Трудно найти более неточное или по меньшей мере неполное рассуждение о гигиене, чем слова прославленного архитектурного критика Льюиса Мамфорда из его классической книги «История города», опубликованной в 1961 году:
В течение нескольких тысяч лет жители городов мирились с плохими, зачастую отвратительными санитарными условиями, погрязнув в нечистотах и грязи. Они вполне могли прибраться; это было бы приятней, чем работать и дышать в помойке. Чем объяснить подобное равнодушие к грязи и вони, омерзительным для многих животных, даже для свиней, которые стараются содержать себя и свой загон в чистоте? И почему технологический прогресс был таким медленным и прерывистым, ведь с момента рождения города прошло целых пять тысяч лет?
На самом деле, как мы уже видели на примере поселка Скара-Брей на Оркнейских островах, любовь к чистоте была свойственна людям с давних пор. И Скара-Брей — вовсе не уникальное поселение. В доме, стоявшем 4500 лет назад в долине реки Инд, в местечке, которое сегодня называется Мохенджо-Даро, имелся отличный мусоропровод, с помощью которого отбросы отправлялись за пределы жилого квартала, на свалку. В древнем Вавилоне имелась канализационная система. У минойцев свыше 3500 лет назад были в домах проточная вода, ванны и другие удобства. Короче говоря, чистота и уход за собой были характерны для многих древних культур.
Древние греки обожали мыться. Им нравилось раздеваться догола (слово «гимнасий» происходит от слова gymnos, «обнаженный») и тренироваться до здорового пота; свои повседневные дела они завершали мытьем в общественной или домашней бане. Но для греков это было обычной и быстрой гигиенической процедурой. По-настоящему серьезным делом было купание в римских банях. Никто и никогда не мылся с такой увлеченностью, как римляне.
Римляне любили воду; в одном доме в Помпеях было тридцать водопроводных кранов, а благодаря сети акведуков крупные города в изобилии снабжались свежей водой. В Риме один человек расходовал триста галлонов воды в день, что в семь-восемь раз больше, чем требуется среднестатистическому римлянину сегодня.
Для римлян термы были чем-то большим, чем просто место для гигиенических процедур, — это ежедневный отдых, времяпрепровождение, образ жизни. В римских банях располагались библиотеки, магазины, гимнастические залы, цирюльни, теннисные корты, бары и публичные дома. В баню ходили люди всех сословий.
«Встречая знакомого, римлянин обычно спрашивал, в какую баню тот собирается», — пишет Катерина Ашенберг в своей блестящей книге «Грязь и чистота», посвященной истории гигиены. Некоторые римские бани скорее были похожи на дворцы. Огромные термы Каракаллы вмещали одновременно шестьсот человек, а термы Диоклетиана — триста.
Римлянин переходил из одного отделения бани в другое — сначала во фригидарий (баню с холодной водой), а затем в кальдарий (с горячей водой). По пути он останавливался в анктуарии, где на его тело наносили ароматические масла, а затем шагал в лаконий (парную), где, как следует пропотев, счищал с себя масло и грязь специальным скребком — стригилем. Все это выполнялось в определенном, почти ритуальном порядке, хотя историки не могут прийти к единому мнению относительно последовательности действий — возможно, потому, что в разное время в разных местностях особенности банной процедуры варьировали.
Мы многого не знаем о римлянах и их банных привычках — купались ли рабы вместе со свободными гражданами, как часто люди ходили в баню и сколько времени там проводили; насколько они были увлечены процессом. Сами римляне иногда выражали беспокойство по поводу состояния и чистоты воды, так что вряд ли все они всегда мылись с удовольствием.
Похоже, для большинства римлян бани были связаны с определенным строгим этикетом, который гарантировал здоровые моральные принципы, но со временем нравы в Риме становились все более свободными, и мужчины начали мыться вместе с женщинами; скорее всего, женщины мылись также вместе с мужчинами-рабами. Никто не знает, чем именно занимались римляне в банях, но это явно не соответствовало строгим нравам древних христиан, которые считали римские бани безнравственными и развратными, то есть нечистыми (с точки зрения не гигиены, а морали).
Христианство всегда на удивление настороженно относилось к чистоте и рано выработало странную традицию отождествлять святость с грязью. Когда в 1170 году был убит архиепископ Томас Бекет, люди, которые его хоронили, одобрительно заметили, что его нижнее белье «кишело вшами». На протяжении всего средневекового периода человек мог завоевать долгосрочное уважение, поклявшись не мыться. Многие совершали паломничество из Англии на Святую землю, но когда монах Годрик проделал этот путь, ни разу не ополоснувшись в воде, его стали называть Святым Годриком.
Эпидемии чумы в Средние века заставили людей пересмотреть свое отношение к гигиене; они стали думать, как себя обезопасить, и, к несчастью, пришли к неправильному выводу. Все лучшие умы согласились, что во время мытья открываются поры кожи, после чего смертельные испарения легче проникают в тело. Так что лучший способ избежать болезни — закупорить поры грязью.
В течение следующих нескольких сот лет большинство людей не мылось и даже старалось по возможности не иметь контакта с водой, что приводило к печальным последствиям. Инфекции стали частью повседневной жизни. Бесконечные фурункулы, сыпь и раздражения заставляли людей постоянно чесаться. Человек жил в привычном дискомфорте и со смирением принимал более серьезные недуги.
Страшные болезни убивали миллионы, а затем часто таинственным образом отступали. Самой известной, но далеко не единственной заразой была чума (на самом деле существовало два вида заболевания: бубонная чума, названная так из-за бубонов — воспаленных лимфатических узлов на шее, в паху или под мышками, и более тяжелая и заразная пневмоническая чума, поражавшая дыхательную систему).
Эпидемии английской потливой горячки — болезни, о которой мы почти ничего не знаем, — случились в 1485, 1508, 1517 и 1528 годах; она отняла тысячи жизней, а потом исчезла и больше не возвращалась (во всяком случае, до сих пор). В 50-е годы XVI века появилась другая странная лихорадка — «новая болезнь», которая «свирепствовала по всему королевству и убила множество людей всех сословий, но в основном знатных и богатых», по словам одного современника.
В промежутках между этими недугами, а иногда и одновременно с ними случались вспышки эрготизма. У людей, употребивших в пищу зараженное грибком зерно, наблюдались расстройства сознания, припадки, горячка и обмороки; в большинстве случаев все заканчивалось смертью. Любопытно, что эрготизм сопровождался лающим кашлем. Отсюда пошло выражение «чокнутый» (barking mad[80]).
Самой страшной была оспа — болезнь крайне заразная и смертельная. Известны два основных типа оспы: обычная и геморрагическая. Оба типа были тяжкими, но геморрагическая оспа (при которой возникали внутреннее кровотечение и гнойники на коже) доставляла больше страданий и чаще приводила к летальному исходу: она убивала 90 % своих жертв — примерно вдвое больше, чем обычная оспа. До XVIII века, пока не появилась вакцинация, от оспы ежегодно умирало 400 000 жителей Европы. Такого высокого уровня смертности не наблюдалось ни при одной другой болезни.
Те, кто выживал после оспы, часто оставались слепыми, а лица их были покрыты оспинами — обезображивающими рубцами. Эта болезнь существовала уже тысячи лет, но лишь в начале XVI века распространилась по Европе. Первое письменное упоминание оспы в Англии датируется 1518 годом.
Приступ оспы начинался с внезапного повышения температуры, сопровождавшегося болями и сильной жаждой. Примерно на третий день появлялись пустулы, которые затем распространялись по всему телу — характер их распространения у разных жертв был разным. В самых тяжелых случаях больной превращался в одну большую пустулу. На этой стадии лихорадка усиливалась, а пустулы вскрывались, и из них вытекал зловонный гной. Если после этого жертва выживала, то болезнь, как правило, отступала, но на этом беды больного не заканчивались. Гнойники покрывались струпьями и начинали мучительно чесаться. Только когда струпья отпадали, человек видел, насколько сильно он изрубцован.
