другим, поворачивает к свету

тушь с размывкой

бурые тона

простые линии

мягкость

женщина спит

женщина читает

женщина купается

Она провела пальцами по карандашному рисунку, дотронулась до своего сына, дотронулась до его работы, смахнула частички угля со страницы.

Подождите, сказал он.

Принес альбом с рисунками Рембрандта, открыл на странице с изображением спящей молодой женщины: голова на локте, тело неплотно завернуто в простыню. Показал Марейд.

Можно мне нарисовать вас? — спросил он. Вот так?

Она дотронулась до женщины.

Только с распущенными волосами, сказал он. А не с собранными, как тут у него.

Джеймс перевел. Она взяла у Ллойда книгу, подошла к окну — посмотреть на рисунок в сером свете дня.

Красиво сказала она. Сёп uair a rinneadh ё? А давно нарисовано?

Триста с лишним лет назад.

Seanbhean og, сказала она.

Молодая старая женщина, сказал Джеймс.

Она покачала головой.

Старая молодая женщина, сказала она.

Ллойд улыбнулся ей.

Она провела пальцами по рисунку, по лицу женщины, по складкам простыни, ей дарована жизнь вечная, будет и мне дарована, если я ему позволю, этому англичанину, совсем не похожему на Иисуса. Она улыбнулась. Так можно стать вечной. Видимо.

Та go maith, сказала она. Я согласна.

Он уставился на нее.

Вы уверены? — спросил он.

Она пожала плечами.

Я сказала «да».

Верно, я слышал. Просто не ждал.

Она засмеялся.

Думал, вы откажетесь.

Она закрыла книгу, вернула ему.

Сёп uair? — спросила она. Когда?

Сегодня днем.

Она покачала головой.

Нет. В будке. Anocht. Вечером.

Слишком темно.

Amarach. Завтра?

Да, сказал он. На рассвете. Свет подходящий. Она улыбнулась сыну.

Me fein is tu fein i pbictiuiri.

Ллойд посмотрел на Джеймса.

Что она сказала?

Сказала — она и я на картинах.

Ллойд улыбнулся.

Верно.

Ллойд пошел наводить порядок в будке, готовиться к ее приходу. Сперва разобрал рисунки — те, что решил сохранить, аккуратно сложил под кроватью, остальные бросил к печке на растопку. Развесил одежду, отмыл стол, вынес золу, подмел и, прихватив два металлических ведра, двинулся к морю: одно ведро кухонное, с грязной посудой, другое отхожее, пустое, но все в следах кала и мочи. Он нес их по каменистой тропке, через густую траву, к бухточке, которую тогда отыскал вместе с Джеймсом. Снял ботинки и носки, вошел с ведрами в воду — она яростно плескала ему в лодыжки, студеностью своей пробирала до зубов и позвоночника, заливала ноги краской. Нагнулся, чтобы ополоснуть ведра, но замер.

автопортрет: купание в собственных испражнениях, в духе Сальвадора дали Рассмеялся ребячество умора

и большие деньги

Он поставил отхожее ведро на песок, погрузил в воду то, что с посудой: соленая вода как абразив оттирала застарелые пятна на мисках, тарелках и чашках. Потом притопил отхожее ведро, смотрел, как волны подхватывают и растворяют его отходы. автопортрет: в путь вокруг света

Он фыркнул.

автопортрет: всемирный художник Он сел на песок, дождался, когда ветер и солнце высушат ладони и ступни — ступни у него были короткие, широкие, из-под пальцев выбивались толстые темные волоски, а ладони удлиненные и изящные, будто бы с маникюром.

автопортрет: мои ладони и ступни

автопортрет: я красавица и чудовище

Он отследил движение воды по бухте: вливается слева, выливается вправо, описав столь мощную дугу, что и думать нельзя, чтобы в нее погрузиться, что получится выплыть, преодолев подобный напор

хотя

кто

заметит

заплачет

душечкам дельцов

без разницы

душечке-дельцу

нет дела

На холоде ноги не сохли, он растер их пальцами, ладонями, носками, обратно шел в мокрых носках и сырых ботинках. Джеймс сидел на земле, прислонившись к двери.

Я хочу стать художником, сказал он.

Ллойд поставил ведра.

Как у тебя нынче дела, Джеймс?

Научите меня писать красками, мистер Ллойд. Прости, Джеймс. Не сегодня. Я работаю.

В воскресенье не положено работать.

А я работаю.

