Глава 12 Сад

I

В 1730 году королева Каролина Ансбахская, супруга короля Георга II и сторонница прогресса, сделала весьма рискованную вещь. Она приказала отклонить русло маленькой лондонской речки Уэстборн, чтобы создать большой пруд в центре Гайд-парка. Пруд, названный Серпентайн, сохранился до нашего времени и по-прежнему восхищает посетителей, хотя почти никто не знает его истории.

Это был первый искусственный пруд в мире, который должен был выглядеть как природный. Сейчас трудно представить себе, насколько смелый это был шаг. Раньше все искусственные водоемы делали правильной формы, либо прямоугольными, либо круглыми (как, скажем, Круглый пруд в соседнем парке Кенсингтон-гарденз, построенном всего двумя годами ранее). И вот теперь появился изящный искусственный водоем неправильной формы, который выглядел так, как будто его создала сама Природа.

Лондонцы были очарованы этой иллюзией и стекались поглазеть на пруд. Королевская семья какое-то время держала на Серпентайне две огромные яхты, хотя им едва хватало места, чтобы разойтись не столкнувшись.

Для королевы Каролины это была настоящая победа, так как ее садово-парковые фантазии часто шли вразрез со вкусами публики. Примерно в те же годы она выкупила двести акров Гайд-парка для строительства Кенсингтонского дворца, изгнав частных горожан с их обычных прогулочных тропинок: теперь им дозволялось гулять в парке только по субботам, лишь в определенное время года, да и то если они респектабельно выглядели. Неудивительно, что это решение вызвало волну негодования.

Кроме того, королева вынашивала идею сделать весь Сент-Джеймс-парк частным и даже спрашивала своего премьер-министра Роберта Уолпола, во сколько это ей обойдется. «Вам придется всего лишь пожертвовать короной, ваше величество», — с улыбкой отвечал Уолпол.

Так или иначе, Серпентайн тут же возымел успех, и это всецело заслуга довольно загадочного персонажа по имени Чарльз Бриджмен, который спроектировал пруд и которому, возможно, принадлежала даже сама идея его постройки. Откуда взялся этот невероятно талантливый человек, до сих пор остается загадкой. Он появился практически из ниоткуда в 1709 году с папкой весьма профессионально выполненных эскизов для ландшафтных работ в Бленэмском дворце. Все, что касается жизни Бриджмена до этого момента, — не более чем предположения. Где он родился, когда и при каких обстоятельствах рос, где приобрел свои недюжинные навыки?

Во всяком случае, за те тридцать лет, что прошли с момента его появления на сцене ландшафтного дизайна, он побывал повсюду, где требовались высококачественные проекты садов. Чарльз Бриджмен работал со всеми ведущими архитекторами эпохи — Джоном Ванбру, Уильямом Кентом, Джеймсом Гиббсом, Генри Флиткрофтом.

Он спланировал и разбил парк Стоу, один из самых знаменитых во всей Англии, он занимал должность королевского садовника и проектировал сады в Хэмптон-Корте и Виндзоре, в Кью и Ричмонде, а также все королевские парки. Он создал Круглый пруд в Кенсингтоне и Серпентайн в Гайд-парке. Он провел геодезическую съемку и разработал планы для целого ряда поместий в южной Англии.

Если кому-то требовался красивый сад, тут же появлялся Бриджмен. Не сохранилось ни одного его официального портрета, зато он довольно неожиданно появляется во второй картине серии «Похождения повесы» Уильяма Хогарта, где вместе с Портным, Учителем танцев и Жокеем упрашивает молодого повесу потратиться на его работу[70]. Однако даже там Бриджмен выглядит неловким и стесненным, как будто забрел в эту компанию по ошибке.

Садоводство в Англии уже было хорошо развитой индустрией к тому времени, когда появился Бриджмен. Бромптонский парк-питомник в Лондоне — на его месте сейчас стоят музеи Южного Кенсингтона — охватывал сотню акров земли и поставлял множество кустарников, экзотических растений и другой зелени в богатые дома по всей стране.

Но это были сады совсем другого типа — не те, что мы знаем сегодня. Прежде всего, они ослепляли своей пестротой: дорожки посыпаны цветным гравием, статуи кричаще раскрашены, растения на клумбах отобраны по яркости их тонов. Ничего естественного, ничего умеренного. Ограды из кустарника, подстриженного в форме мчащих галопом лошадей. Строго прямые дорожки и бордюры, обсаженные по краям самшитом или тисом. Формализм правил бал. Участки вокруг богатых домов были не столько парками, сколько упражнениями в геометрии.


Рис. 12. Чарльз Бриджмен (четвертый слева, держит план сада) на картине Уильяма Хогарта «Утренний выход повесы»


И теперь вдруг все это забыто; стало модно делать вещи, максимально приближенные к естественности. Откуда пришла эта мода, трудно сказать. В начале XVIII века почти все молодые люди привилегированного положения путешествовали по Европе, а потом возвращались домой, полные энтузиазма и горячего желания перенести формальные требования классического мира в английскую среду. В архитектуре по возможности точное подражание античным образцам было делом чести.

Однако там, где речь шла о садах, англичане были совершенно самостоятельны. Многие полагают, что садоводческий гений у британцев в крови, и данная эпоха может служить тому подтверждением.

