«Сириусу» посвящается
— Это корабль! — настойчиво повторил Маккавей.
Двери и щели.
Верещат дщери.
Ящерицы — какие ящерицы перед городской чертой?! —
Селезни с утками, определившиеся в парки на пруды на постой.
Далее — дале и дале.
Реи и тали.
Оборотные Янусы медалей.
Медузы-Горгоны.
Фрегаты и препоны.
Горельефы и галионы.
Озелененные балконы.
Цыганская побежка бронзовых жеребцов
И патинированных меринов с иллюминированных дворцов.
Зачеканенные крупы кобыл с арок.
Походки перестарков и супер-старок.
Шелест кожанок.
Скрип кобуры.
Пылающие на перекрестках костры.
Гвалт мирской
На Тверской и на Морской.
Разворачивающиеся на парад
Кортик, бескозырка, фуражка и бушлат.
Морзянка светофоров. Уличных знаков номерных нечет и чет.
Сказала бы, что люблю тебя, но это не в счет.
Бронзовые скульптуры —
Сидящие на постаментах деятели культуры
С постными лицами и в партикулярном платье.
Монстры с порогов восприятия.
Образы с болевых порогов.
Маски добродетелей и пороков.
Девочка в красном и мальчик в голубом.
Пыль столбом.
Асфальт, диабаз, диоритовые плиты.
Ветром биты.
Лыком шиты.
Чем только не крыты.
Бурун, буек, буян.
Задумавшийся с прошлого века капитан Иван.
Над ним чайка Джонатан.
За ним — выход в мировой океан.
Он же вход.
Сболтнула бы, как люблю тебя, но это не в счет.
Окраины —
кроили, кроили, да и сметали.
Неоглядные дали.
Нагородили и гордимся городьбой
Оптом и в розницу, поодиночке и гурьбой,
Соло и хором.
Пустыри ни с чем и свалки, наполненные сором.
Бульвары, где на счету каждый куст.
Город уходит в топь. Идет в рост и в руст.
Но без тебя он пуст.
С детства до старости этот урбанистический сон:
На четыре стороны с четырех сторон:
стогны и стены
залы и сцены
зрители, они же актеры
авторы, они же суфлеры…
Ночь и фонарь.
Вечер и гарь.
Утренние мосты.
А главное — день и свет.
Но свет — ведь это и ты…
Не оставляющие за собою следов
Караваны судов.
Призраки парусов баркентин и бригантин.
Близнецы-голландцы: Летучий номер два
и Летучий номер один.
Сцепленные норд-остом и зюйд-вестом голые ветки.
Наводнений отметки.
Хранящие отношения ущелий и гор
Флигель с нагретой крышей
и холодный колодец-двор.
И с диаметрально противоположными рожами —
забитой и нахальной —
Кот чердачный и кот подвальный.
Бесконечный натюрморт жизни городской.
Обессмертившийся торт
и томат с треской.
Все консервные пиры
В жестяных зубцах,
Все кухонные пары
Как при праотцах.
Да та свеча, огарок тот,
Который все не догорит,
Которым жизнь-то и корит,
Пока идет.
Этот старый торг — залог, золото, ломбард,
То осенние листы, то фиалки — март!
Этой древней мишуры перстенек с перста
И нательное тепло желтого креста…
Тут развал привычный книг,
Карточных колод,
Раритетов белый клык
Да жемчужный грот.
Судовых часов лицо и клепсидр вода,
Утекающая сквозь дни и невода,
Электронное табло с чоком на года
И песочные часы — пропуск в никогда.
Просветленный абажур
Лампы со стола.
То есть, жизни нашей сюр —
Да и все дела!
Бесконечный натюрморт — то фарфор, то пыль,
То селедка, то цветок, то есть быта быль,
Где нейтральной полосы для забвенья нет:
Отпечатки пальцев сплошь
или слепки лет!
С утра садишься на кровать,
Проспав зарю.
Давно пора бы мне вступать —
А я смотрю…
Касается твоей щеки
Какой-то фон.
Там то ли полки не с руки,
А то ли сон.
Ты как в пустыне, как в степи,
Дюж по гужу.
Давно пора бы мне вступить —
А я гляжу…
И на плечах твоих сей куб
Воздушных масс.
И плещется у самых губ
Глоток «сейчас».
И по скуле гуляет блик —
Не морщи лба… —
И целый мир к окну приник
И вся судьба.
Давно пора бы мне вступить
И честь бы знать;
Но прохожу я образ твой
За пядью пядь.
В окне лазурь на небеси,
И ты, родной,
Вращаешься вокруг оси,
Оси земной.
Земной юдоли карусель,
Вседневный спуд.
И ни отселе, ни досель —
Вся жизнь-то тут…
Движений или поз игра,
Числа им несть.
Давно бы мне вступить пора —
Глаз не отвесть!
Перетекаешь ты, как ртуть,
В мирке стенном,
Твоих следов не смыть, не сдуть
В миру земном.
В застенках комнат и квартир,
На складе лет…
И календарь, как конвоир,
И сладу нет.
То клонит в явь, то клонит в навь,
То к сентябрю.
Давно бы мне отбыть хоть вплавь —
А я смотрю!
Так — интерьер! Обвычья длань,
Обычьям дань.
Портрет (в такую глухомань,
В такую рань…)
То локоть острый, то колен
Хрупчайший сброд,
Голубоватых дельты вен
И рта обвод,
И эта легкая рука —
Во все глаза! —
И паруса издалека.
И паруса.
И уходя, не ухожу:
Запомнить тщусь,
Хоть знаю — сколько ни гляжу,
Не нагляжусь!
Ну, давай, давай, забегай, бежал-то во весь опор.
А теперь — во двор!
Ибо фасады любила я до поры.
Предпочитаю ныне дворы.
Намек не пространство: замкнули!
Накат на простор: кубистический недомерок.
Колодец, в который мы все нырнули
И прогуливаемся наподобие водомерок.
Раньше — плиты и трава,
Раньше — во дворе дрова,
Прежде — войн ребячьих плац,
А теперь — асфальт под пляс!
Все дворяне во дворе,
А придворные в окне;
Из каких ты там дверей
Появляешься вовне?..
Двор не наш — почти ничей,
В центре сад.
Вон Владычица Мышей
Ведет своих чад.
Сережки горят.
Сапожки стучат.
Чада парами шагают, чрезвычайнейше трещат.
Про мост, про хвост, про милицейский пост,
про дом, про дым, про гром, про крым,
про ябеду, про ягоду, про бабушкин пирог,
про горести, про радости, про прятки со всех ног.
А Владычица Мышей улыбается,
Умной Машей притворяется,
Чуть-чуть хромает,
Все понимает.
Но по ночам, когда темно,
Она завешивает окно
Мансардное на уровне крыши,
И к ней являются городские мыши.
Серые и белые,
Наглые и несмелые,
Мышки-приготовишки,
Мышки-воришки,
Мышки-норушки,
Мышки-вострушки
И мышки-старушки.
Владычица Мышей играет им на фисгармонии,
Разводит с ними антимонии,
Рассказывает им, кто был таков,
И наставляет их противу котов.
В остальном она девушка как девушка.
Щеки розовые.
Уши фарфоровые.
Глаза голубые.
Губы алые.
Руки белые.
Чуть-чуть хромает.
Глаза, как звезды.
Уши, как лепестки.
Щеки, как розы.
Губы, как герань.
Руки, как снег.
В общем, как сказано было выше:
девушка как девушка.
Навстречу ей и чадам ее
с метлой,
совком,
ведром
и песком
Выходит Прекрасная Дворничиха.
В волосах у нее бумажная роза.
— Это надо же! — говорит она низким голосом, —
Маляры еще только выехали,
а во дворе уже голубая лужа!
Кто бы это мог краску-то пролить?
— Где? где? где? где? — кричат дети.
— Лужа! лужа! лужа! лужа! — кричат дети.
— Мария Васильевна, я хочу туда! — кричат дети.
— Мария Васильевна, а у Петрова в кармане сера и слюда! — кричат дети.
— Ябеда! ябеда! ябеда! — кричат дети.
— Не я беда, а ты беда! — кричат дети.
Владычице Мышей надоело молчать
И она говорит: — Дети, не надо кричать.
