В начале 1960-х французский историк Филипп Арьес сделал в своей чрезвычайно знаменитой книге «Ребенок и семейная жизнь при старом порядке» поразительное заявление. Он написал, что до XVI века (как минимум) такого понятия, как детство, не существовало. Разумеется, сами дети существовали, однако их жизнь ничем не отличалась от жизни взрослых. Арьес с уверенностью утверждал, что идея детства появилась только в викторианскую эпоху.
Утверждения Арьеса основывались лишь на умозаключениях, большая часть которых сейчас подвергается сомнению, но его взгляды вызвали глубокий отклик в общественном сознании. Вскоре и другие историки заявили, что в прошлые века детьми пренебрегали и не слишком их любили.
«В традиционном обществе матери равнодушно относились к детям, которым еще не исполнилось двух лет», — писал Эдвард Шортер в своей книге «Создание современной семьи» (1976). Причиной этого, по мнению автора, была высокая детская смертность. «Вы не можете позволить себе привязываться к ребенку, который, возможно, скоро умрет», — объясняет Шортер.
Это мнение целиком и полностью разделяла Барбара Такман, которая спустя два года написала в своем бестселлере «Далекое зеркало»: «Из всех характеристик, отличающих Средневековье от современности, самая поразительная — это относительное отсутствие интереса к детям». Инвестировать любовь в ребенка было слишком рискованно. Такман назвала это «неблагодарным занятием». Якобы проявления такой любви повсеместно считались бесполезной тратой энергии, и взрослые относились к своим младенцам безо всяких эмоций, как к «продукту»: «Ребенок рождался и умирал, а его место занимал другой».
Арьес объяснял это так: «Долгое время семьи стремились завести побольше детей, чтобы выжило хотя бы несколько». Подобное мнение разделяли практически все историки детства; прошло целых двадцать лет, прежде чем появились первые сомнения: кое-кто понял, что неправильно рассматривает человеческую природу, не говоря уже о пренебрежении известными историческими фактами.
Несомненно, дети часто умирали, и родителям приходилось с этим мириться. В прошлые столетия мир представлял собой бесконечные ряды маленьких гробиков. Статистика говорит о том, что одна треть младенцев умирала в первый год жизни и почти половина детей не доживала до пяти лет. Смерть регулярно наведывалась даже в самые лучшие дома. Стивен Инвуд в свежей «Истории Лондона» отмечает, что историк Эдвард Гиббон, выросший в богатой семье в благополучном квартале Патни, еще в раннем детстве потерял всех своих шестерых братьев и сестер.
Нельзя, впрочем, сказать, что родители меньше скорбели о своих утратах, чем сегодня. У мемуариста Джона Ивлина и его жены было восемь детей, шестеро из них умерли в раннем возрасте. Ивлин с супругой тяжело переживали каждую смерть. «В моей жизни больше никогда не будет места радости», — написал Ивлин в 1658 году после того, как спустя три дня после своего пятилетия умер его старший сын.
Писатель Уильям Браунлоу, который на протяжении четырех лет каждый год терял ребенка, отмечал, что эта «цепь несчастий» разбивает его сердце. Однако ему и его жене пришлось пережить еще большее несчастье: в течение последующих трех лет у них умерли оставшиеся трое детей.
Лучше всех родительское горе сумел передать Уильям Шекспир, который вообще как никто другой умел выражать человеческие чувства. Вот строки из драмы «Король Иоанн», написанной вскоре после смерти его одиннадцатилетнего сына Хамнета (1596):
Да, место сына скорбь взяла:
Дитятею лежит в его постели,
Со мною ходит, говорит как он,
В лицо глядит мне светлым детским взглядом,
На мысль приводит милые движенья,
И крадется в его пустое платье,
И платье то глядит моим ребенком![86]
Такие слова не мог написать человек, считающий детей просто «продуктом». Нет никаких оснований предполагать, что в прошлом родители были равнодушны к собственным детям. Лишним доказательством этого служит название той комнаты, в которой мы сейчас находимся[87].
Слово nursery впервые появляется в английском языке в 1330 году; с тех пор этот термин прочно вошел в обиход. Комната, в которой все служит детским потребностям, вряд ли могла появиться в доме, где родители равнодушны к собственным отпрыскам. Слово «детство» (childhood) не менее красноречиво. Оно появилось в английском языке свыше тысячи лет назад (оно встречается уже в Евангелии из Линдисфарна примерно в 950 году). Неизвестно, какую эмоциональную нагрузку оно несло в те давние времена, но тем не менее у нас нет оснований утверждать, что раньше к детям относились без души.
Разумеется, в прошлом детство не было таким же долгим, беззаботным и веселым периодом жизни, как сейчас. С самого момента зачатия жизнь маленького существа подвергалась разным опасностям, и самой главной опасностью как для матери, так и для ребенка были роды. Если они проходили с осложнениями, то ни повивальная бабка, ни врач почти ничего не могли поделать.
Доктор (если за ним вообще посылали) часто прибегал к таким методам лечения, которые лишь усиливали риск: пускал измученной матери кровь с тем, чтобы помочь ей расслабиться, а когда женщина теряла сознание, полагали, что это успех; прикладывал припарки, которые вызывали волдыри, и делал много других вещей, лишавших роженицу последних сил и надежд.
Рис. 18. Роженица XVIII века. Обратите внимание на то, как сохранялась благопристойность: доктор укрыт простыней
Иногда роды продолжались в течение трех недель или даже больше — до тех пор, пока ребенок или его мать (или оба) не погибали. Если младенец умирал в утробе, то для того, чтобы его оттуда извлечь (по частям), применялись совершенно жуткие процедуры, невыразимо мучительные для роженицы. Мало того, это было опасно: существовал большой риск повредить матку и занести инфекцию. Учитывая такие условия, поразительно, что в родах умирали только одна-две женщины из ста. Впрочем, большинство женщин рожали неоднократно (в среднем от семи до девяти раз), так что вероятность смертельного исхода сильно возрастала и составляла один случай из восьми.
Для детей рождение было только началом. Первые годы жизни приносили им не только радости детства, но и многочисленные беды. Вдобавок к бесконечным вспышкам болезней и эпидемий, которые косили всех подряд, смерть в результате несчастного случая тоже была обычным делом. В списках лондонских коронеров XIII и XIV веков значились следующие причины скоропостижной гибели детей: «утонул в выгребной яме», «укушен свиньей», «упал в кастрюлю с горячей водой», «попал под телегу», «упал в миску с горячей кашей», «раздавлен в толпе» и т. д. Историк Эмили Кокейн рассказывает печальную историю маленького мальчика, который лег на дорогу и набросал на себя соломы, чтобы посмешить своих друзей, а в результате был раздавлен колесом телеги.
Арьес и его сторонники воспринимали подобные смерти как доказательство родительского равнодушия и отсутствия интереса к благополучию детей, но это попытка оценить поведение предков с точки зрения современных стандартов. Необходимо учитывать, что в жизни средневековой матери было множество отвлекающих моментов. Она могла нянчить больного или умирающего ребенка, сама страдая от лихорадки. Время от времени ей приходилось разжигать огонь в очаге или, наоборот, тушить его. Помимо этого у нее была еще тысяча важных дел. Сегодня детей не кусают свиньи вовсе не потому, что за детьми лучше присматривают, а потому, что мы не держим свиней на кухне.