Одним из героев этого движения был наш старый приятель сэр Джон Ванбру. Будучи самоучкой, он привносил свежие идеи в вопросы архитектуры и благоустройства территорий. Например, в замке Говардов первое, что он сделал, — это повернул дом на девяносто градусов вокруг своей оси, и тот обратился фасадом на север, а не на восток, как значилось в более ранних эскизах Уильяма Толмана.

Таким образом, из окон дома открывался гораздо более приятный вид. Это было радикальное изменение подхода к проектированию: прежде дома строились уж точно не для того, чтобы их хозяева наслаждались видами.

Чтобы максимально усилить перспективу, Ванбру добавил еще один вдохновляющий штрих — причудливо украшенную беседку, построенную с единственной целью: украсить панораму жизнерадостным пятном, на котором приятно остановить взгляд. Беседка под названием «Храм четырех ветров» стала первым зданием такого типа. Архитектор добавил и еще одну оригинальную инновацию — ров с подпорной стеной, отделяющий господскую часть сада от служебной без использования забора, который мог бы испортить вид. Такой ров в садово-парковом искусстве называется «аха» (англ, ha-ha).

Эту идею архитектор позаимствовал у французских военных строителей (Ванбру познакомился с французской фортификацией, когда сидел в тюрьме). Поскольку аха остается невидимой до последнего момента, гость, внезапно наткнувшись на нее, растерянно восклицает: «Ах!» Отсюда, говорят, и пошло название. Эта изгородь не только практична (в том числе и тем, что не дает домашней скотине забрести на газон), но и помогает по-новому взглянуть на мир: красоты поместья не заканчиваются на ограде лужайки, они простираются дальше, до самого горизонта.

Еще одно, гораздо менее приятное нововведение, которое Ванбру предложил в замке Говардов, — это снос принадлежащих поместью деревень и переселение жителей в другие места, если деревни оказывались недостаточно колоритными, а жители — слишком навязчивыми. В окрестностях замка Ванбру стер с лица земли не только жилую деревню, но также церковь и разрушенный замок, от которого получил свое название новый дом. Вскоре к такому варварскому методу стали прибегать по всей стране: такое впечатление, что состоятельный человек просто не может начать строить себе новый большой дом, пока не разрушит по меньшей мере несколько дюжин жизней.

Оливер Голдсмит сокрушался по поводу этой практики в длинной сентиментальной поэме «Покинутая деревня», навеянной визитом в поместье Ньюнэм-парк в Оксфордшире, где первый граф Харкорт снес старинную деревню ради того, чтобы у его нового дома были более живописные окрестности. Хотя бы в данном случае судьба отомстила Харкорту. По завершении работ граф пошел прогуляться по своему преобразившемуся поместью, но забыл про заброшенный деревенский колодец, свалился в него и утонул[71].

Гораций Уолпол считает, что подобный ров-изгородь придумал Бриджмен; и, возможно, именно он подал эту идею Ванбру. Хотя, возможно, было наоборот, и именно Ванбру подсказал идею Бриджмену. Точно известно лишь одно: к 1710-м годам у людей вдруг появилась масса идей о преобразовании ландшафта, особенно по части придания ему большей естественности.

Событием, которое, вероятно, внесло свою лепту в развитие этой моды, стал ураган 1711 года, прозванный «Великим ударом»: он повалил множество деревьев по всей стране, и люди заметили (многие, очевидно, впервые), каким приятным зрелищем были эти деревья. Как бы то ни было, англичане внезапно стали необычно привязаны к природе.

Эссеист Джозеф Аддисон стал рупором этого движения, написав серию статей в журнале Spectator под названием «Радости воображения», где предположил, что природа дает нам всю ту красоту, в которой мы нуждаемся. Требуется лишь немного организовать природу, и, как выразился Аддисон, «человек вполне способен превратить свои владения в приятный ландшафт». Он продолжает:

Я не знаю, одинок ли я в своем мнении, но, на мой личный взгляд, гораздо приятней смотреть на дерево во всей его роскоши и хитросплетении сучьев и веток, чем на его подстриженный вариант, превращенный в геометрически правильную фигуру.

И весь мир вдруг согласился с Аддисоном. Состоятельные домовладельцы пустились устраивать в своих поместьях извилистые дорожки и озера неправильной формы, но сначала улучшения касались главным образом парковой архитектуры. По всей стране богачи добавляли на свои земельные участки гроты, храмы, смотровые башни, искусственные развалины, обелиски, причудливо украшенные беседки, зверинцы, оранжереи, пантеоны, амфитеатры, скамьи, ниши для бюстов героических персонажей, статуи нимф и прочие проявления человеческой фантазии. И это были не какие-то там орнаментальные мелочи, а весьма массивные монументы! Мавзолей в замке Говардов, спроектированный Николасом Хоксмуром (ныне в нем покоится покровитель Ванбру, третий граф Говард), по размеру и стоимости не уступал любой из лондонских церквей Кристофера Рена.

Роберт Адам разработал план целого римского города со стенами и живописными руинами, который должен был разместиться на дюжине акров лугового склона в Херефордшире — только для того, чтобы мелкопоместному дворянину лорду Харли было на что посмотреть из окна за завтраком. Город так и не был построен, зато на свет появились другие поразительно масштабные произведения архитектуры.