Кто сейчас встанет парами как нужно,
Пойдет смотреть голубую лужу. —
Все, пара за парой, как на балу былом,
Идут во второй двор к луже и исчезают за углом.
Прекрасная Дворничиха, оставив свой реквизит на скамейке,
направляется следом.
Она рыжеволоса, горбоноса и конопата.
Глаза у нее узкие и сонные.
За ней молча следуют влюбленные:
комары, маляры, столяры, водопроводчики, сантехники,
электрики и вечно трезвый кровельщик.
— Лужа! лужа! лужа! лужа! — кричат дети.
— Мария Васильевна, а Петров в нее встал! — кричат дети.
— Ябеда соленая! — кричат дети.
— На костре вареная! — кричат дети.
— А у Петрова сапоги голубые! — кричат дети.
— А у Петрова руки голубые! — кричат дети.
— А у Петрова нос голубой! — кричат дети.
Владычице Мышей кажется, что в бирюзовой луже
что-то
отражается.
Но, вроде бы, это не соседний дом.
И не чада.
И не деревья.
Похоже, что это корабль.
Парусник.
Или облака.
— Дети! — говорит она внятно. — Все за мной.
Мы идем домой. —
Все идут домой, и только голубой Петров плачет.
— Хочу на корабль! — плачет голубой Петров.
— На какой корабль? — спрашивает Владычица Мышей.
— На белый! — плачет голубой Петров; —
На который в луже.
Там, в луже, пароход плывет.
— Врет! врет! врет! врет! — кричат дети.
Прямоугольниками жести
покрыты крыши.
Пасьянс из карточной колоды
в масштабе с птичьего полета.
Все пешеходы, как зверушки,
в миниатюре с высоты.
Их наблюдая с теплой жести
сидят коты.
Старший кот суров и рыж.
Он гроза окрестных крыш.
Зовут его Мардарий.
Средний кот — драчун и вор,
мышевед мышиных нор,
черногрудый, белоносый
по имени Босый.
Младший — серый молодец,
всех котят двора отец.
Откликается на кличку Мурзик.
Время от времени в отдалении
появляются кошки Домна и Феня.
Котам надоело драться.
Они отдыхают
и премило болтают.
О рыбьих и куриных костях переговорили.
О преимуществе котов перед кошками переговорили.
Подлые свойства собак обсудили.
А также философский вопрос о происхождении солнца и луны
И степени их сходства с мячами и снежками.
Затронули темы электричества,
магнетизма,
биополя
и телепатии.
Имелась в виду, разумеется, кошачья телепатия.
Люди не в счет.
Люди грубы и нечутки.
Чурки и анчутки.
Виной тому, разумеется, не сами люди, а их размер.
При такой величине
создание природы
развиться до уровня кота неспособно.
Безмозглая гора мяса.
Кстати, о мясе.
— Что они с мясом делают? — сказал Мардарий.
— Поганят, — сказал Босый.
— Огнем и солью, — сказал Мурзик.
— И прочей дрянью, — сказал Мардарий.
— И жрут его потом железками, — сказал Босый.
— Сами не живут и другим не дают, — сказал Мурзик.
В этот самый момент над ними проплыл корабль.
Это был воздушный корабль.
Он несколько напоминал воздушный замок.
Но замок, как известно, неподвижен
и строится в воображении одного человека
либо двоих людей.
А это прозрачное диво плыло на всех парусах.
Кошка Феня воскликнула: — Ах!
— Косое вооружение, — сказал Мардарий.
— Какое сооружение! — сказал Босый.
— Белый, как мышь, — заметил Мурзик.
Корабль не несся подобно Летучему Голландцу без руля и без ветрил.
Он торжественно парил,
облаку подобный,
хрестоматийный и подробный.
— Это мираж, — промолвил Мардарий.
— Фата-моргана, — произнес Босый.
Он был романтическая натура, как все ворюги.
— Летающая посудина, — сострил Мурзик.
Появившаяся за трубой кошка Домна подобострастно захихикала.
Острый киль бесшумно рассекал городской воздух.
— Может, это обман зрения? — спросил Мардарий:
— Вследствие авитаминоза, — поддакнул Босый.
— Это весенний катаклизм! — сказанул Мурзик.
Он любил выражаться.
Особенно в присутствии кошек.
— Ах! — вскрикнула Феня.
— Мышь! — взлетел над крышею Мурзик.
— Лови! — заорал Мардарий.
— Дрянь! — зашипел Босый.
— Корабль! корабль! — корабль! — пищала мышь,
проваливаясь
в водосточную трубу.
Это была самая хитроумная,
Самая тихолапая,
Самая прыгучая,
Самая везучая мышь в городе.
— Эх… — сказал Мардарий.
— Да, — сказал Босый.
— Увы! — сказал Мурзик.
— Ай, — сказала Феня.
Придя в себя коты завертели головами как совы.
Ничего такого.
Небо как небо.
Небосклон при появлении звезд.
Небосвод в полный рост.
Несчитанные овцы.
Немеряные поля.
Никаких следов корабля.
— Может, его не было? — спросил Мардарий.
— Небу небово, — сказал Босый.
— Хочу корабля белого! — заявил Мурзик.
Феня смутилась и ретировалась.
Смеркалось.
— Смотрите, сограждане! — сказал Мардарий.
Они свесили усатые лица с края крыши.
Посередине двора стояла голубая лужа.
Или лежала.
В ней отражались дома, окна, деревья, крыша, коты,
и растаявший в вечере корабль.
— Может, это летающая тарелка в стиле «ретро»? — спросил Босый.
— Художественный образ попутного ветра, — сказал Мурзик.
Феня опять высунула из-за трубы морду с мелкими чертами лица.
Мурзик выражался и изъяснялся именно для нее,
и она с упоением слушала,
ибо шел месяц март,
о чем и подумала пролетающая с Невы на Неву чайка:
«Месяц март.
Кошачий бардачный бард.
Белая рыбка на ножках,
бегущая через двор.
Вздор.»
Чайка увидела голубую воду
и в ней белую глыбу,
подумала про мороженную рыбу
и убыла, отметив наметанным оком
контейнер великолепной помойки,
На котором сидел одиноко
котенок молодой
наедине с селедочной головой.
— Чайка, — сказал Мардарий.
— Рыбу жрать полетела, — сказал Босый.
— Мне снилось намедни, что у меня крылья есть, — сказал Мурзик,
И что я ныряю за рыбой в Неву.
Все-таки вода — мразь.
— А грязь? — спросил Мардарий.
— Всю жизнь и живешь как кот на глине, — сказал Босый.
Владычица Мышей
уже занавесила окно
и распустила косу.
— Что вы больше любите, печенку или мозги? — спросил Мурзик.
Ночь вступила в права.
Разноцветные окна светились.
Светофоры мигали.
Звезды поголубели.
Фонари позолотились.
Город приготовился спать,
дабы ночной космогонии достойно противостоять.
Швы между жестяным пасьянсом таяли во мгле.
Коты лениво разбредались.
— Потянуло к земле? — спросил Мардарий.
— Хозяева уснут, домой не попаду, — сказал Босый.
Он был домашний.
— Лично мне пора на шашни, — сказал Мурзик.
Некая кошачья тревога
распространялась из мансардного окна.
— Она опять не одна, — сказал Мардарий.
— Сходка дичи, — сказал Босый.
— Мышиная Фея, — сказал Мурзик.
— Ах, — сказала Феня.
В город по капле вливалась тишина.
И весна.
— В классической, — сказал Шут, — литературе… —
Он сидел на шкафу.
Седые волоски клочьями.
В бороденке пылища.
Нога на ногу.
С пяточкой голой.
И полировал ногти.
Он ставил рекорд.
Ноготь указательного пальца левой руки
был длиною с вершок.
Шут не подстригал ноготь по календарю.
Ставил в хозяйском календаре птички.
— В классической, — сказал Шут, — литературе… —
— Он был очень образованный домовой.
Домовой-сноб.
— …литературе, — сказал Шут, — есть пьеса,
В которой главные герои — наш брат, нечисть.
— Чья пьеса-то? — спросил Облом.
Облом лежал под кроватью и грыз леденец.
— Англичанин написал, — отвечал Шут.
Они помолчали.
— А как называется? — спросил Облом.