Завтра?

Нет. Никаких учеников.

Джеймс пошел за Ллойдом в будку.

Так научите?

Нет.

А должны.

В общем-то нет.

Пожалуйста.

На столе стояла коробка с едой.

Бабушка вам прислала.

Я не знал, что я тут надолго.

Она так решила.

Ллойд посмотрел на коробку.

Много еды, Джеймс. Больше обычного.

Вы ей, похоже, нравитесь.

Он стал распаковывать продукты. Говядина, ветчины больше обычного, дюжина яиц вместо шести.

Вы должны меня научить, мистер Ллойд.

А вот теперь, Джеймс, ты грубишь.

Джеймс сдвинулся к стене.

Можно задать вам один вопрос, мистер Ллойд? Можно.

Джеймс указал на рисунки.

Это чайки или крачки?

Чайки.

У них головы маловаты. Как у крачек.

Верно.

И вы не понимаете, как свет падает на поверхность моря.

Да что ты говоришь, Джеймс?

Вы не так видите.

Дану?

Да, мистер Ллойд.

А ты откуда знаешь, как правильно?

Я все время смотрю на море, мистер Ллойд. Тут

больше нечем заняться.

Ллойд снял со стены один из рисунков моря. Передал его Джеймсу.

Хорошо. Скажи, как нужно видеть.

Изнутри, не только сверху.

В смысле?

Свет не остается на поверхности воды. Полагаю, так и есть.

Он ломается, и часть проникает внутрь.

И?

Нужно сделать так, чтобы море как бы светилось снизу, не только сверху.

Интересная мысль, Джеймс.

Вот видите. От меня есть польза. И помощь. Верно, Джеймс.

Ну так научите меня писать красками, мистер Ллойд.

Я работаю, Джеймс.

Я просто буду работать рядом.

Нет, Джеймс. Я работаю один.

Ну, может, дадите мне кисти и краски? И бумагу. Не здесь.

В коттедже?

Ллойд вздохнул.

Я совсем не хочу брать ученика.

А я тогда скажу бабушке, что вы собрались рисовать мою маму.

Ллойд театрально ахнул, прижав ладонь к груди.

Да не может быть, Джеймс.

Мальчик рассмеялся.

А вот и скажу. И еще скажу ей, что мама будет в одной простыне.

Ллойд подтолкнул Джеймса к двери.

Иди отсюда, Джеймс. Начни с карандаша и угля. Никаких красок.

Да, мистер Ллойд.

Я через несколько дней вернусь и посмотрю, что у тебя получилось.

А ключ дадите?

Уверен, что ты сумеешь попасть внутрь, Джеймс. Джеймс усмехнулся.

Тут вы правы. Сумею.

Ллойд поставил посуду на полку, разгрузил коробку с едой, разложил по остальным полкам хлеб, фруктовый пирог, фасоль, банку супа, овощи — те же, что и раньше: картофель, капуста, репа английского художника

гонят

французского лингвиста

балуют

Свежее молоко и масло он вынес наружу, поставил у северной стены, защитил от солнца сланцем и камнем. Вернулся в дом, затопил печку, использовав на растопку ненужные рисунки и щепки, потом добавил торфа, стараясь не затушить пламя слишком крупным или сырым куском. Заварил чай, поел говядины с хлебом и сел у печки дожидаться Марейд, рисовать чаек с головами покрупнее, рисовать море, подсвеченное не только сверху, но и изнутри, следуя инструкциям островного мальчика, который свет понимает лучше художника и который сейчас берет ключ на кухне у Бан И Нил и отпирает коттедж англичанина, заходит в мастерскую, где в воздухе висит запах краски и льняного масла, висят частички углерода и угольной пыли. Джеймс вдыхает воздух полной грудью, омывает легкие этими непривычными запахами, которыми я дышу каждый день, не выдыхая. Скажу бабушке, чтобы завтрак, обед и ужин она принесла к дверям, а сам я останусь внутри, буду дышать этим воздухом, один, спрятавшись от них, от их рыбьего запаха, от них и от их планов на мою дальнейшую жизнь, а я вместо этого буду здесь, буду трогать кисти, краски, карандаши и уголь, открывать тюбики с краской, красной и желтой, выдавливать цвета на пальцы, рисовать желтые и красные полосы на щеках, на лбу—инициация, ученичество, становление художника.