Знаменитая пагода в садах Кью высотой в 163 фута долгое время была самым высоким сооружением в Англии. До XIX века она была щедро позолочена и украшена изображениями драконов (общим числом восемьдесят штук) и звенящими медными колокольчиками, но король Георг IV их продал, чтобы погасить свои долги, поэтому строение, которое мы видим сегодня, на самом деле лишено важнейших составных частей.

В это же время в садах Кью появилось еще девятнадцать затейливых зданий, разбросанных по обширной территории, в том числе турецкая мечеть, копия дворца Альгамбра, миниатюрный готический собор и храмы Эола, Аретусы, Беллоны, Пана, Мира, Уединения и Солнца, — в общем, членам королевской семьи было чем развлечь себя на прогулке.

Со временем вошли в моду «эрмитажи» — уединенные «обители», в которых даже поселяли живых отшельников. В Пайнсхилле, что в графстве Суррей, некий местный житель подписал договор, согласно которому ему предстояло прожить семь лет монахом в живописном местечке вдали от людей за 100 фунтов стерлингов в год. Впрочем, его уволили всего через три недели, застукав за выпивкой в местном пабе.

Владелец одного поместья в Ланкашире пообещал 50 фунтов стерлингов в год любому, кто проведет семь лет в подземелье его поместья и все это время не будет стричь волосы и ногти на ногах и общаться с другими людьми. Нашелся человек, который принял это предложение и действительно провел четыре года в добровольном заточении, но потом понял, что больше не выдержит. К сожалению, неизвестно, получил ли он хотя бы частичную плату за свои старания.

Королева Каролина — та самая, которая велела устроить озеро Серпентайн в Гайд-парке, — поручила архитектору Уильяму Кенту построить для нее уединенное жилище в Ричмонде, куда поселила поэта Стивена Дака, но эта затея тоже не имела успеха: Дак решил, что ему не нравится тишина и любопытные зеваки, вышел из игры и стал проповедником в церкви Байфлит в Суррее. Правда, похоже, что ни там, ни где бы то ни было еще он не был счастлив и потому утопился в Темзе.

Самое причудливое сооружение находилось, конечно же, в Чизвике — тогда это была деревня к западу от Лондона, — где третий граф Берлингтон (еще один член «Клуба Кит-Кэт»), выстроил Чизик-хаус, в котором никто никогда не жил: там любовались произведениями искусства и слушали музыку. Это был своего рода дача, сооруженная с поистине королевским размахом. Именно там, если помните, восьмой герцог Девонширский впервые встретился с Джозефом Пакстоном.

Между тем Чарльз Бриджмен и его последователи вовсю перекраивали ландшафты. В поместье Стоу в Букингемшире все создавалось с размахом. Одна из скрытых изгородей (аха) протянулась на целых четыре мили. Холмы изменили форму, лощины были затоплены, по территории небрежно разбросали великолепные мраморные храмы.

Поместье Стоу не походило ни на одно другое. Прежде всего, это был первый в мире сад, обративший на себя внимание туристов. На него приезжали любоваться со всех концов страны, у него даже имелся собственный путеводитель. Сад Стоу стал так популярен, что в 1717 году лорду Кобэму, его хозяину, пришлось купить гостиницу по соседству, чтобы было где размещать посетителей.

В 1738 году Бриджмен умер, и его дело продолжил перспективный молодой человек по имени Ланселот Браун. Именно в такой фигуре нуждалось ландшафтное движение.

Биография Брауна очень напоминает биографию Джозефа Пакстона. Оба были сыновьями мелких землевладельцев, оба обладали блестящими способностями и трудолюбием, оба начали заниматься садоводством еще будучи детьми, и оба быстро отличились в услужении у богачей. Отец Брауна был фермером-арендатором в нортумберлендском поместье под названием Киркхарле. Там в четырнадцать лет Браун стал учеником садовода и проработал целых семь лет, но потом уехал из Нортумберленда на юг, возможно — в поисках более благоприятного климата, так как страдал астмой. Что он делал в следующие несколько лет, неизвестно, но, должно быть, уже отличился, ибо вскоре после смерти Чарльза Бриджмена лорд Кобэм выбрал его на должность главного садовника в поместье Стоу. Брауну было всего двадцать четыре года.

У Брауна в подчинении оказался штат из сорока человек; он служил не только главным садовником, но и казначеем. Постепенно он взял на себя управление целым поместьем, стал заведовать и садовыми, и строительными проектами. Несомненно, так он получил еще и дополнительное образование, потому что вскоре стал весьма компетентным и даже искусным архитектором. В 1749 году лорд Кобэм умер, и Браун решил основать собственное дело. Он переехал в Хаммерсмит, тогда — деревню к западу от Лондона, и начал карьеру «свободного художника». В возрасте тридцати пяти лет он уже вошел в историю как Умелый Браун (Capability Brown).

Он был масштабным художником и проектировал не сады, а целые ландшафты. Ознакомившись с поместьем, где ему предстояло работать, он обычно говорил, что «видит тут большие возможности», отсюда и пошло его прозвище[72]. Традиционно Брауна изображают обычным ремесленником, случайным реформатором, который не делал почти ничего, разве только сажал деревья красивыми кущами. На самом же деле еще никто не перелопачивал столько земли и не действовал с таким размахом. Чтобы создать «Греческую долину» в поместье Стоу, его рабочие вывезли на тачках 23 500 кубических ярдов земли и камней.