— Точно не скажу, — сказал Шут. —
Старый я стал. Провалы в памяти.
То ли «Осенний сон»,
То ли «Ночная весна».
— Упражнения делай, — сказал Облом. —
Стихи учи наизусть. Мнемотехнику изучай.
Дыши, как в Индии ихние домовые дышут.
Массаж производи, как в Китае надомные.
— Между прочим, — сказал Шут, —
похоже, что у нас появилась надомная.
А что такое мнемотехника?
— Женщина? — спросил Облом. — Это метод такой.
— Не то чтобы женщина, — сказал Шут, — не совсем.
Но вроде того. А в чем метод-то?
— К примеру, — сказал Облом, — ты хочешь запомнить слово «нататения».
— Разве есть такое слово? — спросил Шут.
— Есть, — сказал Облом.
— Что обозначает? — спросил Шут.
— Что-то научное, — сказал Облом. — Не отвлекайся.
Сначала запоминаем «на».
Представить, что я подхожу и даю тебе пшена.
— При чем тут пшено? — спросил Шут.
— Пшено ни при чем.
— Зачем же я должен его представлять? — спросил Шут.
— Ты не его представляй, а меня, — сказал Облом. —
Я подхожу и говорю: «На!»
— Лучше дай мне тянучку, — сказал Шут.
Он был сладкоежка.
— Пусть тянучку. Это все равно.
— Большая разница — тянучка или пшено.
— Дальше запоминаем «та».
Вообрази, что хозяин опять ищет книгу.
Целая гора книг. Шкафы. Пыль.
На улице хозяина ждет заказной автомобиль.
Автомобиль гудит и заводится,
А у хозяина книга не находится.
Он в шкафах роется
И говорит: «Не та, не та, не та…»
Мы путаемся под ногами. Получается суета.
И тогда она возникает и он кричит: «Та!»
— Кто она?
— Книга.
— Ну и ну, — сказал Шут.
— Слушай дальше.
Запоминаем слог «те».
Или лучше — «тени».
Хозяин опять уснул не выключив свет.
Мы сидим на шкафу при входе в кабинет.
Ты говоришь мне:
«Смотри, наши тени на стене.»
— На стене, — повторил Шут.
— Остается, — сказал Облом, — запомнить «я».
Ты смотришь в зеркало и говоришь: «Кто там?»
— Кому? — спросил Шут.
— Себе, — сказал Облом.
— Что я, псих? — спросил Шут.
— Молчи и слушай, — сказал Облом. —
Ты смотришь в зеркало, стучишь по зеркалу…
— Только что я не стучал, — сказал Шут.
— Стучишь. И говоришь: «Кто там?»
И отвечаешь: «Я!»
Понял?
— Нет, — сказал Облом.
— Ты вспомни, что я тебе говорил, — сказал Шут.
— Сперва ты пришел и дал мне эту штучку…
Которая липнет к зубам.
Жевательную, что ли резинку?
Тянучку!
А обещал гречу.
Потом Хозяин вызвал такси.
И перерыл все в доме,
Приговаривая: «Не в том томе».
Мы ему мешали, как могли.
Потом Хозяин завалился спать
Не на кровать,
Зато мы сели на шкаф
И словили кайф.
А потом я чокнулся вконец,
Перестал сам себя узнавать,
И стал по зеркалу стучать.
И из всего этого вышло что-то научное.
— Между прочим, — послышался голос из-за кухонной двери, —
«Нототения» пишется через два «о».
— О! — сказал Облом.
— Это кто? — спросил Шут.
— Это новая надомная, — сказал Облом.
Выйди и покажись, раз ты такая грамотная. —
Маленькая всклокоченная кикиморка
Появилась на пороге.
В кудряшках морковка, капуста и лавровый лист.
Глазки блестят.
Лапки пританцовывают.
Задние лапки имеются в виду.
Вместо передних лапок — ручки.
Кикиморка сверкнула глазками
И улыбнулась малюсенькой голливудской улыбкой.
— Ты кто? — дуэтом спросили Шут и Облом.
— Я — Изщейка.
— Шпионка? — спросил Шут.
— Доносчица? — спросил Облом.
— Изщейка пишется через «зе», — сказала надомная, —
Из щей я.
— Вареная? — спросил Шут.
Надомная обиделась и надула губки.
— Я из вчерашних, — сказала она.
— Ты их ешь, что ли? — спросил Облом.
— Я в них сплю, — сказала Изщейка.
Последовала пауза.
— И через «о», — сказала Изщейка, — запомнить тоже легко.
Есть такой ВИА.
— Вий? — спросил Шут.
— Ансамбль, — сказала Изщейка, — вокально-инструментованный.
Называется «Но то те!»
— И что? — спросил Шут.
— А потом: «Ни я.»
— В каком смысле? — спросил Шут.
— «Ни ты, ни я.»
— Все мы рехнулись, друзья, — сказал Облом, —
И ты, и я. И она.
Как, однако, действует на нелюдей весна!
— Между прочим, — сказала Изщейка, прихорашиваясь, —
В классической литературе есть один роман
О нем.
Называется «Облом».
И еще имеется опера, в которой главный герой — Шут.
Даже и не одна.
— Да, — сказал Облом, — весна она и есть весна.
Вот не было печали. —
Помолчали.
— А во сколько вы встаете? — спросила Изщейка.
— Мы и не ложимся, — сказал Облом.
— А то я по утрам аэробирую, — сказала Изщейка.
— Про анаэробных я что-то слышал, — сказал Шут. —
Вроде это микробы.
— Живут в земле, — сказал Облом.
— Я не в земле аэробирую, — сказала Изщейка, —
Я во щах.
— В вещах? — не расслышал Шут.
— В супе, — сказала Изщейка.
— Брызги летят? — спросил Облом.
— И тебе не стыдно? — спросил Шут.
— Тише! — крикнул Облом. — НАШ идет.
Выходим за пределы видимости! —
Домовые и надомная растворились в воздухе.
Вошедший бросил портфель в кресло
и подошел к стене.
Он что-то шептал.
И глядел на стену.
На стене висела фотография парусного судна.
Светлые небеса.
Светлая вода.
Паруса.
— Бедный мой, — сказал хозяин, — бедный мой. —
Зазвонил телефон.
— Да, — сказал Хозяин.
— Да, — сказал Хозяин.
— Нет… — сказал Хозяин.
— Устарел, — сказал он. —
Устарел и его разберут.
По шпангоуту,
На дрова.
Перезвони.
Слышу тебя едва. —
И пошел на кухню.
Изщейка за ним.
Шут за ней.
Облом за ними.
— Как, говоришь, твое имя? — спросил Шут. — Борщовка?
— Ты по мнемотехнике запомни: «Из…»
— Изсупка?
— Изсупов — граф такой был, — сказала Изщейка. — Запоминаем:
Ты подходишь к шкафу и достаешь из него тянучку…
— Опять эта тянучка, — сказал Шут, — сколько можно.
— А я подхожу…
— А я? — спросил Облом.
— А мы подходим и спрашиваем: «Откуда взял?»
А ты говоришь: «Из!»
— Я лучше запишу, — сказал Шут.
Он достал огрызок химического карандаша
И поскакал к календарю.
— Да, — сказал Хозяин, — вот и конец кораблю.
А там за занавеской
За шелковой весьма,
За желтою весьма
(На краешке тесьма) —
Мышиная возня!
— Какая нынче тишь! —
Сказала мыши мышь.
— Какая нынче ночь!.. —
Ей мышь в ответ.
Здесь как будто дня и вовсе нет,
И вовсе на свете нет!
Направо тень, налево свет,
А мышь посередине,
Налево жизнь, направо смерть,
А мышь посередине…
Бежит по кромочке зари,
Неслышна и незрима.
Вся жизнь играет с ночью в «замри!»
А мышь пробегает мимо!
Мраморной белая стала давно
Во время лонное оно,
Замерла, как по праву ей суждено,
У босой ступни Аполлона.
Полуправды и Природы
Потаеннейшие ходы,
Обстоятельства игры
Лабиринтами норы.
Грядет, чтоб с нами нас сличить
Великая весна.
А там под музыку при свечах —
Мышиная возня!
Весенний бриз, весенний гриль,
Весенняя эпопея;
На фисгармонии
Мышиная Фея
Гостям играет кадриль.
