Мари де Латур, когда ей исполнится двадцать лет.
Стены, укрывшие меня от мира, станут моей могилою. Старческое, увядшее лицо, беспричинно слезящиеся глаза, тело, подобное одетому скелету, непреходящая слабость напоминают мне о том, что я смертна; зеркала же говорят, что я уже мертва.
Стоя у окна, я гляжу на заснеженный двор, где бегают и резвятся «красные» малютки[1]; их развязавшиеся пояски свисают на коричневые юбочки; и вы, милая моя девочка, с пылким озорством своих семи лет, азартно носитесь вместе со всеми по слякотным аллеям. Сквозь голые ветви сада я вижу в окне трапезной «желтых» и «зеленых», что молча заканчивают свой обед; их серебряные приборы и белоснежные чепчики соперничают с тусклым дневным светом. Позади, у меня за спиною, из часовни доносится пение старших, «синих», которые вместе с наставницами стоят обедню; их голоса, возносящиеся к замерзшим небесам, обладают жгучей чистотою пламени.
Могла ли я избрать для себя более мирную обитель, нежели этот дом, населенный детьми?! И, однако, здесь я чувствую себя погребенною заживо.
Прежде мне казалось, что душа стареет вместе с телом, и к тому времени, как руки утратили силу и ничего уже не могут удержать, рассудок также готов отринуть соблазны и страсти земные; увы, в моем иссохшем теле бьется сердце еще более жадное, еще более беспокойное, еще более алчущее любви, чем сердце моих юных лет. Меня душит гробовая тишина этого монастыря, недвижность тюрьмы, какою стала моя остывшая плоть. Я умираю, дитя мое, но не так от старости, как от духовного голода.
В те дни, когда красота моя была в полном расцвете, я изведала все наслаждения, повсюду была любима, годами жила среди самых блестящих умов нашего века, удостоилась высшей милости, узнала славу и почет, но все это оставляло в моей душе лишь ужасную пустоту, смятение, усталость и неослабное желание изведать нечто иное. Будучи при Дворе, я чахла от тоски среди блеска и преклонения, какие трудно даже вообразить; одна лишь мысль о Боге не давала мне умереть. Укрывшись в Сен-Сире после смерти Короля, я принесла с собою неутолимую жажду опаленного сердца и пылкие надежды невесты. С легкостью отринув мир, никогда мною не любимый, я в первую же неделю продала лошадей и карету, отпустила слуг, раздала свои платья, белье, духи, сократила даже расходы на питание и твердо положила не переступать более порога монастыря.
Но нынче я брожу из спальни в часовню, из часовни в сад, а оттуда в классные комнаты, а из них обратно к себе. Я слушаю мессу дважды в день, не вижусь ни с кем из друзей, за исключением нескольких редких родственников, чьи визиты стараюсь отсрочить, елико возможно; пожертвовала даже удовольствием вести переписку, тогда как прежде отсылала не менее двадцати писем в неделю. Я влачу свое существование, забыв о том, какой нынче день и который час, покорно и безропотно предав себя в руки Господа…
Сидя у окна в моем голубом портшезе, я слушаю ваш веселый смех в саду. Что еще вы там натворили? Водрузили на голову цветочный горшок? Жуете шарики остролиста? Срезаете кружева с юбочки, чтобы нарядить свою куклу? Ах, знали бы вы, как мне дороги ваши милые шалости! Я прощаю вам более, чем должна была бы спускать, люби я вас ради вас самой, но я лелею вас, как узник птичку, которую держит в клетке у себя в темнице.
Совсем недавно, когда я учила вас разбирать буквы, вы поглядели на меня со всею серьезностью, на какую только способны — ах, как недолго она длится! — и сказали: «Матушка, я знаю, что ты королева!» Я приняла самый суровый вид. «Кто вам сказал это, малютка?» Увидев мои нахмуренные брови, вы тотчас оробели и умолкли. Я увидела, как дрогнули ваши губки, однако же вы скрепились и удержали слезы.