В Хевенингеме, графство Суффолк, Браун поднял на двадцать футов большую лужайку. Он играючи пересаживал взрослые деревья и также играючи перемещал целые деревни. Чтобы облегчить задачу, Ланселот Браун изобрел машину, которая могла поднять дерево на целых тридцать шесть футов, при этом не повредив его, — настоящее чудо!

Он посадил десятки тысяч деревьев — только в одном Лонглите их было 91 000. Он проектировал озера, которые отнимали сотни акров плодородных фермерских земель (обстоятельство, которое почти наверняка приводило его клиентов в замешательство). В Бленэме красивый мост пересекал жалкий ручеек; Браун создал по обеим сторонам от него озера — и пейзаж преобразился.

Он пытался представить себе, как бы выглядели его ландшафты через сто лет. Задолго до того, как это стало общепринятым, он использовал почти исключительно местные деревья. Подобные штрихи придавали садам Брауна необычайно естественный вид, хотя на самом деле были детально спроектированы едва ли до последней коровьей лепешки.

Он был скорее инженер и ландшафтный архитектор, чем садовник, и обладал особенным даром «обмана зрения»: устраивал, к примеру, два озера на разных уровнях, которые выглядели как одно большое. Ландшафты Брауна были, так сказать, «более английскими», чем сама сельская Англия, в которой он их создавал; он проектировал свои сады с таким размахом, что нам теперь трудно представить, каким это было новшеством по тем временам.

Браун называл свою работу «созданием местности». Многие пейзажи сельской Англии, может быть, и выглядят так, будто они были такими испокон века, однако на самом деле они в основном созданы в восемнадцатом столетии, и здесь огромная заслуга Ланселота Брауна. Если его и можно назвать ремесленником, то Ремесленником с большой буквы.

Браун работал «под ключ», брал на себя весь комплекс работ — от проекта сада до посадки растений и последующего ухода за ними. Работая усердно и быстро, он управлялся со множеством заданий одновременно. Говорили, что ему хватает часовой беглой экскурсии по поместью, чтобы придумать всеобъемлющую схему усовершенствований. Самым привлекательным в методе Брауна были его дешевизна и предусмотрительность. Стриженые газоны с цветниками, фигурно обрезанные деревья и мили низких изгородей требовали постоянного ухода. Ландшафтные сады Брауна в общем и целом существовали сами по себе.

К тому же он был чрезвычайно практичным. Там, где другие строили храмы, пагоды и склепы, Браун возводил павильоны, которые выглядели как изысканные беседки, а на самом деле представляли собой молочные фермы, псарни или дома для рабочих. Проведя юные годы на ферме, он понимал нужды сельского хозяйства и часто предлагал такие изменения, которые повышали его эффективность.

Может, Браун и не был великим архитектором, зато его работы отличаются большой инженерной изощренностью. Прежде всего это касается дренажа, с которым он управлялся лучше, чем какой бы то ни было другой современный ему зодчий, благодаря своему опыту в ландшафтном дизайне. Он был специалистом по грунтоведению задолго до того, как появилась такая дисциплина. Под его безупречными ландшафтами порой скрывались сложные дренажные системы, которые превращали болото в луг и не давали ему снова заболотиться в течение целых 250 лет.

Однажды Брауну предложили тысячу фунтов стерлингов за то, чтобы он спроектировал поместье в Ирландии, но он отказался, заявив, что «еще не все сделал для Англии». За тридцать лет работы независимым архитектором он выполнил 170 заказов, преобразовав таким образом множество британских поместий. Кроме того, на этом деле Браун разбогател. В течение десяти лет такого труда он зарабатывал по 15 000 фунтов в год и вошел в верхний эшелон только зародившегося среднего класса.

Его достижения восхищали отнюдь не всех. Поэт Ричард Оуэн Кембридж однажды заявил Брауну:

— Я искренне хотел бы умереть раньше вас, мистер Браун.

— Почему же? — удивленно спросил архитектор.

— Потому что мне хочется повидать небеса до того, как вы их усовершенствуете, — сухо ответил Кембридж.

Пейзажист Джон Констебл тоже не выносил работ Брауна: «Это некрасиво, потому что неестественно», — говорил он.

Но самым ярым врагом Брауна был архитектор Уильям Чемберс. Он считал, что ландшафты Брауна лишены фантазии, и говорил, что они «мало отличаются от обычных полей». Сам Чемберс считал, что лучшее средство улучшения ландшафта — это строительство в нем как можно более броских зданий. Именно он спроектировал Пагоду, Альгамбру и другие яркие сооружения в Кью.

Чемберс считал Брауна неотесанной деревенщиной, потому что его речь и манеры были лишены изысканности, но клиенты любили Брауна. Один из них, лорд Эксетер, даже повесил у себя дома портрет Брауна, чтобы иметь возможность смотреть на него каждый день.

Кроме того, похоже, Браун был очень милым, хорошим человеком. В одном из немногих сохранившихся писем он пишет своей жене, что, разлученный с ней делами, он провел день в воображаемой беседе с ней; «и все бы ничего, вот только жаль, что тебя не было рядом. Твое общество всегда наполняет меня самым искренним восторгом, моя дорогая Бидди. Твой любящий муж». Неплохо для неотесанной деревенщины!

Браун умер в 1783 году в возрасте шестидесяти шести лет и был оплакан многими.