Множество современных выводов основано на данных о смертности в Средние века, которые не всегда отражают реальную действительную ситуацию. Первым человеком, который внимательно рассмотрел этот вопрос, был, как ни странно, астроном Эдмунд Галлей, который сегодня известен в основном благодаря названной в его честь комете.
Галлей был неутомимым исследователем самых различных научных явлений. Он изучал все на свете, от магнетизма до снотворного действия опиума. В 1693 году он наткнулся на сводки о рождениях и смертях в силезском городе Бреслау (ныне это город Вроцлав в Польше). Эта статистика понравилась ему своей необычной полнотой, и он решил составить таблицы ожидаемой продолжительности жизни, которые показывали бы, сколько лет в среднем оставалось жить человеку того или иного возраста.
Из его таблиц следует, что для двадцатипятилетнего человека шансы умереть в следующем году составляют восемьдесят к одному, а тот, кто дожил до тридцати, вероятно, проживет еще двадцать семь лет; шансы сорокалетнего прожить еще семь лет — пять с половиной к одному и так далее. Это были первые статистические таблицы ожидаемой продолжительности жизни (такие данные, которые, помимо всего остального, делают возможным существование индустрии страхования жизни).
Выводы Галлея были опубликованы в научном журнале Лондонского королевского общества и долго были лишены пристального внимания историков. Очень жаль, ведь в них много интересного. К примеру, исследования Галлея показывают, что в Бреслау жили семь тысяч женщин детородного возраста, но каждый год рождались всего тысяча двести детей — «чуть больше шестой части», уточняет он. Понятно, что во все времена подавляющее большинство женщин старалось избежать беременности. Поэтому рождение детей, во всяком случае в Бреслау, не было неизбежностью: женщины беременели в основном по собственному желанию.
Статистика Галлея также развенчивает миф о крайне высокой детской смертности. В Бреслау четверть с лишним младенцев умирала в первый год жизни и 44 % детей не доживало до семи лет. Конечно, эти цифры сегодня пугают, однако они все же несколько лучше, чем «треть» или «половина», о которых рассуждают историки.
Зато среди семнадцатилетних молодых людей Бреслау смертность достигала 50 %. Это была гораздо более высокая цифра, чем Галлей ожидал; в своем докладе он выразил мнение, что следует не уповать на долгую жизнь, а укреплять себя в мысли о возможности преждевременной кончины:
Как несправедливо мы жалуемся на краткость нашей жизни и считаем себя обязанными дожить до преклонных лет. Половина всех родившихся умирает в семнадцать лет… [Поэтому] вместо того, чтобы роптать о безвременной кончине, мы должны терпеливо и спокойно покориться увяданию, которое неизбежно для нашего бренного тела.
Женщины недаром старались реже беременеть: на то была довольно веская причина. Как раз в то время в Европе свирепствовала новая загадочная болезнь, причины возникновения которой врачи не понимали. Болезнь называлась родильной горячкой. Впервые она была зарегистрирована в Лейпциге в 1652 году. В течение следующих двухсот пятидесяти лет медицина была бессильна перед этим недугом.
Родильная горячка пугала своей внезапностью. Часто после успешных родов проходило несколько дней, в течение которых мать была совершенно здорова. Но затем за считаные часы у нее поднималась высокая температура и она начинала бредить. В таком состоянии жертва находилась примерно неделю, после чего либо поправлялась, либо умирала. Второе случалось чаще.
Во время самых тяжелых эпидемий умирало 90 % больных. До конца XIX века врачи связывали родильную лихорадку с плохим воздухом или моральной неустойчивостью матери, тогда как на самом деле они сами были виновны в смертях своих пациенток, занося бактерии на собственных грязных пальцах. Еще в 1847 году венский врач Игнац Земмельвайс заметил, что, если больничный персонал мыл руки в слабом растворе хлорки, уровень заболеваемости (независимо от причин) резко падал. Но на его призыв никто не обратил внимания, лишь через несколько десятилетий медики начали повсеместно применять антисептики.
На счастье некоторых женщин, появились акушерские щипцы, облегчившие работу врачей. К сожалению, их изобретатель Питер Чемберлен не захотел делиться своим изобретением с остальным миром и хранил его в секрете, используя только в собственной практике. Его наследники поддерживали эту прискорбную традицию на протяжении последующих ста лет — до тех пор, пока акушерские щипцы не были независимо изобретены другими людьми.
Между тем роженицы тысячами умирали в неоправданных муках. Стоит отметить, что акушерские щипцы тоже были по-своему опасны. Нестерильный инвазивный инструмент мог легко навредить как ребенку, так и матери; щипцы следовало применять с крайней осторожностью. Поэтому многие медики отказывались ими пользоваться.
Самый известный случай произошел с принцессой Шарлоттой, предполагаемой наследницей британского трона. Она умерла в 1817 году, рожая своего первенца, потому что главный врач, сэр Ричард Крофт, не разрешил своим коллегам воспользоваться щипцами для облегчения ее страданий. В итоге через пятьдесят часов утомительных и бесполезных схваток и ребенок, и роженица погибли.
Смерть Шарлотты изменила ход британской истории. Останься она в живых, не было бы ни королевы Виктории, ни викторианского периода. Потрясенная нация ополчилась на Крофта. Удрученный всеобщим осуждением, он пустил себе пулю в лоб.
До начала современной эры для большинства людей, как детей, так и взрослых, главным вопросом в жизни был вопрос выживания. В бедных семьях (а таких семей, конечно, было больше всего) каждый человек, начиная с самого раннего возраста, считался потенциальным работником. В 1697 году Джон Локк в докладе для Министерства торговли обсуждал возможность привлечения к работе детей с трехлетнего возраста, и никто не счел это ни невозможным, ни жестоким. «Малышок-пастушок» (Little Boy Blue) из детского стишка — тот, что не сумел удержать овец и коров, и они разбрелись по лугам и полям, — был от силы четырех лет от роду; дети постарше использовались на более тяжелых работах.
Часто детям поручали самую черную работу. Шестилетних мальчиков и девочек посылали в шахты, поскольку они в силу своей миниатюрной комплекции могли пробраться в самые укромные уголки. Из-за жары и в целях экономии одежды дети часто работали голышом (взрослые мужчины тоже традиционно работали голыми, а женщины обнажались по пояс). Большую часть года шахтеры не видели солнечного света, поэтому многие из малолетних работников отставали в росте и слабели от недостатка витамина D.
Даже относительно легкий труд зачастую был опасен. На керамических фабриках в Мидлендсе дети чистили котлы, содержавшие остатки свинца и мышьяка, и в результате медленного отравления часто страдали параличами и припадками.
Самой незавидной детской профессией была профессия трубочиста. Они начинали раньше, работали тяжелее и умирали раньше, чем представители других профессий. Большинство трубочистов начинало свою короткую карьеру лет в пять, хотя в письменных свидетельствах упоминается один мальчик, ставший трубочистом в три с половиной года — в том возрасте, когда даже самая простая задача может поставить в тупик.
