Парадные апартаменты госпожи де Монтеспан в Сен-Жерменском Шатовье во всем походили на свою хозяйку: они отличались экстравагантностью и более напоминали волшебную пещеру, нежели обычную гостиную.
В самом центре высились две скалы, откуда в широкие бассейны с шумом низвергались душистые струи воды; в расщелинах камней благоухали туберозы и жасмины: чучела диких зверей, скрытые за ними, показывались, каждое в свой час, и, издав свойственный данному животному крик или рычание, указывали, столь оригинальным образом, время дня; на самой вершине сидел Орфей с лирою, а зеркальные стены бесконечно множили образ этого волшебного грота и его автоматов. Вся эта механика, на первый взгляд поразительная, довольно скоро надоедала, однако мои маленькие принцы, как, впрочем, и их отец, неустанно восхищались ею.
В других комнатах чудес было не меньше: госпожа де Монтеспан выращивала козлят и поросят среди позолоченных ламбрекенов; маленькие слуги-мавры, разукрашенные жемчугами и изумрудами, водили ягнят на ленточках, дрессировали обезьянок и обучали пению целую армию пестрых экзотических птиц; белые мыши в клетках ждали, когда маркиза запряжет их шестеркою в крошечную коляску, чтобы продемонстрировать Королю.
Я проводила дни в прохладных гротах Цирцеи, возле каскадов; мой маленький герцог, по-прежнему не ходивший, сидел рядом со мною, а граф Вексенский бегал взад-вперед, восторженно аплодируя механическим чудесам материнских покоев; оба мальчика были разряжены почти так же роскошно, как обезьянки и мавры, и должны были, подобно им, развлекать гостей. Эти последние хвалили милое личико Луи-Огюста и живость Сезара, делая вид, будто не замечают немощь первого и сгорбленную спину второго, которую не мог скрыть даже жесткий корсет. Одна только Мадемуазель де Нант, благодаря своему младенческому возрасту, избегала этих утомительных представлений.
Что же до самой «Атенаис», нельзя сказать, что она безраздельно владела чувствами Короля: монарх не отличался большим постоянством и, пользуясь случаями, когда его любовница бывала больна или беременна, услаждал себя на стороне, — правда, чаще всего с ее же служанками или приближенными, так что королевские милости ограничивались, как правило, домом «прекрасной госпожи». Ввиду скромного положения предметов его внимания, госпожа де Монтеспан не огорчалась этими мелкими изменами и рассматривала их скорее как услуги, нежели как соперничество; подозреваю, что все они происходили с ее молчаливого согласия и под ее контролем.
Так, Король почтил своим вниманием горничную своей возлюбленной, мадемуазель Дезейе. Однажды мы болтали с нею, сидя в передней маркизы, и она призналась мне, что Король осчастливил ее не один раз. Она даже хвасталась, что у нее есть от него дети, в чем я позже убедилась и сама. Мадемуазель Дезейе не была ни молода, ни красива, просто Король часто сталкивался с нею, когда любовница его бывала занята или ей немоглось. Она донесла мне также, что у монарха есть свои тяготы и что иногда он целыми часами сидит у камина в задумчивости, испуская тяжкие вздохи.
Таковые тяготы были и у меня, и я пыталась развеять преследующую меня меланхолию долгими одинокими прогулками в парке и в лесу.
Жизнь при Дворе наполняла мою душу тоскою и отвращением. Я никак не могла свыкнуться с безумными нравами этого общества и, еще менее, с глубокой скукою, там царившей.
При Дворе никто, кроме Короля, его министров и маршалов, ровно ничего не делал. Дни протекали в пустой болтовне, в играх, в интригах. Дамы проматывали сотни и тысячи ливров в «бассет» и «фараон», днем и ночью набивали желудки конфетами и вареньями, напивались крепкими ликерами или, во избавление от скуки и забавы ради, принимали слабительное; я знала многих особ, которые страстно увлекались клистирами и кровопусканиями. Таким образом ублажали тело; духовная жизнь сводилась к занятиям астрологией и графологией, изучению таро[50], изготовлению приворотных зелий, всевозможным гаданиям и черной магии. Довершали это пустопорожнее существование сплетни о семействе Короля. Один его взгляд, одна улыбка на целую неделю давали пищу для разговоров, а уж стоило ему обронить «слово», как пересудов хватало на весь месяц.
Проведя многие годы в самом блестящем и остроумном из парижских кружков, я теперь страдала от удручающей духовной пустоты. Одна лишь герцогиня де Ришелье, которую я, правда, видела крайне редко, только если ей удавалось на минутку оторваться от Королевы, ее собачек, ее испанских камеристок, ее шутов и спуститься в «комнаты Дам», напоминала мне о прежней жизни; однако Двор мало-помалу отнимал у меня и это скромное удовольствие: герцогиня уже ценила мое общество не так высоко, как прежде, — она любила покровительствовать бедным и не терпела, когда они возвышались независимо от нее; тот факт, что ее несчастная протеже попала ко Двору без ее содействия, казался герцогине самой черной неблагодарностью; она предпочитала госпожу Скаррон в платье из холстинки госпоже Скаррон в златотканом наряде.
Не находила я утешения и в самом дворце: Сен-Жермен был мне глубоко противен. Правда что окрестности его очаровательны, местоположение удачно, зато строения отнюдь не радовали взор. Они выглядели громоздкими и неуклюжими, кирпичные стены смотрели уныло, парадный двор отличался редким безобразием, а внутренние покои — капитальными неудобствами.
Блестящие празднества, балы, оперы, фейерверки и спектакли, которые следовали непрерывной чередою, дабы развлечь скучающих придворных, не могли скрыть то отвратительное, что бросалось в глаза по их окончании: идя по двору, приходилось лавировать между лотками и прилавками, где дворецкие продавали — разумеется, в свою пользу, — еду «с тарелки Короля» (иными словами, остатки пиршеств); чтобы попасть в великолепные покои монарха и принцев, нужно было сперва протиснуться сквозь толпу дворцовых прихлебателей и бедняков, неотступно дежуривших у дверей, задыхаясь при этом от вони прогорклого жира, давя ногами куриные кости, ребрышки овсянок и хлебные корки; внутри дворца вам предстояло сомнительное удовольствие взбираться по темным лестницам, склизким от испражнений людей и собак, проходить по лестничным площадкам, заваленным мусором, и передним, где царил стойкий запах пота и отхожих мест. Король и его брат с детства привыкли жить в грязи и смотрели на это просто, а если неудобства терпит сам монарх, то придворные и подавно вынуждены с этим мириться. Хорошо, если по пути вам удавалось избежать карманников и воров, которыми буквально кишели салоны, и уберечь от них жемчужное ожерелье или кружева с юбки; и вот вы наконец попадали в свое помещение, обычно являвшее собою какую-нибудь каморку без окон, без камина, темную и душную.