Дрожит над крышей лунная долька,
Морфей рассыпает мак;
Под фисгармонию
танцуется полька,
Мазурка и краковяк.
Кто тут прошен и кто непрошен? —
Полный сбор и аншлаг.
Если букет — мышиный горошек,
Если яд — то мышьяк!
Что за парочка эти девочки
На кастрюльной крышке;
Но и шерочка, и машерочка
Обе — мышки!
Высокомерная спит симфония,
Джазовый замер смех;
А фисгармония,
как гармония,
Нынче одна на всех!
У жуликов весенний шейк,
Сезонная страда,
А у Владычицы Мышей
Тишайшие стада;
Конец купаниям моржей,
Подтаял снег зело:
А у Владычицы Мышей
Бело в дому, бело.
В ночи плач дев и малышей,
Скрип люльки и пера;
А у Владычицы Мышей
Веселая пора.
Часы, звон карточных мечей,
Сна некие углы,
А у Владычицы Мышей —
Мышиные балы!
Мышиные пиры,
И тары-бары,
И растабары
Врассыпную
из-под полы.
И только — динь, дон! —
И только — тип-топ! —
Вот этот-то дом —
Ковчег сквозь потоп…
В потоках удобств,
В нахлестах утопств,
В девятом валу
На здешнем ветру:
Не друг, не муж, —
Ни гриш, ни миш, —
Но под капли с крыш
Балеринка-мышь…
Владычица Мышей встала и отошла от фисгармонии.
Мыши, некоторое время протанцевав по инерции,
Нехотя остановились.
Владычица Мышей захлопала в ладоши:
— К столу, к столу, к столу!
Золотистые волосы ее были распущены.
Длинные женские волосы, душистые волны.
Бронзовые блики.
Традиционные кудри.
Пушистое облако,
озаренное пламенем в ночах, —
Ибо мышиная кадриль происходила при свечах.
О, эти огарки в слезах восковых!
Это ретро!
Огонь, в который с первобытнейших времен
Ты влюблен…
Пламя слитно и непрерывно —
Смотри неотрывно!
Сквозь суету, что требовательна и спесива
Чьей-то прозрачной рукой проносима
Тающая, догорающая, негасимая свеча…
Судьбы подарок —
И белая мышка, доедающая огарок…
Мышки вы мои!
Маленькие теплые биты информации
о чародействе
и небытии…
В этот момент из открытой форточки
В комнату впала маленькая задыхающаяся маленькая ведунья
И запищала:
— Тише, мыши, коты на крыше!
Чудеса на небесах, привиденье в парусах! —
Владычица Мышей положила запыхавшуюся вестницу
На розовую ладонь свою.
Ладонь светилась над свечою, как виноградная гроздь.
Постепенно
мышь
отдышалась.
Тогда Владычица Мышей
вытянула в воздухе другую руку —
И на второй розовой светящейся ладони ее
Возник полупрозрачный плывущий
парусник.
Он медленно-медленно плыл сквозь полный теней воздух
комнаты.
Не отрывая ладони,
как бы не выпуская его из руки,
Владычица Мышей тихо шла за ним.
Она слегка прихрамывала.
В голубых глазах ее сверкали маленькие свечи.
— Голограмма, — сказала старая мышь,
обожавшая грызть диссертации.
— Материализованная метафора, — сказала умная мышь Маша,
налегавшая на литературоведение.
— Видеотелетайп по каналу времени! — выкрикнула юная мышка,
точившая зубки о фантастические повести.
— Тише, мыши, — сказала Владычица Мышей. — Это корабль.
И детям соседей снизу стал снится корабль.
Моря.
Зеркало морей.
Грохот якорных цепей.
Зыбь.
Ночное наводнение около Селены.
Одиссей и сирены.
Жемчуга и кораллы.
Отмели и атоллы.
Моллюски и осьминоги.
Острова в океане. Прибрежные мегалиты.
Пена морская, по которой бегут
три бегущие по волнам:
Марина, Пелагея и Маргарита.
Если вы устали к ночи
Или
С утра,
Если вам спать охота не очень
Или вы проснулись когда не пора,
Если вас доканали дети,
Жены или мужья,
Если вы не знаете, куда себя деть,
И у вас отсутствует семья,
Если вы перевеселились
Или утомлены,
Если с луны вы опять свалились
В ночь, когда на небе нет луны,
Если у вас неудачи творческие
Или печалей стаж за плечами, —
Идите посмотрите на Прекрасную Дворничиху, —
Вам
полегчает!
На эту выставляющую весеннюю раму,
На эту веселящуюся на зимнем ветерке,
На эту узкоглазую даму
Со свежей метлой в руке.
А в волосах ее рыжих
Бумажная роза парит,
И даже у кровельщика с крыши
О ней голова болит.
Не ущипнув — не тут-то было! —
Но заглядевшись — ни два, ни полтора… —
Маляр роняет белила
И после моет бензином полдвора.
У ней и летом веснушки,
А конопушки круглый год;
Ей вслед лепечут старушки,
А встречь участковый честь отдает;
Она слегка бледновата,
Зато глаза зелены.
А что до вашего брата —
Все влюбленым-влюблены.
Водопроводчик с монтером
Так по двору и снуют,
Столяр с гитарой с лифтером
Сидят, голоса подают.
Слетелись голуби сотней,
Снегирь, как чижик, поет,
Когда она подворотней
В блестящих ботах идет.
Ее приветствуют кошки
И обожают ларьки
Ее поддельные брошки
И расписные платки.
Она сутулится малость
И любит грызть карамель.
Опять с любимым рассталась,
Не поделила недель.
С такой — не то что шалаш бы,
С такою рай и в аду.
Она с волшбою и блажью,
Как все ведуньи, в ладу.
Она немного по фазе
И с целым миром на ты,
Зато противница грязи
И образец чистоты!
Окутан прелестью вешней
Любой при взоре в упор,
Когда по снегу неспешно
Она идет через двор —
Прекрасная Дворничиха.
На сей раз она воюет с голубой лужей.
Дважды она заметала лужу на совок.
И выплескивала в помоечный контейнер.
Наутро лужа оказывалась на прежнем месте.
Озадаченная Прекрасная Дворничиха призадумалась.
Собрала лужу на тряпку.
Сколола ледок.
Вымыла асфальт.
Посыпала песком.
И крупной солью.
Наутро на том же месте
возникла та же загадочная лазоревая лужа.
— Неужели это Валька-маляр меня клеит? —
Размышляла Прекрасная Дворничиха вслух.
— Ну и шутки у него по весне!
Она лила в лужу ацетон.
— И не жаль ему краски!
Она стирала с длинных ладоней голубизну.
— Лучше бы леденцов принес!
Прекрасная Дворничиха любила леденцы.
— Теперь все в порядке.
Но назавтра пятая голубая лужа красовалась на месте четвертой.
Зато теперь в ней плавало вверх ногами
Белое, прозрачное и фантастическое
Отражение
корабля.
Прекрасная Дворничиха нахмурив брови
стояла на берегу лужи
с ведром для пищевых отходов.
Мимо проходили сантехники.
— Ляля, что это у тебя за лажа? — крикнул младший.
— Аленушка, опять небо пролилось? — рявкнул средний.
— Ленка, ну ты даешь! — гаркнул старший.
Прекрасная Дворничиха не удостоила их взглядом.
Достав совок, она терпеливо загребала в него часть лужи.
Понесла.
Глянула мельком.
Ахнула.
В голубом совке парил тот же корабль, что и в луже.
Только поменьше.
Бегом она вернулась.
Все по-честному.
В луже большой, в совке маленький.
Десять кораблей переносила она на помойку.
На десять кораблей поделила большой корабль.
На десять и одну десятую.
Потому что в жестянку из-под килек
тоже плеснула она голубени.
Очередной вечер зачаровал двор.
Слил ветви деревьев.
Зажег люстры, абажуры, торшеры, лампочки, бра.
Подсветил ситцевые занавески в горошек
на первом этаже
в окнах Прекрасной Дворничихи.
В окна стучали:
— Ляля, выйди!
— Аленушка, открой!
— Ленка, ну ты даешь!
У окон ходили.
С транзистором, с гитарой, с баяном.