II

Умелый Браун отвергал цветы и декоративный кустарник, но другие знатоки природы находили все новые и новые их образцы. Период, который начинается за пятьдесят лет до смерти Брауна и заканчивается через пятьдесят лет после нее, был периодом беспрецедентных открытий в мире ботаники. Охота за растениями была стимулом для развития как науки, так и коммерции.

Зачинателем этого движения можно по праву назвать Джозефа Бэнкса, блестящего ботаника, сопровождавшего капитана Джеймса Кука в его вояже к южным морям с 1768 по 1771 год. Бэнкс заполнил трюмы маленького корабля Кука образцами растений — всего их было 30 000, включая 1400 ранее нигде не упоминавшихся. Это примерно на четверть увеличило количество известных человечеству растений.

Бэнкс наверняка нашел бы еще больше во время второго вояжа Кука, но, к сожалению, был слишком капризным. Во второе плавание он пожелал взять с собой семнадцать слуг, включая двух горнистов, чтобы те развлекали его вечерами. Кук вежливо отказал, и Бэнкс не поехал с ним. Вместо этого он снарядил за свой счет экспедицию в Исландию, однако сделал остановку в заливе Скейл на Оркнейских островах и занялся раскопками. Но Бэнкс не обратил внимание на поросший травой холм, скрывавший городище Скара-Брей, и упустил шанс добавить к своим многочисленным достижениям еще и одно из самых важных археологических открытий Европы.

Между тем увлеченные охотники за растениями рыскали по всему миру. Конечно, они занимались поисками и в Северной Америке, где были прекрасные образцы растений — не только красивых и интересных, но и способных процветать на британской почве.

Первые европейцы, прибывшие в Америку с востока, не искали новых земель для поселения или пути дальше на запад. Они искали растения, которые можно было бы продать, и нашли чудесные новые виды — азалию, астру, камелию, катальпу, молочай, гортензию, рододендрон, рудбекию, дикий виноград, дикую вишню, многочисленные виды папоротников, кустарников, деревьев и лиан.

Можно было сколотить целое состояние, найдя новые растения и благополучно доставив их в питомники Европы для разведения. Вскоре охотников за растениями стало так много, что сейчас невозможно сказать наверняка, кто и что обнаружил. Джон Фрейзер, в честь которого названа ель Фрейзера, нашел либо сорок четыре новых вида, либо двести пятнадцать — в зависимости от того, какой истории ботаники верить.

Охота за растениями была делом крайне опасным. Джозеф Пакстон отправил двух человек в командировку в Северную Америку; оба утонули, когда их перегруженная лодка перевернулась в бурной реке в Британской Колумбии. Сына французского охотника Андре Мишо искалечил медведь. На Гавайях Дэвид Дуглас, первооткрыватель ели Дугласа, свалился в охотничью ловчую яму в крайне неудачный момент: там уже находился дикий бык, который затоптал натуралиста насмерть.

Другие охотники за растениями сбивались с пути, голодали, умирали от малярии, желтой лихорадки и других болезней или были убиты недоверчивыми аборигенами. Однако те, чьи вылазки были успешны, благодаря своим находкам часто становились очень богатыми — хотя, возможно, не такими известными, как Роберт Форчун, с которым мы встретились в восьмой главе и который на свой страх и риск путешествовал по Китаю, загримированный под местного жителя, с целью выведать способ производства чая. Он познакомил Индию с секретами выращивания чая, что, возможно, спасло Британскую империю, однако он также привез в английские питомники несколько сортов хризантем и азалий, и именно это позволило ему отойти в мир иной весьма состоятельным человеком.

Кого-то влекли поиски отчаянных приключений. Вероятно, самым известным (и, на первый взгляд, самым невероятным) было путешествие двух юных друзей — Альфреда Рассела Уоллеса и Генри Уолтера Бейтса, сыновей английских предпринимателей средней руки. Хотя ни один из них никогда не бывал за границей, в 1848 году они решили отправиться в Амазонию на поиски новых растений. Вскоре к ним присоединились брат Уоллеса Герберт и еще один ботаник-любитель по имени Ричард Спрус, школьный учитель из замка Говардов в Йоркшире, который никогда не имел дела ни с чем более экзотическим, чем английский газон.

Похоже, ни один из них даже отдаленно не был готов к жизни в тропиках. Бедняга Герберт подхватил желтую лихорадку и умер почти сразу, как только они пристали к берегу. Остальные держались стойко, хотя по неизвестным причинам решили разделиться и отправиться в разные стороны.

Уоллес углубился в джунгли, пошел вдоль Рио-Негро и провел следующие четыре года в упорном собирании растений. Трудностей на его пути было немало. Насекомые были настоящей пыткой. Спасаясь бегством от роя шершней, он разбил очки, без которых практически не мог обходиться, а в какой-то другой опасный момент потерял сапог и некоторое время бродил по джунглям наполовину разутым.

Он поражал своих провожатых-индейцев тем, что хранил экземпляры растений в пузырьках с кашасой (самогоном, сделанным из сахарного тростника), вместо того чтобы выпить эту кашасу, как сделал бы на его месте любой разумный человек. Они сочли его сумасшедшим, украли оставшуюся кашасу и растворились в лесу. Неустрашимый Уоллес пошел дальше один.