Мне отвели две тесные комнатки в Королевском крыле третьего этажа, слева от парадной лестницы и напротив квартиры садового архитектора Ленотра; этаж этот был довольно высок, и в нем устроили антресоли для прислуги; таким образом, помещение мое не имело и шести футов в высоту, а поскольку я была довольно рослою да еще носила, по моде того времени, либо монументальную куафюру, либо пышный кружевной чепец, то постоянно соскребала головою побелку с потолка.
Вот эдакие-то замечательные преимущества и были пределом мечтаний французской знати: герцоги и маркизы, владевшие в Париже роскошными дворцами, а в провинции величественными замками, бросали все, чтобы ютиться по десяти человек в темном закутке на антресолях, и почитали это за великое счастье. Скажи мне, где ты живешь, и я скажу, кто ты; если вдуматься, эти дворцы весьма походили на души их владельцев — сверху блеск и позолота, а под ними — мрак и мерзкая грязь.
К счастью, у меня было занятие, мешавшее впасть в отупение, — я заботилась о воспитании маленьких принцев. Их здоровье, их учение отнимали у меня все мое время, не оставляя досуга для цирюльников и магов.
Воздух Сен-Жермена и шумная светская жизнь способствовали здоровью детей не более, чем моему собственному, — все трое много болели. Они мало спали, так как мать по полуночи держала их в театре, где они исполняли детские роли на сцене; за ее столом их потчевали острыми блюдами, жирными соусами и шампанским вином; неудивительно, что эти малыши, хрупкие от природы, в несколько месяцев исхудали и ослабли до ужаса. Лихорадка, рвоты, колики и нарывы поочередно терзали их тщедушные тельца, скорыми шагами ведя детей к гибели. Их показывали врачам, но лекарство было куда хуже болезни, ибо госпожа де Монтеспан обожала шарлатанов и всяческие опыты на больных. Самые жестокие методы лечения сочетались с самыми варварскими снадобьями: например, она велела сделать маленькому графу Вексенскому тринадцать прижиганий вдоль позвоночника, чтобы выпрямить ему горбатую спинку. Несчастный ребенок так кричал, что у меня сердце разрывалось от жалости; половины этих хирургов и лекарей с лихвой достало бы, чтобы свести бедных детей в могилу. Я с ума сходила от боли за них и от бессонных ночей, которые проводила у их изголовья, прислуживая вместо горничных, сбившихся с ног от усталости, но все было тщетно: едва ребенку становилось легче, как противоречивые приказы, нелепые фантазии и капризы родителей в один миг прерывали начавшееся было выздоровление. Бедных детей убивали у меня на глазах, а я была бессильна противостоять этому.
Так прошло шесть месяцев; я скрепилась и не выказывала своего неудовольствия, однако, в июле, когда мы приехали в Версаль, мой маленький герцог потерял сознание, вслед за чем у него начались сильнейшие конвульсии — и все оттого, что его матери явилась прихоть целый день продержать его на жарком солнце без шапки; тут уж я не выдержала. «Мадам, — сказал мне несчастный мальчик, сотрясаемый жаром, — я наверное умру, и слава Богу! Вы видите, что я не создан для жизни на этой земле, раз Он не пожелал, чтобы я ходил по ней, как все прочие. Я еще так мал, что попаду прямо в Рай, и там мне будет хорошо». Потрясенная его словами, я выбежала из комнаты и столкнулась в дверях с госпожою де Монтеспан. Не раздумывая, я высказала ей все, что лежало у меня на сердце; она пришла в такую ярость, что я сочла себя погибшей, но мне это было уже безразлично.
Укрывшись в часовне, я выплакала свое горе, тем более острое, что я одинаково любила и моего маленького принца и бедняжку-покойницу Франсуазу и безумно боялась еще раз оказаться свидетельницей ужасной детской агонии. Однако безграничная любовь к герцогу дю Мену возбраняла мне покинуть этого ребенка; приходилось остаться и снова терпеть нескончаемую муку бессилия. К вечеру явился господин де Лувуа, — его прислали изложить мне доводы родителей, я же с полной откровенностью высказала ему свои, и мне показалось, что он внял им; в результате, я все-таки вынуждена была согласиться на примирение.
Итак, мы с госпожою де Монтеспан заключили мир; она даже вызвалась оплатить заупокойные мессы по Франсуазе в церкви Святого Сульпиция; но при каждой болезни детей ссоры наши возобновлялись. «Ваша чувствительность нуждается в строгой узде», — внушал мне шепотом мой исповедник всякий раз, как видел меня в слезах. Господин де Лувуа служил нам с маркизою посредником и миротворцем. Король же со смехом говорил: «Мне куда труднее принудить к миру вас двоих, нежели все страны Европы!»
Пятнадцать лет подряд длилась эта борьба, замешанная на дружбе и ненависти, уважении и презрении, мёде и желчи; бывали дни, когда я страстно желала себе постоянного (лишь бы не очень тяжкого) несчастья в жизни, предпочитая его внезапным и кратким радостям, чередовавшимся со скандалами, от которых у меня разрывалось сердце.
Ибо ссоры эти были, к сожалению, столь же часты, сколь и непредсказуемы. Я никак не могла понять, по какой-такой причине «прекрасная госпожа» вдруг изливает на меня яд своих речей или колет злобными насмешками, на потеху публике. Например, однажды, когда зашла беседа об одной молодой и не очень строгой вдове, которую я осуждала, она с многозначительным видом бросила: «Госпожа Скаррон весьма строго судит других». От подобных реплик я буквально задыхалась. Но этим не ограничилось: через несколько месяцев после моего приезда ко Двору она начала обращаться со мною, как со служанкой.
Она снова была беременна и ей скоро предстояло родить. На этот случай она изобрела особый фасон платьев-«распашонок», скрывающих талию; впрочем, надевая их, она именно объявляла всему свету то, что желала утаить. «Госпожа де Монтеспан опять нарядилась в свои «распашонки», — стало быть, опять в тягости!» — насмешливо замечали придворные острословы. Но только Король и я знали, что, обрядившись эдаким манером, она впадала обыкновенно в самое скверное расположение духа, а мешковатые одеяния прятали, кроме округлостей, еще и сердце, полное самой черной злобы.
Беременность ли была тому причиною или что-то иное? Внезапно она ополчилась на меня так жестоко, как никогда прежде. Для начала она прогнала, без всяких на то оснований, племянницу господина Скаррона, мадемуазель де Ла Артелуар, которую я вызволила из крайней нищеты, пристроив к ней горничной; старшую сестру этой девушки я взяла к себе в качестве компаньонки. Далее госпожа де Монтеспан взялась преследовать моего кузена Филиппа де Виллета и, придравшись к тому, что он гугенот, запретила военному министру продвигать его по службе. Все эти гадости делались без всяких объяснений, с одной лишь целью досадить мне.