Он выдавливает краски на палитру: бирюза, французский ультрамарин, берлинская лазурь, лимонный желтый, желтый кадмий, светло-зеленая марена, темно-зеленая марена, персидский алый, темный рубин, зеленая киноварь, морская зелень, оливковая, темно-зеленая, белая. Белой побольше. Выбрал кисти, тонкую и толстую, изобразил большую лодку в море, сеть за бортом, рыба прыгает, Михал и Франсис на борту, улыбаются. Взялся за вторую картину. Другая лодка. Каррах. Ближе к берегу. Михал и Франсис сидят внутри, но на сей раз хмурятся, везут Ллойда на остров, у художника в правой руке три кисти, воздетые к небу, — приношение богу искусства. Он написал остров в виде горы, по которой рассыпаны домики, бабушку и мать у дверей их коттеджа, в руках чайник и тарелка с плюшками, Массон в дверях своего коттеджа с диктофоном в руке, Бан И Флойн выше по склону, у самой вершины, опирается на свою палку, с лучезарной улыбкой, и она, и ее коттедж окружены желтым сиянием. В нижнем правом углу, ниже уровня моря, он поместил маленькую перевернутую лодку и проставил на киле свои инициалы: ДГ. Джеймс Гиллан. Художник. Не рыбак.

Он написал еще четыре картины и потом уже взялся за карандаш и уголь — пробыл в коттедже до темноты, пока не услышал снаружи голос матери, она разговаривала с Джей-Пи. Он выскользнул в заднюю дверь и успел на кухню до ее прихода.

Ты к чаю не пришел, сказала она.

Поставила на стол корзину с грязным бельем.

Да, не пришел.

Он дотронулся до корзины.

Ну и работы у тебя от этого Джей-Пи.

Он любит чистую одежду.

Она все равно запачкается.

Есть хочешь, Джеймс?

Страшно.

Она сняла с края плиты тарелку, накрытую другой тарелкой, поставила на стол перед сыном, лицо и руки у него были перемазаны разноцветными красками.

Тарелки горячие, Джеймс.

Спасибо.

Ты чем занимался?

Так, ничем.

Долго ты ничем занимался.

Типа того. А что ты делала у Джей-Пи?

Ничего.

Я слышал, как вы разговаривали.

Выходит, ты был поблизости.

Он улыбнулся ей.

Выходит.

Она взъерошила ему волосы.

Тебе спать пора, Джеймс.

Пора.