Что же известно вам о старой женщине, которая занялась вашим воспитанием, учит вас вышивать, укладывает спать в своей комнате и осыпает подарками, столь же роскошными, сколь и бесполезными? Когда меня не станет, вспомните ли вы хотя бы, что именно этот черный призрак подарил вам серебряный сервиз, комодик и вышитые наряды для кукол, жемчужное ожерелье и позолоченное креслице для вас самой? Да и вас ли баловала я всеми этими игрушками? Ведь за вашими свежими щечками, за вашим светлым взором мне рисуются иногда суровые черты юной голодной нищенки былых времен, которая и мечтать не могла о бусах или мячике. В вашем лице супруга короля Франции балует игрушками и сластями маленькую Франсуазу д'Обинье, но, увы, голод той девчушки был слишком велик, чтобы его возможно было когда-нибудь утолить.
Я на минуту отложила перо, чтобы сыграть в пикет с Мадлен де Глапьон, вашей начальницею, и моей доброй секретаршею д'Омаль, что взирает на меня инквизиторским взглядом заботливого врача. Они обе трогательно пытаются развеять мою скуку и скрасить одиночество. Уж не знаю, что сказал бы наш епископ, увидав монахиню с картами в руке, но обе дамы готовы для меня на любую жертву, и мне ничего не стоит побудить респектабельную начальницу Сен-Сира хоть немного развлечься.
Вы ворвались в комнату, вся нотная и запыхавшаяся, с разбившимися локонами, с капелькой под носом, и потребовали, чтобы мы положили вместе завещания, мое и ваше, в котором вы оставляете одной из своих сестер плащ Туанон и юбку Береники, ваших любимых кукол. Я так и не смогла добиться от вас признания, которая из них вам дороже: вы по-королевски небрежны в своих привязанностях… Уступив вашему напору, я уложила обе наши «последние воли» в ящичек, из которого мадемуазель д'Омаль, по моей просьбе, вынет вашу бумажку, когда мы уснем, ибо негоже смешивать наши пожелания «post mortem»: боюсь, эта детская выходка сильно удивит почтенных стряпчих, когда они, через несколько дней или недель, вскроют ларец с моими бумагами.
Теперь вы отправились в часовню, на исповедь к отцу Тибержу, весьма популярному среди ваших подруг; интересно, какие грешки собираетесь вы поведать ему, да и есть ли они у вас?!
В мою тесную голубую спаленку вернулось спокойствие. Я сижу напротив портрета Короля, и сожаление о жизни, которую я не смогла полюбить, когда жила ею, пронзает мне сердце. Я с болью вспоминаю прелестное личико юной женщины, по которой вздыхали мужчины, которую восславляли поэты. Я вновь слышу их пылкие речи, веселый смех, шелест парчовых платьев, сладкий звон гитар. Я вновь ощущаю прохладу от веера, ласковую щекотку кружев и прикосновение руки величайшего монарха на земле. Поверите ли вы, что некогда маркиз де Данжо смутил меня пылким комплиментом моему взору? Ах, как давно не слышала я похвал моим красивым черным глазам!.. Я рассталась с мирскими соблазнами и тщетою, но, увы, не с сердечными страстями. И Бог карает меня за это своим молчанием…
Когда Создатель скрывает от нас свой лик, нам остается одно: обратиться к его созданиям. Жаль, что мой выбор невелик. С кем я могу поговорить о своем смятении, о своих печалях? С мадемуазель д'Омаль, которая уже возвела меня в ранг святых? С Мадлен де Глапьон, этой меланхолической душою, которая исходит слезами от малейшего вздоха? С духовником, который меня не понимает, заверяя, что я живу в мире с Господом? С моей собачкою? С вашим попугаем?
Дитя мое, вы — тот последний источник, который может утолить мою непреходящую печаль. В пустыне моей жизни вы явились, сами того не подозревая, последним моим утешением. Скоро вы вернетесь из трапезной, оглушите меня своею болтовней и совершите еще тысячу шалостей перед тем, как угомониться и лечь в кровать. Быть может, я слегка посержусь и побраню вас. Ибо присутствие ваше иногда слишком отвлекает меня от мыслей о вас; ваши ребяческие выходки лишают меня куда более драгоценного общества женщины, которой вы станете в будущем. И, когда вы наконец уснете, я смогу возобновить ту прерванную, но постоянную мысленную беседу с вами, коей плоды найдете вы однажды в потайном ящичке моего секретера. Я завещала эту рукопись вам, но ключ от ящика вы получите лишь по достижении двадцатилетия. Подобное обстоятельство, кажется мне, способно воспламенить романтическое воображение юной девушки и расположит ее в мою пользу. О, я всегда умела устраивать сюрпризы!