Затем она начала требовать от меня услуг, которые я никак не должна была ей оказывать. То она велела мне причесать ее, то подложить дров в камин, то застегнуть ей платье; иногда она будила меня в два часа ночи с приказом почитать ей на сон грядущий, подшить юбку или сбить гоголь-моголь; у нее было вполне достаточно служанок для такой работы, но она объясняла, что никто не умеет услужить ей лучше меня, и произносила это слово «услужить» с таким наслаждением, будто долго смаковала и обсасывала его во рту, прежде чем выпустить наружу.
Я от природы довольно любезна и много раз оказывала той же госпоже де Моншеврейль куда более важную помощь и делала гораздо более неприятную работу, однако в данном случае очень хорошо видела, чего добивается маркиза: положение мое при Дворе было столь неопределенно, что несколько месяцев такой муштры превратили бы меня в горничную или еще того хуже.
Вот когда я вспомнила мудрые слова моего любимого маленького принца, сказанные несколько недель тому назад. Мы ехали тогда из Сен-Жермена в Версаль; принц велел кучеру пустить лошадей в галоп, а я полушутя сказала, что карета наша рискует опрокинуться. «Это невозможно. Господь не допускает опрокидываться каретам принцев!» — высокомерно заявил мне этот пятилетний человечек. Я со смехом заметила, что, на мой взгляд, он слишком гордится своим рангом, тогда как Король, его отец, более прост в манерах и не так заносчив. «Это потому, — ответил он мне неожиданно серьезно, — что Король, мой отец, уверен в своем положении, я же, как вы знаете, имею особые причины сомневаться в своем собственном и, значит, должен требовать большего к себе почтения», Я находилась теперь именно в таком шатком положении, как мой «любимчик», и должна была заставить уважать себя тем более, что на первый взгляд ничем не отличалась от горничных маркизы. Я ответила на ее оскорбления тем, что стала испрашивать распоряжений по поводу детей только у Короля, тем самым подчеркивая, что готова повиноваться отцу моих воспитанников, но не матери.
Этим я маркизу не обескуражила. Однажды, когда у нее сидели герцогиня де Ришелье и еще несколько дам, моих давних знакомых — госпожа де Вивонн, госпожа де Фьеск и госпожа де Сен-Жеран, — она поочередно приказала мне подать ей веер, гребень, платок, приговаривая всякий раз, как одна из служанок бежала за просимым: «Оставьте, госпожа Скаррон услужит мне лучше вас!» Подруги мои конфузились за меня, я же сама все исполняла с любезной улыбкою, твердо решив сыграть эту сцену на свой лад. И когда наконец маркиза послала меня за баночкой румян, которыми скрывала бледность и одутловатость лица, всегда сопровождавшие ее беременности, я с нарочитым усердием исполнила приказ, но внезапно выронила баночку прямо посреди комнаты. Она разбилась вдребезги, и румяна погибли безвозвратно. «Как вы неуклюжи! — яростно вскричала маркиза. — Такие румяна мне теперь приготовят только через несколько дней!» — «Это правда, я очень неуклюжа, — возразила я, — но ведь меня пригласили сюда вовсе не для того, чтобы подносить притирания или подшивать платья. Это не моя обязанность, так что прошу извинить, ежели не угодила!»
Госпожа де Вивонн, обожавшая, когда ее золовку ставили на место, втихомолку посмеивалась. Я же хорошо понимала, что дерзость эта может обойтись мне дорого, но чаша моего терпения переполнилась, и я должна была хоть так отвести душу. «Прекрасная госпожа», которой пришлось в течение трех дней казать нам бледно-желтое опухшее лицо, прекрасно усвоила этот урок и не скоро взялась за старое.
Правду говоря, я думаю, что причина, по которой госпожа де Монтеспан то публично унижала меня, то превозносила до небес, крылась в особого рода ревности. Разумеется, она не видела во мне соперницу и уж, тем более, возможную любовницу Короля, но ее раздражало его дружеское отношение ко мне; она не понимала, что именно скандалы и капризы, которыми она изводила своего возлюбленного, толкали его ко мне.
Когда Король приходил к ней, она с удовольствием заставляла его ждать в передней; мои обязанности воспитательницы часто приводили туда же и меня… Король любил женщин и в те времена охотно признавался, что радости любви ему дороже всего на свете; как бы фаворитка ни третировала меня, я все-таки была женщиной и даже, если верить галантным кавалерам Марэ, не самой безобразной представительницей своего пола. Конечно, я была старше госпожи де Монтеспан на шесть лет, но, поскольку мне не привелось родить девятерых детей, я, в мои тридцать восемь лет, сохранила более тонкую талию и более свежий цвет лица, чем она в свои тридцать два; отличаясь притом мягким веселым нравом и прирожденной любезностью, я имела, вероятно, все необходимое — кроме разве знатного происхождения, — чтобы произвести подкоп под ту блестящую, завидную твердыню, какою была госпожа де Монтеспан.
По крайней мере, знаю одно — Королю очень нравилось беседовать со мною — сперва, как я уже сказала, в передней фаворитки, затем в комнатах его детей, где он теперь проводил довольно много времени, и наконец в любом месте, где он мог встретить меня, вплоть до гостиной его «прекрасной госпожи».
Вначале разговоры наши касались маленьких принцев, — он нежно любил их, часто сажал к себе на колени, давал ласковые прозвища; так, герцог дю Мен был его «любимчиком» (как и моим), Мадемуазель де Нант, хорошенькая, как ангел, — «котеночком» или «куколкой», малютка Мари-Анна, родившаяся летом того года и позже получившая титул Мадемуазель де Тур, — «мордашкой». Он очень интересовался воспитанием детей и заботился о нем тем более, что сам в детстве сильно страдал от заброшенности.
Он охотно делился со мною воспоминаниями своих первых детских лет: о том, как их с братом оставляли на самых последних служанок, состоявших при камеристках Королевы-матери; как в пятилетнем возрасте он, по недосмотру охраны, чуть не утонул в Сен-Жерменском пруду; как он и его брат таскали у слуг кусочки омлета, который те готовили для себя, и, прячась по углам, съедали их, чтобы не умереть с голоду; как его укладывали спать на простыни с такими огромными дырами, что он свободно просовывал в них голову и изображал марионетку; как его годами одевали в одни и те же ночные рубашки и халаты, которые под конец даже не прикрывали колен; при этом у него не было никаких учителей — историю ему читал один из лакеев, — и никаких товарищей для игр, кроме маленькой дочки одной из служанок; он звал эту девочку «королева Мари» и покорно исполнял все ее повеления — возил в тележке, приветствовал низкими поклонами, угощал смородиной и малиной, добытыми в кустах, с риском разорвать камзол. При этих рассказах он воодушевлялся, и лицо его на миг утрачивало свойственное ему надменное выражение; в такие минуты я видела перед собою совсем иного человека, нежели на людях; однако, стоило кому-то войти или ему самому появиться среди придворных, как он мгновенно, словно опытный актер, надевал на себя маску самодержца. Перед своими подданными он был королем, со мною же становился обыкновенным человеком и доверчиво, безоглядно отдавался радостям дружбы.