Он ушел. Она вымыла тарелки, ложки, вилки, подбросила торфа в огонь. Села, вынула из корзинки, стоявшей у стула, угольно-серое вязанье. Будет джемпер для Джеймса. Темный, чтобы грязи не видно было. Она растянула вязанье на коленях, сосчитала. Восемь рядов готовы, осталось еще два, один лицевыми, второй изнаночными. К школе поспеет, Джеймс. Если ты туда вернешься. К этим священникам и их порядкам. Она начала вязать, перекрещивая спицы, нанизывая петли пряжи. Ты у них делаешься тихим, Джеймс. Делаешься неподвижным. И ногти у тебя изгрызены до мяса. Она закончила резинку внизу свитера, добавила по шесть петель с каждой стороны. Продолжила вязать, чередуя ряды лицевых и изнаночных, создавая основу для узора, ее собственного узора, ею придуманного, его она вывязывала для Лиама, теперь для Джеймса, который ничего мне не рассказывает, говорит только, чтобы я не переживала, меня там не любят, потому что я островной, но ты не переживай, мам, мне они тоже не очень-то нравятся. Она сосчитала петли. Сто тридцать четыре. Как оно было вначале, есть сейчас и будет всегда. Молитва вязальщицы. Она связала еще три ряда, лицо, изнанка, лицо. Растянула полотно на ляжках, еще раз пересчитала петли и начала вывязывать узор: плетенка, косичка, жемчужина, ромб в середине, потом в обратную сторону: жемчужина, косичка, плетенка. Вывязала первую плетенку, сделав три петли из одной, собрала их, закрыла изнаночной, вытолкнула наружу — основа плетенки, фактуры джемпера. Марейд улыбнулась, погладила шерстяной узелок, выпуклость, под которой Джеймсу будет тепло, как было тепло мне, когда мне вязала мама, а вот бабушка нет, она и сейчас это называет английским вязаньем, английской затеей, а это англичане виноваты в голоде, в краже земли. Они забрали нашу землю, говорит она, заморили нас голодом, а потом, чтобы справиться с бедностью, снять с себя часть вины, посадили нас за вязание. Вяжите джемперы, вот так, а потом продавайте, говорили они. Этим и зарабатывайте себе на жизнь, говорили они. Этим и зарабатывайте на аренду жилья, говорили они, хотя нам нравилось зарабатывать по-другому, чтобы нас кормила земля, наша земля, и море, наше море. Но они велели нам вязать, вот мы и вяжем. Ну, я-то не вяжу, говорит Бан И Флойн. Так не вяжу. По-ихнему. По-шотландски, английски, ирландски. Я буду вязать по-своему. Как вязала мама. И бабушка. Марейд засмеялась. Над Бан И Флойн, что тихо сидит у огня со своей трубкой, чаем и вязаньем, непокоренная, изготавливает носки, которые никто уже не хочет носить, носки с узором посложнее, чем на этих джемперах, носки с волнами и валами, изгибами и извилинами, носки, которые потом лежат в шкафу, потому что мой отец, муж ее дочери, был последним на острове, кто соглашался их носить, — несколько дюжин носков дожидается в этом шкафу, когда он вернется из моря. Марейд улыбнулась. Ну, хоть ноги у него не будут мерзнуть, когда он вернется из моря, откроет шкаф и достанет эти носки. Она продолжила вязать: двадцать лицевых петель, основание косички, косички пойдут по обеим сторонам груди Джеймса, от бедренных косточек до ключиц. Дальше жемчужный узор, лицевая, изнаночная, лицевая, изнаночная, вязание так успокаивает в тишине спящего дома, спящей деревни, спицы постукивают, вывязывая основание ромба, который пойдет посередине джемпера, вдоль всей груди Джеймса, пока еще тощей, хотя голос у него уже сломался, и он уже брился пару раз, пока только подбородок, исподтишка: волоски смыл, бритву спрятал, пользовался отцовской бритвой без наущения отца, без мужского наущения, потому что от священников толку мало, от этих мужчин в сутанах, а на Михала у него нет терпения, на Франсиса, собственного дядьку, и того меньше, хотя вот англичанин ему нравится. Может, с англичанином он разговаривает так, как разговаривал бы с отцом, но от отца ему теперь толку мало, он на дне моря, в одном из этих джемперов, темном, как этот, джемпер теперь ложе для рыб, покрывало для кра бов, шерсть проживет дольше, чем его плоть и кожа чем его черные-черные волосы. А что твои кости, Лиам? Мозг твоих костей? И что ты сам? Что от этого всего осталось? От тебя, любимый, там, внизу, в морской пучине, в пучине моря. Осталось что-то или ты исчез бесследно? Съеден? Распылен? Растворен, рассеян. Унесен из одного океана в другой. Частицы тебя пустились в странствие вокруг света. Муж мой в Австралии, Африке, Южной Америке, путешествует без меня по всему миру, хотя и обещал, что мы поедем все вместе, уедем все вместе, втроем. Но ты без меня уехал, Лиам. Без нас.

Она отпила чаю и продолжила вязать.

Сколько вообще могут просуществовать кости? Череп? Меньше или больше, чем джемпер? На брате тоже был джемпер. И на нем темный, как вот этот, но работы его матери, моей матери, — меньше плетенок, чтобы проще различать в стирке. Впрочем, стирать эти джемперы приходилось редко — запахи они впитывают прямо как овцы. Ты хоть раз видел вонючую овцу, Лиам? Корову—да. Козу? Козлы жуть как воняют. Но овцу? Если ее предоставить самой себе, она всегда чистенькая. В отличие от этого француза, который чистый только благодаря мне.

Она добралась до второй стороны ромба, начала повторять весь узор в обратном порядке: жемчуг, косичка, плетенка.