Спустя четыре года он вышел из удушливых джунглей, уставший, в рваной одежде, дрожащий и наполовину помешанный из-за возвратного тифа, зато с редкой коллекцией растений. В бразильском портовом городе Пара Уоллес купил билет на барк «Елена» и поплыл домой. Однако на полпути через Атлантику на «Елене» начался пожар, и Уоллесу пришлось перебраться в спасательную шлюпку, оставив на горящем барке свой драгоценный груз.

Он смотрел, как пожираемый пламенем корабль уходит под воду, унося с собой его сокровища. Не утративший мужества Уоллес выздоровел, а затем отправился под парусами на другой конец света, к Малайскому архипелагу, где бродил без устали целых восемь лет и собрал поразительную коллекцию из 127 000 экземпляров, включавшую тысячу насекомых и двести птиц, ранее не зарегистрированных. После этого Уоллесу удалось благополучно вернуться в Англию.

Между тем Бейтс после ухода Уоллеса остался в Южной Америке на семь лет; он путешествовал на лодке в основном по Амазонке и ее притокам и в конце концов привез домой около 15 000 образцов животных и насекомых; эта цифра кажется скромной по сравнению со 127 000 Уоллеса, но примерно 8000 его образцов — больше половины (феноменальное число!) — были для науки новыми.

Но самым замечательным во всех отношениях был Ричард Спрус. Он прожил в Южной Америке целых восемнадцать лет, изучая места, где еще не ступала нога европейца, и собирая огромные объемы информации (в том числе он составил словари двадцати одного языка индейцев). Среди прочего Спрус открыл каучуконосное дерево, у которого оказался огромный коммерческий потенциал, кустарник коку, из листьев которой получают кокаин, и целый ряд разновидностей хинного дерева, необходимого для производства хинина, в то время единственного эффективного лекарства от малярии и других тропических лихорадок (также хинин стали использовать для изготовления горьковатого ароматизированного напитка-тоника).

Когда в конце концов Спрус вернулся домой, в Йоркшир, он обнаружил, что все заработанные им за время двадцатилетних скитаний деньги были неудачно инвестированы людьми, которым он их доверил. Он остался без гроша в кармане. Его здоровье было настолько подорвано, что он провел следующие двадцать семь лет жизни почти не вставая с постели, в полной апатии составляя каталог своих находок. Он так и не нашел в себе сил написать свои мемуары.


Благодаря усилиям этих смелых людей и множеству им подобных, число видов растений, доступных английским садоводам, существенно возросло — с одной тысячи в 1750 году до двадцати тысяч и более спустя столетие. Недавно найденные экзотические растения ценились очень высоко. Араукария чилийская, открытая в Чили в 1782 году, в Британии к 1840-м стоила 5 фунтов стерлингов — это приблизительно равнялось годовому жалованию горничной. Клумбовые растения тоже превратились в огромную индустрию. Все это дало мощный толчок развитию любительского садоводства.

Такую же роль сыграло развитие железных дорог. Поезда позволяли людям легко добираться на работу в удаленные пригороды, а в пригородах было больше места и возможностей для садоводства.

Тогда же в стране произошла еще одна перемена — появились женщины-садовницы. Катализатором этого процесса стала Джейн Уэбб, у которой не было опыта садоводства и которая пользовалась невероятной славой как автор посредственной книжонки в трех томах под названием «Мумия! Сказка о двадцать втором веке» — она опубликовала эту книгу анонимно в 1827 году, когда ей было всего двадцать лет. Ее описание газонокосилки с паровым двигателем было настолько впечатляющим, что писатель-садовод Джон Клавдий Лоудон искал знакомства с ней, думая, что автор — мужчина. Лоудон еще больше впечатлился, увидев, что Джейн — женщина, и довольно быстро предложил ей руку и сердце, хотя на тот момент был вдвое старше ее.

Джейн приняла его предложение; так начался их трогательный и плодотворный союз. Джон Клавдий Лоудон был уже весомой фигурой в мире садоводства. Он родился на шотландской ферме в 1783 году, в год смерти Умелого Брауна, провел свою юность в постоянном самосовершенствовании, выучил шесть языков, включая греческий и иврит, и почерпнул немало знаний из книг по ботанике, садоводству, естествознанию и прочим наукам, связанным с растительной средой.

В 1804-м, в двадцать один год, он начал выдавать почти непрерывным потоком толстые книги с пугающе серьезными названиями: «Краткий трактат по некоторым улучшениям, произошедшим за последнее время в теплицах»; «Наблюдения за созданием и организацией полезных и орнаментальных зеленых насаждений»; «Различные способы культивации ананаса». Все эти книги продавались значительно лучше, чем можно было бы предположить по названиям.

Кроме того, Лоудон практически в одиночку издавал серию популярных журналов по садоводству, для которых сам писал статьи — иногда в пять номеров сразу. Стоит отметить, что он занимался всем этим, несмотря на свое слабое здоровье. Похоже, у Лоудона был особенный талант притягивать болезни со страшными осложнениями. Ему пришлось ампутировать правую руку из-за осложнений после ревматической лихорадки. Вскоре после этого у него развился анкилоз колена, и он хромал до конца жизни. Вследствие хронических недомоганий Лоудон пристрастился к опийной настойке. Словом, судьба у этого человека была отнюдь не легкой.

Миссис Лоудон была гораздо более успешной, чем ее муж, благодаря единственной своей книге, «Практические инструкции по садоводству для дам», опубликованной в 1841 году. Книга оказалась на удивление своевременной. Она впервые побудила женщин высших классов замарать руки в земле и даже слегка вспотеть.