Пока я играла с графом Вексенским или учила читать герцога дю Мена, он брал гитару и услаждал наш слух какой-нибудь мелодичной песенкой. Музыку он любил страстно, играл на гитаре лучше любого музыканта и мог исполнить на ней любой мотив; особенно ему нравилось аранжировать оперы Люлли и петь арии из них под собственный аккомпанемент. Поскольку все эти оперы восхваляли героическую жизнь монарха, было странно слушать, как он поет дифирамбы себе самому, и госпожа де Монтеспан не упускала случая высмеять Короля, едва он выходил за дверь; он же не видел в этом ничего необычного и частенько пел мне арии, подобные этой:
Пусть перед Вами все склонится, все трепещет!
Живите в счастьи; мы Вам верим бесконечно.
Благословен народ, чей повелитель блещет
И добродетелью и ратной славой вечной!
Хвала Небесам, дарующим нам Луи-Короля!
Ликует земля!
Я и сама едва удерживалась от улыбки, слушая, как монарх простодушно воспевает свою особу.
Мало-помалу он начал откровенно рассказывать мне об огорчениях, причиняемых ему госпожою де Монтеспан, и расспрашивать о ее настроениях, так как я лучше других знала ее. Я еще не осмеливалась жаловаться ему на притеснения маркизы: он знал о наших ссорах по поводу детей, но в остальном считал нас близкими подругами.
Доверившись мне безраздельно, Король все чаще беседовал со мною о своей любовнице; он хорошо видел ее недостатки, однако все еще питал к ней неодолимую страсть. «Как она трогательна, когда плачет!» — говорил он. «Это правда», — отвечала я, не смея добавить, что маркиза всегда умела пуститься в слезы в нужный момент. «Вы не находите, что ее глаза сияют, как звезды, а смех завораживает?» Я и с этим соглашалась, — бесполезно объяснять слепому оттенки цветов. Сговорчивость моя делала наши беседы нескончаемыми. Фаворитка же, не зная, что служит их предметом и что мне приходится петь дифирамбы всем ее прелестям, с тревогой относилась к нашим длинным задушевным разговорам. «Ваши беседы с Королем подозрительно долги! — сказала она мне однажды. — Что это вы там преподаете ему, мадам латынь? геометрию?»
Внезапно ей пришло в голову выдать меня замуж. Она остановила свой выбор на герцоге де Виллар-Бранка. Сей господин, вдовевший не то второй, не то третий раз, был крайне уродлив и, вдобавок, горбат; к тому же, известен как человек бесчестный, без гроша в кармане и скверный муж. Когда я изложила все это маркизе, она яростно вскричала:
— Ну и что из этого! Зато вы будете герцогинею и получите «право табурета» у Королевы!
— Вот еще! — ответила я, смеясь. — Я прекрасно могу и постоять!
— Да опомнитесь же, бедная вы дурочка! Я сама дам вам приданое, а все прочие привилегии вы получите с замужеством. Это ли не счастье для какой-то вдовы Скаррона!
— Я не желала бы себе такого счастья, мадам. Я уже прошла через один брак и, поверьте, знаю, чего это стоит. С тех пор я решила более не выходить замуж, а если даже, по какой-нибудь замечательной причине, и переменю мнение, то уж, конечно, не для того, чтобы связать свою судьбу со столь отвратительной личностью.
Маркиза разбушевалась донельзя; она стала бурно упрекать Короля в тесной дружбе с «гордячкою», которая так скверно ей служит, словом, выставила меня перед монархом в самом смешном и нелепом свете, всеми силами добиваясь унизить в его глазах. При ее остром уме и влиянии на Короля ей нетрудно было добиться своего. Она пустила в ход весь свой талант интриганки, все свои чары, замучила любовника упреками и намеками и упросила его, ради любви к ней, держаться со мною елико возможно сурово.
Он подчинился и в течение нескольких недель не вел со мною бесед с глазу на глаз, прилюдно же выказывал мне примерную холодность. Но, поскольку госпоже де Монтеспан все было мало и она вновь и вновь принималась клеветать на меня, он однажды, сидя в ее комнате, воскликнул: «Довольно, сударыня; если госпожа Скаррон вам так неугодна, отчего вы ее не прогоните? Вы ведь хозяйка в своем доме! Стоит вам пожелать, и она сей же час удалится отсюда. Вы хорошо знаете, что я желаю лишь одного — угодить вам; итак, я не желаю более слышать о госпоже Скаррон!» Тотчас нашлись «друзья», которые передали мне эти слова, поздравив с королевской немилостью.
Я пришла в ужасное отчаяние и плакала все ночи напролет, терзаясь странными предчувствиями.
Внезапно, когда я менее всего ожидала этого, буря попреков и оскорблений улеглась. Госпожу де Монтеспан успокоило поведение Короля; кроме того, ей на самом деле вовсе не хотелось лишаться подруги и собеседницы, и она решила снова выказать мне свою привязанность. Милостиво поговорив со мною, она вручила от имени Короля 100 000 франков; этот их первый за прошедшие пять лет подарок, после стольких свидетельств ненависти и презрения, явился для меня самым неожиданным сюрпризом. Но две недели спустя она помешала продлению моего договора на откуп налогов. А через месяц отдала мне монополию на изготовление каминных решеток и труб, о которой я давно просила. Таким образом я, еще вчера не имевшая ни гроша, нежданно получала в руки богатство, а два дня спустя меня публично, на каждом углу предавали анафеме. Эта непрерывная смена благодеяний и поношений буквально сводила меня с ума, и я более, чем когда-либо, желала покончить с этой тягостной жизнью, а именно, решила, примирившись с фавориткою и Королем, уже в декабре месяце покинуть Двор.
Но именно тогда Король, доселе так холодно обходившийся со мною, вернул мне свое расположение.
Это происходило не вдруг: сначала он просто дарил меня то улыбкою, то словом. Затем все покатилось, как с горы: вновь нежные взгляды, беглые прикосновения и длинные, по часу и более, беседы, временами весьма двусмысленные. Как-то я упомянула в нашем разговоре о госпоже д'Эдикур, которую в глубине души так и не смогла забыть совершенно; я почитала ее скорее взбалмошною, чем злою, и надеялась, что она все же искренне привязана ко мне. Итак, решив покинуть Двор и потому не боясь очередной немилости, я осмелилась просить Короля помиловать злосчастную женщину, измученную своей опалою. «Я знаю ваше доброе сердце, сударыня, — отвечал он, — но сам никогда не забываю оскорблений, мне нанесенных. Однако, мне хочется одного — угодить вам; я постараюсь что-нибудь сделать». Два месяца назад он точно так же обещал госпоже де Монтеспан удалить меня от Двора, — вот и верьте после этого в постоянство мужчин!
