Обитатели замка Мюрсэ вели спокойную размеренную жизнь. Я сужу о ней не по детским отрывочным воспоминаниям, а по более поздним впечатлениям, относящимся к моему второму пребыванию в доме супругов де Виллет. Это было мирное, скромное и приятное существование.
Мой дядя Беюкамен самолично распоряжался полевыми работами, держал на учете каждый сноп, каждую вязанку хвороста и весь день напролет разъезжал дозором по болотистым лугам Мюрсэ; он никому не доверял продажу своего скота, руководил строительными работами, следил за мельницей и пекарней, скрупулезно вел счета и регулярно навещал всех своих арендаторов, благословляя браки, врачуя больных, помогая бедным. Он демонстрировал — посмеиваясь, но со скрытой гордостью, — галереи своего замка, набитые сеном и мешками с зерном, парк, засаженный фруктовыми деревьями, двор, устеленный соломою и служивший псарней; дядя утверждал, что мой дед, в бытность свою в Мюрсэ, уже тогда обустроил свое хозяйство именно таким разумным образом, о чем можно прочесть в его романе «Приключения барона Фенеста», где жилище главного героя напоминало скорее ферму, нежели дом знатного дворянина.
Под строгой внешностью господина де Виллета скрывалось любящее и доброе сердце, и, хотя он был не весьма словоохотлив, но уж если давал себе труд заговорить, то выказывал столько остроумия и такта, что, сам того не желая, очаровывал своих слушателей. Я не сразу открыла для себя вышеупомянутые качества, это случилось много позже. От первых же лет, проведенных мною в Мюрсэ, я сохранила лишь одно воспоминание — о дядиных черных гетрах, закрывавших его ноги от колен до самых носков сабо, на манер толстого панциря. Будучи слишком малого роста, чтобы разглядеть дядину фигуру выше колен, я сводила все свои представления об этом милейшем человеке к этой паре кожаных труб, украшенных пуговицами; однако, трубы эти проявляли ко мне столько отеческого участия, что я пылко любила их.
Что же до моей тетушки, то она стала в моих глазах тем безупречным образцом домашних добродетелей, которые я впоследствии решила внедрить в Сен-Сире. Вставши рано поутру, она направляла весь дом; хотя в юности она получила прекрасное воспитание, и ее отец ничем не пренебрег, чтобы сделать из «своей дочурки, своей единственной», как он ее называл, женщину, достойную самой высокой и благородной участи, она с успехом хозяйничала и в кухне, и в бельевой, и на птичьем дворе; с обеда до вечера она обыкновенно шила или пряла вместе с одной или двумя служанками, прекрасно обходясь во всех своих занятиях без управляющего и мажордома. Помогала ей во всем этом моя кузина Мадлен, которой было шестнадцать-семнадцать лет; в ту пору она еще не была замужем за господином де Сент-Эрмином.
Все семейство, и родители и дети, строго соблюдали каноны своей веры: будучи ревностными протестантами, они собирались вместе утром и вечером, чтобы вслух читать Библию, пели гимны, а по воскресеньям непременно присутствовали на проповеди в ниорском храме; вдобавок дядюшка мой каждый день толковал для своих домашних один из псалмов или какой-нибудь отрывок из Ветхого Завета.
Зная, что я католичка, они не принуждали меня к участию в этих церемониях. Но так же, как, слушая их, я научилась говорить на чистом французском языке, которого доселе не знала, так, наблюдая их образ жизни, я с первых детских лет привыкла думать о Боге на их манер, то есть, как истая протестантка.
Ко мне приставили гувернантку; то была крестьянская женщина по имени Мари де Лиль, ранее служившая у тетушки горничной и обученная ходить за детьми. Она-то и заботилась обо мне: мыла — впрочем, довольно редко, — причесывала, зажав между колен и уткнув мою голову в свой грубый передник, одевала, застегивая на все пуговицы и затягивая все тесемки, сколько было сил, и строго следила за тем, чтобы я держалась прямо; в остальном же предоставляла мне полную свободу. Я любила ее всей душой, и когда моя кузина Эме выучила меня чтению, и я смогла читать Библию Бертрама и «Букварь христианина», тотчас взялась преподать искусство чтения и письма мамаше де Лиль; стоило мне в чем-нибудь провиниться, как она объявляла: «Нынче вы наказаны, не будете учить меня читать!» И я горько плакала. Я тоже причесывала ее. У нее были длинные густые волосы, довольно-таки сальные, но это ничуть не отвращало меня, я была готова на все, только бы не лишиться удовольствия заплести их. Я сохранила любовь к этой женщине на всю свою жизнь и тридцать лет спустя, будучи уже при Дворе, взяла ее к себе в дом вместе с сыном, который служил у меня дворецким.