Для работы требовались маленькие мальчики, потому что дымоходы были узкими и часто изогнутыми. Джон Уоллер пишет в книге «Настоящий Оливер Твист»:
Некоторые дымоходы поворачивали под самыми разными углами, тянулись горизонтально или по диагонали, иногда образовывали зигзаги или устремлялись вниз, а потом уж поднимались к дымовым трубам. В Лондоне был один дымоход, который менял направление четырнадцать раз.
Это была жестокая работа. Чтобы мальчики не ленились, в камине поджигали кучу соломы, и жар поднимался по дымоходу следом за маленьким трубочистом. Многие заканчивали свою короткую карьеру сутулыми и больными в возрасте одиннадцати-двенадцати лет. Самым распространенным профессиональным заболеванием был рак мошонки.
В таком суровом и безнадежном мире судьба Айзека Уэра кажется счастливым чудом. Имя Уэра часто упоминается в истории архитектуры XVIII века, так как он был ведущим градостроительным критиком той эпохи и к его мнению прислушивались. Как вы, возможно, помните после нашего посещения подвала, именно он в середине XVIII века объявил красный кирпич «слишком ярким и неприятным на вид». Но Уэр родился в бедной семье и начинал трубочистом. Своим успехом он обязан одному необычному благотворительному жесту.
Примерно в 1712 году некий джентльмен (его имя осталось неизвестным, однако, скорее всего, это был третий граф Берлингтон, строитель Чизик-хауса и один из законодателей мод того времени), прогуливаясь по лондонской улице Уайтхолл, увидел юного трубочиста, который сидел на земле и кусочком угля рисовал с натуры Банкетинг-хаус[88]. Парень был явно талантливым, и Берлингтон наклонился к мальчику, желая получше рассмотреть рисунок. Однако мальчик решил, что его накажут, расплакался и попытался стереть нарисованное. Граф успокоил маленького трубочиста и завел с ним беседу. Ум и сообразительность ребенка произвели на него сильное впечатление; Берлингтон выкупил мальчика у его работодателя, забрал к себе домой и решил сделать из него джентльмена. Это был долгий процесс. Он отправил своего протеже в путешествие по Европе и обучил его изящным искусствам.
Под руководством графа Уэр стал толковым, пусть и не блестящим архитектором, но его настоящим даром был дар теоретика. Он написал несколько книг, сделал качественный перевод «Четырех книг» Палладио, ставших настольным чтением как для профессионалов, так и для любителей архитектуры. Уэр так никогда и не избавился от следов своего низкого происхождения. Он умер в 1766 году; по словам очевидцев, на его коже остались несмываемые пятна сажи, сохранившиеся с тех времен, когда он был трубочистом.
Думаю, не стоит говорить о том, что Уэр был исключением из общего правила. Большинство детей целиком и полностью зависело от своих работодателей, и иногда они подвергались крайне жестокому обращению. Так, например, один фермер из Малмсбери в Уилтшире надумал кастрировать двух своих юных подмастерьев, чтобы продать их в оперу в качестве певцов. Вторая часть его плана не удалась, но, к сожалению, он успел осуществить первую.
До середины XIX века дети были почти совершенно бесправны в юридическом смысле. В частности, закон, запрещавший воровать детей, был издан лишь в 1814 году. Когда в 1802 году жительница Мидлсекса Элизабет Салмон похитила девочку по имени Элизабет Импи, ее осудили лишь за то, что она украла чепчик и платьице, поскольку только эта часть деяния была незаконной. Пользуясь этой дырой в законе, цыгане часто воровали детей, а потом их продавали. Известен случай, когда благородная дама Мэри Дэвис случайно нашла своего пропавшего сына в гостинице. Он прочищал дымоход в том номере, где она остановилась.
Промышленная революция только усугубила ситуацию. До 1844 года фабричное законодательство ограничивало рабочий день для детей так: шесть дней в неделю, по двенадцать-четырнадцать часов в день, но если на фабрику поступал большой заказ, приходилось трудиться еще дольше. В 1810 году на одной фабрике подмастерья начинали работу без десяти шесть утра, а заканчивали после девяти вечера. У них был только один перерыв на обед длительностью от тридцати до сорока пяти минут, причем иногда дети ели, не отходя от станков.
Питание почти повсеместно было скудным; его едва хватало для поддержания жизни. «На завтрак и ужин они едят кашу, сваренную на воде, а на обед обычно овсяную лепешку с патокой или жидким мясным бульоном», — докладывал один инспектор. На некоторых фабриках были совершенно невыносимые условия. Такие материалы, как лен, нужно было постоянно смачивать в процессе их производства; от станков летели брызги, и рабочие постоянно ходили мокрыми, даже зимой. Почти все промышленные агрегаты представляли опасность, особенно когда работавшие на них люди были голодными и истощенными. По словам очевидцев, некоторые дети так уставали, что у них не оставалось сил даже на еду: они засыпали с куском хлеба во рту.
Но у них, по крайней мере, была постоянная работа. Для тех же, кто перебивался случайными заработками, жизнь превращалась в бесконечную лотерею. В 1750 году треть обитателей центрального Лондона ложилась спать «почти без гроша в кармане», и со временем ситуация только ухудшилась. Поденные рабочие просыпались утром, не зная, удастся ли им сегодня поесть. В таких мрачных условиях существовало большинство из тех, кому Генри Мейхью посвятил целый том своего четырехтомника «Труженики и бедняки Лондона». Это были представители самого дна общества, просеиватели мусора. Для них была ценностью любая вещь, найденная в сточной канаве. Мейхью писал:
Многие предметы, которые в главных городах графств даже нищие пинают ногами… в Лондоне считаются добычей, которую можно продать за деньги. К примеру, раздавленная женская шляпка или даже старый чепец, потертый, бесформенный и безнадежно рваный, — все поднимается и аккуратно укладывается в суму…
Условия, в которых жила беднота, порой были настолько убогими, что даже самые суровые наблюдатели приходили в ужас. В 1830-х один инспектор бедных кварталов писал в своем отчете:
Я обнаружил [одну комнату], в которой жили один мужчина, две женщины и двое детей. Там же лежал труп несчастной молодой женщины, умершей в родах несколько дней назад.
Бедняки обычно рожали по много детей, надеясь, что хотя бы часть потомства выживет и поддержит их в старости. Ко второй половине XIX века у одной трети английских семей было по восемь детей и более, у еще одной трети — от пяти до семи и, наконец, у последней трети (состоятельных людей) — четверо и меньше.
В самых бедных кварталах редкая семья ела вдоволь, поэтому по меньшей мере у 15 % детей был рахит. Один лондонский врач викторианской эпохи опубликовал список яств, которыми бедняки кормили малышей: студень из телячьих ножек; оладьи, сдобренные растительным маслом; хрящеватое мясо, которое маленькие дети просто не могли разжевать.
Дети, только что отнятые от груди и едва научившиеся ходить, часто ели только то, что падало на пол, или то, что можно было найти на помойке. Когда им исполнялось по семь-восемь лет, родители выгоняли их на улицу, чтобы они сами искали себе пропитание. В 1860-х в Лондоне насчитывалось сто тысяч уличных мальчишек, у которых не было ни образования, ни полезных навыков, ни цели в жизни, ни будущего. «Уже одно их количество приводит в ужас», — писал один современник.