Будучи юной девушкой, королева Елизавета чуть не умерла от оспы, но полностью выздоровела и избежала рубцов на теле. Ее подруге леди Мэри Сидней, которая ее выхаживала, повезло меньше. «Когда я уезжал, она была прекрасной дамой, — писал ее муж, — а когда вернулся, увидел, что она вся изрыта оспой». Герцогиню Ричмонд, послужившую моделью для фигуры Британии на английской монете достоинством в один пенс, болезнь тоже оставила обезображенной.
На примере оспы врачи пытались найти средства лечения других заболеваний. Истечение гноя привело к убеждению, что тело пытается избавиться от ядов, поэтому больным пускали кровь, давали слабительное и потогонное, вскрывали пустулы; вскоре те же самые методы стали использовать при лечении остальных недугов, однако, как правило, они лишь усугубляли состояние больных. Оспа называется по-английски «малой оспой (smallpox), чтобы отличить ее от «большой оспы» (great pox) — так раньше называли сифилис.
Понятно, что не все ужасные болезни были связаны с нечистотой, но люди этого не знали. И хотя сифилис передавался при половом контакте, который мог иметь место где угодно, его стали ассоциировать с банями. Проституткам запрещалось подходить к купальням ближе чем на сто шагов; в конце концов в Европе вообще были закрыты все общественные бани. Пропала привычка регулярно мыться. Некоторые люди продолжали это делать, но избирательно. «Мой руки часто, ноги — редко, а голову — никогда», — гласила популярная английская пословица.
Королева Елизавета принимала ванну раз в месяц «независимо от того, нуждалась она в купании или нет». В 1653 году Джон Ивлин записал в дневнике, что решил мыть голову один раз в году. Ученый Роберт Гук часто мыл ноги (его это успокаивало), но почти никогда не мылся целиком. Сэмюэл Пипс вел дневник девять с половиной лет, и там лишь единожды упоминается о том, что его жена моется. Во Франции король Людовик XIII ходил немытым почти до семи лет от роду и впервые выкупался в 1608 году.
Купание служило почти исключительно для медицинских целей. В 1570-х Бат и Бакстон были популярными бальнеологическими курортами, но многие посетители пребывали в нерешительности. «На мой взгляд, не слишком здорово, когда столько людей одновременно купаются в одной и той же воде», — заметил Пипс летом 1668 года, размышляя о своем посещении курорта. Однако ему понравилось, и он провел два часа в воде, а потом попросил, чтобы его завернули в простыню и отнесли в номер.
Когда европейцы прибыли в Новый Свет, индейцы сразу заметили, как плохо от них пахнет. Однако еще больше индейцев удивляла привычка европейцев сморкаться в тонкие и красивые носовые платочки, а потом аккуратно их складывать и прятать, словно драгоценный сувенир.
Впрочем, какие-то стандарты чистоты все же существовали. Один посетитель двора короля Якова I с неприкрытым отвращением заметил, что король только смачивал кончики пальцев влажной салфеткой. К тем, кто печально прославился своей нечистоплотностью, можно причислить одиннадцатого герцога Норфолка, который так сильно не любил банные процедуры, что слуги дожидались, когда он напьется мертвецки пьяным, и только тогда его мыли; памфлетиста Томаса Пейна, чье тело было покрыто «ровным слоем грязи», и даже благородного Джеймса Босуэлла, от которого так воняло, что шарахались даже привычные ко всему окружающие.
Однако даже Босуэлл в подметки не годится своему современнику маркизу д'Аржану, который годами носил одну и ту же нательную сорочку; когда его наконец уговорили ее снять, ее пришлось отдирать практически вместе с кожей. Впрочем, для некоторых — например, для аристократки Мэри Монтегю Уортли, одной из первых прославленных женщин-путешественниц, — грязь была чем-то, чем можно гордиться. Люди, которым Уортли пожимала руку при знакомстве, невольно вздрагивали, пораженные тем, насколько грязна ее ладонь.
— А что бы вы сказали, увидев мои ноги? — с гордостью вопрошала леди Мэри.
Многие люди привыкли обходиться без воды, и сама мысль о купании приводила их в ужас. Когда Генри Дринкер из Филадельфии в конце 1798 года поставил у себя в саду душ, его жена Элизабет больше года отказывалась им пользоваться.
— За последние двадцать восемь лет я ни разу не мылась целиком, — объяснила она.
В начале XVIII века ванны все чаще ассоциировались с лечением сумасшествия. В 1701 году сэр Джон Флойер начал практиковать холодные ванны для лечения ряда заболеваний. Согласно его теории, погружение в холодную воду вызывает «ужас и потрясение, которые укрепляют и оживляют притупившийся ум».
Бенджамин Франклин использовал другой метод. Он прожил в Лондоне несколько лет и взял за правило принимать «воздушные ванны», лежа голым перед открытым окном на втором этаже. Это не делало его чище, но, кажется, не причиняло вреда; а у его соседей, определенно, всегда был повод для разговоров.
Также странно популярным было «сухое купание»: люди растирались щетками для того, чтобы «открыть поры» (и, возможно, избавиться от вшей). Многие верили, что льняное белье имеет особые свойства, что оно впитывает грязь с кожи. Большинство боролось с грязью и неприятными запахами, маскируя их косметикой и одеколонами. А многие просто не обращали на это внимания: зачем избавляться от дурного запаха, если все вокруг все равно воняют?
Но потом вдруг водные процедуры вошли в моду. В 1702 году королева Анна поехала в Бат лечить подагру. Этот престижный курорт славился своими целебными водами, хотя проблемы Анны лучше бы лечить банальной диетой.
Вскоре повсюду появились курорты с минеральными источниками — Харрогит, Челтнем, Лландидно-Уэллс в Уэльсе. Но прибрежные города боролись за то, чтобы лечебными назывались только морские воды и только вблизи их курортов. Скарборо на йоркширском побережье обещал, что его вода исцеляет от «апоплексии, эпилепсии, каталепсии, головокружений, ипохондрии и метеоризма».
Самым прославленным пионером лечебных водных процедур был доктор Ричард Рассел, который в 1750 году написал латинскую «Диссертацию об использовании морской воды при заболеваниях гланд», которая четыре года спустя была переведена на английский. В этой книге Рассел рекомендовал морскую воду в качестве эффективного средства лечения целого ряда заболеваний, от подагры и ревматизма до «застоя в мозгу». Больным рекомендовалось не только погружаться в морскую воду, но и пить ее в больших количествах. Рассел практиковал в рыбацком поселке Брайтхелмстоун на побережье Суссекса и стал так успешен, что город разросся и превратился в Брайтон, самый модный в мире морской курорт того времени. Рассела называли «изобретателем моря».
Многие люди купались совершенно голыми (часто вызывая праведное негодование тех, кто за ними подсматривал, иногда даже в телескоп), более скромные облачались в слишком тяжелые одежды (что было небезопасно). Аристократическая публика особенно возмущалась, когда на пляже начали появляться представители беднейших слоев общества, которые раздевались у всех на глазах и заходили в воду, — для большинства из них такое событие, как купание, случалось один раз в год.
Потом изобрели передвижные купальни, которые представляли собой не что иное, как фургоны на колесах с дверцами и ступеньками. Фургончик заезжал прямо в воду, позволяя купальщику окунуться и помыться не на глазах у всех. После купания люди энергично растирались сухой фланелью, и эта процедура, вероятно, оказывалась даже полезнее для здоровья, чем само мытье.
Будущее Брайтона было предрешено в сентябре 1783 года. Только что закончилась война за независимость США и был подписан мирный договор. Принц Уэльский посетил Брайтон, где надеялся подлечить горло, и воды действительно помогли. Принцу это так понравилось, что он немедленно велел построить там экзотический павильон. Для принца установили индивидуальную ванну с морской водой, и теперь ему не нужно было во время купания обнажаться перед обычными людьми.
