Его полное имя — Александр Гюстав Беникхаузен Эйфель. Он вел замкнутую респектабельную жизнь, работал на уксусной фабрике своего дяди в Дижоне, а когда фабрика прогорела, он занялся инженерным делом.
Эйфель был великолепным специалистом. Он строил мосты и виадуки через невероятные ущелья, поразительно изощренные железнодорожные развязки и другие впечатляюще сложные конструкции. В 1884 году он реализовал один из самых хитроумных своих проектов — опорный каркас для статуи Свободы.
Считается, что статуя Свободы — творение скульптора Фредерика Бартольди, и отчасти это, конечно, верно: Бартольди придумал статую и нарисовал ее. Но без хорошо продуманной системы внутренней поддержки колоссальная статуя не могла бы стоять, ведь это всего лишь полая структура из выколоченной меди толщиной примерно в одну десятую дюйма. Такую же толщину имеет пасхальный кролик из шоколада. Но перед нами — пасхальный кролик высотой 151 фут, который противостоит ветру, снегу, проливным дождям, соленым брызгам, расширению и сжатию металла на солнце и в мороз и тысяче других испытаний.
Раньше перед инженерами никогда не вставало таких проблем, и Эйфель решил их самым оригинальным из всех возможных способом, соорудив «скелет» из стропильных ферм, на который надели, как костюм, медную «кожу». Эйфель совершенно не думал о том, что такая техника может использоваться и в более традиционных архитектурных проектах, однако его решение ознаменовало изобретение каркасной конструкции — самой важной строительной новации XIX века, которая сделала возможным возведение небоскребов. Строители первых чикагских высоток независимо от Эйфеля изобрели каркасную конструкцию, но все же Эйфель был первым. Способность металлической «кожи» скручиваться под давлением — предтеча идеи крыльев самолета, появившаяся задолго до того, как человечество всерьез задумалось о полетах. Статуя Свободы — настоящий шедевр инженерии, но об этом почти никто не задумывается, ибо все хитроумные инженерные механизмы прячутся под одеждами статуи.
Рис. 10. Эйфелева башня в процессе строительства. Париж, 1888 г.
Эйфель не был человеком тщеславным, но в своем следующем большом проекте позаботился о том, чтобы публика убедилась в его ключевой роли в изобретении нового подхода к архитектуре — каркасного строительства. Путевку в жизнь этому сооружению дала Парижская выставка 1889 года. Как обычно бывает, организаторы искали какой-нибудь «гвоздь программы» и принимали предложения и проекты. Около сотни было отклонено, в том числе и проект гильотины высотой 900 футов, который должен был отметить непревзойденный вклад Франции в дело смертной казни. Проект Эйфеля казался многим парижанам почти столь же нелепым. Они не видели смысла в установке огромной, никому не нужной железной башни в центре города.
Эйфелева башня была не просто самой высокой из всех когда-либо возведенных построек, это была и самая высокая из всех бессмысленных построек. Не дворец, не гробница и не храм, она даже не имела целью почтить какого-либо павшего героя. Эйфель отважно настаивал на том, что у его башни будет много практических применений — из нее получится отличный военный наблюдательный пункт, а на верхних площадках можно проводить полезные эксперименты по аэронавтике и метеорологии — но в конце концов даже он признал, что двигало им просто странное желание соорудить нечто по-настоящему высокое.
Многие художники и писатели не приняли проект. Группа видных деятелей культуры, включавшая Александра Дюма, Эмиля Золя, Поля Верлена и Ги де Мопассана, составила длинное возмущенное письмо, протестуя против «дефлорации Парижа». По их словам, «когда иностранцы придут смотреть нашу выставку, они удивленно воскликнут: «Ничего себе! Франция создала этот кошмар словно в насмешку над своим хваленым вкусом!»» «Эйфелева башня, — продолжали они, — это гротеск, заказное изобретение станкостроителя». Эйфель воспринимал эти оскорбления с веселой невозмутимостью, замечая при случае, что один из недовольных — это архитектор Шарль Гарнье, член комиссии, которая сначала одобрила башню.
В законченном виде Эйфелева башня кажется такой единой и цельной, такой идеальной, что трудно представить себе, насколько это сложный ансамбль, насколько чудовищно сложной была подгонка 18 000 отдельных деталей, соединившихся вместе только благодаря инженерному гению Эйфеля. Представьте себе: одна первая платформа уже имеет высоту 15-этажного дома. Опоры башни устремляются к этой опоре, наклоняясь внутрь под углом 54 градуса. Ясно, что они рухнули бы, если бы не удерживающая их платформа, которая, в свою очередь, и сама не устояла бы, не опирайся она на четыре опоры.
В единстве все части работают безупречно, а по отдельности они не смогли бы работать вообще. Таким образом, первая задача Эйфеля состояла в том, чтобы каким-то образом удержать четыре огромные, высокие и тяжелые опоры башни в наклонном положении, под правильным углом, не дав им упасть, а затем, в нужный момент, водрузить на них тяжелую платформу.
Отклонение всего на одну десятую градуса привело бы к тому, что верхняя часть опоры сместилась бы на целых полтора фута, и исправить это было бы уже нельзя: пришлось бы разбирать и заново собирать всю конструкцию. Эйфель придумал следующую хитроумную уловку: поставил каждую опору в гигантский контейнер, наполненный песком. Потом, когда работа над опорами была почти завершена, песок стали очень аккуратно спускать из контейнеров, одновременно следя за тем, чтобы опоры встали под нужным углом. Эта система сработала идеально.
Однако это было только начало. Над первой платформой нависла другая, основу которой составляли восемь квадратных футов железа, сделанных из пятнадцати тысяч деталей; каждую из них надо было укрепить на еще большей высоте. Допуски в некоторых местах равнялись всего одной десятой миллиметра. Наблюдатели были убеждены, что башня не выдержит собственного веса. Один профессор математики испещрил лихорадочными вычислениями толстую стопку бумаги и объявил, что, когда башня станет на две трети выше, опоры разъедутся и вся конструкция с яростным скрежетом рухнет на землю, уничтожив все здания в округе. Но фактически Эйфелева башня оказалась довольно легкой — всего 9500 тонн: как-никак, ее ажурный силуэт наполнен в основном воздухом. Чтобы поддерживать ее вес, потребовался фундамент всего семи футов глубиной.
Больше времени было потрачено на проектирование Эйфелевой башни, чем на ее строительство, которое заняло около двух лет и вполне уложилось в рамки бюджета. На строительной площадке присутствовало одновременно всего 130 рабочих, и во время ее возведения никто не погиб, что было в то время огромным достижением для такого большого проекта. До постройки небоскреба Крайслер-билдинг в Нью-Йорке в 1930 году башня будет оставаться самым высоким зданием в мире. Несмотря на то, что к 1889-му железо повсюду заменяли сталью, Эйфель отверг этот материал: он всегда работал с железом и со сталью чувствовал себя неуверенно. По иронии судьбы, самое грандиозное здание, когда-либо воздвигнутое из железа, оказалось и последним.