Я не рассчитываю на то, что повесть моя удостоится вашего интереса, а, главное, что она послужит к вашему воспитанию. Я давно уже отобрала из событий моей жизни те, что годились в назидание вашим товаркам, и рассказала им все, что сочла нужным. Вам же достанутся сливки, самое сокровенное. Я ничего не намерена скрывать от вас. Я дарю вам самое себя. Подарок, разумеется, незавидный, но большего от меня не получал никто.
И если вам не придется по вкусу сей дар, о котором вы не просили, вы, может быть, хотя бы развлечетесь чтением воспоминаний моей жизни. Ибо со мною, на самом деле, произошло то, что случается только в романах, где героиня, простая пастушка, в конце концов, выходит замуж за принца. Однако, вы узнаете и то, о чем в романах обычно не пишут: сколько сил, терпения и мужества потребовалось пастушке, чтобы добиться своего.
Вам я расскажу этот «первый этап» моей жизни, который доселе скрывался от всех, за что придворные острословы без конца упрекали меня. «В самом деле, отчего бы ей не рассказать свою историю, слегка приукрасив ее; ничего дурного в этом нет!» — заявила моим друзьям маркиза де Севинье, находившая мою скрытность прямо-таки несносною. Разумеется, сама Мари де Рабютен[2] была достаточно благородного происхождения, чтобы спокойно и безбоязненно поведать миру о годах своей юности. Правда также и то, что бедность не порок, что мы не отвечаем за своих родителей, которых дал нам Бог, и что не стоит принимать близко к сердцу суждения о поступках, на которые толкает нищета, со стороны тех, кого она никогда не угнетала.
В замке Мюрсэ, где я провела несколько детских лет, на первой ступеньке лестницы был выбит латинский девиз «Ad augusta per angusta» — нелегко возвыситься, начав снизу. Максима эта относилась к зданию, но весьма справедлива в отношении моей жизни.
Некогда мои враги поднимали много шума вокруг того, о чем лишь смутно подозревали; что бы они сказали, открой я им всю правду! Я не смогла рассказать о себе все даже человеку, любившему меня более других. Да, именно от него-то и следовало скрыть некоторые обстоятельства. Поверьте, это страшно тяжело — принуждать себя к подобному молчанию, и причины к тому должны быть очень вескими.
Узнав то, что осталось неизвестным Мари де Севинье, вы, я уверена, поймете эти причины; рассчитываю также, что понимание это сподвигнет вас уничтожить эти строки, которые я вверяю вашей скромности.
Впрочем, какое употребление вы ни сделали бы из моей откровенности, мне слишком необходимо излить вам душу, чтобы осторожность могла остановить меня в этом стремлении. Если одна надежда на то, что однажды вы прочтете мои признания, дает мне силы пройти по этой дороге, не дрогнув, до конца, то где мне взять мужества молчать? Приоткройте же ваше сердце, дабы хоть на миг впустить в него Франсуазу де Ментенон — если не в образе дряхлой гувернантки, какую вы знали, то, по крайней мере, в образе малютки д'Обинье, такой бедной и заброшенной, какою сами вы никогда не были.
Но не принуждайте себя к чтению: если повествование мое не будет иметь счастья понравиться вам, то сама я вкушу, хотя бы последний раз, то удовольствие писать, от коего с таким трудом отказалась. Мы ведь обожаем говорить о себе, пусть даже и не признаемся в этом, и тут я решительно ничем не отличаюсь от других. Вот еще одна моя слабость, но, в конце концов, Богу придется забрать меня к себе такою, какой он меня создал. Я столько боролась, столько лицемерила, столько принуждала себя, стараясь быть достойной его славы, что в час, когда он отвратил от меня свой взор, у меня нет иного выхода, как только довериться его милосердию без всякого грима.
И нынче я с особенным пылом произнесу, наряду с другими вечерними молитвами, этот гимн Страстей: «Господь Всемогущий, в ваши руки вверяю я душу мою!»
В ваши же руки вверяю я свою жизнь.