Отец принца, король Георг III, также в поисках уединения, отправился в Уэймут, сонный портовый городишко на западе Дорсета, но обнаружил на пляже тысячи доброжелательных зевак, жаждущих увидеть первое погружение его величества. Когда монарх вошел в воду, облаченный в обширный халат из голубой саржи, оркестр, спрятанный в соседнем фургончике-купальне, грянул «Боже, храни короля». Несмотря на всю эту помпу, королю понравилось в Уэймуте; он ездил туда почти ежегодно — до тех пор, пока его психическая болезнь не прогрессировала настолько, что он уже не смог появляться на публике.
Тобиас Смоллетт, писатель и врач, страдавший чахоткой, перенес практику морских купаний в Средиземноморье. В Ницце он, к удивлению местных жителей, ежедневно ходил плавать. Один из очевидцев писал:
Им казалось очень странным, что человек, по-видимому изнуренный болезнью, купается в море, тем более в такую холодную погоду; некоторые врачи прогнозировали ему немедленную смерть.
Однако привычка купаться постепенно привилась, а книга Смоллетта «Путешествия по Франции и Италии» (1766) сыграла большую роль в становлении французской Ривьеры как популярного курорта.
Разнообразные мошенники тоже быстро сообразили, что на купании можно делать хорошие деньги. Самым успешным из них был Джеймс Грэм (1745–1794). Этот хвастливый невежда, объявивший себя врачом, имел во второй половине XIX века огромный успех в Бате и Лондоне. Он использовал магниты, электрические батареи и другие инструменты для исцеления пациентов от целого ряда болезней, главным образом от сексуальных нарушений, таких как импотенция и фригидность. Он вывел купания на более высокий уровень популярности, придав им заманчивую эротическую ауру. Грэм предлагал своим клиентам молочные и грязевые ванны, которые сопровождались театральным представлением, включавшим музыку, живые картины, ароматизированный воздух и даже полуобнаженных танцовщиц (говорят, что одной из таких танцовщиц была Эмма Лайон, будущая леди Гамильтон и любовница адмирала Нельсона).
Тем, чьи проблемы не удавалось решить с помощью водных процедур, Грэм предлагал терапию при помощи электрифицированной «божественной кровати» по цене 50 фунтов за ночь. Матрац кровати был набит лепестками роз и пересыпан специями.
К сожалению, Грэма несколько занесло на волне успеха, и он стал проповедовать настолько неправдоподобные вещи, что от него отвернулись даже самые преданные его сторонники. Одна его лекция называлась «Как прожить много недель, месяцев и лет без еды», в другой он гарантировал своим последователям «здоровую жизнь до 150 лет». Его претензии делались все более абсурдными, дела пошатнулись и резко покатились вниз. В 1782 году его имущество был конфисковано в счет долгов, и славе Джеймса Грэма пришел конец.
Сейчас Грэма принято изображать как нелепого шарлатана; разумеется, по большей части он и был таковым, однако следует помнить, что многие его предложения: холодные ванны, простая еда, жесткие кровати, настежь открытые окна, наполняющие спальню морозным воздухом, — вошли в жизнь англичан.
Люди постепенно привыкли к мысли о том, что ничего плохого не произойдет, если они будут время от времени мыться, так что старинные концепции личной гигиены были резко пересмотрены. Теперь розовая кожа и открытые поры больше не считались нездоровыми; напротив, укрепилось мнение, что кожа является прекрасным вентилятором тела: через нее выводятся двуокись углерода и другие токсические вещества, вдыхаемые человеком. Если же поры закупорены грязью, природные яды накапливаются в организме и приводят к опасным недугам.
Вот почему нечистоплотные люди — «толпа немытых», как выразился Теккерей, — так часто болеют: их убивают забитые поры. Один врач наглядно демонстрировал, как быстро слабеет и околевает лошадь, сплошь вымазанная дегтем. На самом деле проблема тут заключалась не в вентиляции, а в терморегуляции, тем не менее данный эксперимент был, безусловно, весьма поучителен.
Люди на удивление поздно стали мыться ради того, чтобы быть чистыми и хорошо пахнуть. Когда основатель методизма Джон Уэсли в своей проповеди в 1778 году сказал, что «чистота — это почти благочестие», он имел в виду чистую одежду, а не чистое тело. Впрочем, уважая также чистоту телесную, он рекомендовал «частое бритье и мытье ног».
Когда в 1830-х годах молодой Карл Маркс отправился учиться в колледж, заботливая мать дала ему строгие указания в отношении гигиены и особенно предписывала ему «каждую неделю растираться мочалкой с мылом».
К моменту открытия «Великой выставки» отношение к мытью явно начало меняться. На самой выставке было представлено свыше 700 разных сортов мыла и марок духов, что наверняка отражало уровень спроса. А два года спустя правительство наконец отменило старинный налог на мыло. Несмотря на это, вплоть до 1861 года англичанам все еще требовалась подробная инструкция для того, чтобы принять ванну.
Однако люди викторианской эпохи все-таки приучились мыться — главным образом потому, что это было время самоограничения и умерщвления всяческих плотских инстинктов, а водные процедуры были отличным способом укротить свой дух. Во многих дневниках описывается, как при утреннем умывании приходилось сначала сколоть лед с замерзшей воды, а преподобный Фрэнсис Килверт с удовольствием отмечал, как лед покрывал стенки его ванны и обжигал ему кожу, когда он мылся рождественским утром 1870 года.
Принимать душ было тоже непросто. Часто напор был слишком мощным, и купальщику приходилось надевать на голову специальную защитную шапочку, прежде чем шагнуть в душ, дабы струя воды не причинила ему слишком сильных ушибов.
Пожалуй, ни одно другое слово в английском языке не претерпело столько изменений, сколько их выпало на долю слову toilet. Изначально, примерно с 1540 года, это слово было уменьшительным от французского toile (особый вид льняного полотна) и означало некоторые мелкие предметы одежды и белья. Потом так стали называть льняную салфетку, покрывавшую туалетный столик, а потом и предметы, стоящие на этой салфетке (отсюда пошло слово toiletries — «туалетные принадлежности»).
Затем слово перешло на сам туалетный столик, потом на процесс одевания (ср. русское «утренний туалет»), потом так стали называть церемонию публичного переодевания в присутствии гостей или придворных. Со временем туалетом стали называть гардеробную, потом любую приватную комнату рядом со спальней и, наконец, уборную в современном смысле слова. Вот почему термин «туалетная вода» может означать и парфюмерное средство, и воду из туалета.
Слово garderobe, ныне считающееся устаревшим[81], меняло значения почти так же часто. Составленное из французских слов garde («хранение») и robe («платье»), это выражение сначала обозначало кладовку, затем любую приватную комнату, затем (недолго) спальню и наконец уборную (privy). Впрочем, несмотря на последний термин[82], отправление естественных потребностей далеко не всегда было приватным делом.
Римляне особенно любили совмещать этот процесс с беседой. В их общественных туалетах обычно имелось по двадцать и больше отверстий, располагавшихся интимно близко одно от другого; люди пользовались ими безо всякого стеснения — так же, как мы сейчас пользуемся соседними сиденьями в автобусе. Отвечая на неизбежный вопрос, сообщаю: перед каждым рядом сидений по полу проходила канавка с водой; чтобы подтереться, пользователи макали в воду губки, прикрепленные к палкам.
Даже в гораздо более поздние эпохи люди продолжали коллективно испражняться, не испытывая при этом никакого дискомфорта. Во дворце Хэмптон-корт имелся «Большой дом для облегчения», вмещавший одновременно четырнадцать человек. Карл II, отправляясь в туалет, всегда брал с собой двух сопровождающих. В усадьбе Маунт-Вернон, доме Джорджа Вашингтона, сохранилась уборная с двумя сидениями, расположенными рядом.