В XIX веке Эйфелева башня была, возможно, самым грандиозным, однако не самым дорогим строением. Одновременно с Эйфелевой башней за две тысячи миль от Парижа, у предгорий Аппалачского хребта в Северной Каролине, строился еще более дорогостоящий проект — огромный частный дом. На его возведение уйдет вдвое больше времени, чем на постройку Эйфелевой башни, потребуется вчетверо больше рабочих, и вся стройка обойдется втрое дороже, хотя жить в нем будут всего двое — хозяин и его мать. Дом под названием Билтмор был (и остается) самым крупным частным домом, когда-либо построенным в Северной Америке. Ни один другой факт не говорит лучше о тенденциях в экономике конца XIX века, чем появление в Новом Свете домов, превосходивших размерами самые большие дворцы Старого Света.
В Америке 1889 года был в самом разгаре период сибаритства, известного как «позолоченный век». С 1850 по 1900 год в Америке резко взлетели вверх все показатели богатства, производительности и процветания. За этот период население страны утроилось, а бюджет увеличился в тринадцать раз. Объем промышленного производства поднялся с 13 000 тонн в год до 11,3 миллиона. Экспорт металлической продукции всех видов: пушек, рельсов, труб, котлов, станков всех назначений — вырос с 6 до 120 миллионов долларов. Число миллионеров, которых в 1850 году было меньше двадцати человек, к концу века достигло 40 000.
Европейцы следили за американскими промышленными успехами с изумлением, затем с оторопью и наконец с неприкрытой тревогой. В Британии развернулось Национальное движение по повышению эффективности, идея состояла в том, чтобы вернуть Британии тот бойцовский дух, который некогда сделал ее великой державой. Книги с названиями вроде «Американские оккупанты» и «Американская коммерческая оккупация Европы» продавались нарасхват. И это было только начало.
К началу XX века Америка производила больше стали, чем Германия и Британия вместе взятые, — обстоятельство, которое еще полвека назад показалось бы немыслимым. Европейцев особенно раздражало то, что почти все технологические открытия в производстве стали были сделаны в Европе, а выпускала сталь Америка. В 1901 году Джей Пи Морган поглотил и слил множество более мелких компаний в могущественную US Steel Corporation — самую мощную из всех когда-либо виденных светом бизнес-империй. Ее стоимость — 1,4 миллиарда американских долларов — превышала стоимость всей земли в Соединенных Штатах к западу от Миссисипи и была вдвое больше, чем американский федеральный бюджет, если судить по ежегодным отчетам.
Промышленный успех Америки произвел на свет плеяду финансовых магнатов: Рокфеллеры, Морганы, Асторы, Меллоны, Фрики, Карнеги, Гульды, Дюпоны, Бельмонты, Гарриманы, Хантингтоны, Вандербильты и многие другие купались в неистощимом богатстве. Джон Рокфеллер зарабатывал в год 1 миллиард долларов в пересчете на наши деньги и при этом не платил подоходного налога. Да и никто не платил, потому что в Америке его еще не существовало. В 1894 году Конгресс пытался ввести двухпроцентный подоходный налог на доход свыше 4000 долларов, но Верховный суд объявил это антиконституционным; подоходный налог появился в жизни американцев только в 1914 году. Люди еще никогда не были так богаты.
Потратить свои деньги стало для многих богатых людей не такой уж легкой задачей. Почти все, что делали миллионеры, отдавало отчаянным безрассудством и вульгарностью. На одном нью-йоркском званом обеде гости обнаружили стол, засыпанный горой песка, и у каждого прибора — маленькую золотую лопаточку. После определенного сигнала следовало начать рыться в песке в поисках бриллиантов и прочих драгоценных камней. На другой вечеринке — пожалуй, самой нелепой на свете — в бальный зал огромного и респектабельного ресторана «Шеррис» ввели и привязали к столикам несколько дюжин лошадей с копытами, подбитыми мягкой тканью, чтобы гости, одетые ковбоями, смогли предаться совершенно бессмысленному удовольствию — пообедать в нью-йоркском ресторане, сидя верхом на лошади.
Многие вечеринки стоили десятки тысяч долларов. 26 марта 1883 года миссис Вандербильт побила все рекорды, закатив вечеринку за 250 000 долларов, но, рассудительно заметила The New York Times, таким шикарным образом было отмечено окончание поста. В те дни газету было легко ослепить блеском роскоши, и Times отвела 10 000 слов на безудержно восторженный и подробный рассказ об этом событии. На эту вечеринку миссис Корнелиус Вандербильт нарядилась в костюм с электрическими лампочками, и, наверное, это был единственный случай в жизни этой миллионерши, когда про нее можно было сказать: «так и сияет».
Американские нувориши часто ездили в Европу и скупали там предметы искусства, мебель и вообще все, что можно было упаковать в ящики и отвезти на корабле домой. Генри Клэй Фолджер, президент нефтяной компании Standard Oil (и дальний родственник династии кофейных магнатов Фолджеров) начал собирать первые издания Уильяма Шекспира, скупая их, как правило, у бедствующих аристократов, и в конце концов собрал примерно треть имеющихся в мире изданий рукописей, которые сегодня являют основу Шекспировской библиотеки Фолджера в Вашингтоне, округ Колумбия.
Другие, например Генри Клэй Фрик и Эндрю Меллон, собрали великие коллекции произведений искусства, причем подчас покупали все, что попадало под руку, без разбора. Так, газетный магнат Уильям Рэндольф Херст, коллекционировавший драгоценности, собрал их так много, что ему пришлось арендовать для их хранения два склада в Бруклине. Очевидно, Херст и его супруга были не самыми разборчивыми покупателями: когда он сказал ей, что только что приобретенный им валлийский замок раньше принадлежал норманнам, она, по свидетельству очевидцев, спросила: «Это из каких Норманов?»
Новоиспеченные миллионеры начали коллекционировать не только предметы европейского искусства, но и… самих европейцев. В последней четверти XIX века стало модным знакомиться с аристократами и выдавать за них замуж своих дочерей. Ни много ни мало пятьсот богатых молодых американок вступили в такие союзы. Почти в каждом случае это был не столько брак, сколько сделка.
За Мэй Джоэле, наследницей 12,5 миллиона долларов, ухаживал капитан Джордж Холфорд, который тоже был весьма богат и имел три огромных дома. «К сожалению, — грустно писала она домой, — у моего любимого нет титула». Мэй вышла замуж за герцога Роксбурга и всю жизнь была несчастлива, зато имела впечатляющий титул.
Лорд Керзон женился на двух американках (разумеется, поочередно). Восьмой герцог Мальборо женился на Лили Хаммерсли, американской вдове, которая была не слишком привлекательна внешне (одна газета описала ее как «плохо одетую усатую даму»), но зато сказочно богата, а девятый герцог пошел под венец с Консуэло Вандербильт, вполне симпатичной владелицей железнодорожных акций на сумму в 4,2 миллиона долларов. Между тем его дядя, лорд Рэндольф Черчилль, взял себе в жены американку Дженни Джером, которая принесла семье не так много денег, зато произвела на свет Уинстона Черчилля. К началу XX века 10 % всех британских аристократических браков заключались с американцами — необычно большая цифра.