У окон пели:
— Ну, и беда мне с этой Нинкою… — Аленушка, ау!
— Я тебя своей Аленушкой зову… — Ляля, туши лампу!
— Белая кофточка, тоненький стан,
Мой мимолетный роман. — Ленка, ну ты даешь!
Прекрасная Дворничиха не реагировала.
Во-первых, дело было привычное.
Во-вторых, ей голоса под окном не мешали.
«Пусть их», — думала она.
«Вот кобели», — думала она.
«И Валька-маляр туда же», — думала она.
В-третьих, она была занята.
Распустив рыжеватые кудри,
вынув из них бумажную розу,
умыв бледное лицо с золотыми конопушками,
сняв передник и серую куртку,
Надев халатик с голубой стеклянной брошкой
и алые тапочки,
напившись чаю с подушечками,
намазав щеки кремом «Весна»,
Прекрасная Дворничиха сидела,
подперев лицо руками
в глубокой задумчивости
перед консервной банкою,
в которой в лазоревой дали
плыл маленький прозрачный парусник,
белый и призрачный,
белесоватый, как туман,
таинственный, как подвенечная фата,
холодный, как саван,
лишенный теней, как крахмальные простыни,
недосягаемый, как облако,
и необъяснимый.
Прекрасная Дворничиха
думала о море,
о том, что морей много,
земля большая,
что есть моря теплые,
где дует теплый ветер,
Гоняет теплые волны,
у которых белые гребни.
И когда легла она спать,
снилось ей голубое,
на голубом белое,
на белом розовое.
Вроде, это была девушка
из пены морской…
И звали девушку не то Марина,
не то Маргарита,
не то Пелагея.
И была она конопатая, рыжеватая и узкоглазая.
Ни дать ни взять.
Скамеечки,
лавочки,
посиделок потачицы.
Скамеечки,
осторожно-окрашено,
что за место под солнышком!
Скамеечки,
вне дома пристанища,
продувные по реечке
лодочки
до неведомой пристани
под дождями и ливнями.
Скамеечки,
где на фото мы с маменькой,
где мы все были маленькие
с мячиком, с яблоком;
где курили мы в юности,
целовались и ссорились,
где сидели мы в зрелости,
отдыхая от горечи,
где приходится в старости
плыть из прошлого в прошлое.
Осторожно — окрашено.
Осторожно — окраплено.
Осторожно — поваплено.
Осторожно — отвержено.
Осторожно — отмеряно.
Скамеечки…
Вы на память не мечены,
вы на память не считаны,
одинаковы будто бы:
осторожно — опрошено,
осторожно — оплакано,
осторожно — обрящено.
Скамеечки!
Лодки местного плаванья,
многоместные, белые,
голубые, зеленые,
в холода закаленные,
оговорены набело
и обкурены начерно.
Холостые, семейные,
городские, скамейные,
бесприютные в горести
и без крова на радостях,
одиночества праздники
или призраки общества,
где под пыткою памяти,
перед дыбою опыта
повторяю, как заповедь:
я люблю тебя все-таки!
Над травою забвения
и под древом познания,
пред рекою последнею
с берегами молочными:
я люблю тебя засветло,
я люблю тебя затемно,
неотступно, безвременно,
беспричинно, безоблачно.
И летит над скамейками
сумасшедшее дерево,
улетает за птицами
в легендарную Африку,
в лапидарную Африку.
То ли древо без имени,
то ли клен опрометчивый,
то ли просто метафора,
озаренная осенью.
И летят над скамейками
листья с желтыми крыльями,
облака запредельные
и листы календарные
с нашумевшими птицами.
Скамеечки…
Вот и в нашем-то дворе
все путем:
тут на лавочках-то бабушки
из до-того в потом.
Общаются,
совещаются,
размещаются,
прощаются.
Не сидится им в квартире,
в комнатах покоя нет,
и лепечут все четыре
незатейливый квартет.
Первую зовут Жэка — Жанетта Климентьевна.
Вторую зовут Энзэ — Надежда Зиновьевна.
Третью зовут Эрэс — Роксана Степановна.
Четвертую зовут Хабэ — Харитина Борисовна.
— Вы представляете? — Я представляю.
— Вы понимаете? — Я понимаю.
— Да как же это он сгорел? — Почти дотла!
— Да что вы! — Слышали? — Не поняла.
— Вчера купили плюш; иду; Хабэ и говорит…
— Энзэ, пожарные в порту, а он горит!
— Да как же это? — Ах, Эрэс, пожар и есть пожар.
— Вредительство опять, Жэка. — Халатность. — Недосмотр.
— Вчера показывали фильм. Я плакала. А вы?
— А я варила конфитюр из айвы.
— А мне, Энзэ, сказал Вэбэ, что затонул корабль.
— Как затонул? — Так затонул. — А как же моряки?
— Хабэ, Хабэ, где брали вы сардины и снетки?
— На дне. — В огне. — А я, Энзэ, я слышала не так:
Сначала врезался он в мост, потом он сбил маяк.
Он разломался пополам.
Дэдэ там был и видел сам.
— Горел? — Тонул. — В огне? — В воде.
— А кардамон купили где?
— Да неужели же вы в джем кладете кардамон?
— Его и одного его. — А я вишневый лист.
— Один вишневый лист и все?
— Гвоздику, барбарис,
Мускат, корицу и анис.
А без того я джем не ем!
А без того и джем не джем.
Он без того и без сего
Ни то, ни се.
— Мне позвонил вчера Гэвэ, еще я не спала.
Сказал, что крейсер затонул, — столкнулся с ним линкор,
И что подлодка… — Подо что? — На. Что на дно пошла.
— Она и ходит-то по дну. — Кошмар! — Не поняла.
— Эрэс, я вспомнила, не так, он просто сел на мель.
— Кто? — Теплоход. — А как же мост? — Мост сломан. — Ужас! — Страсть!
— И ремонтируют маяк и разводную часть.
Уже два дня, два целых дня его им не свести.
— Вредительство! — Халатность. — Ох, без двадцатипяти!
— Да нет, Хабэ, без десяти. — Вот. Полчаса, Эрэс.
— Должно быть, этот ваш линкор… — Вот так у них всегда!
— Должно быть, этот крейсер ваш и врезался туда.
— Вчера купила я поплин. — А как же капитан?
— Я тоже видела фланель. — Валялся в стельку пьян.
— Я — за сухой закон! — А я купила креп-жоржет.
— Теперь мадапалама нет. — Теперь непьющих нет.
— Ой, мне пора! — За три двора.
— Пойду пройдусь. — Белья гора.
— Еще мне суп. — А мне щенка.
— Пора. — Пойду! — Привет. — Пока!
— Эрэс. — Хабэ! — Энзэ?.. — Жэка.
И пошли.
Первая с таинственным линкором.
Вторая с затонувшим крейсером.
Третья с погорелым парусником.
Четвертая с головоломным теплоходом.
Одна со дном и джемом.
Другая с конфитюром и пожаром.
Третья с маринадом и маяком.
Четвертая с мостом и вязальным крючком.
Хабэ в платочке,
Жэка в шляпке,
Эрэс в беретке,
Энзэ в панамке.
На дне двора — покинутая скамейка,
Пришвартовавшаяся к тихой пристани.
Над двором — во всю ширь — весеннее небо,
От горизонта до горизонта
Раскинувший завораживающие хляби свои
Лазоревый океан.
Посадка закончена, осада снята;
Но эта лавочка, знать, — место свято!
Неторопливые садятся двое.
А облака вверху — рябь по сувою.
А вечер падает и звезды теплит.
Огарки пауз. Осколки реплик.
— как в юности — помнишь?
— забыли давно
— но темные воды
— ни в черной бутыли вино
— и говор на юте
— и реи — и Фрейя и Рей
— и, кажется, Рея,
— и Хронос, шептавший: скорей!
— а око Сатурна
— и Вега
— и веры крыло
— не ты ли бежала тогда по волнам?
— за тобою…
а я за тобою
прокладывал курс по следам
босая ступня
на пленительно темной воде
— но где это где
— горизонтом отрезано — там
— но я еще та же
— ни ты и ни я и никто
— как в юности — помнишь?