Англичане особенно долго не нуждались в уединении при отправлении естественных надобностей. Итальянский авантюрист Джакомо Казанова, посетив Лондон, отметил, как часто ему на глаза попадались люди, мочившиеся на виду у всех на обочины дорог или на стены зданий. Пипс в своем дневнике пишет, как его жена присела прямо на дороге, чтобы облегчиться.
Термин water closet появился в 1755 году и первоначально означал комнату, где королю ставили клизмы. Французы с 1770-х годов называли домашний туалет «английским местом» (un lieu á l'anglaise), отсюда, скорее всего, пошло просторечное loo («сортир»).
У себя в Монтичелло Томас Джефферсон установил три домашних туалета — едва ли не первых в Америке — с системой вентиляции для устранения запахов. Эти туалеты, конечно, не были технологическими новинками: фекалии падали в общий горшок, который затем опорожнялся слугами. Однако в Белом доме — или в Президентском доме, как его называли в то время, — в 1801 году Джефферсон устроил три первые уборные со сливом. Вода подавалась из дождевых цистерн, установленных на чердаке.
В середине XIX века преподобный Генри Моул, викарий из Дорсета, изобрел «земляной» туалет. В нем имелся бак, наполненный сухой землей, который при нажатии на рычаг высыпал приличное количество земли в резервуар, маскируя запах и сами испражнения. Земляные клозеты какое-то время были весьма популярны, особенно в сельской местности, но их быстро вытеснили туалеты со сливом, которые не просто прятали нечистоты, но уносили их потоком воды. Конечно, поначалу туалеты со сливом частенько барахлили.
Большинство же людей продолжало пользоваться ночными горшками, которые хранились в особых шкафчиках в спальне. Иностранные гости часто приходили в ужас от привычки англичан хранить ночные горшки в шкафчиках непосредственно в столовой; когда женщины выходили из помещения, мужчины доставали горшки и пользовались ими. В некоторых комнатах для отправления естественных потребностей имелся специальный стул, стоявший в углу.
Французский путешественник Моро де Сент-Мери, посетивший Филадельфию, был совершенно потрясен, когда увидел, как некий американец помочился в цветочную вазу (предварительно вынув из нее цветы). Другой французский турист примерно в то же время написал, что попросил у хозяев гостиницы ночной горшок, но ему предложили «воспользоваться окном, как все остальные». Француз все же настоял, чтобы ему дали какую-нибудь посудину, и удивленная хозяйка принесла гостю чайник, попросив вернуть его утром к завтраку.
Забавно наблюдать, как жители разных стран взаимно ужасались туалетным привычкам иностранцев. Французы жаловались на дикие нравы англичан и американцев, а последние в свою очередь поражались порядкам, принятым во Франции. Французы мочились в камины и испражнялись на лестницах. «Такая практика существовала в Версале даже в XVIII веке», — пишет Марк Жируар в своей книге «Жизнь во французском сельском доме». Версаль славился тем, что в нем имеется сотня ванных комнат и триста ночных горшков, однако ими почему-то редко пользовались, и в 1715 году был издан специальный указ, предписывавший убирать фекалии из дворцовых коридоров «не реже одного раза в неделю».
Большинство нечистот в конце концов оказывалось в выгребных ямах, но последние обычно плохо чистили, и их содержимое частенько просачивалось в соседские резервуары с водой. Ямы переполнялись и разливались. Сэмюэл Пипс описывает один из таких случаев в своем дневнике:
Спустившись в подвал… я вступил в огромную кучу дерьма… Я понял, что в конторе мистера Тернера переполнилась выгребная яма и его фекалии попадают в мой подвал — крайне неприятно.
Труд золотарей, чистивших выгребные ямы, пожалуй, был самым незавидным. Они работали бригадами по трое-четверо. Один человек — вероятно, младший в бригаде — спускался в яму и черпал нечистоты ведрами. Второй стоял у края ямы и принимал ведра. Третий и четвертый относили ведра к стоявшей наготове тележке. Все это было не только крайне неприятно, но и опасно. Чистильщики могли задохнуться или даже взорваться, поскольку работали при свете масляных фонарей в сильно загазованной среде.
В 1753 году журнал Gentleman s Magazine описал такой случай: некий ассенизатор спустился в подвальный туалет одной лондонской таверны и сразу же почувствовал слабость, столь сильной была вонь. «Он успел позвать на помощь и рухнул ничком», — рассказал журнал. Другой золотарь, бросившийся спасать товарища, тоже потерял сознание. Затем на помощь пришли еще два человека: они не стали заходить в подвал, однако им удалось слегка приоткрыть дверь и выпустить некоторую часть газов. Когда удалось вытащить двоих рабочих наружу, один из них был уже мертв, а второй еще жив, но спасти его тоже не удалось.
Поскольку золотари заламывали высокую цену за свою работу, выгребные ямы в бедных районах убирались плохо и часто переполнялись, что неудивительно с учетом лондонской демографии. Во многих лондонских районах царила невообразимая скученность.
В районе Сент-Джайлс, где находились самые страшные трущобы, изображенные на гравюре Уильяма Хогарта «Улица джина», всего на нескольких улочках ютилось 54 000 человек. Согласно одному источнику, 1100 человек жили в 27 зданиях — это больше 40 человек на дом. В районе Спиталфилдс, расположенном дальше к востоку, инспекторы обнаружили, что в одном из домов живет 63 человека, у которых было всего девять кроватей — по одной на семерых. Такие районы стали называть трущобами (slums). Первым это слово употребил Чарльз Диккенс в письме 1851 года.
Разумеется, такое количество народа производило огромное количество нечистот — никакие выгребные ямы не могли с ними справиться. В одном вполне типичном докладе инспектор записал, что посетил два дома в Сент-Джайлсе, где подвалы были на три фута заполнены человеческими фекалиями. Во дворе слой экскрементов составлял шесть дюймов и были специально положены кирпичи (по нескольку штук один на другом), по которым жителям приходилось прыгать, чтобы пробраться к себе домой.
В Лидсе в 1830-е годы в ходе проверки бедных районов выяснилось, что многие улицы «утопают в нечистотах». Одна улица, где жили 176 семей, не убиралась в течение пятнадцати лет. В Ливерпуле одна шестая часть населения ютилась в темных подвалах, куда легко могли просочиться помои. Разумеется, отходы человеческой жизнедеятельности были лишь одной составляющей огромных гор отбросов, которые образовывались в густонаселенных и быстро растущих промышленных городах.
Река Темза в пределах Лондона была настоящим накопителем нечистот: испорченное мясо и потроха, дохлые собаки и кошки, пищевые и промышленные отбросы, человеческие экскременты и прочее — все сбрасывалось прямо в реку. Крупный и мелкий рогатый скот ежедневно пригоняли на Смитфилдский рынок, где он превращался в бифштексы и бараньи ребрышки. По дороге на рынок животные оставляли на улице 40 000 тонн навоза в год. Конечно, были и другие животные: собаки, лошади, гуси, утки, цыплята и свиньи, тоже производившие немало подобного добра.
В это море грязи и нечистот вливались и отходы производителей клея, кожевников, красильщиков, свечных фабрикантов и химических предприятий всех видов. Большая часть гниющих нечистот в конечном счете попадала в Темзу, откуда их (в лучшем случае) уносило течением в море. Однако во время штормов течение иногда поворачивало вспять и тащило обратно немалую часть отходов. В общем, река представляла собой «поток жидкого навоза», как выразился один обозреватель.
В книге «Путешествие Хамфри Клинкера» Тобиас Смоллетт писал, что «человеческие экскременты — наименее неприятная часть отбросов», ибо река содержала также «всевозможные лекарства, минералы и яды, используемые на производстве, гниющие останки животных и людей, содержимое всех ванн и коллекторов».
Темза была настолько токсична, что во время строительства туннеля в Ротерхите, когда он дал течь, в образовавшуюся дыру вместе с речной водой хлынули концентрированные газы; они воспламенились от ламп проходчиков, и рабочим пришлось в панике бежать не только от бушующей воды, но и от облаков едкого дыма.