У себя на родине новые американские богачи строились с большим размахом. Самыми грандиозными были жилища Вандербильтов. В одном лишь Нью-Йорке у них имелось десять особняков на Пятой авеню. Один такой особняк насчитывал 137 комнат, что делало его одним из крупнейших городских домов всех времен. Однако за городом у Вандербильтов имелось еще больше роскошных, практически дворцовых построек, в частности в Ньюпорте, штат Род-Айленд. Хозяева называли свои ньюпортские дома «коттеджами» — и это, пожалуй, единственный пример остроумия этого семейства миллиардеров.
Это были такие большие здания, что даже прислуге требовалась прислуга. Акры мрамора, огромные сверкающие люстры, гобелены размером с теннисный корт, мелочи, щедро украшенные серебром и золотом. Было подсчитано, что сегодня постройка «Брейкерс» — одного из особняков Вандербильтов в Ньюпорте — обошлась бы в полмиллиарда долларов: весьма круглая сумма для «летнего домика». Показная роскошь и стремление пустить окружающим пыль в глаза вызвали столь широкое неодобрение, что сенатский комитет одно время всерьез рассматривал вопрос о принятии закона, лимитирующего стоимость частного дома.
Архитектор, разработавший большинство этих построек, Ричард Моррис Хант, вырос в Вермонте, был сыном конгрессмена, но в девятнадцать лет уехал в Париж изучать архитектуру в Школе изящных искусств и в итоге стал первым дипломированным американским архитектором. Он был симпатичным человеком, «самым красивым американцем в Париже», как замечает один мемуарист, но до 1881 года, когда ему было уже далеко за пятьдесят, его карьера, успешная и респектабельная, была все же несколько скучноватой. Типичный проект Ханта — эскизы для постамента статуи Свободы, дело вполне прибыльное, но прославиться им нельзя. Потом Хант обнаружил, что в Америке существуют миллионеры, в частности Вандербильты.
Вандербильты были богатейшей семьей страны. Их империю, основанную на железных дорогах и судостроении, возглавлял Корнелиус Вандербильт, «грубый мужлан, тупица, жующий табак», по отзыву одного из современников. Корнелиус Вандербильт требовал, чтобы его величали Коммодор, хотя не имел никакого морского звания. Он мало разбирался в искусстве и науках, зато у него был просто сверхъестественный дар делать деньги. Одно время он лично контролировал около 10 % всех денег, обращающихся в Соединенных Штатах. Вандербильты владели примерно двадцатью тысячами миль железнодорожных линий и большинством идущих по ним поездов. Это приносило столько денег, что семья не знала, куда их девать.
Ричард Морис Хант стал тем человеком, который помог им потратить свое состояние и сделал это лучше и элегантней всех. Он построил для Вандербильтов шикарные дома на Пятой авеню в Нью-Йорке, в Бар-Харбор, штат Мэн, на Лонг-Айленде и в Ньюпорте. Даже семейный мавзолей на Статен-Айленде стоил 300 000 долларов — столько же, сколько хороший большой особняк. Какие бы архитектурные идеи ни приходили в их головы, Хант был тут как тут и уже воплощал мечты своих клиентов в жизнь.
Оливер Бельмонт, муж Альвы Вандербильт, безумно любил лошадей. Он попросил Ханта спроектировать для него особняк с пятьюдесятью двумя комнатами, замок Белькорт, в котором весь первый этаж был занят конюшней: Бельмонт проезжал в своей карете через массивные парадные двери прямо в дом. Лошадиные стойла были облицованы тиком и отделаны серебром. Жилые комнаты располагались наверху.
В одном из многочисленных особняков Вандербильта уголок для завтрака украшала картина Рембрандта. В особняке «Брейкере» детский игровой домик был больше размером и лучше обставлен, чем обычные дома обычных людей; там имелись шнурки для вызова прислуги, соединенные с главным зданием: вдруг дитяти захочется попить, перекусить или у него развяжутся шнурки.
Вандербильты стали такими могущественными, что им сходило с рук все, даже убийство. Реджи Вандербильт, сын Корнелиуса и Элис Вандербильт, славился своей безрассудной манерой вождения автомобиля (а также наглостью, ленью и тупостью); в Нью-Йорке он пять раз сбивал пешеходов. Двое из пострадавших погибли, третий на всю жизнь остался калекой, а Реджи так и не привлекли к судебной ответственности за эти преступления.
Единственный член семьи, который, кажется, не страдал экстравагантностью и не вызывал отвращения у окружающих, — это Джордж Вашингтон Вандербильт. Он был робким и тихим, причем до такой степени, что люди порой принимали его за умственно отсталого. На самом деле Джордж был очень образован и говорил на восьми языках. Уже став совершеннолетним, он продолжал жить с родителями и занимался переводами современной американской литературы на древнегреческий, а греческой — на английский. В его коллекции было свыше двадцати тысяч книг — это была, пожалуй, самая большая частная библиотека в Америке. Когда Джорджу было двадцать три, его отец умер, оставив после себя состояние в 200 миллионов долларов. Джордж унаследовал десять из них — вроде бы не слишком много, однако на нынешние деньги это получится примерно 300 миллионов.
В 1888 году он решил наконец построить собственный дом, купил 130 000 акров укромной лесистой территории в Северной Каролине и поручил Ричарду Моррису Ханту построить «нечто уютное, в стиле французского шато, только, конечно, побольше и с современным водопроводом». В результате появился особняк Билтмор — почти копия замка Блуа, великолепное здание из индианского известняка, в 250 комнат, с фасадом длиной 780 футов и прилегающим участком в 5 акров. Билтмор до сих пор остается самым большим жилым домом, когда-либо возведенным в Америке. Для его строительства Вандербильт нанял тысячу рабочих и платил им в среднем по 90 центов в день.
Он наполнил Билтмор самыми лучшими из произведений Европы, а в конце 1880-х в Европе можно было купить практически все: гобелены, мебель, классические произведения искусства. Размах Вандербильта напоминал, а в некоторых случаях даже перекрывал маниакальные излишества Уильяма Бекфорда в Аббатстве Фонтхилл. Обеденный стол был рассчитан на семьдесят шесть персон. Высота потолка составляла семьдесят пять футов. Жить в таком доме было не менее уютно, чем в зале ожидания крупного железнодорожного вокзала.
Для обустройства участка Вандербильт привез стареющего Лоу Олмстеда, автора нью-йоркского Центрального парка. Тот убедил Вандербильта превратить большую часть поместья в экспериментальный лесопарковый участок. Министр сельского хозяйства Джулиус Стерлинг Мортон удивлялся тому, что для ухода за своей землей Вандербильт нанял больше специалистов и расходовал больше средств, чем целое федеральное министерство.