Были и другие знаки внимания, которые, в глазах Двора, свидетельствовали о королевской милости; так, он дважды или трижды пригласил меня ужинать вместе с ним и его любовницею, а также приказывал сопровождать их на прогулках.
Кроме того, выказывал свои чувства и многозначительными жестами. Однажды, протягивая мне куклу, которую уронил один из детей, он задержал мою руку в своей; я отдернула ее достаточно быстро и ловко, показав, что я ничего не заметила. Неделю спустя, когда я сидела за вышиванием, он опять попытался взять меня за руку; на сей раз я машинально положила ее на колено, где он уже не осмелился искать ее. При этом Король достаточно владел собою, чтобы, как ни в чем не бывало, продолжать начатый разговор; я же отвечала ему вдвойне любезно, стараясь уничтожить впечатление неловкости, овладевшее нами обоими.
Мне стало ясно, что госпожа де Монтеспан своими бурными приступами ярости, несообразными с их предметом, и своими взбалмошными выходками обратила в желание чувства Короля, которые я предпочла бы называть дружескими. При таком положении вещей нужно было выбирать между бегством и уступкою. Я выбрала бегство — без колебаний, хотя и не без грусти. Я чувствовала, что этот великий, всемогущий Король был единственным мужчиною, которого я могла бы любить, не презирая себя за слабость. И, однако, слишком многое стояло меж нами — власть госпожи де Монтеспан, опасение стать на одну доску с какой-нибудь Дезейе, наконец, Королева и сознание греховности подобной страсти.
Обдумав все это, я сообщила Королю и фаворитке о своем решении внезапно, объяснив его тем, что после непрерывных пятилетних забот о детях чувствую себя усталой и больной и нуждаюсь хотя бы в кратковременном отдыхе. «Мы подумаем», — таков был ответ Короля. Три дня спустя он вновь выказал мне благодарность за мою службу. Призвав в свои покои герцога дю Мена и подробно расспросив, как тот живет, он объявил мальчику, что его ответы говорят о немалой рассудительности. «Это не должно удивлять вас, Сир, — возразил мой маленький принц, — ведь меня воспитала сама Рассудительность». — «Прекрасно, — отвечал Король, — передайте же вашей Рассудительности, что нынче вечером вы вручите ей от меня 100 000 франков вам на конфеты».
Нелегко покидать людей, которые так благоволят вам, но, располагая уже 200 000 франков, полученными в дар, и несколькими тысячами ливров, заработанными на откупе и монополии, я могла наконец приобрести дом и землю с тем, чтобы вызволить себя из невыносимого рабства.
— Вы не должны покидать меня, мадам! — говорил мой маленький принц, — ведь я хочу жениться на вас, когда вырасту.
— Я не покину вас навсегда, — утешала я его. — Если ваша матушка разрешит, вы приедете ко мне в гости. Я заведу коров и гусей, разобью большой парк, и мы будем там гулять.
Стремясь поскорее разорвать цепи, державшие меня при Дворе, я употребила все усилия на поиски нового дома и привлекла к ним даже аббата Гоблена. С его-то помощью я и нашла, в десяти верстах от Версаля и в четырех от Шартра, чудесное имение; оно принадлежало знатному семейству Ментенон и давало 11 000 франков годового дохода. В середине октября я приобрела его за 250 000 франков — все, что у меня осталось после того, как я отдала 11 000 экю на воспитание моего бедного племянника Тоскана. Ребенок жил теперь в Париже у кормилицы, — его отец, мой брат, совершенно не заботился о нем. Я уже тешилась надеждою, что смогу покинуть Двор в январе, чувствуя в себе довольно сил для устройства всех дел в столь короткий срок. В эти последние недели я старалась по мере возможности не вступать в приватные беседы с монархом. Впрочем, он и сам как будто не стремился к этому. Однако старания мои не улучшили отношений с госпожою де Монтеспан, которая снова пришла в злобное расположение духа; в конце октября она начала устраивать мне сцену за сценой, придираясь ко всему подряд, упрямо отстаивая самые нелепые мнения и непрерывно вмешиваясь в воспитание детей.
Мы вернулись в Сен-Жермен. Я провела мучительную ночь, впадая то в ажитацию, то в уныние, и на рассвете, не в силах совладать с лихорадкою и сильной мигренью, решила пойти в парк, на свежий воздух. Я надела черное бархатное платье с золотою тесьмой, прикрыла плечи меховой накидкою, взяла муфту и вышла. Было около шести часов утра.
Серый, едва брезжащий день вставал над длинной террасою, которую господин Ленотр кончил отделывать в прошлом году. С минуту я постояла, опершись на парапет этого замечательного сооружения и любуясь дымкою, окутавшей Сену, потом, опасаясь, что меня увидят из дворца и сочтут мое появление в парке, в такой час, странным, решила спуститься к реке. Проходя мимо башни, возведенной еще при Генрихе IV, я заметила дворянина, закутанного в просторный серый плащ; человек этот выпрыгнул из окна первого этажа и, пройдя прямо по цветнику, торопливо удалился; я не придала этому значения: в такой час любовники всех мастей обыкновенно спешили вернуться самыми короткими путями под супружеский кров. Тотчас забыв увиденное, я начала спускаться к речной пристани, но по пути заметила гроты, устроенные в фундаменте нижней террасы, и решила зайти туда передохнуть.
Гротов было четыре; в дневное время они развлекали гуляющих всякими механическими чудесами: в первом куклы, представлявшие Короля, дофина и прочих именитых особ, приветствовали гостей поклонами; во втором искусно сделанная пастушка распевала песенки, аккомпанируя себе на различных инструментах; в третьем Персей поражал мечом морское чудовище, дабы освободить Андромеду, вокруг которой шумно трубили в раковины тритоны; и, наконец, в последнем дракон извергал из пасти потоки воды, качая при этом головою и взмахивая крыльями под благосклонными взглядами Венеры и Вулкана. За этим четвертым гротом имелся еще один, естественный, более укромный и весь заросший сырым мхом; в нем царила такая прохлада, что здесь, как говорили, можно было в один час закоченеть даже летом. Однако именно на него-то и пал мой выбор: он не был виден с террасы, и я могла спокойно посидеть здесь несколько минут. Кроме того, мне была приятна прохлада, облегчавшая жгучую головную боль.
Присев на бортик бассейна, я загляделась на свое отраженное в воде лицо; имея слабость находить его красивым, я однако хорошо понимала, что бурная жизнь при Дворе не замедлит окружить морщинками огненные глаза, которые так нравились Королю, и отметить увяданием гладкую доселе кожу. Я меланхолично улыбнулась своему отражению — последнему, уже готовому растаять, отблеску молодости.
Черная глубь воды напомнила мне реку в Мюрсэ и, непонятно отчего, гибель брата Констана; пребывая в печали, я всегда думала о такой смерти как о счастливом избавлении; слеза, упавшая в бассейн, на миг разбудила водную гладь, и мне почудилось, будто надо мною склонился призрак.