Несмотря на все это, идея обучения беспризорников была почти повсеместно встречена с осуждением. Люди боялись, что дети бедняков, получив образование, захотят найти себе достойную работу, на которую не смеют претендовать в силу низкого происхождения. Сэр Чарльз Эддерли, отвечавший в конце 1850-х годов за государственную образовательную политику, прямо заявил: «Было бы неправильным держать детей рабочих в школе после достижения ими возраста, в котором они начинают трудиться. Это все равно что послать учащихся Итона и Харроу копать землю лопатами».
Ярче всех описал ситуацию преподобный Роберт Мальтус (1766–1834) в своем «Очерке о законе народонаселения». Эта работа была опубликована в 1798 году и сразу же стала крайне известной. Мальтус винит бедняков в их собственных бедах и критикует идею облегчения страданий масс, утверждая, что это лишь усилит в бедняках их врожденную склонность к безделью:
Даже если у них есть возможность спастись из нужды, они редко ее используют, ибо игнорируют все, что выходит за рамки их сиюминутных потребностей, и проводят время в пивных. Таким образом, английские законы о бедных принижают волю и стремление простых людей к спасению, тем самым ослабляя один из самых сильных стимулов сохранять трезвость и развивать промышленность, а значит, быть счастливыми.
Мальтуса особенно беспокоили ирландцы; в 1817 году он пишет одному из друзей: «Большую часть этого населения следует стереть с лица земли». В душе этого человека было не слишком много христианского милосердия.
Из-за тяжелых условий существования в бедных кварталах уровень смертности резко возрастал. В Дадли в регионе Мидлендс средняя продолжительность жизни в Средние века составляла всего 18,5 лет; такой низкий показатель не наблюдался в Британии со времен бронзового века. Даже в самых экологически чистых городах средняя продолжительность жизни равнялась 26–28 годам; ни в одном урбанизированном районе страны этот показатель не превышал тридцати лет.
Как обычно, больше всего страдали дети, однако их благополучие и безопасность почти никого не волновали. Самым красноречивым фактом, отражающим образ жизни британцев в XIX веке, является то, что Общество по защите животных от жестокого обращения было основано на шестьдесят лет раньше аналогичного Общества по защите детей. Стоит также отметить, что в 1840 году, через пятнадцать лет после своего основания, первое Общество стало королевским, однако Национальное общество по защите детей от жестокого обращения и по сей день не удостоилось внимания коронованных особ.
Как раз в тот момент, когда жизнь английских бедняков казалась совершенно беспросветной, на простолюдинов обрушились новые беды. Причиной удара было введение и строгое исполнение новых законов о помощи бедным, начавшееся в 1834 году. Помощь бедным всегда была проблемой. Многие зажиточные люди викторианской эпохи больше тревожились не о плачевном положении неимущих, а о том, сколько им придется заплатить, чтобы облегчить их участь.
Законы о бедных существовали еще с елизаветинских времен, но каждый приход самостоятельно решал, как их применять на практике. Некоторые были относительно щедры, зато в других приходах скаредность достигала такого уровня, что неимущих больных и рожениц тайком перевозили в другие приходы, чтобы снять с себя ответственность. Незаконнорожденные дети раздражали особенно. Местные власти с маниакальным вниманием следили за тем, чтобы оба «преступника» — и мать, и отец — были должным образом наказаны. Вот типичное решение ланкаширского суда, принятое в начале XVII века:
Джейн Сотуорт из Райтингтона, незамужняя, клянется, что Ричард Гарстанг из Фазакерли, земледелец, является отцом Эллис, ее незаконнорожденной дочери. Ей надлежит опекать ребенка в течение двух лет при условии, что она не будет нищенствовать. Затем опекуном станет Ричард до достижения дочерью одиннадцатилетнего возраста. Он должен дать Джейн корову и шесть шиллингов. Сегодня в Ормскирке и он, и она будут выпороты розгами.
К началу XIX века проблема помощи бедным привела к национальному кризису. Наполеоновские войны сильно истощили государственную казну, а с наступлением мира ситуация только ухудшилась, поскольку триста тысяч солдат и моряков вернулись к гражданской жизни и начали искать работу в условиях экономического спада.
Этой проблеме нашлось решение в виде учреждения национальной сети работных домов с правилами, соответствующими единому государственному стандарту. Комиссия, секретарем которой был неутомимый Эдвин Чадвик, рассмотрела этот вопрос с типичной для того времени (и для Чадвика) тщательностью и в итоге выпустила тринадцатитомный отчет. По мнению комиссии, новые работные дома должны были стать максимально непривлекательными для бедняков. В качестве предостережения предлагалась история — настолько показательная, что ее стоит привести здесь целиком:
Я помню случай, который произошел с семьей Уинтл, состоявшей из мужа, жены и пятерых детей. Около двух лет назад отец, мать и двое детей сильно заболели и вынуждены были продать всю свою скромную мебель, чтобы добыть средства к существованию. Они поселились с нами, и когда мы услышали об их крайней нужде, я пришел к ним, чтобы помочь. Однако они категорически отказались от помощи.
Я сообщил об этом церковному старосте, который решил меня сопровождать, и мы вместе опять стали настаивать, чтобы семья получила помощь, но они по-прежнему отказывались. Мы ничего не могли поделать. Но мы так сильно им сочувствовали, что послали им 4 шиллинга и письмо, в котором говорилось, что они могут обратиться к нам и мы пришлем им еще денег, если они не выздоровеют. Они так и сделали, и с тех пор (а прошло уже больше двух лет) чаще чем раз в три недели мы даем им деньги, хотя все члены семьи здоровы. Таким образом, мы их избаловали. Я без колебаний могу сказать, что в девяти случаях из десяти щедрость церковного прихода приводит к подобному результату.
Отчет комиссии ханжески обличал тех, «кто считает поддержку со стороны церковного прихода своей привилегией и требует ее, ссылаясь на свои права». По мнению членов комиссии, помощь стала уж слишком доступной для бедных:
Неимущий думает, что правительство ради него отменило обычные законы природы и постановило, что дети не должны страдать из-за халатности своих родителей, жена — из-за халатности мужа, а муж — из-за халатности жены; что никто не должен лишаться жизненных благ, даже если он бездельник и мот.
С усердием, близким к паранойе, авторы отчета утверждали, что бедняк-рабочий может сознательно «отомстить церковному приходу», женившись и родив детей; тем самым он «увеличит уровень перенаселенности и истощит фонд поддержки неимущих рабочих». Он ничего не потеряет, так как его дети смогут работать дома и «станут источником дохода для родителей, если их ремесло будет процветать, а в случае неуспеха воспользуются поддержкой церковного прихода».
Чтобы беднякам не казалось, что работные дома — это подарок за их безделье, были введены жесткие правила. Мужей отделяли от жен, а детей — от родителей. Обитатели некоторых работных домов носили униформу, похожую на тюремную. Им нарочно давали невкусную еду («Питание ни в коем случае не должно быть лучше, чем у рабочих, живущих по соседству», — постановили члены комиссии). Разговоры в столовой и за работой были запрещены. Попадая в работный дом, человек лишался всякой надежды.