Дороги поместья имели общую протяженность в двести миль. Там был даже маленький городок со школой, больницей, церковью, железнодорожным вокзалом, банком и магазинами — для обслуживания двух тысяч работников поместья и их семей. Работники жили вполне обеспеченно, но в почти феодальных условиях, с массой ограничений. К примеру, им не разрешалось держать собак.
Чтобы финансово поддержать поместье, Вандербильт разрешил рубить лес, а многочисленные фермы, принадлежавшие ему, производили на продажу фрукты, овощи, молочные продукты, яйца и мясо. Он занимался также производством и обрабатывающей промышленностью.
Джордж намеревался проводить в Билтморе вместе с матерью по несколько месяцев в году, но она умерла вскоре после того, как дом был окончательно достроен, и Вандербильт поселился там в полном и абсолютном одиночестве. В 1898 году он женился на Эдит Стейвесант Дрессер, которая родила ему единственного ребенка, дочь по имени Корнелия. К этому моменту стало ясно, что поместье терпит экономическое бедствие. Ежегодные убытки составляли 250 000 долларов; Джорджу приходилось постоянно поддерживать его на плаву за счет личного (и стремительно тающего) состояния. В 1914 году он внезапно умер. Его жена и дочь поспешили отделаться от поместья и продали его за столько, за сколько смогли, отказавшись участвовать в его дальнейшей судьбе.
Здесь нам стоит на мгновение остановиться и понять, где мы находимся и почему. Мы в коридоре — так на большинстве архитектурных планов XIX века назывались домовые переходы. Коридор — самое неприятное и мрачное пространство старого пасторского дома, поскольку здесь нет окон и свет проникает сюда лишь через открытые двери соседних комнат. Чуть дальше мы видим дверь, которая раньше наверняка постоянно была закрытой и служила границей, разделявшей дом на хозяйскую половину и территорию прислуги.
Сразу за дверью, возле черной лестницы, имеется стенная ниша, которой не было там, когда дом только построили. Ее явно спланировали для чего-то, чего еще не существовало в 1851 году и что своим появлением радикально изменило мир. Мы и пришли-то сюда отчасти из-за этой ниши.
Если, читая предыдущие страницы, вы задались вопросом: какое отношение имеет богатство американцев «позолоченного века» к коридору на первом этаже старого дома в английской глубинке, отвечаю: большее, чем вы думаете. Начиная именно с того времени, вектор современной жизни все чаще определялся американскими событиями, американскими изобретениями, американскими интересами и потребностями. Европейцы удивленно и немного обескураженно разводили руками: американцы делали такие вещи, о которых раньше никто и не слыхивал.
Они были, прежде всего, так вдохновлены идеей прогресса, что изобретали вещи, не имея никакого понятия о том, найдут ли эти предметы какое-то применение в жизни. Абсолютной квинтэссенцией этого явления был Томас Эдисон. Он просто изобретал, без явной надобности или цели. Вообще Эдисон был очень успешен: к 1920 году, согласно подсчетам, те отрасли промышленности, которые использовали его бесконечные изобретения и усовершенствования, в целом приносили доход в 21,6 миллиарда долларов.
Однако Эдисон совершенно не умел определять, какие из его интересов экономически выгодны. Он просто убедил себя, что все его изобретения приносят деньги. Но по большей части это было не так, особенно это касается его мечты застроить мир бетонными домами.
Бетон был одним из самых любопытных открытий XIX века. На самом деле в качестве строительного материала он использовался уже очень давно и повсеместно: огромный купол Пантеона в Риме сделан из бетона; собор в Солсбери стоит на бетонном фундаменте, — но настоящий прорыв случился в 1824 году, когда Джозеф Аспдин, скромный каменщик из Лидса, изобрел портландцемент, названный так по аналогии с долговечным и красивым камнем, добываемым в Портленде.
Портландцемент намного превосходил по своим качествам все существовавшие на тот момент связующие материалы. Он даже был более гидроустойчивым, чем романцемент преподобного Джеймса Паркера. Как Аспдин получил свой продукт, всегда было загадкой, потому что для его производства требовались очень точно рассчитанные операции, а именно: измельчить известняк до определенной степени, смешать его с глиной определенной влажности и запечь все это при температуре гораздо более высокой, чем дает обычная печь для обжига известняка. Каким образом Аспдин догадался изменить составляющие, а потом понять, при какой именно степени нагрева получится самый прочный и гладкий цемент, — загадка, оставшаяся без ответа, однако он все же как-то это сделал… и стал богачом.
В течение нескольких лет Эдисон увлеченно изучал возможности бетона, а затем пошел ва-банк. Он основал «Эдисон Портленд Семент Компани» и построил огромный завод рядом со Стюартсвиллом, штат Нью-Джерси. К 1907 году Эдисон стал пятым по величине производителем цемента в мире. Сотрудники его лаборатории запатентовали больше четырех дюжин усовершенствованных методов массового изготовления качественного цемента. С помощью цемента Эдисона были построены стадион «Янкиз» и первое в мире скоростное бетонное шоссе, но изобретателя не покидала идея массового строительства домов из бетона.
План был таков: сделать опалубку целого дома и залить в нее бетон непрерывным потоком, формируя не просто стены и полы, но и детали каждого помещения — ванные, туалеты, раковины, шкафы, дверные косяки, даже рамы для картин. Не считая некоторых мелочей, таких как двери и электрические выключатели, все будет сделано из бетона. Стены можно даже сразу делать определенных оттенков, предлагал Эдисон, чтобы больше никогда их не красить. По его подсчетам, бригада из четверых человек может строить по одному новому дому в два дня и продаваться эти дома будут за 1200 долларов, что примерно втрое меньше стоимости обычного дома того же размера.
Это была безумная и совершенно несбыточная мечта. Ее осуществлению мешали серьезные технические проблемы. Опалубки — разумеется, величиной с сам дом — были до нелепого громоздкими и сложными, но главной проблемой оказалось их наполнение. Бетон — это смесь цемента, воды и других составляющих, в том числе гравия, который в жидком растворе, естественно, норовил осесть на дно. Перед инженерами Эдисона стояла сложная задача: создать раствор достаточно жидкий, чтобы он мог затечь во все уголки опалубки, и при этом достаточно густой, чтобы его составляющие, вопреки законам гравитации, оставались во взвешенном состоянии, а застывая, образовывали привлекательную гладкую поверхность — у людей не должно было возникнуть ощущения, будто они покупают не дом, а бункер. Это была смелая и, как выяснилось, невыполнимая задача. Даже если бы все проблемы были решены, то, согласно расчетам инженеров, небольшой дом весил бы 450 000 фунтов, а при таком весе возможны любые структурные деформации.
Все это плюс угроза перепроизводства (которую создал как раз собственный огромный бетонный завод Эдисона) говорило, что Эдисону будет нелегко заработать на этом предприятии. Производство цемента — трудное дело, к тому же товар это сезонный. Но Эдисон не отступал и спроектировал несколько видов бетонной мебели: комоды, кухонные шкафы, стулья, даже бетонное пианино, — которая должна была поставляться вместе с его бетонными домами.