Притоки Темзы зачастую были хуже самой Темзы. В 1831 году течение реки Флит «практически остановилось из-за обилия грязи». Даже озеро Серпентайн в Гайд-парке стало таким зловонным, что посетители старались приближаться к нему только с наветренной стороны. В 1860-х годах со дна озера был откачан слой нечистот в пятнадцать футов глубиной.
И вот ко всему этому ужасу добавился туалет со сливом, и в результате началась настоящая катастрофа. Самый первый ватерклозет был построен Джоном Харрингтоном, крестником королевы Елизаветы. Когда в 1597 году Харрингтон продемонстрировал крестной свое изобретение, королева выразила бурный восторг и немедленно установила такой туалет в Ричмондском дворце. Но это было новшество, сильно опередившее свое время; прошло почти двести лет, прежде чем Джозеф Брама, краснодеревщик и специалист по замкам, в 1778 году запатентовал первый сливной туалет современной конструкции. Постепенно подобные устройства завоевали популярность, но первые образцы работали неважно. Иногда случалось, что вода не сливалась в унитаз, а, наоборот, извергалась из него обратно, вызывая настоящий потоп и заставляя перепуганного хозяина прыгать по щиколотку в нечистотах. Эта опасность существовала до тех пор, пока не было изобретено U-образное колено и сифон — емкость в нижней части унитаза, которая после каждого смывания снова заполняется чистой водой, отделяющей унитаз от канализационной системы. До этого в туалете стоял невыносимый запах, особенно в жаркую погоду.
Проблема была решена одним из самых прославленных и необычных людей в истории — Томасом Крэппером (1837–1910), который родился в бедной семье в Йоркшире и, как считается, пришел пешком в Лондон, когда ему было всего одиннадцать лет. Он стал подмастерьем водопроводчика в Челси.
Крэппер изобрел классический и до сих пор остающийся в употреблении в Британии унитаз с верхним бачком, вода из которой сливалась, когда пользователь дергал за цепочку. Получился чистый, лишенный запахов и на удивление надежный агрегат. Его производство сделало Крэппера очень богатым и знаменитым. Иногда говорят, что именно от фамилии изобретателя пошло просторечное словечко crap («дерьмо»), однако на самом деле оно появилось в английском языке значительно раньше. Слово же crapper в значении «туалет» — это американизм, которого до 1922 года не было в Оксфордском словаре. То, что это слово звучит так же, как фамилия изобретателя, — всего лишь забавное совпадение.
Революцию в области сливных туалетов произвела «Великая выставка», где они были одним из самых интересных аттракционов. Более восьмисот тысяч человек терпеливо выстояли в длинных очередях, чтобы посетить туалеты со сливом, которые для большинства из них были диковинкой. Посетителей так восхитили шум и поток воды, смывающей нечистоты, что многие поспешили установить такие же удобства у себя дома. Пожалуй, ни одно дорогостоящее домашнее приспособление не приживалось так быстро. К середине 1850-х в Лондоне функционировало уже двести тысяч туалетов со сливом.
Проблема состояла в том, что лондонские коллекторы были рассчитаны только на отвод дождевой воды и не могли справиться со сплошным потоком нечистот. Коллекторы забивала несмываемая, густая, вязкая масса. Ассенизаторы искали места засоров и прочищали их. А другие люди в это время копались в грязи, в сточных трубах и на зловонных берегах реки в поисках потерянных драгоценностей и столового серебра. Они могли неплохо заработать, но их работа была опасной: надышавшись ядовитыми испарениями, «искатели сокровищ» могли погибнуть, а то и заблудиться в обширной и плохо изученной канализационной сети. Многих из них, по слухам, съели крысы.
В таких условиях нередко вспыхивали смертельные эпидемии. В 1832 году во время вспышки холеры умерло 60 000 человек. Затем, в 1837–1838 годах, разразилась эпидемия гриппа, а потом опять вернулась холера — в 1848, 1854 и 1867 годах. При этом люди продолжали умирать от брюшного тифа, скарлатины, дифтерии, оспы и многих других недугов. Один лишь брюшной тиф за период с 1850 по 1870 год уносил ежегодно по 1500 жизней. В 1840–1910 годах от коклюша каждый год умирало 10 000 детей, а от кори — и того больше.
Холеры сначала не очень боялись, думая, что она поражает главным образом самых бедных. В XIX веке повсеместно бытовало мнение, что беднякам самой судьбой уготовано оставаться бедняками. Лишь немногие благонравные бедняки заслуживали лучшей участи, большинство же от природы были «расточительны, безрассудны, склонны к излишествам и жадны до чувственных удовольствий», говорилось в одном правительственном отчете.
Даже Фридрих Энгельс, более или менее сочувствовавший беднякам, так писал в своей работе «Положение рабочего класса в Англии»:
Южный, легкомысленный характер ирландца, грубый нрав, ставящий его почти на одну доску с дикарем, его презрение ко всем человеческим наслаждениям, на которые он не способен вследствие именно своей дикости, его нечистоплотность и нищета — все это поощряет в нем склонность к пьянству.
Поэтому когда в 1832 году жители перенаселенных городских трущоб начали умирать в больших количествах от новой болезни под названием «холера», завезенной из Индии, многие усмотрели в этом лишь очередную неприятность из тех, что время от времени случаются у бедноты. Холеру стали называть «наказанием для нищих». В Нью-Йорке более 40 % жертв составляли бедные ирландские иммигранты. Черное население тоже было особенно сильно подвержено недугу. Государственная медицинская комиссия в Нью-Йорке заключила, что холерой болеют беспутные бедняки и «исключительно из-за своих вредных привычек».
Но затем холера начала поражать обеспеченных соседей, и очень скоро ужас обуял все слои населения. Со времен «черной смерти» люди так не боялись заразы. Отличительным признаком холеры была стремительность протекания болезни. Симптомы: неукротимая диарея, рвота, мучительные спазмы и сильные головные боли — проявлялись почти моментально.
Уровень смертности составлял 50 %, иногда даже больше: совершенно здоровые люди вдруг начинали агонизировать, бредить и в конце концов умирали. Ситуация, когда близкий тебе человек за завтраком прекрасно себя чувствовал, а к ужину отправлялся на тот свет, вселяла в людей ужас.
Выжившие после холеры обычно полностью выздоравливали — в отличие от жертв скарлатины, которые часто становились глухими или слабоумными, или оспы, которая уродовала своих жертв. И все же именно холера стала поистине национальным бедствием. В период с 1845 по 1856 год в Англии было опубликовано свыше семисот книг об этом заболевании. Людей особенно беспокоило то, что они не знали причин возникновения холеры и, следовательно, не могли от нее уберечься. «Что такое холера? — вопрошал медицинский журнал Lancet в 1853 году. — Грибок, насекомое, миазмы, электрическое возмущение, дефицит озона, патологическое очищение кишечного канала? Мы ничего не знаем».
Большинство считало, что холера и другие ужасные болезни зарождаются в загрязненном воздухе. Канализация, кладбища, гниющие растительные остатки, даже человеческое дыхание — все это порождает в воздухе так называемые миазмы, а те, в свою очередь, способствует развитию заболеваний и в конце концов приводят к смерти. «Ужасные миазмы распространяются по улицам, — писали журналисты середины века. — Атмосферные миазмы и газы никого не щадят, и пешеход при каждом вдохе наполняет свои легкие гнилостными испарениями сточных труб».
Главный санитарный врач Ливерпуля в 1844 году с удивительной точностью рассчитал размер вреда и писал в докладе парламенту:
Лишь в результате дыхания жителей Ливерпуля ежедневно становится непригодным для дыхания объем воздуха, которым можно было бы покрыть всю поверхность города слоем толщиной в три фута.