Постояльцы работных домов часами трудились, чтобы заработать на еду и кров. Одной из обычных работ было щипание пакли. Пакля представляла собой старую веревку, густо покрытую смолой и применявшуюся для конопачения морских судов. Рабочие отрывали от веревки отдельные пряди, чтобы затем изготовить из них новые веревки. Это была тяжелая, неприятная и нескончаемая работа; жесткие волокна больно царапали кожу. В работном доме «Поплар» на востоке Лондона мужчины должны были нащипать пять с половиной фунтов пакли в день — это почти вдвое превосходило норму для тюремных заключенных.
Тех, кто не сумел выполнить норму, сажали на хлеб и воду. К 1873 году две трети обитателей «Поплара» получали урезанный рацион. В работном доме в Андовере, Хэмпшир, где обычным заданием было измельчение костей на удобрения, работники от голода сосали кости в надежде высосать хоть немного костного мозга.
Медицинское обслуживание почти повсеместно было недостаточным и предоставлялось неохотно. Чтобы сэкономить средства, пациентам из работных домов делали хирургические операции без анестезии. Заболевания были эндемическими. У рабочих часто развивался туберкулез двух типов: либо чахотка, либо скрофула (золотуха), которая поражала кости, мышцы и кожу. Всегда был риск заразиться тифом.
Дети, как правило, были сильно истощены, поэтому заболевания, которые сейчас легко излечиваются, нередко становились смертельными. В XIX веке от кори умерло больше детей, чем от каких-либо других недугов. Коклюш и круп отправили на тот свет десятки тысяч малолетних обитателей работных домов: духота и скученность сильно способствовали распространению вирусов.
Условия в некоторых работных домах были настолько плохими, что там появлялись специфические заболевания. Одно неопределенное хроническое недомогание — теперь считается, что это сочетание разных кожных инфекций, — называлось просто «чесотка». Оно возникало вследствие плохой гигиены и скудости питания.
По этим же причинам у рабочих выявлялись острицы, ленточные черви и другие виды глистов. Манчестерская фармацевтическая компания выпустила глистогонное слабительное, и один пользователь с гордостью сообщал, что из него вышло три сотни глистов, «некоторые были необычно толстыми». Обитатели работных домов могли лишь мечтать о подобных лекарствах.
Стригущий лишай и другие грибковые заболевания тоже постоянно присутствовали. Вши никогда не переводились. Одним из методов борьбы с ними являлось замачивание постельного белья в растворе хлорида ртути, после чего простыни становились ядовитыми не только для вшей, но и для тех несчастных, кто на них спал.
Кроме того, вновь прибывших обитателей подвергали грубой процедуре обеззараживания. В одном работном доме в Мидлендсе посчитали мальчика, которого звали Генри Картрайт, таким вонючим, что надзирательница приказала посадить его в раствор сернистого калия в попытке уничтожить неприятный запах. В результате она уничтожила самого ребенка. Когда беднягу достали из раствора, он был уже мертв.
Власти не были совсем уж равнодушны к подобному обращению. Когда в Брентвуде, графство Эссекс, медсестра Элизабет Гиллеспи столкнула одну девочку с лестницы, в результате чего та умерла, Гиллеспи осудили на пять лет тюрьмы. Тем не менее физические наказания и сексуальные домогательства, особенно в отношении детей, были широко распространены.
На практике работные дома могли вместить не больше одной пятой всех лондонских бедняков. Остальные неимущие выживали на пособия, которых едва хватало на оплату жилья и пищу. Собирать эти деньги было делом отнюдь нелегким. К. С. Пил рассказывает про одного безработного пастуха из Кента — «честного и работящего мужчину, не по своей вине оказавшегося без работы», — которому требовалось каждый день проходить пешком двадцать шесть миль, чтобы получить жалкую сумму в один шиллинг и шесть пенсов на себя, свою жену и пятерых детей. Пастух на протяжении девяти недель ежедневно совершал эти обходы, а потом свалился от слабости и голода.
В Лондоне некая Анни Каплан после смерти мужа вынуждена была в одиночку растить шестерых детей. Ей сказали, что она не прокормит всех своих детей на ничтожное пособие, и велели отдать двоих в детский дом. Каплан отказалась. «Если четверо будут голодать, то и шестеро тоже будут голодать, — заявила она. — А если у меня найдется кусок хлеба для четверых, то я прокормлю им и шестерых… Я никого не отдам». Власти просили ее передумать, но она стояла на своем, и ей отказали в пособии. Что стало с ней и ее детьми, неизвестно.
Одним из немногих активно сочувствовавших бедным был весьма примечательный персонаж по имени Фридрих Энгельс. Он приехал в Англию в 1842 году, в возрасте двадцати одного года, чтобы помочь своему отцу управлять манчестерской текстильной фабрикой. Фирма «Эрмен энд Энгельс» торговала нитками. Молодой Энгельс был преданным сыном и честным бизнесменом (в конце концов он стал партнером), а также регулярно отправлял небольшие суммы из доходов фирмы в Лондон своему другу и единомышленнику Карлу Марксу.
Как ни странно, Энгельс был одним из основателей такого аскетического движения, как коммунизм. Искренне желая свергнуть капитализм, Энгельс наслаждался всеми его благами: был богат и вел весьма комфортное существование, держал конюшню с отличными лошадьми, по выходным охотился с собаками на мелкую дичь, наслаждался лучшими винами, имел любовницу и общался с манчестерской элитой в модном клубе Альберта — короче, делал все то, что делают успешные члены высшего общества. Маркс, последовательно осуждавший буржуазию, жил как истинный буржуа: он отправил своих дочерей учиться в частные пансионы и при каждом удобном случае хвастался аристократическим происхождением своей супруги.
Трудно сказать, почему Энгельс поддерживал Маркса. В 1851 году Маркс согласился на должность иностранного корреспондента газеты New York Daily Tribune, но не имел ни малейшего желания писать статьи. Начать хотя бы с того, что он плохо знал английский. Ему хотелось, чтобы Энгельс писал за него, а он получал бы гонорары. Так оно и случилось. Этого дохода не хватало, чтобы жить на широкую ногу, потому-то он и заставил Энгельса тянуть деньги из отцовской фирмы. Энгельс делал это на протяжении нескольких лет, сильно рискуя собственной репутацией в глазах отца.
Энгельс не только управлял фабрикой и поддерживал Маркса, но и проявлял живой интерес к судьбам манчестерских бедняков. Впрочем, его взгляды не всегда были беспристрастными. Как я уже говорил в предыдущей главе, он не любил ирландцев и считал, что неимущие сами виноваты в своих бедах. Однако до него еще никто не писал с таким сочувствием о жизни в викторианских трущобах. В своей работе «Положение рабочего класса в Англии» он описывает людей, живущих среди грязных и вонючих отходов.
Энгельс рассказывает про женщину, два маленьких сына которой, будучи на грани замерзания и голода, воровали еду. Когда полицейский привел мальчиков домой, он увидел мать и еще шестерых ее детей, «сгрудившихся в тесной комнатушке, меблированной двумя старыми стульями с сиденьями из камыша и маленьким столиком с двумя сломанными ножками, на котором стояли разбитая чашка и небольшая тарелка. Огонь в камине чуть теплился, а в углу валялись старые тряпки, служившие всем домочадцам постелью».