Он обещал разработать двуспальную кровать, которая будет служить вечно, а стоить всего 5 долларов. Весь ассортимент планировалось представить на нью-йоркской выставке цементной промышленности в 1912 году. Когда эта выставка открылась, стенд Эдисона был пуст. Никто из компании Эдисона так и не объяснил, в чем дело. После этого про бетонную мебель больше никто не слышал. Насколько известно, Эдисон никогда не обсуждал этот вопрос.
В конце концов несколько бетонных домов все же было построено, некоторые из них до сих пор стоят в Нью-Джерси и Огайо, но идея не прижилась, и бетонные жилые дома стали одним из самых убыточных и неудачных проектов Эдисона. Это еще раз говорит нам о том, что Эдисон прекрасно умел изобретать вещи, но совершенно не мог оценить их практического потенциала.
Ему, например, так и не удалось разглядеть возможности фонографа как средства для развлечений; он видел в нем лишь прибор для диктовки и записи голосов (он называл его «говорящей машиной»). В течение ряда лет он отказывался признать, что будущее движущихся картинок — это проецирование изображений на экран: его приводила в бешенство мысль, что их может свободно увидеть человек, пробравшийся в кинозал без билета. В течение долгого времени Эдисон держал эти картинки внутри ручных кинетоскопов. А в 1908 году он уверенно заявил, что у самолетов нет будущего.
После дорого обошедшихся ему неудач с цементом Эдисон переключился на другие изобретения, тоже оказавшиеся либо непрактичными, либо безрассудными. Он интересовался военной техникой и утверждал, что скоро сумеет вызывать массовые обмороки во вражеских войсках с помощью «электрически заряженных распылителей». Он также разработал проект гигантских электромагнитов, которые могли бы на лету ловить вражеские пули и посылать их обратно по той же траектории. Он придумал универсальный торговый автомат: покупатель просовывает монеты в прорезь и через мгновение получает из лотка упаковку с углем, картошкой, луком, гвоздями, шпильками для волос и прочими необходимыми вещами.
И вот теперь мы снова подходим к той самой нише в стене и к предмету, который в ней когда-то стоял, — телефону. Когда в 1876 году Александер Грэм Белл изобрел телефон, никто, в том числе и сам Белл, не осознавал в полной мере, какие возможности таит в себе это изобретение. Многие вообще не видели в телефоне ничего полезного.
Руководители телеграфной компании «Вестерн Юнион» отвергли новинку, обозвав ее «электрической забавой», поэтому Белл продолжил работу независимо и, мягко говоря, сильно в этом преуспел. Патент Белла №174465 стал самым ценным патентом из всех когда-либо одобренных. На самом деле Белл не сделал ничего особенно выдающегося: просто соединил существующие технологии. Компоненты, необходимые для изготовления телефона, существовали уже тридцать лет, и принципы его работы были понятны. Проблема заключалась не столько в том, чтобы заставить голос передаваться по проводам — дети давно умели это делать с помощью двух консервных банок и длинной веревки, — сколько в том, чтобы усилить этот голос так, чтобы он был хорошо слышен на расстоянии.
В 1861 году немецкий школьный учитель Иоганн Филипп Рейс изготовил устройство-прототип и даже дал ему имя «телефон», поэтому немцы, естественно, приписывают это изобретение себе. Однако телефон Рейса не умел делать одного, а именно — работать. Он посылал лишь очень простые сигналы — щелчки и небольшой набор музыкальных тонов, причем не настолько эффективно, чтобы явно превзойти телеграф. По иронии судьбы, позже обнаружилось, что, если контакты устройства Рейса покрыть пылью или грязью, они с поразительной точностью воспроизводят человеческую речь.
К сожалению, Рейс с типично немецкой педантичностью всегда содержал свое оборудование в безупречной чистоте и умер, так и не узнав, как близко он подошел к изобретению полезного и работающего инструмента. По меньшей мере еще трое исследователей, в том числе американец Элайша Грей, независимо занимались разработкой телефона в тот момент, когда в бостонской лаборатории Белла был сделан решающий прорыв. Вообще говоря, Грей подал ходатайство о том, чтобы патент пока не выдавали другому лицу, — в попытке удержать за собой право на изобретение, которое еще не было доведено до совершенства, — в тот же самый день, когда Белл подал заявку на свой патент; к несчастью для Грея, Белл опередил его на несколько часов.
Белл родился в 1847-м, в том же году, что и Томас Эдисон, и вырос в Эдинбурге, но в 1870-м вместе с родителями эмигрировал в Канаду, отчасти из-за семейной трагедии: два его брата практически один за другим — с разницей в три года — умерли от туберкулеза[67]. Его родители обосновались на ферме в Онтарио, а сам Белл получил место профессора физиологии вокала в недавно основанном Бостонском университете — довольно странное назначение, так как он никогда не изучал физиологию вокала и не имел университетской степени. В сущности, все, что у него было, это живой интерес к средствам коммуникации и давняя семейная связь с этой сферой: его мать была глухой, а отец считался мировым экспертом по риторике и красноречию — и это в те времена, когда ораторское искусство вызывало в людях благоговейный трепет. Книга Белла-старшего «Обычный преподаватель красноречия» незадолго до этого разошлась тиражом в 250 000 экземпляров только в одних Соединенных Штатах.
Как бы то ни было, положение Белла в Бостонском университете было совсем не таким замечательным, как может показаться. Он преподавал всего пять часов в неделю и получал жалованье в 25 долларов. По счастью, Белла это устраивало: высвобождалось время для его занятий экспериментальной работой.
Белл искал способы усилить звук с помощью электричества, чтобы помочь тугоухим людям. Вскоре ему пришло на ум, что этот прибор может также использоваться для передачи голосовых сообщений на дальние расстояния и служить, по его собственному выражению, «говорящим телеграфом». Он нанял в качестве ассистента молодого человека, которого звали Томас Уотсон. В начале 1875 года они вдвоем рьяно взялись за дело. Всего год спустя, 10 марта 1876 года, через неделю после двадцать девятого дня рождения Белла, наступил самый знаменательный момент в истории телекоммуникаций. Это случилось в маленькой лаборатории по адресу: Эксетерплейс, 5. Белл случайно расплескал себе на колени какую-то кислоту и с досадой проворчал:
— Мистер Уотсон, идите-ка сюда, вы мне нужны.
Потрясенный Уотсон, который находился в другой комнате, ясно услышал эти слова.
Как бы то ни было, именно такую историю рассказывал сам Уотсон через пятьдесят лет, на юбилейных торжествах по случае изобретения телефона. Белл, умерший за четыре года до юбилея, никому никогда не рассказывал про кислоту. Да и странно, если вдуматься: человек выливает на себя кислоту и, наверняка испытывая сильную боль, спокойно, не повышая голоса, зовет на помощь.