Другая моя кузина, Мари, обучила меня нескольким песенкам, а Филипп преподал четыре действия арифметики; если не считать этих изысканных упражнений для ума, то все остальное время я только и делала, что бегала по пятам за дядюшкою и мамашей де Лиль. Вскоре я научилась доить коз, чесать баранью шерсть, но более всего любила кувыркаться в сене и прыгать вниз со стогов. Я также готова была с утра до вечера просеивать муку рядом с Мари де Лиль, взобравшись для удобства на стул. Трижды в год господин де Виллет брал меня с собою в Ниор на ярмарку, где продавал телят; при нем я выучилась торговаться, и наука эта оказалась для меня не вовсе бесполезною, — двадцать лет спустя она принесла мне истинный успех: проводя лето в деревне у госпожи де Моншеврейль, я вызвалась заменить больного арендатора при продаже новорожденного теленка и выручила за него пятнадцать или шестнадцать ливров, которые покупатели мои, не имея других денег, выплатили мне мелкой монетою; я принесла выручку в карманах передника, который обвис под тяжестью медяков и весь перепачкался; однако, маркиз де Вилларсо, кузен госпожи де Моншеврейль, нашел сию сценку очаровательной и настолько проникся этим очарованием, что последствия долго еще довлели над моею жизнью.
В Мюрсэ я бегала всюду, где хотела, одетая, как крестьянская девчонка, в синие дрогетовые юбки и бумазейный корсаж. Обувалась я только в сабо; туфли мне выдавали лишь по приезде гостей; тетушка говорила, что пара обуви стоит не дешевле взрослого барана и нечего, мол, трепать ее, бегая по лугам. Башмаки, и в самом деле, были очень дороги в те трудные времена, и я часто наблюдала, как бедняки в нашей округе ходят босиком, держа обувь в руках из страха потрепать ее.
Когда я немного подросла, тетушка поручила нам с кузиной Мари, которая была чуть старше меня, стеречь ее индюшек, что занимало у нас первую половину дня. В ту пору индюки считались еще редкой птицей и ценились весьма дорого. Нам прикрывали лица масками, чтобы мы «не надышали» на них, вешали на руку корзиночку с завтраком и «Катренами» Пибрака[7], которые полагалось заучивать по несколько в день, вручали длинную хворостину и строго наказывали следить, чтобы индюшки не разбежались. Крестьяне Мюрсэ любили «индюшачью пастушку» и, по примеру моих кузенов, звали меня не иначе как Биньеттою — именем, образованным на пуатевинский манер из фамилии д'Обинье. Я частенько развлекала их своими речами, которые, ввиду моего малолетства, вызывали всеобщие похвалы. Правду сказать, я была послушным и добросердечным ребенком, и тетушкины слуги также любили меня. Это, однако, не значит, что меня не наказывали за шалости: мне вспоминаются две-три знатные порки розгами из вербены, произраставшей в нашем парке; в один прекрасный день мы с Филиппом удумали избавиться от этого орудия наказания, ободрав с него всю листву; что ж, дядюшка стал пользоваться для этой цели голыми стеблями, заставив нас горько пожалеть об ощипанных листьях. Вероятно, возвышенным умам сия пастораль покажется пресною, — нет ничего скучнее созерцания мирных радостей и добродетелей. Но я была так счастлива в те времена, как никогда более, и достанься мне хотя бы половина того наследства, какое досталось моим кузинам, с удовольствием вела бы подобную жизнь в одном из соседних замков, выйдя замуж за какого-нибудь Фонмора или Сент-Эрмина. Однако Господу было угодно обречь меня на иную участь.
Однажды, гуляя у реки, мы с Мари и Филиппом вышли к деревне Сюримо. Название это было мне смутно знакомо: я слышала, как моего отца величали иногда бароном де Сюримо, но не понимала причины, да и не интересовалась ею. Место было весьма живописное — большой дом, слегка напоминавший готический замок и, вероятно, менее сырой, чем Мюрсэ, так как он стоял на холме, довольно высоко над рекою. Правда, само здание выглядело запущенным, а кое-где и разрушенным, но окрестности были прелестны — возделанные моля, густая роща, заливные луга, тщательно распланированные сады и прозрачные журчащие источники.