Близ грота, под лесною сенью,
Где веет ароматом роз,
Волне противится утес,
И свет соперничает с тенью, —
шепнул сзади чей-то проникновенный голос.
На пороге моего грота стоял давешний человек в сером плаще; я взглянула на него спокойно и, что самое странное, без всякого удивления, не встала, не сделала реверанса, — мне показалось это в данном случае неуместным.
Итак, я осталась сидеть рядом со своим отражением, на бортике водоема; подойдя ко мне, мужчина медленно продолжал:
Дрожу, завидев в водах сонных
Твой лик. Не знаю наперед, —
Вдруг канет он в пучину вод,
Моими вздохами смущенных!
Я улыбнулась, вспомнив автора этих стихов, старого Тристана Отшельника[51], друга Скаррона, иногда появлявшегося у нас на улице Нев-Сен-Луи; сам поэт был грязен и груб, однако строки из его «Прогулки двух влюбленных» звучали не хуже стихов Расина и уж конечно пришлись как нельзя кстати этим утром, в маленьком гроте Сен-Жермена.
Король сел подле меня на край бассейна и склонился к воде.
— Вам очень идет улыбка, — сказал он моему отражению.
— А вам очень идет заря, — ответила я, в свою очередь обращаясь к нему через зеркало воды. — Я и не знала, что вы декламируете стихи, — добавила я, стремясь развеять чары, мало-помалу овладевающие нами обоими.
— О, я знаю наизусть тысячи стихов, даже целые пьесы. Разве вы не слышали, что я иногда играю на сцене?
И в самом деле, черная гладь посылала мне образ лицедея тридцати пяти лет, столь величественного в своем завитом парике и просторном сером плаще, скрывавшем серебристый камзол, лицедея, который каждодневно играл роль пресыщенного монарха и героя-победителя.
— По правде говоря, — задумчиво промолвил он, — я не знал, что вы такая ранняя пташка.
Боясь оставить его в этом заблуждении, я начала было объяснять, в чем дело, но он прервал меня:
— Мадам, я ни о чем не спрашиваю. Но известно ли вам, что здесь нельзя провести и часа, не замерзнув? Желаете проверить или же пойдем беседовать куда-нибудь в другое место?
— Мне нравится глядеть на эту воду, — сказала я.
— Это мертвая вода.
— О нет, это спящая вода.
Наступило долгое молчание. Мне следовало бы встать и уйти, но что-то мешало — то ли сковавший меня холод, то ли изнеможение от бессонной ночи, то ли уверенность, что через два месяца я покину Двор. Я не могла отвести глаз от двух наших почти слившихся отражений. Черная дама, серый кавалер…
— Это верно, — сказал Король. — Госпожа де Монтеспан напоминает мне бурный поток, вы же более похожи на спящее озеро.
— Сир, — возразила я, — это сравнение достойно «жеманниц», чей язык вы так презираете.
Он рассмеялся, и звук этот смутил стылую воду. Я вздрогнула.
— Мадам, вам холодно!
Он распахнул свой плащ и накинул на меня его край. При этом он положил руки мне на плечи и не спешил убрать их. В тот миг я и поняла, что погибла и что сама этого желала. Последний раз я обратила взгляд к источнику, затем смежила веки, — так дети закрывают глаза в простодушной уверенности, что станут невидимыми.
Я открыла их много позже, услышав шепот Короля: «Нет, решительно, этот холод невыносим. Боюсь, мы не можем долее оставаться здесь, мадам!» Я заметила, что плотный серый плащ, которым меня укутали, давно соскользнул с моих плеч, но, странное дело, совершенно не ощущала укусов холода. «Когда кажется, что испытываешь наслаждение, — саркастически шепнул мне давно забытый внутренний голос, — это значит, что ты его и впрямь получила».
Внезапно в гроте Венеры раздался ужасающий шум: дракон с воем начал извергать водяные струи и захлопал крыльями, как целое полчище летучих мышей; под громкий колокольный перезвон и завывание труб Венера и Вулкан с грохотом двинулись вкруг водоема. На миг мне почудилось, будто сам ад разверзся передо мною, но это была всего лишь хитроумная механика, которую дворцовые садовники пустили в ход ввиду наступающего дня. Через час первый камердинер, первый врач и первый хирург войдут в спальню Короля. В восемь с четвертью туда же впустят главного капеллана и знатных особ, имеющих исключительную привилегию видеть Короля в халате и коротком парике. В половине девятого менее родовитые придворные и «деловые» дворяне[52] столпятся вокруг парадного ложа, пока цирюльник будет завершать королевский туалет; и наконец в девять часов будет считаться, что этот человек, ни минуты не спавший эту ночь в своей кровати, пробудился и встал.
На малой террасе, перед гротами, Король нежно обнял меня последний раз и сказал:
— Я думаю, вам лучше пройтись еще немного, до лужайки…
Эта заботливость очаровала меня. Сделав глубокий реверанс, я собралась было удалиться, но Король удержал меня:
— Собираетесь ли вы завтра к пяти часам в Валь[53]?
— Сир, в это время графу Вексенскому будут пускать кровь, и я…
— Мадам, за этим вполне может проследить его кормилица, довольно сухо возразил он. — Возможно, завтра я и сам побываю в Вале на прогулке.
— Сир, если это приказ, я повинуюсь.
— Сударыня, я ничего не приказываю, я лишь прошу вас.
— В таком случае, Сир…
— В таком случае вы не будете в Вале?
— С позволения Вашего Величества, я останусь с графом; он очень боится кровопусканий, и лишь я одна…
— Ваше упрямство, мадам, делает вам честь не более, чем ваши дерзости, — строго заметил Король.
Голос его звучал настолько едко, что недавние ласковые речи показались мне улетевшим сном. Внезапно меня обуяла гордость.
— Это правда, Сир, я не так податлива, как какая-нибудь мадемуазель Дезейе.
На сей раз Король улыбнулся вполне добродушно.
— Но… я никогда и не смешивал вас с нею.
Взяв мою руку, он поцеловал ее и добавил, чуточку насмешливо: «Прежде всего, эта дама не столь добродетельна, чтобы причинять себе неудобства, греша в неподходящих местах. До свиданья, мадам, я ни к чему не хочу принуждать вас».
С этими словами он быстро зашагал по аллее, оставив меня в полном смятении от случившегося.
Я испытывала то гордость — быть отличенною своим Королем все-таки не пустяк! — то унижение, полагая себя низведенною до ранга какой-нибудь горничной, если не хуже; стыд мучил меня. Не было таких суровых слов, какими я не заклеймила бы собственную слабость; увы, я не видела средства избежать в будущем повторения этого греха.