А вот отец джемперов никогда не носил, даже в зимнюю стужу. Он носил рубахи, носки работы Бан И Флойн, а еще жилет и колючие брюки, сшитые портным, который приезжал на остров два раза в год. На мессу надевал пиджак, как положено, но в тот день, в тот осенний день, последний день, он был в своем обычном, всех уверял, что ему не холодно, хотя ведь наверняка стало холодно, когда вода начала просачиваться под одежду, растекаться по коже, по легким, впитываться в кожу, в легкие, в отца, мужа, брата. Святая Троица наших мужчин. Аминь. Сгинь — и сгинул. В тихий осенний день. Утянут на дно шерстью. Плотностью вязки. Плотностью моей вязки. Мой любимый утонул в моем джемпере, утонул из-за моей английской вязки. Она растянула зачаток джемпера на коленях: основа заложена, узор сформирован. Воткнула спицы в шерсть, положила все в корзинку, поднялась, почти беззвучно прошла к двери в дом француза, к нему в постель, осталась там до тех пор, пока серая тьма летней ночи не начала светлеть, и тогда она снова оделась и ушла на утесы, к англичанину, который как раз тащил матрас, белье, одеяло и подушку с кровати на крошечную площадку у печи, пристраивал подушку там, где свет от огня и окна ярче всего, ждал, когда лучи рассвета прокрадутся в оконный проем, ждал, когда она придет, не зная наверняка, придет ли, эта женщина, которая станет его «спящей». Она подергала дверь. Он открыл, протянул ей руку.

Спасибо, что пришли, сказал он.

Она кивнула, руку пожала. Он подвеселил огонь, подкинул еще торфа. Вручил ей книгу, открыл на странице со спящей женщиной.

Вот так, сказал он.

Да, сказала она.

Я выйду, сказал он.

Она разделась, завернулась в простыню, выпростав ступни и ноги, опустила голову на локоть, копируя изображение в книге.

Он вошел.

Спасибо, сказал он.

Он слегка передвинул ее голову, сел на пол, глаза стремительно бегали туда-сюда, вверх-вниз, высматривали, выпытывали, голубые, ясные, затененные нависшими складками, хотя он ведь еще довольно молод, лет сорок, старше Франсиса, моложе Михала, кожа мягче и глаже, чем у островных, у людей моря, да и тело мягче, более округлое, не привычное к работе — комнатная собачка, не сторожевой пес.

Она улыбнулась.

Мне сторожевой пес милее.

Она рассмеялась.

Он остановился.

Простите, вы что-то сказали?

Она рассмеялась, качнула головой.

Марейд, пожалуйста, закройте глаза. Вы, типа,

как спите.

Ceard a duirt tu?

Он закрыл глаза.

Tuigim. Да. Поняла.

Карандаш его двигался стремительно, глаза вкапывались все глубже, внедрялись в меня, впитывались, впитывали, хотя и не так, как это делал Лиам, как это делает Джей-Пи, или как Франсис — Франсис с его вывешенным языком. Нет. Совсем иначе.

Марейд.

Она открыла оба глаза.

Да?

Он прищурил один глаз. Она засмеялась.

Вы спите, сказал он.

Да.

Спите. Не щурьтесь.

Зрение пришлось отключить, и она стала вслушиваться в шорох карандаша по бумаге: движения медленные, ритмичные, карандаш мягко пульсировал, успокаивал, уводил прочь от деревни, от Джеймса, от Бан И Нил, она уже проснулась, бурчит, куда я подевалась, почему не поставила чайник греться, посуду на стол, не начала день как положено, это же моя работа — начинать день как положено и как положено вести его дальше, быть где положено, двигаться, весь день, каждый день, делать то же, что и она, что она делала всю жизнь, не задавая вопросов, я, по крайней мере, ни одного вопроса не слышала.

Сядьте, пожалуйста.

Он взял простыню, обернул ей плечи, тело и ступни — на виду осталось только лицо.

Повезло нам нынче утром, сказал он. Рассеянный свет.

Она кивнула, хотя и сомневалась в смысле его слов. Посмотрела, как свет падает в узкое окошко, рассеянный облаками и стеклом, распадается на лучи, которые освещают разные участки пола.

Подвиньтесь немного назад, пожалуйста.

Он оттолкнул воздух руками. Она подвинулась назад.

И поверните голову.

Она повернула.

Сюда.

Повернула снова.

Тут он сел перед ней, ближе, чем раньше, вытянув шею вперед, так, что она ощущала его дыхание, чувствовала его запах: лаванда, краска, скипидар. Она чуть отстранилась, он не отпустил ее, преследуя глазами, карандашом, стиснул меня, удерживал на месте, пока рисовал, поглядывал попеременно то на бумагу, на линии и изгибы на странице, то на меня, на мое лицо, глаза, скоблил, царапал, будто пытаясь сквозь глаза проникнуть внутрь меня.

Она улыбнулась.

Все-таки когда француз в меня входит, оно как-то лучше.

Не двигайтесь, Марейд.

Она кивнула.

Перестаньте шевелиться.

Beidh, сказала она. Хорошо.

Спасибо.

Загрузка...