— каюта и лепет волны
— и общие сны
от весны до весны
от зимы до зимы
и пение той корабельной сосны
— и голос гортанный струны
— была ты как солнце
когда просыпаешься жить
была ты как омут
безвестных предсмертных обид
— но я еще та же
— неправда
не ты и не та
и парусник наш на дрова мастера разбирают
— куда же все делось
— забылось прошло улеглось
запили заели
не оптом так в розницу врозь
разбили сломали
теряли что можно терять
пора бы и память
теперь на дрова разбирать
— как в юности — помнишь?
какие там были слова
— слова на растопку
а прошлую жизнь на дрова
— любила я парус
— а я эту свежесть во рту
— любила я звезды
— а я этих мачт наготу
— ни много ни мало
— но не было нас или нет
— давно поотстала
— давно поостыли мой свет
— с сюжетной картины
сними напоследок персты
а были ль единой
душою иль плотью, прости?
— собою была я
— собою и только собой
— а помнишь ли ялик
и мертвую зыбь и прибой
и лунную дольку
и шторма шекспировский вой?
— собою и только
— и ветра трагический вой
— не твой это парус
— конечно, но он и не твой
— простимся — и точка
как мы собирались сперва
— протейская почва!
изменчивость лишь и права
— все то, что телесно
древесно словесно — пора
пора разбирать на дрова
— шлейф юности как на воде полоса
— зато мы теперь голоса
мы друг другу одни голоса
но над нами плывут паруса
прежних дат
прежних лет
и этому плаванью
сколько б ни плыл и ни греб
нет конца
и нам-то пристанища нет
— единою плетью
хозяйски хлестнула судьба
— единою клетью
единого платья
— отплытья
— но плотью
— объятья
— в неисповедимых стезях
— и солью морскою в крови
— и солью морскою в слезах
но неволи-то нет у любви
парусов у ней нет и кают
ни красот и ни царств
ни морей и ни суш
ни картин ни квартир
ни регалий ни благ
а только одна страна —
она сама…
Скамейка у стены,
Челнок у пристани,
Тень мужа, тень жены —
Лепечут призраки.
Скамейка у стены,
Челнок у росстани,
Во облацех-то сны,
Во снах-то простыни.
Без просыпу, врасплох
Беда застукала,
И тихий омут плох,
Как пруд со скукою…
Скамейка у стены,
Лодчонка в реечку,
А волны солоны.
Ска-ме-еч-ка…
Спят:
владетели льгот,
подписчики на круглый год,
обладатели призов,
подносители сюрпризов,
устроители круизов,
податели сего
и получатели его,
дачевладельцы
умельцы,
земледельцы,
погорельцы,
а также:
представительницы прекрасного пола
и зарплатного потолка,
дарительницы,
родительницы,
любительницы пера и чернильницы,
вечно правые родильницы,
вечно левые бездельницы,
владелицы мужей
и Владычица Мышей.
Снятся:
дары природы,
сады и огороды,
развлечения и приключения,
огорчения и обольщения,
с искомыми иголками стога,
облака,
материальные блага,
прошлогодние снега,
школьные уроки,
добродетели и пороки,
мороки и мороки,
тела и души,
отмели и миры,
баночки икры,
бьющиеся
и небьющиеся
баклуши,
Гриши и Миши,
а также крысы и мыши.
И пока
сознание
позволяет подсознанию
пошевелиться
и выползти подышать
из шахт и недр
в просторы атмосферы,
ноосферы,
хроносферы,
биосферы,
подстегиваемый
космогоническими
хлябями
зарождается
ветр.
Эй, где там ваши Дон-Кихоты,
мельницы и ветряки?
Где там ваши мельники
и доброхоты?
Время перековывать
«было» в «прошло»,
время перемалывать
зло в добро!
Что-то мало верится
издалека,
что перемелется
и будет мука.
Все-то нам отламывались
не с руки
вот такие пироги,
такие пироги…
Сяду-сяду на пенек
да, говорит, и съем
самый лакомый пирожок,
пирожок ни с чем!
То ли такая у нас долгота,
заколдованное место,
то ли у нас опара не та,
то ли мы не из того теста!
Но самое время бы
за жернова,
а после — пекарь, колдуй!
у девичьих губ заметный едва
начинается
ветродуй.
Но самое время бы
под паруса,
флибустьер и конкистадор,
потому что он уже начался,
стокрыл, сторук и стодол!
Столько-то в час.
За столько-то метр.
Телеграмма:
«Буду сейчас, ветр»…
(Незамедлительно
начну строфы со слов:
«Я живу в Ветрограде
на тверди его островов…»
И за подписью
спешно поставлю: Р. S.
и легко отстрочу — мол, врывается в окна зюйд-вест…)
Ибо на обещанном
и ожидающемся
Страшном Суду
не в обвинительницы,
не в защитницы,
не в подзащитные,
не в соучастницы
и не в присяжные, —
в свидетельницы
пойду!
Разинули рты
вздыбили кудри и коней
взвихрили складки одежд
статуи
городского нашего ретро
и кричат
каменными
рыбьими
голосами:
ПОПУТНОГО ВЕТРА!
Разносится вдоль порталов по кварталам
гранитное контральто мортале.
А ветр уже гонит волны,
песню поет про дамбу
(музыка и слова собственные),
а ветр колошматит в стекла,
бьет локтями по крышам,
и жесть — послушные птицы,
свежие и ржавые птицы, —
летит вдоль продутых улиц
за бестией продувною.
А ветр хватает деревья
за руки, хвосты и гривы,
ломает черные ветки,
превращая их в сучья.
И многим уже не спится.
Спит Владычица Мышей,
смежив веки,
руки белые раскинув,
где вен реки;
золотистой канителью
перевитая подушка,
этой елочной нитью
женских праздничных волос;
на столе дежурит мышка,
умывается и шепчет,
белорозовый комочек
на границе тьмы и света,
пограничница-хвостунья,
востроглазая прохвостка…
Шут с Обломом строят в ванной
из платков, сапог и тряпок
надлежащее гнездо;
отдыхает в щах Изщейка,
разметавшись, спит Хозяин;
Мурзик, Босый и Мардарий
шастают по чердакам.
В горнице первоэтажной
под лоскутным одеялом
спит в извечном женском шлеме
космонавтка в папильотках —
Прекрасная Дворничиха.
Кудашечка и Тудашечка
слушают грохот жести
и от волнения пьют чай;
Жэка и Энзэ читают центральную «Правду»
Эрэс и Хабэ заняты макрамэ.
А поэту мешает ветер.
Навязывает свои ритмы.
Обрушивает свои стоны.
Пронизывает насквозь стены.
— Я — ветр! — кричит он. — Я ветр попутный! —
В доме становится неуютно.
Комната превращается в пещеру.
Кухня в бивак.
Кресло в буерак.
Ибо мой дом, моя крепость,
моя карточная нелепость,
построена на песке
и держится на волоске.
Снизу
ожидают нас грунтовые воды,
сейсмические осложнения,
опереточные аиды
и вулканические диориты;
сверху
машет нам хвостом комета Галлея,
сотрясает эфир астероид,
мчатся болиды и метеориты,
не исключаются ракеты дальнего действия
и дожди сомнительного состава,
а также циклоны и антициклоны;
на чердаках не без удовольствия лопаются
играя в стихию
трубы
центрального отопления;
сбоку…
о, эти соседские крики и сцены…
эта вечная музыка сквозь стены…
эти льющиеся веками детские слезы…
А у ветра настает маэстозо.
Он крепчает.
Громкость он уже набрал и голос поставил.
Стараясь сдуть нас с лица
планеты Земля.
Поэт зачеркивает строчку за строчкой.
Пьет воду,
Раскладывает пасьянс.
Включает транзистор.
Тщетно.
Бушующая природа
уже ворвалась!
Она провела ледяными руками
по мебели и обоям,
перелистала черновики,
поиграла с клавишами пишущей машинки,
растрепала поэту волосы
и плещется теперь в его венах.
И, мучительно ощущая толчки
увеличившегося сердца
поэт берет чистый лист бумаги
и послушно пишет на нем одно слово:
КОРАБЛЬ.
Природа связи — волновая;
Морским путем и я бегу.
Селиться тяга вековая
На берегу…
Из этих вод взошла на сушу
Живая трепетная тварь.
Река мою волнует душу,
Зовет, как встарь!