Самым преданным и влиятельным сторонником теории миазмов был Эдвин Чадвик, секретарь Королевской комиссии по делам бедных и автор «Доклада о санитарных условиях трудового населения Великобритании», ставшего бестселлером 1842 года. Чадвик утверждал, что, избавившись от миазмов, вы избавитесь и от болезней. «Зловоние приводит к болезням», — объяснял он парламенту. Его решение проблемы заключалось в генеральной уборке бедных кварталов и помывке их обитателей — не затем, чтобы улучшить условия жизни, а просто чтобы избавиться от запахов.
Чадвик был настойчивым и угрюмым человеком. Юрист по образованию, он провел большую часть жизни, работая в различных королевских комиссиях: по улучшению законов о бедных, по фабричным условиям, по городской санитарии, по снижению уровня смертности, по реорганизации системы регистрации рождений, смертей и браков.
Его почти никто не любил. Его работа над законами о бедных в 1834 году и введение национальной системы работных домов, которые были по сути почти тюрьмами, сделали его крайне непопулярным в среде рабочего класса. Впрочем, по словам одного биографа, он был «самым непопулярным человеком во всем королевстве». Судя по всему, он не питал привязанности даже к своим родным. Мать Чадвика умерла, когда он был еще маленьким, а отец женился во второй раз, жил с новой семьей на западе Англии и в конце концов эмигрировал в Америку и поселился в Бруклине, оборвав отношения с сыном.[83]
У теории миазмов был всего один, но серьезный недостаток: она была совершенно безосновательной. К сожалению, это понимал только один человек, и он никак не мог убедить других в своей правоте. Этого человека звали Джон Сноу.
Сноу родился в Йорке в 1813 году в простой семье — его отец был рабочим. Пусть происхождение лишило его светского лоска, зато оно дало ему сострадание. Сноу был почти единственным влиятельным медицинским специалистом, который не осуждал бедняков за их недуги, понимая, что болезни — следствие плохих условий жизни. До него никто не смотрел на проблему таким непредвзятым взглядом.
Сноу изучал медицину в Ньюкасле, но обосновался в Лондоне. Он сделался одним из выдающихся анестезиологов своего времени, хотя на тот момент анестезия была пугающе неизученной областью. Слово «практика» редко бывает более уместно для описания врачебной деятельности. Даже сейчас анестезия — дело тонкое, а раньше, когда дозы наркоза рассчитывались исходя из интуиции и догадок, пациентов нередко ждали кома или даже смерть.
В 1853 году Сноу пригласили к королеве Виктории, чтобы он дал ей хлороформ и облегчил родовые муки (это была ее восьмая беременность). Использование хлороформа было еще непривычным: это был новый и опасный препарат, недавно открытый одним эдинбургским врачом. Немало людей уже погибло в результате его неосторожного применения. Большинство медиков считало, что данное средство никак нельзя давать королевам. Журнал Lancet выразил удивление: почему профессиональный врач пошел на такой риск, если обстоятельства были далеко не критическими?
Однако Сноу, кажется, без колебаний назначал хлороформ своим пациентам несмотря на то, что в своей практике ему не раз приходилось видеть, насколько опасны анестетики. В апреле 1857 года он нечаянно убил пациента, дав ему слишком большую дозу нового анестетика — амилена. Ровно через неделю он вновь дал хлороформ королеве.
Сноу не только помогал людям спокойно уснуть на время операции, но и проводил много времени, пытаясь понять, откуда берутся те или иные заболевания. Его особенно интересовало, почему холера выкашивает одни районы, но щадит другие. В Саутуорке уровень смертности от холеры был в шесть раз выше, чем в соседнем Ламбете. Если хворь вызвана миазмами в нечистом воздухе, то почему же люди, живущие рядом и дышащие одним и тем же воздухом, заражаются так неравномерно?
К тому же, если холера распространяется с помощью миазмов, значит, самыми частыми ее жертвами должны быть ассенизаторы и те, кто роется в канализационных коллекторах в поисках драгоценностей. Однако повышенного уровня смертности в данной группе людей не наблюдалось. Во время эпидемии 1848 года вообще никто из золотарей или кладоискателей не умер.
Сноу стал искать причины, организовав поиски в строгую научную систему. Он составил очень точные карты, показывающие топографическое распределение жертв холеры. Получилась любопытная картина. Например, в Бетлемской больнице для умалишенных не было ни одного заболевшего, зато близлежащие улицы сильно пострадали. Сноу обратил внимание на то, что в больнице было автономное водоснабжение из колонки, стоявшей на ее территории, тогда как остальные пользовались общественными колонками. Жители Ламбета получали воду из чистых источников, находившихся за городской чертой, а жители Саутуорка брали воду прямо из грязной Темзы.
Сноу объявил о своих результатах в статье «К вопросу о распространении холеры» (1849), доказав четкую взаимосвязь между заболеванием и грязной водой. Это один из важнейших документов в истории статистики, общественного здоровья, демографии и судебной экспертизы — одним словом, один из важнейших документов XIX века. Однако никто не прислушался к Сноу, и эпидемии продолжались.
В 1854 году особенно опасная вспышка холеры наблюдалась в Сохо. В одном лишь квартале на Броуд-стрит за десять дней умерло свыше пятисот человек. Как заметил Сноу, это была самая серьезная эпидемия в истории города, даже хуже чумы. Жертв могло быть еще больше, если бы люди не бежали из зараженного района.
Характер распределения смертности представлял собой загадочные аномалии. Один человек умер в Хэмпстеде, другой — в Ислингтоне; оба района находились за много миль от очага заражения. Сноу побывал в домах у жертв, расспросил их родственников и соседей. Оказалось, что женщина, умершая в Хэмпстеде, любила воду из колонки на Броуд-стрит; эту воду регулярно доставляли к ней домой, и она пила ее незадолго до начала заболевания. Другая женщина, умершая в Ислингтоне, была племянницей первой, которая приходила ее навестить и тоже пила эту воду.
Сноу убедил приходской совет снять рукоятку с водяной колонки на Броуд-стрит, после чего жители этого района сразу перестали умирать от холеры — во всяком случае, так говорится в докладах. На самом деле к этому моменту эпидемия уже пошла на спад — главным образом потому, что многие покинули очаг заражения.
Несмотря на накопленные доказательства, выводы Сноу отвергались. Когда он выступил перед парламентской комиссией, ее председатель, сэр Бенджамин Холл, не поверил его словам. Холл удивленно спросил Сноу:
— Значит, по-вашему, неважно, какие миазмы поднимаются, к примеру, при выварке костей? Вы считаете, что они не оказывают пагубного влияния на здоровье жителей того района, где находятся подобные предприятия?
— Таково мое мнение, — скромно ответил Сноу, но, к сожалению, эта скромность не соответствовала решительности его выводов, и специалисты к нему не прислушались.
Сейчас трудно оценить, насколько радикальными и нежелательными были взгляды Сноу. Многие уважаемые специалисты активно его ненавидели. Журнал Lancet пришел к выводу, что Сноу подкуплен фабрикантами, которые стремятся и дальше загрязнять воздух «ядовитыми парами, миазмами и всевозможными отвратительными веществами», богатеть, отравляя своих соседей. «После тщательного рассмотрения» парламент пришел к выводу: «Мы не видим причин соглашаться с результатами этого исследования».
В конце концов случилось неизбежное. Летом 1858 года в Лондоне установилась сильнейшая жара и засуха, отбросы накапливались и не смывались. Температура воздуха поднялась до 30 с лишним градусов. Такие погодные условия были необычными для Лондона.
Результатом стала «Великая вонь», как окрестила это явление газета Times. Темза стала настолько зловонной, что люди старались не подходить к ней близко. «Кто однажды вдохнул эти запахи, уже никогда их не забудет», — писали газеты. Шторы новых зданий Парламента были плотно задернуты и смочены раствором хлорной извести, чтобы минимизировать поступление смертельных испарений. Началась паника, и парламенту пришлось временно прекратить свою работу Некоторые его члены, по словам Стивена Халлидея, пытались спрятаться в библиотеке, окна которой выходили на реку, «но тут же уходили, прижимая к носам платки».