«Садоводство для дам» смело настаивало на том, что женщины могут управляться с садовыми работами, не прибегая к помощи мужчин, если будут соблюдать несколько разумных мер предосторожности: работать регулярно, но не слишком энергично; использовать только легкие инструменты; никогда не стоять на сырой земле, чтобы вредные испарения не проникли к ним под юбки. Автор, кажется, полагает, что ее читательницы почти не бывали на открытом воздухе и, естественно, ни разу не брали в руки садовый инвентарь. Вот, например, как миссис Лоудон объясняет назначение лопаты:

Копание, выполняемое садоводом, заключается в погружении в почву (с помощью ноги) железной части лопаты, каковая часть действует подобно клину. Затем, используя длинную деревянную рукоятку в качестве рычага, поднимаем взрыхленный грунт и переворачиваем его.

Вся книга написана в том же духе; в ней с мучительными подробностями описываются самые простые и очевидные действия, как будто кто-то не знает, каким концом лопаты следует копать землю. Сегодня книгу практически невозможно читать; вероятно, в то время у нее тоже было не слишком много поклонников. «Садоводство для дам» ценилось не столько за содержание, сколько за социальный смысл: дамам разрешено было выйти из дома и заняться чем-то полезным; скучающим светским женщинам нашлось новое и интересное развлечение на свежем воздухе. «Садоводство для дам» продолжало переиздаваться огромными тиражами до конца века. Вдохновленные советами миссис Лоудон, женщины и впрямь начали возиться в земле. Вся вторая глава книги посвящена навозу.

Помимо призыва к активному отдыху, у садоводческого движения XIX века был и другой, гораздо более неожиданный стимул, и в нем Джон Клавдий Лоудон также сыграл ключевую роль. В том столетии нередко случались эпидемии холеры и других инфекционных болезней, уносивших множество жизней: постепенно стало очевидно, что городские кладбища в целом запущены, переполнены и вредны для здоровья.

В середине XIX века в Лондоне было всего 218 акров кладбищенских земель. Покойников клали так густо, что сегодня это даже трудно представить. Когда в 1827 году умер поэт Уильям Блейк, он был похоронен в Банхилл-Филдс, поверх трех других захоронений; позже поверх него положили еще четверых. Таким образом, лондонские кладбища вбирали в себя пугающе огромные груды мертвой плоти. В приходской церкви в Сент-Мерилебоне на участке площадью чуть больше одного акра захоронено сто тысяч тел.

На Трафальгарской площади, там, где сейчас стоит Национальная галерея, был скромный погост церкви Святого Мартина «что в Полях». На площади размером с лужайку для игры в шары было захоронено семьдесят тысяч тел, и еще не считанные тысячи были закопаны в крипте церкви.

В 1859 году, когда клир Святого Мартина объявил о намерении очистить свои усыпальницы, натуралист Фрэнк Бакленд решил найти гроб великого хирурга и анатома Джона Хантера, чтобы перевезти его прах в Вестминстерское аббатство. Бакленд оставил интересное описание того, что он увидел внутри:

Мистер Берстолл отпер массивную дубовую дверь склепа номер три. Мы посветили туда нашим фонарем, и тут я увидел зрелище, которое мне не забыть никогда: во мраке перед нами были тысячи и тысячи сваленных в кучу и разбитых гробов. Они были повсюду.

Бакленду понадобилось шестнадцать дней, чтобы найти нужный прах. К сожалению, никто не предпринял таких же усилий ради других гробов, и их грубо выкатили на тележках и бросили в безымянные могилы на другом кладбище. В результате сегодня мы даже не представляем, где упокоились останки знаменитостей — мебельщика Томаса Чиппендейла, королевской фаворитки Нелл Гвин, ученого Роберта Бойля, художника-миниатюриста Николаса Хиллиарда, разбойника Джека Шеппарда, а также Уинстона Черчилля (не знаменитого премьер-министра XX века, а его далекого предка и полного тезки, отца первого герцога Мальборо) и многих других людей.

Многие церкви зарабатывали неплохие деньги на похоронах и не хотели отказываться от прибыльной статьи доходов. Клир баптистской часовни Энон на Клементс-лейн в Холборне (сейчас на этом месте находится Лондонская школа экономики) умудрился всего за девятнадцать лет свалить в подвале храма ни много ни мало двенадцать тысяч мертвых тел. Неудивительно, что такое количество гниющей плоти издавало невыносимый запах и во время церковных служб часто случались обмороки среди прихожан. В конце концов большинство прихожан перестало вообще ходить в часовню, но отпевания продолжались. Клир нуждался в деньгах.

Кладбища настолько переполнялись, что было почти невозможно копнуть землю лопатой и не подцепить случайно чью-то разлагающуюся руку или другую часть тела. Мертвых хоронили в неглубоких наспех вырытых могилах, и они часто оказывались на виду — их откапывали животные, или они сами по себе поднимались на поверхность, как бывает с камнями в цветочных клумбах. В таких случаях покойников приходилось перезахоранивать.

Горожане, оплакивавшие своих почивших близких, почти никогда не посещали их могилы и не присутствовали на самих похоронах. Это было слишком тяжело и к тому же опасно. Говорили, что посетителей отпугивают гнилостные запахи. Некий доктор Уокер свидетельствовал на парламентском расследовании, что могильщики, прежде чем потревожить гроб, просверливали в нем дыру, вставляли туда трубку и сжигали выходящие газы — этот процесс занимал до двадцати минут.