Мы стояли на мельничной плотине, укрывшись за вязами, окружавшими луговину Мино. На газоне перед готическим порталом играли трое или четверо мальчиков, но мы не стали подходить к ним. Филипп сообщил мне, что это дети одного из наших дядьев, но что «они нам не кузены», и я вполне удовлетворилась этим объяснением. Мы ограничились тем, что швырнули в них несколько мелких камешков, которые, ввиду большого расстояния, не попали в цель, и состроили множество гримас, однако, дети, поглощенные своею беготней, даже не заметили нас; потом мы вернулись в Мюрсэ, пройдя Тушским лесом. Мари заставила меня поклясться, что я сохраню в тайне нашу эскападу, поскольку госпожа де Виллет категорически запрещала детям наведываться в Сюримо и дразнить маленьких Комон д'Адд. Итак, мы явились домой, предовольные собственной дерзостью.
Мари не знала, что строила гримасы своему будущему мужу[8]. Мне же было неведомо, что я увидела наследное владение моего отца, а в нем — сыновей того, кто, воспользовавшись беспутством хозяина, лишил его этого дома, который, кстати, и был единственной и главной целью жизни моей матери, ее «воздушным замком» и предметом затеянного ею судебного процесса.
Перед тем, как продолжить мою историю, я должна сделать отступление и разъяснить причину этой тяжбы, которая стоила бесчисленных несчастий нашему семейству, отняла последние силы у матери и довершила разорение моих родителей, если можно говорить о том, что оно уже не состоялось.
Отец мой, как я писала, всю свою жизнь был отъявленным негодяем, но и дед мой д'Обинье, когда не писал какую-нибудь из своих книг, что так нравятся любителям эпических поэм, или не занимался вспашкою и сбором урожаев на полях, вел себя как истинный разбойник, правда, разбойник самого высокого полета и благородных устремлений; однако, чем бы ни оправдывались его действия, суть оставалась прежней. Он сам где-то пишет, что «никогда ничем не брезговал», и, в самом деле, частенько, оставив занятия поэзией или богословием, рыскал по городам и весям с кинжалом в руке, грабя, насилуя, безжалостно отрезая носы и руки, всегда «алкая добычи» и опустошая кошельки католиков в свою пользу. Из награбленного добра он собрал себе приличное состояние, а выгодная женитьба окончательно упрочила его богатство. Он владел небольшим участком земли в Гинемерских Ландах, унаследованным от своего отца, двумя крепостями, Майезэ и Доньоном, которые построил на Севре с целью собирать дань с проходящих кораблей (их он впоследствии продал, чтобы купить замок Крэ близ Женевы), и, наконец, тремя имениями — Ла Берландьер, Мюрсэ и Сюримо, доставшимися ему после моей бабушки. Дед разделил владения покойной своей жены на три части: Артемиза получила Мюрсэ, Мари — Ла Берландьер, а Констан — Сюримо. Однако мой отец, будучи не в состоянии выплатить долги своей сестре Мари и нескольким соседям, был вынужден объявить себя банкротом и отдать управление замком в руки господину де Комон д'Адд, мужу Мари, который и стал опекуном отцовского имущества от имени всех заимодавцев; в его обязанности входило выплачивать им долг, а отцу — небольшую годовую ренту частями. Вскоре Мари д'Адд умерла; тотчас же господин де Комон повел дела на иной манер, забирая весь доход в пользу двух своих дочерей и ничего более никому не отдавая.
Теперь он жил в свое удовольствие с новою женой и сыновьями от второго брака, самолично тратя доход с имения так, словно был законным его владельцем. В довершение несправедливости, дед мой лишил сына наследства и перед смертью завещал свой замок Крэ одним лишь внучкам де Комон. И, хотя это завещание не имело во Франции законной силы, будучи составлено в Женеве изгнанником, но его блудный сын, то ли из запоздалых угрызений совести, то ли по беспечности характера, не пожелал ничего оспаривать; вот так-то, за пять-шесть лет до моего рождения, отец мой, лишившись имущества, утратил и всякие надежды на него.
Моя мать действовала более последовательно. От нее не так-то легко было отделаться, — я думаю, что унаследовала эту ее черту, как и несколько других. Она решила повести дело вместо моего отца и отвоевать Сюримо. И хотя ей приходилось самой чинить свои жалкие лохмотья и клянчить у соседей миску супа, она по приезде в Ниор первым делом скупила ходившие в городе векселя мужа. Супруги де Виллет помогли ей деньгами на этот случай; бумаги достались матери за полцены. Сделавшись, таким образом, главным кредитором своего супруга и добившись от других права на взимание долгов с него, она потребовала от зятя из Сюримо отчета в делах, а когда тот не смог его представить, затеяла судебный процесс, длившийся три года; в результате на замок Крэ наложили арест и продали, а вырученную сумму передали матери в компенсацию понесенного ущерба. Так ей достался залог, который она рассчитывала обменять на Сюримо; наконец-то она торжествовала над своими недругами. В Париже она разодела во все новое старшего сына Констана, ублажила второго, Шарля, конфетами и вареньями и щедро угостила всех своих друзей в маленьком домике близ Дворца Правосудия, где остановилась по приезде в столицу.