Описания Энгельса, несомненно, трогают и часто цитируются сегодня, но не стоит забывать, что его книга была опубликована в Германии в 1845 году и переведена на английский язык только через тридцать два года. В качестве реформатора британского общества Энгельс не имел никакого влияния, реформы начались без его участия.
Постепенно условия жизни бедняков привлекли внимание власть имущих. В 1860-х у журналистов появилась мода одеваться бродягами и инкогнито посещать работные дома с тем, чтобы потом описать свои приключения. Читатели, сидя в своих уютных гостиных, ужасались.
Они узнали, как обитателей работного дома в Ламбете заставляли раздеваться догола и залезать в грязную ванну «цвета жидкого бараньего бульона», наполненную водой, в которой до этого мылись другие постояльцы. В мрачных спальнях мужчины и мальчики лежали вповалку, «совершенно нагими», на «постелях», больше напоминавших обычные мешки с соломой:
Взрослые мужчины обнимали юношей, а этих мужчин, в свою очередь, обнимали другие мужчины. Там не было ни огня, ни света, ни надзирателей. Слабые и немощные находились в полной зависимости от сильных и жестоких. Воздух был наполнен зловонием.
Взволнованное этими отчетами, новое поколение благотворителей учредило ряд необычных организаций: «Комитет для основания бань для рабочего класса», «Общество за искоренение детского и подросткового бродяжничества», «Общество поощрения комнатного цветоводства в среде рабочего класса Вестминстера» и даже «Общество спасения мальчиков, еще не бывших под судом». Эти организации стремились привить беднякам привычку к трезвости, усердию, гигиене, законопослушности и прочим добродетелям, а также привить им христианские нравы.
Благотворители пытались улучшить и жилищные условия неимущего класса. Одним из самых щедрых был Джордж Пибоди, американский бизнесмен, обосновавшийся в Англии в 1837 году (возможно, вы помните, что именно он выручил Америку, когда у нее не хватало денег, чтобы разместить на «Великой выставке» свои экспонаты). Он потратил большую часть своего огромного состояния на строительство многоквартирных домов для бедняков по всему Лондону.
В домах Пибоди, в чистых и сравнительно просторных квартирах, разместилось почти пятнадцать тысяч людей, но везде ощущалось тяжкое бремя запретов. Жильцам не разрешалось ни красить стены, ни клеить на них обои. Они не имели права вешать шторы или каким-то еще способом украшать свои квартиры. В результате их жилища были почти такими же мрачными, как тюремные камеры.
Но настоящим прорывом стало внезапное расширение миссионерской деятельности; самый большой вклад в нее внес молодой выходец из Ирландии, сосредоточившийся на помощи нищим детям (часто вопреки их желанию). Этого человека звали Томас Барнардо. Он приехал в Лондон в начале 1860-х, и его настолько потрясли условия жизни бедной молодежи, что он учредил организацию, официально называвшуюся «Национальная ассоциация помощи обездоленным и беспризорным детям», хотя всем она была известна просто как «Ассоциация доктора Барнардо».
Родители Барнардо были испанскими евреями, переехавшими сначала в Германию, а затем в Ирландию. К моменту рождения Томаса в 1845 году они крестились и стали чрезвычайно консервативными протестантами. Сам Барнардо попал под влияние идей «плимутских братьев»[89] и поэтому приехал в Лондон: он собирался выучиться на врача и заняться миссионерской работой в Китае. В Китае он так и не побывал, да и на врача тоже не выучился. Он решил стать миссионером в среде бездомных мальчишек (а потом и девочек). Заняв деньги, он открыл свой первый дом в Степни, рабочем районе лондонского Ист-Энда.
Барнардо был блестящим мастером саморекламы. Он провел крайне успешную пиар-кампанию, основанную на поразительных фотографиях детей, которых он спас, — их фотографировали до того, как они попали под его опеку, и после. Первые снимки изображали чумазых, плохо одетых бродяжек с мрачными лицами, тогда как на вторых красовались умытые, энергичные и сияющие физиономии. Кампания была настолько успешной, что вскоре Барнардо расширил поле своей деятельности: он начал открывать лазареты, дома для глухих детей, дома для бездомных чистильщиков обуви и многое другое.
Вывеска, украшавшая фасад дома в Степни, гласила: «Ни один бедный ребенок не будет отвергнут». Такой благородный подход тут же создал для Барнардо множество недругов. Дело в том, что практика приема в приют без всяких дополнительных условий противоречила новому Закону о бедных, принятому в 1834 году.
Расширяя свою деятельность, Барнардо поссорился с коллегой-миссионером Фредериком Чаррингтоном. Выходец из очень богатой семьи пивоваров из Ист-Энда, Чаррингтон занялся миссионерской деятельностью после того, как однажды увидел пьяного мужчину, избивающего жену у паба, принадлежавшего семье Чаррингтон. Сам Фредерик только что вышел из этого пивного заведения, и несчастная женщина осмелилась попросить у него милостыню, чтобы накормить своих голодных детей. С этого момента Чаррингтон стал трезвенником, отказался от наследства и стал работать с бедняками.
Он считал улицу Майл-Энд-роуд собственной сферой влияния, поэтому, когда Барнардо выразил желание открыть там столовую для трезвенников, Чаррингтон оскорбился и начал безжалостную кампанию по подрыву репутации своего коллеги. С помощью странствующего проповедника Джорджа Рейнолдса (который до недавнего времени был грузчиком на железнодорожном вокзале) он распространял слухи о том, что Барнардо лжет о своем происхождении, что он плохо управляет своими домами, что он спит со своей домовладелицей и обманывает общество с помощью фальшивой рекламы. Кроме того, Чаррингтон намекал, что дома Барнардо — рассадники содомии, пьянства, шантажа и других ужасных пороков.
К несчастью для Барнардо, кое-что в этих обвинениях было правдой, и Барнардо лишь усугубил ситуацию, отреагировав на нападки Чаррингтона неуклюжей ложью. Когда тот заявил, что Барнардо обманывает общество, представляясь дипломированным врачом (а это, согласно Медицинскому акту 1858 года, было достаточно серьезным преступлением), Барнардо предъявил диплом некоего немецкого университета, который был тут же разоблачен как плохая подделка.
Кроме того, его противники доказали, что многие фотографии нищих детей, снятых до опеки, были слегка «подправлены», чтобы сильнее подчеркнуть их бедность. На этих постановочных снимках дети были изображены в искусственно разодранной одежде, трогательно обнажавшей голое тело; тем самым Барнардо, по словам его недругов, пытался воззвать к низменным инстинктам зрителей. Даже самые преданные сторонники Барнардо усомнились в его искренности. Вызывали беспокойство и его долги. Одним из основных принципов «плимутского братства» была воздержанность и экономия, а Барнардо легко и неоднократно брал кредиты на свои бесконечные миссионерские программы. В конце концов Барнардо признали виновным в подделке фотографий и незаконном присвоении себе медицинской квалификации, но оправдали по более серьезным обвинениям.