Одно лишь бегство, задуманное три месяца назад, могло счастливо разрешить страхи и сомнения, терзавшие мою душу, но в настоящий момент, обдумывая этот план, еще вчера столь ясный и непреложный, я понимала всю трудность его исполнения: мало того, что Король мог воспрепятствовать моему отъезду, я и сама была отнюдь не уверена, что найду в себе силы расстаться с ним.
После долгих треволнений я решила, что обрету душевное спокойствие, поручив себя Богу; пускай Он сам разобьет мои цепи, если ему угодна моя свобода. Нынче, когда я почитаю себя лучшей христианкою, нежели в то время, могу сказать, что это весьма удобный способ — переложить на Господа заботу решать то, чего мы не можем решить сами; столь оригинальная трактовка пословицы «молчание — знак согласия» отлично помогает людям, умеющим толковать в свою пользу немые дозволения, обрести совершенный и безмятежный покой.
В течение зимы мне представилось еще несколько случаев согрешить, и я, честно говоря, не слишком уклонялась от этого. Разумеется, я пыталась, из последних угрызений совести, бороться с искушением, но мне не удавалось победить его.
Однажды днем, когда госпожа де Монтеспан уехала в замок Кланьи распорядиться ведущимися там строительными работами, я стояла в ее покоях у окна, задумчиво наблюдая суету придворных внизу, на террасе; вдруг на плечо мое легла рука; мне даже не нужно было оборачиваться, чтобы узнать смельчака, — при Дворе лишь один человек мог позволить себе этот жест.
— Вы что-то замечтались, мадам.
— О, Сир, вы ведь знаете, я никогда не мечтаю… Я могу лишь грезить наяву, — отвечала я с улыбкой.
— Вы клевещете на себя, мадам; всем известно, что грезы не ваш удел. Для этого вы слишком солидны.
Те, кто не знал Короля в этом возрасте, когда все улыбалось ему, когда страна процветала, когда он одерживал победы над своими соседями, когда счастье и блеск во всем сопутствовали этому величайшему из монархов, не могут судить о том, каким он был. Требовалось много храбрости, чтобы взглянуть на него, и нужно было постепенно привыкать к сверканию этого солнца, если вы не хотели ослепнуть, о лучше всего — закрыть глаза и подчиниться его воле.
Однако я как-то осмелилась сказать Королю, что хотя мне не удается побороть сердечную склонность, влекущую меня к нему, я знаю, как глубоко оскорбляю этой связью Господа. «Отчего же? — удивленно спросил Король. — Ведь вы вдова!» У меня не хватило духу заметить ему, что если я и впрямь вдова, то он не вдовец. К королям, как и к Богу, можно обращаться с мольбами и даже, вероятно, с предложениями, но отнюдь не с упреками.
В декабре месяце дети снова тяжко занемогли; у маленького герцога сделалось гнойное воспаление на ноге, заставлявшее опасаться за его жизнь.
Вокруг больного расселись врачи в черных мантиях и широкополых шляпах, под председательством господина Дакена, самого глупого из всех «эскулапов» на свете, коего госпожа де Монтеспан навязала Королю в лейб-медики.
«Бурно прогрессирующие болезни имеют обыкновение заканчиваться в нечетные критические дни, каковые суть 5-й, 7-й, 9-й, 11-й и состоящий из двух нечетных чисел 14-й дни, — преважно объявил он мне, соблаговолив на минуту оставить свою весьма убогую латынь. — Итак, смотрите: нынче у нас 15-е декабря, стало быть, нужно ожидать кризиса только к 5 января. Но ежели, вопреки данному установлению, лихорадка окончится в четный день, сие произойдет лишь потому, что природа, наскучив и пресытившись болезнью, самолично устранит препятствие, мешающее нормальному ходу вещей, из чего, однако ж, не следует, что пациент выздоровел. Я, по крайней мере, не осмелился бы считать его исцелившимся противу столь солидных и обоснованных законов». Видя, что мой малыш обречен стать жертвою этого коновала, я с ужасом думала: уж не Бог ли отвечает столь жестоким знаком на мою мольбу о свободе, обращенную к нему на следующий день после моего падения; уж не решил ли Он разорвать мои цепи именно таким образом, отняв у меня герцога дю Мена?!
В январе я подписала договор на покупку Ментенона. Боясь надолго покидать моих маленьких больных, я отлучилась всего на два дня и с радостью увидела большой, крытый сланцем, замок, очень похожий на тот, что в Мюрсэ; он стоял в предместье небольшого городка, на берегу реки Эр, чьи воды текли по его широким крепостным рвам; чудесные лужайки, обширный парк и красивейшие окрестности ласкали взор.
Я вернулась в Сен-Жермен тем более неохотно, что мне снова приходилось терпеть непостоянный, а в последнее время вовсе непереносимый нрав госпожи де Монтеспан. Я решительно не понимала эту женщину, она то терзала, то ласкала меня; то держала подальше от Короля, то толкала к нему; все это сопровождалось злобными поношениями, жестокими выходками и полнейшим отсутствием логики. Я не осмеливалась жаловаться на нее Королю и все сносила молча.
По здравом размышлении, я понимала, что Король не считает нашу связь чем-то особенным и по-прежнему любит только одну женщину — Франсуазу де Рошшуар-Мортмар, маркизу де Монтеспан.
И однако в этом году Король впервые решился защитить меня от нее.
В один из февральских дней он играл в карты с несколькими придворными в комнатах своей возлюбленной; я забавляла принцев, показывая им кукольный домик с восковыми фигурками, подарок госпожи де Тианж, как вдруг «прекрасная госпожа» обрушила на меня невиданный доселе гнев. Несколькими днями ранее она обнаружила связь Короля с одной юной хорошенькой фрейлиной Мадам[54] и, не имея возможности отомстить ей, вымещала свою ярость на окружающих.
Началось это, как всегда, с хорошо знакомой мне прелюдии. «Госпожа Скаррон, — приказала она, хлопнув в ладоши, — принесите мне стакан воды!» Один из лакеев прибежал было на зов. «Нет, — сказала фаворитка, — я хочу, чтобы мне услужила сама госпожа Скаррон». Я исполнила и этот и еще два-три подобных каприза, но тут «прекрасная госпожа» сменила тему: мой брак со Скарроном дал ей пищу для нового представления.
— Скажите-ка, госпожа Скаррон, ваш муж, господин Скаррон, был весьма смешон, не правда ли?
— Мадам, — мягко ответила я, — он был болен. Не знаю, право, что уместнее — сострадать больным или осмеивать их. На мой взгляд, это зависит от характера тех, кто их окружает.
Я знала, как опасно давать маркизе отпор, когда она находится в столь злобном настроении — на каждый выпад она отвечала десятком новых, — но, будучи от природы гордой и самолюбивой, я не всегда могла обуздать свою мятежную натуру. Гости затихли и внимательно следили за нашим поединком, коего исход был ясен для всех, включая меня самое; в глазах прекрасных кавалеров и дам сверкала та же свирепая жажда крови, что у римлян, бросавших безоружного христианина на растерзание львам.