Сноу не дожил до той поры, когда его идеи были приняты. Он умер внезапно от инсульта в самый разгар «Великой вони», не зная, что в один прекрасный день его назовут героем. Ему было всего сорок пять лет. В то время его смерть почти никто не заметил.
По счастью, на сцене появилась еще одна героическая фигура — Джозеф Базалгетт. По воле случая, Базалгетт работал в конторе, расположенной рядом с домом Сноу, однако, насколько известно, эти двое никогда не встречались. Базалгетт был худеньким коротышкой, но восполнял недостаток стати густыми усами от уха до уха. Как и у другого великого инженера викторианской эпохи, Изамбарда Кингдома Брюнеля, его предки были французами, но семья давно обосновалась в Англии и к тому моменту, когда на свет появился Джозеф (1819), жила там уже тридцать пять лет. Его отец был командующим королевским военно-морским флотом, и Базалгетт рос в привилегированной атмосфере; его учили частные преподаватели, и перед ним были открыты все пути, кроме военной карьеры, для которой он был признан негодным из-за своего маленького роста.
Он выучился на инженера-железнодорожника, но в 1849 году в возрасте тридцати лет пришел на работу в управление по канализации, где вскоре вырос до главного инженера. У санитарной профилактики еще никогда не было столь ярого сторонника. От внимания Базалгетта не ускользала ни одна мелочь, связанная со сточными водами и ликвидацией отходов.
Базалгетта беспокоило то, что в Лондоне не было общественных туалетов. Он разработал план их установки в самых востребованных местах. Он решил собирать мочу и продавать ее в качестве промышленного сырья (моча, помимо прочего, требовалась для производства квасцов), подсчитав, что каждый писсуар способен приносить ежегодно 48 фунтов стерлингов — весьма неплохая выручка. Этот план, правда, так и не был одобрен, однако теперь все знали, что все проблемы, связанные с канализацией, следует решать через Джозефа Базалгетта.
После «Великой вони» стало ясно, что лондонскую канализационную систему необходимо перестраивать; эту трудную работу поручили Базалгетту. Ему предстояло проложить в крайне оживленном городе 1200 миль тоннелей (которые будут в будущем разрастаться), унося все нечистоты, произведенные тремя миллионами человек.
Перед Базалгеттом стояла очень непростая задача: он должен был приобрести земельные участки, договориться о полосах отвода, достать и распределить материалы, а также руководить целой армией рабочих. Каждый аспект задачи был сам по себе тяжелым и изматывающим. Для строительства туннелей требовалось 318 миллионов штук кирпича; надо было выбрать и перевезти в другие места 3,5 миллиона кубических ярдов земли. И на все это власти выделили всего 3 миллиона фунтов стерлингов.
Успех Базалгетта превзошел все ожидания. В процессе строительства новой канализационной системы он преобразовал три с половиной мили прибрежной зоны, построив набережную Челси, набережную Виктории и набережную Альберта на Южном берегу (на это ушла почти вся вырытая земля). Эти новые набережные предоставили место не только для канализационной сети, но и для новой линии подземного газопровода. А по набережным прошли новые дороги, разгрузившие самые оживленные кварталы города.
Рис. 16. Строительство канализационного тоннеля возле Олд-Форда, Боу, восточная часть Лондона
Всего Базалгетт создал пятьдесят два акра новой земли, на которых устроил парки и места для прогулок. Набережные сузили реку, заставив ее течь быстрей и тем самым лучше очищаться. Трудно назвать какой-либо другой инженерный проект, который дал бы столько усовершенствований по целому ряду направлений — в здравоохранении, транспорте, создании зон отдыха и речном хозяйстве. Эта система до сих пор справляется со своими задачами, а набережные и парки входят в число главных достопримечательностей Лондона.
Ограниченный в средствах, Базалгетт дотянул канализационную сеть только до восточного края города, остановившись в местечке под названием Баркинг-Рич. Там мощные дренажные трубы извергали в Темзу 150 миллионов галлонов вонючих нечистот. Баркинг находился в двадцати милях от морского побережья. Несчастные жители близлежащих домов были напуганы, однако волны достаточной силы благополучно уносили большую часть отходов в море, гарантируя, что в Лондоне уже никогда не повторятся эпидемии, как-либо связанные с канализацией.
Правда, сточные воды сыграли свою роль в величайшей трагедии, случавшейся на Темзе. В сентябре 1878 года прогулочная лодка «Принцесса Элис», полная пассажиров, возвращалась в Лондон после дня, проведенного в море. В Баркинге она столкнулась с другим судном. Это произошло как раз в тот момент, когда две гигантские дренажные трубы начали извергать в реку свое содержимое. «Принцесса Элис» затонула меньше чем за пять минут. Около восьмисот человек захлебнулись сточными водами. Даже те, кто умел плавать, не смогли пробраться сквозь липкую грязь. В течение нескольких дней тела всплывали на поверхность. Как писала Times, многие трупы так раздуло, что они не помещались в обычные гробы.
В 1876 году Роберт Кох, в ту пору еще никому не известный сельский врач из Германии, обнаружил микроб Bacillus anthracis, вызывающий сибирскую язву. Семь лет спустя он выделил еще одну бациллу — холерный вибрион, вызывающий холеру. Наконец-то было доказано, что микроорганизмы являются причиной определенных заболеваний.
Что примечательно, электрическое освещение и телефон были изобретены примерно в одно время с открытием смертельных болезнетворных бактерий. Эдвин Чадвик никогда не верил в микробов и всю жизнь предлагал средства устранения неприятных миазмов, которые, по его мнению, были виновны в человеческих недугах. Одно из его последних и наиболее выдающихся предложений состояло в том, чтобы построить в Лондоне серию башен, похожих на Эйфелеву. По мнению Чадвика, эти башни будут действовать как мощные вентиляторы, нагоняя свежий здоровый воздух. Он почил с миром летом 1890 года, так и оставшись в убеждении, что причиной эпидемий служат атмосферные пары.
Между тем Базалгетт перешел к следующим проектам. Он построил красивейшие лондонские мосты — в Хаммерсмите, в Баттерси и в Патни — и протянул через сердце Лондона несколько больших новых улиц, призванных уменьшить транспортные заторы, в том числе Чаринг-Кросс-роуд и Шафтсбери-авеню. Позже Базалгетт был посвящен в рыцари, но так и не удостоился громкой (и вполне заслуженной) славы: инженеры в области канализации редко становятся известными. Он умер спустя несколько месяцев после Чадвика и был увековечен в скромной статуе на набережной Виктории.
В Америке ситуация была сложнее, чем в Англии. Гостей Северной Америки часто поражал тот факт, что там эпидемии случались реже и протекали не так остро. Это объяснялось просто: американское общество в целом было, так сказать, более чистым, чем английское. Не то чтобы американцы были разборчивей в своих гигиенических привычках, они просто жили не так скученно и имели меньше шансов заразиться.
Между тем у обитателей Нового Света был ряд собственных недугов; некоторые из них казались совершенно загадочными. Одной из таких загадок была «молочная болезнь». Человек, выпивший американского молока, иногда вдруг начинал бредить и быстро умирал — одной из жертв этой болезни стала мать Авраама Линкольна. Однако такое болезнетворное молоко на вкус и запах не отличалось от обычного, и никто не знал, что это была за напасть. Только в XIX веке наконец поняли, что во всем виноваты коровы, съевшие растение под названием агератина высочайшая — безвредное для них, но ядовитое для человека.
Еще более грозной напастью была желтая лихорадка. Это вирусное заболевание назвали так потому, что кожа жертв часто приобретала землистый оттенок. Основными симптомами были высокая температура и рвотные массы черного цвета. Этот недуг прибыл в Америку вместе с рабами из Африки. Первый случай в Западном полушарии был зарегистрирован на Барбадосе в 1647 году.