Увы, торжество было недолгим. Дочери господина д'Адд и Мари, которым исполнилось к тому времени пятнадцать и двадцать лет, подали встречный иск; старшая только что вышла замуж за некоего господина Санса де Несмона, который соединял алчный нрав с мошенническими ухватками и, что гораздо важнее, имел кое-какие связи в Магистратуре. Он был племянником председателя Парижского суда и водил дружбу с советником-докладчиком по делу. Бой оказался неравным: за матерью стоял закон, за Санса де Несмоном — судьи. Он, как мог, затягивал процесс и одновременно безжалостно преследовал мою мать оскорблениями и самой низкой клеветою, крича на всех углах, что «кабы не его доброта, он мог бы объявить ее детей незаконными ублюдками, представив свидетелей и доказательства того, что вся ее жизнь была чередою преступлений, обманов, супружеских измен и прочих мерзких деяний».
Бедная женщина не вынесла этого удара и слегла в постель, где сильная лихорадка удерживала ее несколько дней без сил и почти без сознания. Противник воспользовался этим обстоятельством и столь умело подтасовал факты, что добился нового судебного решения, предписывающего госпоже д'Обинье вернуть деньги, вырученные от продажи Крэстского замка, «ошибкою выданные ей на руки». Несчастная уже расплатилась с кредиторами своего мужа, чтобы освободить Сюримо от долгов, а часть денег прожила; у нее едва оставалась треть суммы, которую требовалось вернуть. Санса де Несмон обобрал ее до нитки и, оставив в долгах до конца жизни, буквально выгнал на улицу с двумя детьми: она уже три четверти года не платила домохозяину и много задолжала булочнику; у нее не осталось иного выхода, как продать всю свою мебель и перебраться в монастырь, куда одна знакомая дама из жалости сделала взнос за нее и детей. Девицы де Комон присвоили себе имущество Констана д'Обинье — по недвусмысленному, если и незаконному, приговору суда, а моя мать безвозвратно лишилась своего маленького замка на Севре и надежд, которыми только и жила.
Все эти бури миновали Мюрсэ. Глухие отзвуки судебной битвы достигали замка лишь через письма, которые мать присылала супругам де Виллет и из которых, даже если бы мне их прочитали, я не поняла бы ровно ничего.
Мои дни мирно протекали среди сказок про Ослиную Кожу или фею Мелюзину, коими меня развлекала няня де Лиль, и Священным Писанием вкупе со всеобщей историей, — ими занималась со мною тетушка. Я любила чтение, но в Мюрсэ держали только благочестивые книги; что ж, я постоянно штудировала их и умела во время и к месту блеснуть нужной цитатою. Кузены поздравляли меня с успехами, а дядюшка имел слабость приписывать мне ум, несвойственный моему малому возрасту.
И, однако, при всех этих похвалах меня отнюдь не баловали; господин и госпожа де Виллет обращались со мною, как с дочерью, но дочерью-бесприданницей. Они знали, что мне не суждено пользоваться богатством, что бы ни сулил исход судебной тяжбы, и, как предусмотрительные родители, остерегались приучать к роскоши или хотя бы относительному комфорту, от каковой привычки мне потом трудно было бы избавиться. Меня любили наравне с моими кузенами, но, невзирая на детские лета, одевали и помещали далеко не так хорошо, как их. За исключением тех дней, когда я бывала больна, в моей комнатке не разводили огня; умывалась я только холодной водою, не боясь простуды. Мне возбранялись любые капризы, однажды я отказалась съесть черствый кусок хлеба, и тетушка сказала с мягким упреком: «Дитя мое, обойдите-ка свои фермы, и вы не станете так привередничать!» Дважды или трижды она подолгу беседовала со мною на эту тему, и я, будучи весьма неглупою, очень скоро вникла в ее резоны. А поскольку меня не лишали ни пищи, физической и умственной, ни поцелуев и ласк, составляющих истинную роскошь детства, я чувствовала себя вполне счастливою.