Более того, учитывая примитивность аппарата, Уотсон мог бы расслышать слова Белла только в том случае, если бы приложил ухо к резонирующей пластине, но вряд ли он постоянно держал ее возле уха. Мы не знаем, как все было на самом деле, но записи Белла подтверждают, что он действительно позвал Уотсона и что Уотсон, находившийся в соседней комнате, четко расслышал его просьбу подойти. Так был сделан первый в истории телефонный звонок.
Уотсон заслуживает отдельного упоминания. Он родился в Салеме, Массачусетс, в 1854 году, через семь лет после того, как в Шотландии родился Белл; закончил школу в четырнадцать лет и работал на различных малозначимых работах, пока не поступил к Беллу. Двоих мужчин связывали глубочайшее уважение и симпатия друг к другу, хотя они, несмотря на полувековую дружбу, так никогда и не стали обращаться друг к другу по имени (только «мистер Уотсон» и «мистер Белл»).
Трудно сказать точно, насколько важную роль сыграл Уотсон в изобретении телефона, но он был явно куда больше, чем просто ассистентом. За те семь лет, что он работал с Беллом, он зарегистрировал на свое имя шестьдесят патентов, в том числе на телефонный звонок — примечательно, что в самом начале телефонизации, чтобы узнать, не пытается ли кто-то с вами связаться, надо было время от времени снимать телефонную трубку и проверять, нет ли кого-то на том конце провода.
Для большинства людей телефон был такой непостижимой новинкой, что Беллу приходилось с доскональной точностью объяснять его возможности. Он писал:
Телефон можно вкратце назвать электрическим прибором для передачи в различные места интонаций и артикуляции голоса говорящего. Разговоры могут происходить словесно с помощью рта между людьми, находящимися в разных комнатах, на разных улицах или в разных городах… Огромное преимущество, которое имеет телефон по сравнению со всеми другими формами электрических аппаратов, состоит в том, что он не требует особых навыков в обращении.
Телефон, показанный на Всемирной выставке в Филадельфии в 1876 году, привлек мало внимания. Большинство посетителей гораздо больше впечатлила электрическая ручка, изобретенная Томасом Эдисоном. Ручка быстро пробивала отверстия на листе бумаги, образуя строки из букв на манер трафарета; на лежавший под трафаретом лист бумаги впрыскивались чернила, и в считаные минуты получалось множество копий одного документа.
Эдисон, как всегда заблуждавшийся, был убежден, что данное изобретение «превзойдет телеграфию». Разумеется, этого не случилось, зато идея ручки, быстро пробивающей отверстия, со временем была переосмыслена в виде тату-машинки.
Что касается телефона, Белл упорствовал в его продвижении и постепенно добился своего. В 1877 году в Бостоне заработала первая телефонная система, которая позволяла установить трехстороннюю связь между двумя банками (любопытно, что один из них назывался «Банк обуви и кожи») и еще одной частной компанией. К июлю того же года в городе функционировало уже двести телефонных аппаратов, а к августу их число резко увеличилось — до 1300, хотя по большей части это была двусторонняя связь в пределах организаций — скорее интеркомы, чем полноценные телефоны. Настоящим прорывом стало изобретение в следующем году коммутатора. Теперь любой пользователь телефона мог разговаривать с любым другим пользователем телефона в том же районе; вскоре таких абонентов стало множество. К началу 80-х годов XIX века в Америке работало 60 000 телефонов. Еще через двадцать лет эта цифра превысила 6 000 000.
Первоначально телефоны рассматривались как аппараты, предоставляющие информацию и услуги — прогнозы погоды, новости фондового рынка, сигнал пожарной тревоги, музыкальные развлечения, даже колыбельные для капризных младенцев. Никто даже не думал использовать их для сплетен, деловых переговоров или бесед с друзьями и родственниками. Идея болтать по телефону с людьми, с которыми вы и так постоянно видитесь, многим казалась абсурдной.
Изобретение основывалось на множестве существующих технологий и к тому же оказалось прибыльным, поэтому немало людей и компаний оспаривали действительность патентов Белла или просто не обращали на них внимания. К счастью для Белла, его тесть Гардинер Хаббард был блестящим юристом. На его счету было шестьсот процессов, и все их он выиграл. Самым крупным делом оказался процесс против огромной монополии «Вестерн Юнион», которая объединилась с Эдисоном и Элайшей Греем в попытке любыми средствами получить контроль над телефонным бизнесом.
К тому времени компания «Вестерн Юнион» стала краеугольным камнем империи Вандербильтов, а Вандербильты терпеть не могли быть вторыми. У них имелись все преимущества: финансовые ресурсы, существующая проводная сеть, техники и инженеры высочайшего класса, — тогда как на руках у Белла было всего два козыря: патент и Гардинер Хаббард. Хаббард возбудил дело о нарушении патентных прав и меньше чем через год его выиграл.
К началу XX века телефонная компания Белла, переименованная в «Американ Телефон энд Телеграф», стала самой большой корпорацией в Америке с капиталом 1000 долларов за акцию. В 1980-е она стоила больше, чем «Дженерал Электрик», «Дженерал Моторс», «Форд», «Ай-би-эм», «Ксерокс» и «Кока-Кола» вместе взятые, и давала работу одному миллиону человек.
Белл переехал в Вашингтон, принял американское гражданство и посвятил себя полезной деятельности. Среди прочего, он изобрел аппарат для искусственного дыхания и экспериментировал с телепатией. Когда в 1881 году в президента Джеймса А. Гарфилда стрелял озлобленный сумасшедший, Белла пригласили, чтобы он помог определить местонахождение пули. Белл приехал с металлодетектором, который прекрасно работал в лаборатории, но оконфузился в спальне Гарфилда: вскоре стало ясно, что прибор вместо пули обнаружил пружины кровати президента.
Между делом Белл помог основать журнал Science и Национальное географическое общество, для журнала которого он писал под примечательным псевдонимом Н. A. Largelamb (англ, «большой ягненок», анаграмма от A. Graham Bell).
Белл был щедр со своим другом и коллегой Уотсоном. Не имея перед ним никаких юридических обязательств, он отдал Уотсону 10 % акций компании, позволив молодому человеку отойти от дел богатым в двадцать семь лет. Имея возможность делать все, что пожелает, Уотсон посвятил остаток жизни путешествиям и чтению, а также получил ученую степень по геологии в Массачусетском технологическом институте.
Со временем он основал судостроительный завод, который быстро разросся и требовал для работы четыре тысячи человек. Однако завод стал для Уотсона источником нежелательных волнений и неожиданных обязательств, поэтому он продал бизнес, обратился в ислам и стал последователем Эдварда Беллами, радикального философа-социалиста и автора утопических романов; в течение короткого периода в 1880-х годах этот общественный деятель пользовался феноменальной популярностью. Когда Беллами ему надоел, Уотсон перебрался в Англию и стал играть в театре, к чему у него открылся неожиданный талант. Ему особенно удавались роли в пьесах Шекспира; он много раз выступал на родине драматурга, в Стратфорде-на-Эйвоне. Потом вернулся в Америку и стал вести спокойную размеренную жизнь пенсионера. Уотсон умер в 1934 году, довольный и богатый, в своем зимнем доме в Пасс-Грилл-Ки, Флорида, совсем немного не дожив до восьмидесяти одного года.
