Из штаба слышались редкие вскрики пытаемого Мбиа, а Сыч, Анька и Салага стояли рядом с воротами и наслаждались теплой летней ночью.
— Чуешь, Салага, как жизнь хороша? — спросил Сыч, медленно вдыхая и выдыхая воздух.
— Чую. — он и сам пил теплый ночной воздух, отдыхая от пороховой гари, выстрелов и страха за свою бесценную жизнь.
— Никого не ранило? — деловито осведомилась Анька, — Может, в броник попали или синяк оставили?
— Не, все в порядке. — Сыч дышал, закрыв глаза и кайфовал, — Не считая того, что у меня руки — как отбивные. По щиту прилетает очень больно.
— Ну, смотрите сами. У меня аптечка с собой, если что.
— Так ты, оказывается, не только водитель, но еще и медик? — удивленно спросил Салага.
— Ага-а. Медик. — лениво отозвался вместо неё Сыч, продолжая с наслаждением дышать полной грудью — Хоть и не хирург, но раны штопает ого-го.
— А что, у вас ранили кого-то?
— Разумеется, причем, не один раз. — Сыч поглядел на Салагу, — Помню, как меня первый раз подстрелили. Кровищи, как с порося. Повезло, правда, что не задели ничего жизненно важного. Случай был — ну вообще, хоть картину пиши. Темная квартира, я сижу на табуретке в центре кухни, на пол газеток подстелил, чтоб линолеум не запачкать, Анька настольную лампу принесла, чтоб на спину мне светить… Зашивает меня, я типа кашляю, чтоб от боли не орать. Анька плачет, и ее слезы соленые мне прямо в рану капают… Да-да, Ань, не отворачивайся, всё так и было. Плачет, значит, зашивает и говорит сквозь слёзы: «Ну зачем ты это делаешь? Зачем под пули лезешь?». Ну чисто нуарное кино.
Анька обиженно отвернулась. Сыч, видимо, рассказал нечто, о чем ей не хотелось вспоминать.
— Любит она меня, дурака. — Сыч с лукавым прищуром глядел на Анькину спину, — Что нашла только?…
— Заткнулся бы ты, — прошипела Анька, поворачиваясь, — А не то я…
— Извини-извини! — Сыч примирительно поднял ладони, — Я не хотел ничего такого…
— Да пошел ты! Не хотел он! — Анька снова завелась с пол-оборота, — Вечно ты ничего не хотел! Даже когда открытым текстом предлагали, не хотел! Тоже мне… «Сыч наш тоже вертолёт — х. й большой, а не встает»!
— Оу… — Салага никак не рассчитывал узнать такие подробности из личной жизни боевых товарищей, — Я, наверное, пойду пройдусь.
— Стой. На. Месте. — процедила Анька с такой злостью, будто ядом плюнула, и, резко повернувшись на каблуках, пошла к машине, села в кабину, и включила радио, запевшее что-то нерусское.
— Что это с ней?
— Отойдёт. — пожал плечами Сыч, — Пошли-ка за пивом сходим…
Вернувшись с пакетами, издающими «звяк-звяк», Сыч и Салага заглотили мигом по бутылке — даже и не заметили, как проскочила.
— А ведь еще вчера я не пил… — Салага отрывал кусочки от этикетки и бросал себе под ноги.
— Ага, и не трахался, наверное.
Салага покраснел и что-то промямлил, но Сыч его перебил:
— Да ладно тебе! Видел я, как ты ту деваху охомутал. Она и мявкнуть не успела. — Сыч заржал и, открыв еще одну бутылку, передал ее Салаге, — Подкатил, как настоящий мачо, танцы, угощение, все дела.
— Да?.. А я не помню. — Салага забрал пиво и присосался к горлышку с грустным видом.
— Ну дык… Виски с водкой — это вам не гондон надуть.
— Ты специально меня так напоил?
— Разумеется. Тебе до нервного срыва оставалось 5 минут. — Сыч усмехнулся, — Уж я-то в этом почти эксперт.
Молчали. Пили холодное пиво и теплый воздух, наполненный неповторимым ароматом ночных улиц. Свежего воздуха, пыли, и испаряющейся с асфальта воды, которой щедро орошали дорогу машины-поливалки.
— Слушай, Сыч… Я уже спрашивал об этом, но ты так и не ответил. Что с тобой такое стряслось, что тебя в психушку упекли?
— Э-эй. А как-нибудь тактичнее нельзя? — скривился Сыч.
— Прости. Я пьян. — Салага мгновенно осознал свою ошибку, и выглядел так, что, будь у него хвост — он бы его непременно поджал.
— В принципе, ладно. Не страшно… Хрен с тобой, расскажу. Тем более, что никакой это, в принципе, не секрет, и вся Команда давно всё знает… — Сыч надолго замолчал, собираясь с мыслями, и затем начал свой рассказ.
— Когда нас взяли и отвезли в тот загородный дом, то посадили в подвалы и принялись допрашивать. Ну, ты знаешь, тебе рассказывали. А вот то, чего тебе не рассказали — на меня допрос подействовал. Я ж всю жизнь был таким крутым перцем, что просто ах, а тут… — Сыч тяжело вздохнул, — Они ж меня не били даже. Серьезно. Взяли на раскаяние и на страх тюрьмы. Говорят, «Все, хлопчик, допрыгался. Сейчас мы тебя оформим, и пойдешь ты по этапу. За все твои прегрешения тебе светит пожизненное — это к бабке не ходи». Вот тут-то меня и проняло. Когда стрелял — не пронимало, когда убивал — не пронимало, а тут — до глубины души прям. В самую точку. Думал, что родителям скажу — позорище ведь для семьи. Старики мои такого бы не выдержали. А эти суки поняли, что слабину нашли, и давай давить, что есть силы… Додавились и сломали. Я ж перед ними плакал навзрыд. И на коленях ползал, представляешь?… Едва ли не руки целовал… Унижался, как только мог. — Сыч горько усмехнулся, — И сдал всех-всех-всех. С потрохами… Шкуру свою спасал, козёл. Ребята знают, и зла не держат, а вот я себе простить никак не могу. И не прощу. И низости этой моей, и предательства. Не смогу просто.
В глаза Сычу сейчас было страшно смотреть — такая в них была жестокость и холодная безжалостность. И от осознания, что все это направлено на самого себя, легче не становилось, скорее, наоборот.
Салага пил пиво и молчал.
Сыч тоже.
— Пошли. — сказал он, допивая и вставая с лавочки, — Посмотрим, как чего там Дубровский накопал.