Болезнь была ужасной. По словам одного заразившегося врача, «создавалось такое впечатление, как будто к моим глазницами прицепили три или четыре крючка, и человек, стоящий сзади меня, со всей силы за них дергал так, что мои глаза вылезали из орбит». Никто не знал причины возникновения желтой лихорадки, но, по общему мнению, скорее интуитивному, чем рациональному, виновата была плохая вода.
В 1790-х годах героический иммигрант из Англии по имени Бенджамин Латроб начал масштабную работу по очистке воды в США. Латроб был успешным английским архитектором и инженером, но в 1793 году его жена умерла в родах. Раздавленный горем, он решил уехать в Америку, на родину своей матери, и попытаться начать жизнь заново. Одно время он был единственным в стране дипломированным архитектором и инженером и в качестве такового выполнял множество важных поручений; он спроектировал здание банка Пенсильвании в Филадельфии и новый Капитолий в Вашингтоне.
Латробу не давала покоя мысль о том, что грязная вода убивает тысячи невинных людей. После ужасной вспышки желтой лихорадки в Филадельфии он убедил власти засыпать городские болота и брать чистую свежую воду за чертой города. Эти перемены возымели чудесное действие: в Филадельфии больше не наблюдалось массовых заражений желтой лихорадкой. По злой иронии судьбы, сам Латроб умер в 1820 году в Новом Орлеане, заразившись желтой лихорадкой.
Те города, которые не сумели улучшить качество воды, жестоко поплатились за это. Примерно до 1800 года вся пресная вода на Манхэттене поступала из единственного водохранилища, и, по словам одного современника, оно было «едва ли чище, чем общественная выгребная яма».
После того как был построен канал Эри, плотность населения в Нью-Йорке стала резко расти и дела пошли еще хуже. К 1830-м, как было подсчитано, каждый день в городские сточные ямы сливалось по сто тонн экскрементов, которые зачастую проникали в ближайшие питьевые колодцы.
Вода в Нью-Йорке была, как правило, непригодна для питья; это явствовало даже из ее внешнего вида. В 1832 году в городе свирепствовала не только холера, но и желтая лихорадка. Оба этих заболевания поразили в четыре раза больше жертв, чем в Филадельфии, где источники воды были чище. Двойная эпидемия подстегнула Нью-Йорк так же, как несколько позже подстегнула Лондон «Великая вонь», и в 1837 году началась работа по строительству Кротонского акведука, который со временем наконец-то привел в город чистую воду.
Но кое в чем Америка действительно опередила весь мир — она первая обеспечила своих граждан личными ванными комнатами. Правда, инициатива исходила не столько от домовладельцев, сколько от гостиниц. Самая первая в мире гостиница, в каждом номере которой имелась ванна, — это отель «Маунт-Вернон» на курорте Кейп-Мей в Нью-Джерси. Новшество внедрили в 1853 году; оно значительно опередило свое время: прошло больше полувека, прежде чем диковинную практику переняли другие отели.
Ванные комнаты, пусть и общие, на этаже, постепенно прижились в отелях сначала Соединенных Штатов, а потом и Европы. Управляющие, не придавшие значение новой моде, сильно за это поплатились.
Больше других пострадал огромный роскошный «Мидленд-Отель», расположенный у лондонского вокзала Сент-Панкрас и построенный великим Джорджем Гилбертом Скоттом, автором памятника принцу Альберту. «Мидленд» открылся в 1873 году. Предполагалось, что это будет самый величественный отель в мире. Его строительство обошлось в 400 миллионов долларов (на сегодняшние деньги), и это действительно было здание, приятное во всех отношениях. Кроме одного: в гостинице было всего четыре ванные комнаты на шестьсот номеров — и уже в день открытия отеля стало ясно, что это провал.
В частных домах ванные комнаты приживались с еще большими трудностями. До конца XIX века многие дома были оснащены кухонным водопроводом и иногда — туалетом на первом этаже; ванну наполнить не получилось бы, потому что в трубах не хватало напора для подачи воды на верхние этажи. В Европе же, даже если напор позволял, богатые люди упорно отказывались от ванных комнат. «Ванные — это для прислуги», — цедили английские аристократы.
Когда французского герцога де Дудовилля спросили, не собирается ли он устраивать в своем новом доме водопровод, тот надменно ответил:
— Я строю не отель.
Американцы же, напротив, чрезвычайно полюбили горячую воду и ватерклозеты. Когда газетный магнат Уильям Рэндольф Херст купил валлийский замок святого Доната, первым его усовершенствованием стала установка тридцати двух ванных комнат.
Ванная поначалу ничем не украшалась — вы же не будет украшать бойлерную у себя в подвале, верно? — и оставалась строго утилитарным помещением. В уже существующих домах тоже везде, где можно, ставили ванны. Обычно они занимали место в спальне, но иногда устанавливались в алькове или просто в первом попавшемся углу. В приходском доме в Уотфилде, графство Суффолк, например, ванну поместили за ширму прямо в парадном холле на первом этаже. Ванны, туалеты и раковины были самых разных размеров. В поместье Лангайдрок, Корнуолл, чтобы забраться в гигантскую ванну, требовалась стремянка. Вообще ванны, особенно со встроенным душем, были иногда такого размера, словно в них собирались купать лошадей.
Технологические проблемы тормозили развитие сантехники. Отливка цельной чугунной ванны — не слишком толстой и тяжелой — отнимала много сил и труда. В некотором смысле легче было построить чугунный мост, чем отлить тонкостенную чугунную ванну Кроме того, ванну приходилось покрывать каким-то защитным слоем: горячая мыльная вода была чрезвычайно активной коррозионной средой.
Оцинкованные или покрытые медью, а затем отполированные чугунные ванны выглядели роскошно, пока были новыми, однако полировка быстро приходила в негодность. Только в 1910 году, когда изобрели эмалированные покрытия, ванны стали долговечными и достаточно привлекательными внешне. На чугун распыляли порошок и многократно его обжигали — до тех пор, пока ванна не приобретала фарфоровый блеск. На самом деле эмаль не имеет никакого отношения к фарфору: это особая разновидность стекла. Эмалированные поверхности были бы совершенно прозрачными, если бы в стекло не добавляли белый или какой-то другой краситель.
Мир наконец получил ванны, которые отлично выглядели и долго служили. Но они по-прежнему были крайне дорогими. В 1910 году ванна стоила 200 долларов — это было не по карману большинству домовладельцев. Но изготовители постепенно отладили массовое производство, и цены упали; к 1940 году американская семья могла купить полный комплект сантехники: раковину, ванну и унитаз — всего за 70 долларов, по цене, доступной почти каждому.
Во всех других странах ванна оставалась роскошью. Одной из проблем была нехватка места для ванных комнат в тесных европейских домах. Даже в 1954 году душем или ванной дома пользовался лишь один француз из десяти. Репортер журнала Women s Own Кэтрин Уайтхорн вспоминала, что в конце 1950-х ей и ее коллегам не разрешали писать о ванных комнатах, поскольку они имелись далеко не в каждом британском доме и их описания могли бы разжечь в читательницах зависть.
Что касается нашего старого дома приходского священника, то в 1851 году в нем, конечно, не было ванной комнаты, и это совершенно неудивительно. Зато архитектор, не устающий нас восхищать Эдвард Талл, включил в план ватерклозет — совершеннейшую новинку по тем временам. Еще более удивительным было место, которое он выбрал для уборной: на лестничной площадке главной лестницы, за тонкой перегородкой. Помимо странного расположения, уборная имела еще один минус: перегородка должна была закрыть лестничное окно, оставив лестницу в абсолютной темноте.
Отсутствие канализационных труб на чертежах здания позволяет предположить, что Талл все же недостаточно хорошо все продумал. Но все это неважно, так как в действительности до строительства уборной дело так и не дошло.