Единственной мукой были для меня воскресные поездки в Ниор. Как я уже писала, господа де Виллет посещали в этот день протестантский храм, меня же на это время отправляли в тюрьму для свиданий с отцом. Я плохо сносила эти визиты: мой отец, большей частью лишенный общества, если не считать, компании своих сторожей, еще мог бы рассматривать как утешение приход своей «простушки», как он меня называл; для меня же, не питавшей к нему никакой дочерней нежности, обязанность двух или трехчасового общения с ним была истинной пыткою; в самом деле, о чем могли говорить меж собою пятидесятипятилетний ветреник и деревенская девочка семи лет?! Обменявшись традиционным поцелуем и казенными словами о здоровье, мы не находили другого предмета разговора.
Когда же отец, в виде исключения, пытался развлечь меня своею болтовней, то его едкое остроумие, склонность к иронии и рискованные шутки, недоступные моему пониманию, окончательно сбивали меня с толку. Если же я высказывала какую-нибудь благочестивую мысль в духе приемных моих родителей де Виллет, он ставил меня меж колен и строго говорил: «Биньетта, мне не нравится, что вам внушают подобные бредни. Возможно ли, чтобы такая умная девочка, как вы, верила всему, что понаписано в Катехизисе?!» Словом, принимая во внимание полное несходство наших душ и убеждений, беседы наши длились весьма недолго.
Сидя на полу в углу камеры, я глядела, как отец пишет письма, играет в карты с солдатами или заключенными, кормит птиц в маленькой вольере, стоявшей подле его постели. Я была ему в тягость, со мною не о чем было говорить, нечего делать; в конце концов, отец отсылал меня во двор играть с младшей дочкой Берваша, каковое освобождение сулило новые неприятности: дочь сторожа не отличалась ни добротою, ни хорошими манерами, она грубо обходилась со мною во время игр; кроме того, я страдала, слыша, как она зовет моего отца «Констан» — запросто, словно приятеля; правда что она умела завоевать его расположение куда лучше меня. Однажды эта девчонка получила в подарок от одного из заключенных серебряный столовый прибор. Я похвалила его, надеясь войти к ней в милость, на что она злорадно отрезала: «У такой оборванки, как вы, серебро вряд ли водится!» — «Не водится, — отвечала я, — зато я благородного происхождения, я вы нет». Я была горда от природы, но, увы, гордость эта составляла единственное мое богатство.
Мой отец ненавидел ниорскую тюрьму еще сильнее, чем я, и но вполне веским причинам. Он торопил жену использовать пребывание в Париже, чтобы испросить у кардинала Ришелье перевода в этот город, а еще лучше, освобождения. Но моя мать не спешила выполнить его просьбу у нее и без того слишком хватало забот, и она отнюдь не стремилась видеть супруга подле себя. Все же она все же добилась аудиенции у кардинала и поняла, что об освобождении не может быть и речи; кардинал заявил, что о милости к этому злодею даже просить неприлично. «Вы будете куда счастливее, ежели я вам откажу», — добавил он. После чего осведомился, не вторым ли браком женат на ней отец и знает ли она, как он обошелся со своей первой супругою; услышав еще несколько подобных намеков, мать убедилась, что лучше ей никогда больше не обращаться к нему с этой просьбой.
Неудача эта не обескуражила моего отца. Мало того, что он обрел наконец тему для разговоров со мною, на каждом нашем свидании понося мою мать, «оставившую супруга в беде», он еще и подал на нее иск в ниорский суд, заявив, что жена присвоила и увезла в Париж все его личное имущество и деньги, лишив меня, свою дочь, пропитания, его же — средств оплачивать свое содержание в тюрьме. Как я узнала, этот иск, ныне хранящийся в моем тайнике, частично способствовал поражению матери на процессе, весьма кстати подтвердив одно из клеветнических наветов, распространяемых против нее Санса де Несмоном. По какому-то злосчастному совпадению, иск был получен в Париже в тот самый день, когда приговор парижского суда обрек мать на нищету и жалкое прозябание в монастыре.
Спустя некоторое время умер кардинал де Ришелье. Пришедший ему на смену кардинал Мазарини открыл тюрьмы: мой отец был в числе освобожденных. Он тотчас покинул Ниор и, решив развеяться после долгих лет заточения, пустился в странствия: побывал малое время в Париже, затем, так же недолго, в Лионе, потом уехал в Женеву, откуда снова наведался в Париж, Ниор, Ларошель и опять в Париж. Не зная отдыха, днем и ночью мчался он на почтовых, загоняя лошадей, меняя, пару за парой, сапоги; никто, а менее всех он сам, не понимал причин и цели этих лихорадочных метаний.
Могла ли я, убаюканная нежным покровительством супругов де Виллет, думать, что счастью моему вскоре придет конец?!
Однако, в начале 1644 года моя мать неожиданно объявилась в замке Мюрсэ и, не успела я опомниться, увезла меня навстречу новой судьбе.