Говоря о телефоне, стоит упомянуть два других имени. Первое — Генри Дрейфус. Молодой театральный декоратор, чей первый опыт был связан исключительно со сценографией и проектированием интерьеров для кинотеатров, он в начале 1920-х получил задание от компании Белла придумать новый тип телефона взамен существовавшего в то время «телефона-канделябра».
Дрейфус предложил непривычно простой, почти квадратный, элегантный, практически современный аппарат с трубкой, лежавшей в углублении чуть позади большого наборного диска. На протяжении большей части XX века эта модель была стандартной практически во всем мире, и кажется, он был с нами всегда. Не так-то просто вспомнить, что изначально кто-то изобрел этот чудо-аппарат; кто-то спроектировал не только его, но фактически все его элементы: количество реостатов, встроенных в диск, низкий центр тяжести, из-за которого телефон практически невозможно случайно опрокинуть; кто-то подал блестящую идею соединить функции «слушать» и «говорить» в одной трубке — все это придумал человек, не имевший никакого отношения к промышленному дизайну. Почему инженеры компании AT&T выбрали для этого проекта юного Дрейфуса, мы не знаем, но это был определенно очень удачный выбор.
Что касается наборного диска, то его спроектировал не Дрейфус, а один из служащих Белла по имени Уильям Дж. Бловелт, у себя дома в 1917 году. Именно он придумал написать по три буквы рядом с цифрами. Первое отверстие осталось без букв, потому что в те времена телефонный диск надо было прокрутить чуть дальше первого окошка, чтобы вызвать сигнал, инициирующий звонок. Последовательность выглядела так: 2 (АВС), 3 (DEF), 4 (GHI) и так далее. Бловелт убрал из алфавита букву «Q», потому что за ней всегда следовала «U», ограничивая ее использование, и в конце концов выбросил «Z»: она употреблялась не так часто.
Каждому коммутатору присвоили имя, обычно связанное с названием улицы или района, — например, Бенсонхерст, Голливуд, Пенсильвания-авеню, хотя некоторые телефонные станции использовали названия деревьев или других предметов; звонящий просил оператора соединить его с «Пенсильванией 6–5000» (как в песне Глена Миллера) или с «Бенсонхерст 5342». Когда в 1921 году ввели прямой набор, названия были сокращены до двухбуквенных префиксов; появилась традиция писать эти буквы крупным шрифтом: HOllywood, BEnsonherst.
В этой системе была своя прелесть, однако она становилась все менее практичной. Большое количество названий — например, RHinelander или SYcamore — приводило к путанице, особенно если у человека было плохо с грамматикой. Буквы также затрудняли прямой набор цифр из-за границы: иностранные телефоны не всегда выпускались с буквами, или буквы и цифры там были расположены в другом порядке. Поэтому начиная с 1962 года старую систему набора телефонных номеров постепенно упразднили. Сегодня буквы служат лишь в качестве мнемонической символики, позволяя абоненту лучше запомнить номер: к примеру, BUY-PIZZA (то есть 289-74-992) или FLOWERS (356-93-77).
Что касается нашего пасторского дома, то мы не знаем, когда телефон здесь появился впервые, но его установка наверняка была большим радостным событием для безвестного священника, жившего здесь в начале XX века. Сегодня ниша для телефона пустует. Времена, когда в доме имелся всего один телефонный аппарат и стоял он у подножия лестницы, канули в Лету. Сегодня никому не хочется болтать по телефону в таком неуютном месте.
Для многих американцев новая эра богатства означала возможность предаваться самым странным хобби. Так, Джордж Истмен из фирмы «Кодак», занимавшейся производством пленки и фотокамер, жил в громадном доме в Рочестере, штат Нью-Йорк, со своей матерью, но держал много прислуги, в том числе домашнего органиста, который будил его — и, предположительно, большинство остальных жителей Рочестера — с помощью утреннего концерта, исполняемого на гигантском органе. Еще одна причуда Истмана заключалась в том, что на втором этаже его дома располагалась его личная кухня, где он собственноручно и с удовольствием пек пироги.
Куда более оригинальным оказался Джон М. Лонгйир из Маркетта, штат Мичиган. Когда он узнал, что железная дорога «Дулут, Месаби энд Айрон-Рейндж» получила право прокладки колеи для транспортировки железной руды мимо его дома, то аккуратно упаковал все свое имущество («дом, кусты, деревья, фонтаны, декоративные пруды, изгороди и подъездные дорожки, домик-сторожку, крытые въездные ворота, теплицы и конюшни», по словам одного восхищенного биографа) и перевез все это в Бруклин, Массачусетс, где возобновил свое спокойное существование, организовав свое новое поместье в точности так же, как предыдущее, вплоть до последней цветочной луковицы, однако без поездов, проходящих под его окнами. На фоне этого поступка пример Фрэнка Хантингтона Биби, который содержал сразу два особняка, стоявших бок о бок (в одном жил, а другой без устали отделывал), уже не кажется чем-то из ряда вон выходящим.
Что же касается легкомысленной траты денег, то в этом деле всех перещеголяла миссис Стотсбери — или «королева Ева», как ее называли. Однажды она потратила полмиллиона долларов, пригласив друзей на охоту на аллигаторов, целью которой было настрелять столько животных, чтобы можно было сделать из их кожи набор чемоданов и шляпных картонок. В другой раз она поручила полностью сменить декор первого этажа своего флоридского дома «Эль Мирасоль» за одну ночь, вот только забыла сообщить об этом своему многострадальному мужу, который проснулся на следующее утро, спустился вниз и некоторое время не мог понять, где он находится.
Растерянного мужа звали Эдвард Таунсенд Стотсбери, и он заработал себе состояние в качестве управляющего банковской империей Джей Пи Моргана. Он был отличным банкиром, по словам одного мемуариста, «невидимой рукой, выписывающей чеки». Мистер Стотсбери «стоил» 75 миллионов долларов, когда в 1912 году познакомился с миссис Стотсбери — она недавно истощила завещанное ей состояние ее первого мужа, мистера Оливера Итона Кромвеля, и с головокружительной быстротой помогла Эдварду потратить 50 миллионов из его состояния на свои новые дома.
Она начала с Уайтмарш-холла в Филадельфии. Это был такой огромный дом, что репортеры путались в описаниях. По словам одного из них, в доме имелось 154 комнаты, по словам другого — 172, третьего — 272. Зато все сошлись на том, что там было четырнадцать лифтов — больше, чем во многих отелях. Только на содержание этого дома мистер Стотсбери тратил около миллиона долларов в год. Он нанял сорок садовников и девяносто человек другой прислуги.
У супругов Стотсбери был также летний коттедж в Бар-Харборе, штат Мэн, где имелось всего-то восемьдесят комнат и жалких двадцать восемь ванных, и еще более величественный особняк во Флориде, который назывался «Эль Мирасоль».