Как ни странно, жизнь в приюте Барнардо была почти такой же малопривлекательной, как и жизнь в работных домах. Постояльцев поднимали с постели в 5:30 утра и заставляли работать до 6:30 вечера с короткими перерывами на еду, молитву и некоторое количество уроков. Вечера посвящались муштре, учебе и молитве. Если кто-то из детей пытался сбежать из приюта, его сажали в карцер. Барнардо не просто нанимал детей на работу, он буквально выдергивал их из уличной среды в порыве человеколюбия. Каждый год около полутора тысяч мальчиков отправляли морем в Канаду, чтобы освободить место в приютах для новых беспризорников.
К моменту смерти Барнардо в 1905 году через его дома прошло 250 000 детей, а за организацией накопился колоссальный долг в размере 250 000 фунтов стерлингов.
До сих пор мы говорили только о детях бедняков, но и детям состоятельных господ подчас приходилось несладко. Отпрыски благополучных семей страдали в основном от душевной черствости родителей и учились жить в мире, лишенном любви и привязанности.
С самого его рождения от ребенка, появившегося на свет в семье среднего и высшего классов викторианской Британии, ожидали, что он будет послушным, исполнительным, честным, трудолюбивым, твердым духом и эмоционально выдержанным. Дети явно получали недостаточно тепла и ласки. Когда они выходили из младенческого возраста, их физический контакт со взрослыми сводился лишь к редким рукопожатиям. Типичный дом процветающего сословия являл собой, по словам одного современника, мир «холодных, суровых и крайне негуманных взаимоотношений, пресекавших любые проявления дружеского участия, которое должно быть в каждой семье».
Детям благополучных родителей зачастую приходилось терпеть тяготы чрезвычайно строгого воспитания. У шурина Изабеллы Битон Уилли Смайлса было одиннадцать детей, но стол для завтрака накрывали только на десятерых, чтобы приучить детей не опаздывать. Гвен Рейверат, дочь одного кембриджского ученого, вспоминала, как ее ежедневно заставляли солить кашу, а родители в это время посыпали свои порции сахаром. Ей не разрешалось намазывать хлеб джемом, поскольку «сладости портят характер». Одна современница Гвен из столь же обеспеченной семьи с грустью вспоминает, как кормили в детстве ее и сестру: «Мы ели апельсины только на Рождество, а мармелада вообще не видели».
Родители не только подавляли вкусовые рецепторы своих детей, но и всячески стращали их — в воспитательных целях. В то время были очень популярны книги, готовившие своих юных читателей к тому, что они в любой момент могут умереть — так же, как их мамы, папы и любимые братья и сестры. В подобных книгах говорилось о том, как прекрасен рай (хоть там тоже нет ни джема, ни других запретных сладостей). По всей видимости, взрослые таким способом пытались отучить ребенка от страха перед смертью, однако часто добивались совершенно противоположного эффекта.
Другие литературные произведения внушали детям, что непослушание не только преступно, но и крайне неразумно. В популярном стихотворении «Ужасная история про Паулину и спички» рассказывалось про маленькую девочку, которая не послушала маму и стала играть со спичками:
Не вняв разумному совету,
Паулина спичку вмиг зажгла.
О, как красиво пламя это!
Вот это новая игра!
Паулина прыгала от счастья,
Огонь трещал в ее руке,
Но что такое? В одночасье
Настал конец! Она в беде!
Горит Паулинин новый фартук,
Горят и руки, и коса,
Объята пламенем Паулина,
Померкла девичья краса!
Чтобы маленькие читатели все правильно поняли, стихотворение сопровождалось рисунком, изображавшим насмерть перепуганную маленькую девочку, охваченную безжалостным пламенем. Завершали стихотворение следующие строки:
Сгорела вся ее одежда,
Сгорели пальцы, уши, нос;
Сгорело тело, а надежду
Огонь жестокий враз унес.
Осталась только горстка пепла,
А в ней два красных башмачка,
Душа для жизни не окрепла
И вмиг ушла на облака.
«Ужасная история про Паулину и спички» — одно из стихотворений немецкого врача Генриха Гофмана, который изначально писал для собственных детей, пытаясь привить им житейскую осмотрительность. Книжки Гофмана пользовались большим успехом и были переведены на разные языки, в числе переводчиков был и Марк Твен. Все стихотворения строились по одной схеме: сначала Гофман описывал ребенка, поддавшегося запретному искушению (а к подобным искушениям относились почти все детские развлечения), а потом показывал, к каким необратимым и страшным последствиям привела его шалость.
В другом стихотворении, «История малыша, сосавшего большой палец», мальчику по имени Конрад было сказано, чтобы он не сосал пальцы, потому что это может привлечь внимание великана-портного, который всегда приходит к маленьким мальчикам, сосущим большие пальцы, и отрезает их огромными острыми ножницами.
К сожалению, малыш не послушался, и его настигло неотвратимое наказание: пришел великан-портной и в один момент — щелк, щелк, щелк! — отрезал Конраду два больших пальца. Потом домой вернулась мама; Конрад показал ей свои руки, а она сказала: «Я так и знала, что он придет к тебе, маленький негодник!»
Детям постарше такие стихи, возможно, казались забавными, но малышей они приводили в совершенный ужас — на что, собственно, и рассчитывал автор. Текст сопровождался такими же страшными иллюстрациями, на которых потрясенные дети либо горели в огне, либо лишались полезных частей тела.
Богатые родители часто оставляли своих детей на попечение слуг, и малыши становились жертвами их прихотей. Будущего лорда Керзона, сына пастора из Дербишира, годами терроризировала полубезумная гувернантка, которая привязывала его к стулу или на несколько часов запирала в кухонном шкафу, съедала его десерты и заставляла его письменно признаваться в преступлениях, которых он не совершал. Она водила его по деревне, обрядив в нелепый комбинезон и повесив ему на шею плакат с надписью «ЛЖЕЦ» или «ВОР», причем все эти обвинения были абсолютно беспочвенными. Мальчик был настолько травмирован психически, что, пока был маленьким, никому не рассказывал об этих издевательствах.
Детство будущего шестого графа Бичема было почти таким же кошмарным. Его гувернантка, религиозная фанатичка, заставляла своего подопечного каждое воскресенье посещать по семь церковных служб, а в промежутках между ними писать сочинения о неизмеримом милосердии Господнем.
Но для многих это было всего лишь легкой разминкой перед суровым испытанием — частной школой. Английская частная школа XIX века с большим энтузиазмом предоставляла своим ученикам полный набор невзгод и лишений. С самого поступления для них устанавливался строгий режим, включавший холодные ванны, частые телесные наказания и намеренно невкусную пищу.
Мальчики из колледжа Рэдли, расположенного недалеко от Оксфорда, регулярно голодали — до такой степени, что им приходилось выкапывать в школьном саду цветочные луковицы и жарить их над свечами у себя в комнатах. В других школах, где не было луковиц, мальчики ели сами свечи.
Писателя Алека Во, брата Ивлина Во, отдали в начальную школу Фернден, которая, судя по всему, открыто исповедовала принципы садизма. В первый же день пальцы Алека окунули в банку с серной кислотой, чтобы отучить его грызть ногти, а вскоре после этого заставили съесть содержимое миски с манным пудингом, в которую его только что вырвало. Понятно, что потом его всю жизнь воротило от манной каши.
