Иерусалимское прошлое

Ну а пока мы с лужей пялились друг на друга, на меня из лужи пялилась еще и колокольня церкви Сан-Сальвадор. Иерусалим – он же скособочился, и колокольня отражалась в луже, хотя ни по каким законам – ни Божьим, ни Евклида, ни Минковского – она никак не могла там отражаться. Но колокольня отражалась и пялилась на меня. Ну и я на нее пялился. А что я еще мог сделать? Сказать, чтоб не пялилась? Так она же колокольня, она меня не послушалась бы. А в процессе пяленья я заметил часы. Они были на этой самой колокольне Сан-Сальвадор и тоже отражались в луже. И даже шли по воде. Пусть по воде в луже, но шли. Вот только время – оно тоже скособочилось: стрелки часов церкви Сан-Сальвадор в луже шли не вперед, как положено времени, нарезая тонкими ломтиками настоящее от толстого куска будущего; стрелки часов шли назад – в прошлое. И это иерусалимское прошлое тоже отражалось в луже.

Я не сразу это понял – ну, про прошлое; а вот когда увидел, ну не совсем даже увидел – скорее услышал, хотя изображение в луже было немое, но я его все-таки услышал – услышал, как еврейский парень кричит в рацию: Храмовая гора в наших руках, – и вот тогда я понял, что лужа показывает прошлое. Прошлое того, еще не скособоченного Иерусалима. Я даже имя вспомнил: Моти Гур – командир легендарных «Голани», – именно он во время Шестидневной войны кричал в рацию: Храмовая гора в наших руках, Храмовая гора в наших руках!

Храмовая гора девичьей грудью лежала в руках Моти – потом выяснилось, что вовсе она не девичья, но это было уже потом; а тогда Моти Гур об этом не подозревал и нежно ласкал ее, водя указательным пальцем правой руки по часовой стрелке вокруг соска Храмовой горы, задерживаясь на без двадцати пяти восемь – эта точка была особо чувствительна к ласкам Моти; а потом – не в том смысле, что после без двадцати пяти восемь, а в том смысле, что потом; вернее, это было не потом – это было прежде, просто я увидел то «потом» сейчас, – в общем, руки, лапающие Иерусалим, сменились. А потом еще раз сменились – в такт обратному движению стрелок часов колокольни Сан-Сальвадор. А потом еще одни руки, потом еще. Годами и тысячелетиями Иерусалим шел по рукам, и все это отражалось в луже.

Иерусалим, по мнению лужи, был еще той блядью. Иногда невинной, чаще бесстыдной, расчетливой, но случалось и бескорыстной. А первым у Иерусалима был ты. Ты – это Бог. И от тебя у Иерусалима родились церкви, синагоги и мечети. Не знаю уж, по залету родились или по любви, но первым у Иерусалима был ты. А Недаша говорила, что все девчонки помнят своего первого. Ну, тогда, когда она пришла ко мне в бабушкину квартиру в Москве, на Соколе. Недаша тогда блядью работала, и ее Снежаной звали. А Недашей – это я ее так назвал. Уже в Иерусалиме. Она там тоже блядью работала.

А Иерусалим – ну, после тебя – тоже пошел по рукам. Кто только не имел его за эти четыре века. И каждый за это расплачивался. Кто деньгами, кто жизнью, кто рассудком. Тело Иерусалима состояло из спрессованных душ и погибших надежд всех тех, кто добивался этого тела. Кто огнем, кто деньгами, кто молитвами. Но все они – если и получали, то получали только тело. Как говорила Недаша, когда тебя трахают – можно просто закрыть глаза; когда тебя ебут – можно просто отключиться, а когда тебе душу, да еще без презерватива, – это хуже всего. Иерусалим это знал и мало кого пускал себе в душу. Зато четко следил за оплаченным клиентом временем, отсчитывая сроки жизни правительств, прокураторов и пророков. И никаких тебе «продлевать будете» – живая очередь напирала, и не все в этой очереди доживали до своей очереди.

В общем, как утверждала лужа, та, что должна была лежать на Дорот Ришоним, 5, а вместо этого лежала на Дорот Ришоним, 7, Иерусалим – та еще блядь.

Загрузка...