Проект этого последнего образца экстравагантности принадлежал Эддисону Мизнеру, которого сейчас почти совсем забыли, но который в течение короткого времени считался самым востребованным и необычным архитектором Америки.
Мизнер родился в старой уважаемой семье в Северной Калифорнии. Прежде чем стать архитектором, Эддисон жил крайне необычной жизнью: раскрашивал слайды для проекционных фонарей на островах Самоа, торговал ручками для гробов в Шанхае, продавал азиатский антиквариат богатым американцам, искал золото на Клондайке.
Вернувшись в Соединенные Штаты, он стал ландшафтным архитектором на Лонг-Айленде и наконец занялся архитектурой в Нью-Йорке, однако ему пришлось оставить это дело, когда власти узнали, что он нигде не учился по специальности «архитектор» — «даже не окончил соответствующих курсов», по словам одного удивленного журналиста, — и, разумеется, не имел лицензии. Поэтому в 1918 году он переехал в Палм-Бич, Флорида, где не так придирчиво интересовались квалификацией архитектора, и начал строить дома для очень богатых людей.
В Палм-Бич Эддисон подружился с молодым человеком, которого звали Пэрис Сингер (он был одним из двадцати четырех детей магната швейных машинок Исаака Зингера). Пэрис был художником, эстетом, поэтом, бизнесменом и обладал большим весом в невротическом мире светского общества Палм-Бич. Мизнер спроектировал для него клуб «Эверглейдс», который тут же стал самым недоступным заведением к югу от линии Мейсона — Диксона[68]. Вход туда разрешался только тремстам членам клуба, которых Сингер лично и безжалостно отбирал. Так, он изгнал из клуба одну даму, потому что ее смех показался ему раздражающим. Когда ее подруга стала молить его о снисхождении, Сингер сказал ей, чтобы она не лезла не в свое дело, иначе он прогонит и ее. Подруга решила больше ему не докучать.
Мизнер закрепил свой успех, получив от Евы Стотсбери заказ на «Эль Мирасоль», дом поистине необъятных размеров (один лишь гараж вмещал сорок автомобилей). Это строительство могло длиться бесконечно, поскольку каждый раз, когда какой-нибудь другой богач грозился построить в Палм-Бич нечто более грандиозное, миссис Стотсбери просила Мизнера «сделать что-нибудь», чтобы «Эль Мирасоль» остался непревзойденным.
Тут стоит уточнить, что таких архитекторов, как Эддисон Мизнер, мир еще не видел. Он не верил в чертежи и выдавал растерянным рабочим весьма приблизительные инструкции, употребляя такие выражения, как «примерно такой высоты» и «вот где-то здесь». К тому же Эддисон был печально известен своей рассеянностью. Иногда он пытался установить дверь, которая открывалась бы в глухую стену или, как случилось однажды, прямо в дымоход.
Хозяин симпатичного нового лодочного ангара на озере Уорт вступил во владение заказанным объектом и только потом обнаружил, что у сооружения имеются лишь четыре глухие гладкие стены и ни одной двери. В доме клиента, которого звали Джордж С. Расмуссен, Мизнер забыл построить лестницу, так что пришлось прилаживать ее с внешней стороны, у наружной стены дома. Мистеру и миссис Расмуссен приходилось надевать плащи, если они хотели в дождь перейти с этажа на этаж в собственном доме. Когда Мизнера спросили, как он мог допустить такую оплошность, тот, по слухам, ответил, что ему наплевать и что вообще Расмуссены ему с самого начала не нравились.
Согласно журналу The New Yorker, клиентам Мизнера приходилось покорно соглашаться со всеми фантазиями архитектора в отношении их нового дома. Они выдавали ему чек на кругленькую сумму, не беспокоили его год или больше, а по возвращении принимали во владение готовый дом. Они не знали заранее, что это будет — асьенда в мексиканском вкусе, венецианский готический дворец, мавританский замок, а может, дерзкое сочетание всех трех стилей. Мизнер питал особое пристрастие к старинным итальянским палаццо и нарочно «состаривал» собственные творения: просверливал в дереве ручной дрелью искусственные червоточины, портил стены искусственными пятнами — как будто на этом месте разросся какой-нибудь непонятный, но живописный грибок эпохи Возрождения.
Когда его мастера заканчивали делать какую-нибудь добротную вещь — каминную доску или дверную притолоку, — он частенько брал в руки молоток и откалывал угол, чтобы придать изделию дух почтенной старины. Однажды он с помощью негашеной извести и шеллака состарил кожаные кресла в клубе «Эверглейдс». К несчастью, тепло тел гостей до того согрело шеллак, что он стал липким и несколько человек намертво приклеились к сиденьям. «Я всю ночь отдирал светских дамочек от этих проклятых кресел», — вспоминал клубный официант несколько лет спустя.
Несмотря на все странности, Мизнера весьма ценили. Порой он работал сразу над сотней проектов и, насколько известно, проектировал больше одного здания в день. «Некоторые знатоки, — писал The New Yorker в 1952 году, — ставят его «Эверглейдс» в Палм-Бич и его «Клойстер» в Бока-Ратоне в один ряд с самыми красивыми сооружениями Америки». Архитектор Фрэнк Ллойд Райт был восторженным почитателем Мизнера.
С течением лет Эддисон Мизнер становился все более упрямым и эксцентричным. Его видели в магазинах Палм-Бич в одном только домашнем халате и пижаме. Он умер от сердечного приступа в 1933 году.
Биржевой крах 1929 года положил конец эпохе излишеств. Стотсбери пострадал особенно сильно: он умолял жену ограничить траты на развлечения до 50 000 долларов в месяц, но блестящая миссис Стотсбери находила это жестоким посягательством на ее интересы. Мистер Стотсбери был уже на пути к банкротству, когда вмешалось милосердное Провидение и он также почил от сердечного приступа 16 мая 1938 года.
Ева Стотсбери дожила до 1946-го, но, чтобы как-то сводить концы с концами, ей пришлось продавать драгоценности, картины и дома. После ее смерти некий девелопер купил «Эль Мирасоль» и снес его, чтобы застроить участок. После этого были уничтожены еще примерно двадцать домов Мизнера на Палм-Бич — иными словами, большая часть всех его построек.
Особняки Вандербильта, с которых мы начали это исследование, постигла та же печальная участь. Первого из них, построенного в 1883 году на Пятой авеню, не стало уже к 1914 году. К 1947-му снесли все; ни одно из родовых поместий не дождалось второго поколения владельцев.
Примечательно, что из внутреннего убранства этих зданий тоже почти ничего не сохранилось. Когда главу компании по демонтажу зданий Джейкоба Волка спросили, почему он не спас бесценные камины из каррарского мрамора, мавританскую мозаику, панели времен якобинцев и другие сокровища из резиденции Уильяма Вандербильта на Пятой авеню, он презрительно взглянул на интервьюера и сказал:
— Я не привык возиться с секонд-хэндом.