— Известно ли вам, Марсийяк, что в молодости госпожа Скаррон пленила множество сердец; об этом столько написано! Ведь это вам, мадам, Жиль Буало, брат нашего сатирика[55], посвятил известный катрен, в коем весьма остроумно украшает рогами лоб вашего супруга?
— Я вижу, вам нравится быть моим биографом, мадам. Но должна вас разочаровать: в этом отношении мне не в чем себя упрекнуть, да и будь у меня повод стыдиться, вы, я уверена, согласитесь со мною, что лишь тот, кто никогда не грешил, мог бы бросить в меня первый камень.
Все затаили дыхание. Тигрица слегка дрогнула от моего намека, но тут же бросилась в атаку с возросшею яростью, и я поняла, что перед этим шквалом оскорблений самое разумное смолчать.
— Говорят, у господина Скаррона не было ни гроша за душою, и гостям, желавшим у него поужинать, приходилось носить с собой еду… Вообразите, дорогой Лангле, что госпожа Скаррон продавала мебель у порога собственного дома, чтобы рассчитаться с долгами… Когда я брала бедняжку Скаррон к себе на службу, она жила в такой нужде, что держала одну лишь кухарку на все хозяйство. Зато нынче я не устаю восхищаться ее шитыми золотом платьями. Однако, мне кажется, эта долгая бедность оставила в ней что-то мещанское, не правда ли, Лангле? Вам следовало бы пойти к ней в советчики; она не глупа и скоро научится держать себя в обществе…
Она ничего не упустила — ни «Приют Безденежья», ни глупости, написанные Скарроном о Королеве-матери во времена Фронды, ни «пост», к коему принудил меня супруг; далее посыпались вариации — по ее мнению, весьма остроумные, — имени Скаррона: Скотон, Скверной, Скакун, Скаред, Скопец и т. д. Марсийяк, сын моего старого друга Ларошфуко, Лангле и вся прочая братия хохотали до слез.
Впервые Король оказался свидетелем подобной сцены; вдобавок, его любовница была нынче в ударе. Но он молчал, не глядел на меня и продолжал невозмутимо играть в карты.
Потом эта буря, не находя должного отклика, улеглась так же внезапно, как и возникла. Кто-то помянул Данжо, и фаворитка тотчас ухватилась за эту свежую добычу; она ненавидела Данжо, некогда служившего посредником между Королем и мадемуазель де Лавальер. Увидев, что обо мне забыли, я выждала несколько минут, чтобы придти в себя, и когда мое бешено стучавшее сердце утихло, а с ладоней сошли отметины от впившихся в них ногтей, вполголоса обратилась к Королю: «Сир, я полагаю, госпожа де Монтеспан более не нуждается во мне нынче вечером. Могу ли я просить Ваше Величество позволить мне удалиться?»
Король улыбнулся, кивнул и в тот миг, когда я уже переступала порог, медленно и очень громко произнес: «Я бесконечно благодарен вам за все оказанные мне услуги, госпожа де Ментенон!»
Очутившись в передней, я вынуждена была прислониться к стене; голова у меня кружилась — от счастья, от изумления, от признательности: Король назвал меня госпожою де Ментенон!
Какой униженной женщине выпадал столь блистательный реванш, заключенный в одной короткой фразе?! Этой фразою Король навсегда зачеркнул нищего Скаррона, убогое, преследующее меня по пятам прошлое, всякое упоминание о жизни, столь несовместной с его блестящим Двором, все злобные выходки своей любовницы, напомнив, что я служу вовсе не ей, а ему самому; этим неожиданным, потрясающим возвышением он наградил меня за выдержку, с которой я претерпела издевательства фаворитки. «Госпожа де Ментенон!»… «Госпожа де Ментенон!»… это имя, произносимое завистливым шепотом, в один миг облетело коридоры, лестницы и салоны замка; десятки перьев устремились к чернильницам, чтобы затем повторить в письмах, отсылаемых в Париж, в провинцию, за границу, это слово Короля, давшее пищу для предположений, расчетов и выводов; и вот уже маркиза де Севинье в своем особняке Карнавале запечатывала свое послание ко мне, начинавшееся вопросом: «Правда ли, дорогая моя малютка, что…»
«Да, правда!» — отвечала я всем, кто задавал мне тот же вопрос, — правда, что Король назвал меня госпожою де Ментенон и удостоил великой чести носить имя владения, которое я получила благодаря ему».
Дело представлялось тем более удивительным, что, присвоив мне имя, на которое я не имела никакого права, Король должен был бы отобрать его у весьма знаменитого и влиятельного семейства, владевшего замком до меня. Словом, то было потрясающее событие, и под стать ему — досада фаворитки: значит, Королю мало обманывать ее с молоденькими любовницами, он еще заставляет ее почитать, в ее собственном доме, женщин, недостойных целовать ей ноги! Но ее не так-то просто было запугать; вдобавок, она пребывала в самом едком расположении духа — вероятно, оттого, что целыми стаканами пила уксус, чтобы похудеть, — и в последующие дни устроила мне еще несколько бурных сцен, желая подчеркнуть, что если я и переменила имя, то отнюдь не переменила службу; однако я уже не обращала внимания на эти булавочные уколы. Мне было жаль только одного — что я не могу публично броситься к ногам Короля и горячо поблагодарить его; невозможность этого порыва огорчала меня тем сильнее, что доселе я ни разу не испытала желания встать на колени перед кем бы то ни было.
Однако приходилось скрывать свои чувства — и удовлетворение недавним успехом и привязанность, которой полнилось мое сердце. В присутствии Короля я вела себя с прежней сдержанностью и почтением: если он не говорил со мною, я не позволяла себе взглянуть на него даже украдкой и выказывала абсолютную холодность ко всему, до него касающемуся.
Играть роль невозмутимой особы мне было тем легче, что я всю жизнь скрывала от окружающих слишком многое: позор моего рождения, преступления отца, импотенцию мужа, несчастливую любовь к д'Альбре, преступную связь с маркизом де Вилларсо, воспитание незаконных детей, спрятанных от всего света и тысячи других дел и интриг, которые уже с шестнадцатилетнего возраста приучили меня к несравненному притворству и скрытности.
К счастью, Король хранил свои тайны не хуже моего: с ним мне не приходилось бояться тех взрывов, на которые был горазд Вилларсо. Он великолепно владел собою; притом, он равно уважал и свои и чужие секреты, тем более, что в данном случае мое желание крайней осторожности совпадало с его собственным.
Хорошо, что скрытность также имеет свои скромные радости. Кроме чувства соучастия, связывающего тайных любовников, в ней есть и некоторое сладостное удовольствие играть комедию на людях и обманывать общество, которое презираешь; вдобавок, сдерживая свои страсти, вы придаете им удвоенную энергию, что как нельзя лучше способствует усладам любви.