Условия жизни в частных школах были ужасными. Рисунки с изображением школьных дортуаров XIX века показывают, что эти помещения практически не отличались от тюремных камер и общих спален в работных домах. Там зачастую было так холодно, что за ночь замерзала вода в графинах. Кровати представляли собой деревянные топчаны, на каждый из которых была брошена пара грубых одеял, а подушки вовсе отсутствовали. Каждую ночь персонал Вестминстера и Итона запирал в просторных залах примерно по пятьдесят мальчиков и оставлял их без присмотра до утра; самые слабые оказывались во власти самых сильных. Младшим мальчикам иногда приходилось вставать среди ночи, чтобы начистить сапоги, принести воду и сделать всю остальную тяжелую работу, которую требовалось выполнить до завтрака. Неудивительно, что Льюис Кэрролл с ужасом вспоминал свои школьные годы. По его словам, он ни за что на свете не согласился бы пережить это еще раз.
Многих мальчиков пороли ежедневно, по два раза в сутки. Отсутствие порки уже было поводом для радости. «На этой неделе я исправил оценки по арифметике, и меня не били розгами», — хвалился один мальчик из Винчестера в письме домой в начале XIX века. Ученики обычно получали от трех до шести ударов, но часто больше. В 1682 году директору Итона пришлось оставить свою должность после того, как он убил мальчика. У многих молодых людей вырабатывалась нездоровая привычка к битью; извращенное удовольствие, получаемое от порки, называли в Европе le vice anglais[90]. По крайней мере два премьер-министра XIX века, Мельбурн и Гладстон, были, судя по всему, законченными садомазохистами, а некая миссис Коллет держала в Ковент-Гардене бордель, специализировавшийся на порке.
Но прежде всего от детей требовалось неукоснительное послушание. Даже достигнув совершеннолетия, они должны были делать то, что им велели старшие. Родители сами выбирали для них будущих супругов, профессию, образ жизни, политические взгляды, стиль одежды и прочее, а если их отпрыск восставал против такого диктата, финансово ограничивали непокорного.
Социальный реформатор Генри Мейхью остался без средств к существованию, когда отказался выполнить волю отца и стать юристом. То же самое произошло с шестью из семи его братьев. Только седьмой пожелал заняться юриспруденцией (а может, просто не захотел терять поместье, предназначавшееся ему по завещанию); он послушно выучился на адвоката и в результате получил большое наследство.
Поэтессу Элизабет Барретт лишили наследства за то, что она вышла замуж за поэта Роберта Браунинга, который не только был нищим, но и — о ужас! — внуком трактирщика. Точно так же скандализованные родители Эллис Робертс оставили ее без наследства, потому что она выбрала себе в мужья настройщика фортепиано, да к тому же еще и католика! К счастью для мисс Робертс, ее супруг, Эдуард Элгар, впоследствии стал знаменитым композитором и все-таки сделал ее богатой.
Иногда детей лишали наследства по более банальным соображениям. Второй лорд Таунсенд, которого чрезвычайно раздражало женоподобие сына, взял и вычеркнул его из завещания только за то, что тот посмел войти к нему в комнату в туфлях с розовыми бантами. Столь же красноречив пример шестого герцога Сомерсета, которого прозвали «Гордым герцогом»; он требовал от своих дочерей, чтобы они всегда стояли в его присутствии, но однажды, очнувшись от дремы, застал одну из них сидящей и тут же лишил негодницу наследства.
Поразительно, с какой готовностью родители отказывали детям не только в деньгах, но и в привязанности. Элизабет Барретт была очень близка со своим отцом, но, когда она объявила о своем намерении выйти замуж за Роберта Браунинга, мистер Барретт тут же прервал с ней все отношения. Он перестал разговаривать с дочерью, перестал ей писать, хотя ее супруг был одаренным и респектабельным человеком, а их брак основывался на глубоком чувстве. В загадочном викторианском мире послушание ценилось больше, чем любовь и счастье; столь странные приоритеты сохранялись во многих обеспеченных семьях по меньшей мере до Первой мировой войны.
На первый взгляд может показаться, что викторианцы не изобрели детство, а уничтожили его. На самом же деле ситуация была гораздо сложней. Родители рвали отношения со своими юными детьми, а потом, когда те становились старше, пытались контролировать их поведение. Таким образом, люди викторианской эпохи подавляли детские порывы и одновременно делали все, чтобы их сыновья и дочери никогда не взрослели. Поэтому неудивительно, что конец викторианской эпохи почти точно совпал с изобретением психоанализа.
Спорить с родителями считалось настолько недопустимым, что молодые люди, даже достигнув зрелости, старались этого не делать. Прекрасный пример — Чарльз Дарвин. Когда юному Дарвину предложили кругосветное путешествие на корабле «Бигль», он написал своему отцу трогательное письмо, объяснив, почему он так сильно хочет отправиться в это плавание; но он заверил отца, что тут же откажется от участия в путешествия, если отцу почему-либо не понравится эта идея. Мистер Дарвин-старший подумал и решил, что ему и впрямь это не нравится, и Чарльз, ни слова не говоря, отказался от предложения. Сейчас нам трудно представить, что Чарльз Дарвин не пошел в это плавание, но в то время Дарвину трудно было представить, как можно ослушаться отца.
Разумеется, Дарвин в конце концов отправился в этот вояж; его отец смягчился благодаря… запутанным родственным отношениям. Как ни странно, в XIX веке приветствовались внутрисемейные браки. Это хорошо видно на примере Дарвинов и их родственников Веджвудов (прославившихся своей керамикой). Чарльз женился на своей двоюродной сестре Эмме, дочери своего любимого дядюшки Джосайи Веджвуда.
Сестра Дарвина Каролина вышла замуж за Джосайю Веджвуда III, брата Эммы и, соответственно, своего кузена. Другой брат Эммы, Генри, женился на своей двоюродной сестре из другой ветви семьи Веджвудов, усложнив и без того непростые генетические связи собственного семейства. Наконец, некий Чарльз Лэнгтон, не принадлежавший ни к одной из этих двух семей, сначала взял в жены Шарлотту Веджвуд (еще одну сестру Эммы и Джосайи), а после ее смерти женился на родной сестре Дарвина Эмили. Эти крайне запутанные родственные отношения могли обернуться тем, что дети Эмили и Чарльза приходились бы кузенами собственным родителям.
Тем не менее это была одна из счастливейших семей XIX века: почти все Дарвины и Веджвуды искренне симпатизировали друг другу. Когда отец Дарвина выразил свои сомнения касательно планов сына, дядя Джосайя с удовольствием замолвил за Чарльза словечко. Дарвин-старший уважал и любил Джосайю и поэтому передумал и отпустил сына в плавание.
Таким образом, благодаря своему дяде и традиции сохранять гены внутри семьи, Чарльз Дарвин отправился в море и провел там следующие пять лет, собрав факты, которые позволили ему изменить мир. А теперь, пусть и несколько неожиданно, мы поднимемся наверх и исследуем последнее оставшееся помещение в доме.