Вода, струящаяся мерно
У ног Ивана Крузенштерна,
Который бронзов и суров;
Здесь баржи нефтеналивные
Стоят — и корабли иные,
И мореплаватель в дорогу
Всегда готов!
К мостам, сводящимся успешно,
К словам, звучащим безутешно,
К монеткам, брошенным небрежно,
Я обращаю взор;
С несостоявшихся свиданий
На эти берега нас тянет,
Ведь мы с тобой — островитяне
С архейских пор!
Там и прощаться нам пристало
У водопада, у канала,
У Ойкумены на краю,
У обмелевшего залива,
У закипевшего бурливо
Ручья, полощущего иву,
И у фонтана, где стою.
Нева, одна из вен планеты,
И становая вена Леты —
Прибоя метр;
Возможность в плаванье пуститься,
Способность с легкостью проститься:
Попутный ветр!..
Люблю плавсредства без разбору,
Весло, кормило, руль и киль,
Буксир с чихающим мотором,
Трехмачтовую шхуну в штиль,
Все бригантины, баркентины,
Байдарку, крейсер и линкор,
Всех существующих флотилий
След на воде с архейских пор,
Люблю огни твои ночные,
Трехпалубный людской ковчег,
И пены кипень, и шальные
Моторки долгих русских рек;
Все корабельное устройство
И горизонт с водою сплошь,
И мореходное геройство,
В котором смысла ни на грош;
Несуществующие снасти,
Валы вне тверди или рвы,
Когда захлестывает счастье,
Как воды, с ног до головы!
И — только б плыть!
Островитянка,
Богиня миль и якорей,
Аборигенка, таитянка
Из колыбели всех морей…
Как мы шарахались когда-то
Изведав горечи всерьез
От губ ее солоноватых
Или солено-горьких слез!
Она влекла нас в эти дали,
Неведомые нам вполне,
И мы, признаться, припадали
К неутоляющей волне…
И все-то наши стогны, домы,
Обвод дворовый и дверной
Вдруг представлялись нам паромом
Над океанской глубиной.
Двор пребывал вполне на суше,
Вдали от порта и реки,
И у забот его насущных
Свои имелись маяки,
Свои подводные теченья,
А также створ и волнолом…
Но плыли — все, без исключенья,
И каждый бредил кораблем.
Прекрасная Дворничиха
приспустив ресницы
и опустив долу зеленые очи свои
следила за взмахами метлы,
которой орудовала как некий гребец,
точнее, как очаровательная загребная
утлой неземной пироги.
Маленький белый кораблик
в консервной банке
с небесноголубой водою
таял с каждым днем.
Она тосковала.
Она не замечала
даже Вальку-маляра.
К ночи
начинала она
заглядываться
на звезды.
Пятиклассник из второго подъезда,
которому под большим секретом
показала она тающий парусник
в бывшем вместилище килек
(возможно, то были шпроты, сайра
или капуста морская…),
сказал ей, что на Васильевском острове
стоит на якоре
точно такой же,
и его хотят разобрать на дрова.
— А разве теперь печки топят? —
спросила Прекрасная Дворничиха. —
Теперь везде центральное отопление.
Кому он мешает?
Стоял бы да стоял.
Я бы съездила посмотрела…
Вездесущие Кудашечка и Тудашечка,
как раз в эту минуту
проходившие
куда-то туда
(одна с авоськой, другая с небоськой),
заметили,
что их знакомые из женского комитета,
Топси
и Типси,
Сказали, что все будет тип-топ,
потому что корабль продадут за границу,
не то финнам,
не то венграм,
и у этих угро-финнов
парусник будет заместо музея.
— Дело, — сказала Кудашечка.
— Решенное, — сказала Тудашечка.
— Что бы его здесь музеем-то сделать, —
не унималась Прекрасная Дворничиха.
— У нас своих музеев полно, — сказала Тудашечка.
— У нас весь город — музей, — сказала Кудашечка.
— Не то что у них, — сказали они вместе.
Прекрасная Дворничиха вздохнула.
Продолжая манипулировать весельной метлой
она медленно, как индианка,
поплыла с первого двора на второй.
К концу дня
детсадовские дети
стали плакать навзрыд.
Одни требовали маму.
Другие папу.
Третьи — некие несуществующие игрушки.
Четвертые плакали подравшись.
Пятые капризничали.
Их любимица Владычица Мышей промокла насквозь.
Платье ее просолилось от рева окружающих,
словно она упала за борт
в самой соленой акватории мира.
— Мария Васильевна, — канючили, — а у меня нет платка…
— Мария Васильевна, — всхлипывали, — я хочу домой…
— Мария Васильевна, — ныли, — а Петров сломал лодочку.
— Петров, — сказала Владычица Мышей, — подойди сюда. —
Петров воет в голос.
Он безутешен.
Он громок, как иерихонская труба.
Нос распух.
Носом Петров оглушительно хлюпает.
— Что с тобой, Петров? — говорит Владычица Мышей.
Он протягивает ей обломки лодочки
и выговаривает
в паузах
между всхлипываниями:
— Корабль! — Корабль! — Корабль!
Ручеек слез вытекает на лестницу.
Ручеек стекает вниз по ступенькам.
Достигает двора.
И распространяется по оному.
Мардарий с Босым
гадливо тряся лапами и принюхиваясь
перепрыгивают через ручеек.
— Котята несносные, — говорит Мардарий.
— Песок, что ли, им не ставят? — спрашивает Босый.
Быстро темнеет.
Темнота падает как занавес.
В окнах вспыхивают телеэкраны,
абажуры,
бра,
лампочки, люстры;
подсвечиваются занавески.
Во втором дворе начинает светиться
круглое лицо уличного прожектора,
лучи которого освещают растущие во дворе деревья,
круглые качели,
обычные качели
и качели в виде козлотуров.
Высвечивается вывеска народной дружины.
Из дверей детсада
по одному
выводят и уводят детей
с остаточными явлениями плача.
Шут и Облом
только что починили кран в своей квартире
и сломали выключатель.
Изщейка хозяйничает в борще.
Шут накануне смастерил для нее
две бирки на кастрюли.
На одной написано: «Боржч».
На другой: «Счи».
Вечер летит как на крыльях,
буксируя за собой ночь.
Владычица Мышей, завернувшись в золотые волосы,
сидит перед зеркалом
и смотрит себе в лицо.
Глаза ее обведены тенями.
Левый глаз синий.
Правый голубой.
Щеки у Владычицы Мышей белые.
Брови нахмурены.
По подолу забирается мышка Маша.
— Что, Маша? — спрашивает Владычица Мышей.
— Я все узнала, — произносит Маша фальцетом. —
Его не разберут на дрова. —
Владычица Мышей устало слушает.
— И не продадут финнам, — говорит Маша альтом. —
Владычица Мышей уныло кивает.
— Его поставят на якорь как пристань, — пищит Маша, —
И сделают из него кабак.
— Да, Маша, — говорит Владычица Мышей, — я уже знаю.
Облом и Шут валятся с вешалки,
Потому что входит Хозяин,
Швыряет портфель на пол
И оглушительно хлопает дверью.
На кухне Изщейка с грохотом вываливается из борща,
роняя крышку.
Хозяин идет в комнату.
Он забыл включить свет
И снять плащ.
Он сидит и курит.
— Да, — говорит Хозяин вслух. — Был я капитан.
А теперь я отставной директор ресторана.
Мечта официантки.
Привидение из сферы обслуживания.
— Что такое «сфера обслуживания»? — спрашивает Шут.
— Круглосуточная служба, где кого-то обжуливают, —
отвечает Облом.
— Мальчики, — говорит Изщейка, — это где едят, пьют и чинят.
— Шут гороховый, — говорит Хозяин.
— Я не гороховый, — говорит Шут.
— Я не тебе, — отвечает Хозяин.
— Ты мне? — спрашивает Облом.
— Заберите свою красотку и уходите, — говорит Хозяин. —
Оставьте меня в покое.
— Куда уходить-то? — спрашивает Шут.
— В баню, — отвечает Хозяин.
Троица покорно уходит в ванну.
— Почему в ванну? — спрашивает Изщейка.
— Молчи, — говорит Облом.
— Заткнись, — говорит Шут.
Поэт в другом окне ведет себя в рифму,
как ему и положено.
Он курит не зажигая света и глядя в окно.
Возможно, ему передаются чувства Хозяина.
Такое с Поэтом стучалось не раз.
Это у него профзаболевание.
Порой он чувствует себя радаром.
Или локатором.
Или приемником.
Поэту, прямо скажем, неважно.
Поэму он дописать не может.
Он вспоминает юность.
Все лучшее в ней вспоминает с горечью.
И все худшее — с горечью еще большей.
Он думает о корабле.
Ему жаль парусника.
«Какая у корабля пошлая судьба», — думает Поэт.
Коты у трубы умываются.
— Когда корабль в рейсе, мышей на нем нет, — говорит Босый.
— А как же крысы, бегущие с тонущего корабля? —
спрашивает Мардарий.
— Раньше не было — теперь разведутся, —
резонно замечает Мурзик.
Хоть мы не пьем и не воруем,
Жизнь то взаймы, а то внаем…
А мы ее отлакируем
И штофной тканью обобьем!
Она отходчива, судьбина,
И на изломе горяча.
А мы ее — за середину
И в сауну да за плеча!
Она неласкова к забаве
В сугубом облике своем.
А мы ее слегка разбавим
И по фужерам разольем…
Как будто труд — синоним жизни,
Она ишачит за гроши.
А мы ее весельем сбрызнем
И микрофоном оглушим.
Она вычерчивает график,
Пока доверчиво ты спишь;
А мы ей капельку потрафим, —
Красиво жить не запретишь!
Художник — Рок; что б ни наляпал,
Не нам судить, не нам встревать.
И на прикол, а не на якорь
Пора — проспали мы… — вставать!
А романтические бредни
Почти что значатся в меню,
И на обед, а не к обедне
Не премину — повременю…
Стоит корабль, томимый жаждой.
Сентиментальничать старо;
Открыто всякому и каждой
Его кабацкое нутро;
С утра и есть, и пить готова
Его пиратская братва,
И призрак паруса — обнова
Ему воистину нова…
На палубу ложатся тени
Домов, в единый сращены,
И лица комнатных растений
К нему сквозь сон обращены.
Направо дом и дом налево,
И над ленивою волной
Три мачты голые — три древа
Обугленных грозой одной.
Отлакирован и подкрашен,
Поваплен парусник, помыт,
Гальванизирован… — Так спляшем!
Тромбон в тоске, пожарник спит! —
От ресторанного уюта
От киля дрожь до самых рей,
И пробегается до юта,
Припомнив молодость, Борей.
«Уже и молодость со стажем…» —
Проходит старый капитан.
И музыка в разгаре. — Спляшем!
А что потом, то по пятам… —
Танцуют дяденьки и дамы,
Танцуют тетки и юнцы,
Иллюминаторы и рамы,
Все клюзы, шканцы и концы…
Танцуют ихние и наши,
Чужие, здешние, свои.
И музыка в ударе. — Спляшем!
Ну, сухопутные, смотри! —
Мы нитроглицерины — в пену!
А валидолы мы — в валы!
Уже и море по колено,
И океаны до полы.
Уже танцуем мы и сами,
И приступает — в такт — река,
Пока под всеми парусами
Над нами мчатся облака…
Точно чаечки летят
табака,
Пляшет старый капитан
кабака.
Дочки, матери, подвиньтесь,
отцы!
Переделаем на сауны
дворцы!
Мореплаватель, поплавал
от души;
Все ты пел — а вот поди,
попляши.
Из-под ног уходит пол,
из-под рук
Судовой журнал… меню…
шире круг!
Птица-тройка, птица-шейк, птица-рок,
Тесновато, низковат потолок;
Помещение под пляс не ахти,
Только пляшет капитан — не уйти!
Был да вышел, был да сплыл, был таков.
Не жалеет капитан каблуков.
Шире круг! А круг-то уже на треть:
Вся обслуга прибежала смотреть.
Только б му-зы-ка не под-ве-ла…
Был-то кок — а вот поди ж, повара!
Было, выбыло, и нет ничего,
Был старпом… а бармен: «Я за него!»
— Одышись ты. Отдохни. Погоди.
— Спляшем, душенька, чай, жизнь впереди!
Ночь продолжается и падает туман.
Все корабли трезвым-трезвы, а этот пьян.
К утру нас что-нибудь да ждет, не зюйд, так норд.
Все корабли живей живых, а этот мертв.
Ему мерещится сквозь городской апрель:
пространство сверстано в безвременную мель.
И время вынуто из трюмов и кают:
то били склянки, а теперь бутылки бьют.
То он забудется, заважничав с тоски,
поскольку кончен от доски и до доски:
то вспоминается ему простор былой
с вонзенной в странствия магнитною иглой…
Последнего пути
остов,
зеленоголубой
остров…
Даль средиземноморского грима…
Скромнейшая экзотика Крыма…
Какие-то стайки,
то ли дельфины,
то ли морские коньки —
пустяки…
Какие-то чайки.
Медузы.
Доки и шлюзы.
Поющая на ветру одиссеева шельма.
Бесшумные голубые огни святого Эльма.
Принадлежащие ему искони
от горизонта до горизонта дни.
Раскинутое от сих до сих над водой окрест
небо, в котором искрится Южный Крест.
Соль и йод.
Штиль и шторм.
Разнофрахтовый порт.
Лево на борт.
Право на борт.
И вот остается у берега — достигнутого предела —
выпотрошенное
парусниково
тело.
Последний рейс на месте — без руля и ветрил.
Бывшая белая птица, лишенная белых крыл.
А что это там взлетает,
поднимается ввысь не спеша, —
Неужели корабельная душа?!
Нет, ты только вглядись, мой свет!
Откуда бы у судна взяться душе?
Говорят,
что и у нас ее нет…
Но ветер Австр проникает в наши края,
нарастает его дыхание дальнее;
и прозрачное нечто
набирает высоту, паря,
тело астральное…
Воображаемый образ,
направляющийся в надсознания область,
горделивый и легкий,
храбрый и беспечный,
своевольный и послушный.
Над дворами и садами,
над садовыми прудами,
над тротуаром, где снежная последняя гора,
с которого Прекрасная Дворничиха скалывает лед
под неусыпным оком Вальки-маляра,
под ночными облаками,
под дневными облаками
и под всеми парусами
призрак прошлого плывет.
Кто-то его видит,
кто-то нет.
Одни не замечают.
Другие не хотят замечать.
Коты Мардарий, Босый и Мурзик
одновременно,
как по команде,
поворачивают за ним головы.
— Опять, — говорит Мардарий.
— Летит, — говорит Босый.
— Белый, как мышь, — говорит Мурзик.
Мышка Маша несется со всех ног
к Владычице Мышей.
— Опять, — кричит она — летит!
Белый, как я! —
Владычица Мышей расчесывает свои осенние волосы
и улыбается.
На гребенке ее возникают
потрескивающие
бенгальские
искры.
Домовые будят Хозяина
и влекут его к окну.
— Наваждение, — говорит Облом.
— Голограмма, — говорит Шут.
— Летучий Зеландец, — говорит Изщейка.
Поэт пишет поэму о корабле.
На небо он не смотрит.
Ему некогда.
В огромной полированной кровати
под грандиозным атласным одеялом на вате
цвета морской волны
на двух подушках:
пуховой в горошек
и перьевой в цветочек,
над среднеазиатским ковром,
фаянсовым ночным горшком
и пластмассовой лодочкой
спит
Петров.
Петрову снится сон.
Будто бы над ним небо,
небо голубое.
Голубая полусфера.
Якобы под ним море.
Море плоское и зеленое,
снабженное отмелями и островами.
Отмели желтые.
Острова разноцветные.
По морю
под Петровым
движется парусник,
белоснежный и быстрый,
как кипень и как стрела.
А Петров летит, раскинув руки, —
он всегда так летает во сне.
За кормой на море остается дорожка: след.
Петрову весело.
Он смеется.
Ему сверху видно все.
Например, ему видно,
что на палубе корабля лежат:
розовая раковина,
золотая подзорная труба,
черная капитанская фуражка
и три апельсина.
А за кораблем по волнам
бегут, взявшись за руки
три маленьких девочки:
Марина,
Пелагея
и Маргарита.