Доктор Уокер лично знал одного человека, который пренебрег этой мерой безопасности и тут же упал, «сраженный, словно пушечным ядром, отравленный газами из свежей могилы». «Если вдохнуть этот газ, не смешанный с атмосферным воздухом, наступит мгновенная смерть», — подтвердил комитет в письменном отчете, мрачно добавив: — «Хотя даже смешанный с воздухом, он приводит к тяжелым заболеваниям, обычно заканчивающимся смертью». Вплоть до конца века медицинский журнал «Ланцет» время от времени публиковал статьи о людях, которые отравились плохим воздухом, навещая могилы усопших.

Разумным решением этой жуткой проблемы загрязнения, казалось многим, было бы перенести кладбища подальше от центра крупных городов и сделать их больше похожими на парки. Джозеф Пакстон с энтузиазмом продвигал эту идею, но человеком, возглавившим движение, был неутомимый и вездесущий Джон Клавдий Лоудон. В 1843 году он написал и опубликовал свой труд «К вопросу о планировании, устройстве и организации кладбищ, а также об улучшении церковных погостов» — книга оказалась неожиданно своевременной для автора, поскольку еще до конца года ему самому понадобилось кладбище.

Один из недостатков лондонских погостов, отмечал Лоудон, состоял в том, что они в основном устроены на тяжелых глинистых почвах, которые плохо пропускают влагу и воздух, вызывая тем самым гниение и застой. Лоудон предлагал размещать загородные кладбища на песчаных или гравийных почвах, где захороненные тела в конце концов превратятся в полезный компост. Обильные высадки деревьев и других растений не только создадут идиллическую сельскую атмосферу, но и будут впитывать в себя все миазмы, источаемые могилами, значительно освежая воздух.

Лоудон разработал план трех новых образцовых кладбищ и сделал их практически неотличимыми от парков. К несчастью, когда он умер, истощенный непомерной работой, его не смогли захоронить на одном из его собственных погостов, так как они еще не были готовы, и Лоудон упокоился на кладбище Кенсал-Грин в западном Лондоне, которое, впрочем, было основано на похожих принципах.

Погосты стали по сути парками. По воскресеньям люди приходили туда не только для того, чтобы отдать дань уважения своим умершим родственникам и друзьям, но и просто погулять, подышать свежим воздухом или даже устроить пикник. Хайгейтское кладбище в северном Лондоне с его красивыми видами и внушительными памятниками стало туристическим аттракционом. Горожане, жившие по соседству, даже покупали собственные ключи от ворот, чтобы у них была возможность гулять по кладбищу в удобное для них время.

Самым большим стало Бруквудское кладбище в Суррее, открытое компанией «Лондонский некрополь и национальный мавзолей» в 1854 году, которое разрослось так, что вмещало почти четверть миллиона захоронений на парковой территории площадью в две тысячи живописных акров. Компания даже провела частную железную дорогу Лондон — Бруквуд протяженностью двадцать три мили. В поездах имелись вагоны трех разных классов, а в Бруквуде построили два вокзала: один для англикан и другой — для нонконформистов[73]. Работники железной дороги шутливо именовали ее «Покойницкий экспресс». Дорога просуществовала до 1941 года, пока ее не уничтожили немецкие бомбардировщики.


Постепенно стало понятно, что людям на самом деле нужны не кладбища, похожие на парки, а настоящие парки. В год смерти Лоудона в городе Беркенхед в северо-западной Англии, на берегу реки Мерси, открылся первый общественный городской парк. Разбитый на 125 акрах пустоши, он сразу же вызвал бурный восторг публики. Стоит ли говорить, что его спроектировал изобретательный Джозеф Пакстон?

Собственно, в то время городские парки уже существовали, но они не были похожи на парки, известные нам сегодня. Прежде всего, до середины XIX века в лондонские парки допускались только люди высокого положения (и время от времени — особенно дерзкие куртизанки). По негласному правилу парк не предназначался для людей низших и даже средних классов, каким бы уважением они ни пользовались. Некоторые парки даже не заботились о том, чтобы сохранять это правило негласным: до 1835 года Риджентс-парк взимал входную плату, дабы отбить у простых людей желание прогуливаться по его дорожкам.

Многие новые промышленные города вообще не имели парков, и большинству рабочих некуда было пойти, чтобы подышать свежим воздухом и отдохнуть. Приходилось довольствоваться пыльными дорогами, ведущими из города в сельскую местность, и если какой-то безрассудный путник сходил с изрытой колеями дороги и ступал на частные земли — чтобы полюбоваться видами или попить из ручья, — он вполне мог угодить ногой в стальной капкан. В том веке ссылка в Австралию за браконьерство была обычным делом, а любая форма пересечения частных границ, пусть и самая невинная, считалась гнусным преступлением.

Поэтому идея городского парка, вход в который был бы свободным для всех граждан независимо от их социального положения, была встречена с огромной радостью. Пакстон отказался от формальных геометрических аллей, обычных для парков того времени, и создал нечто более естественное и притягательное. Парк Беркенхед напоминал территорию частного поместья, только открытого для всех.

Весной 1851 года (и снова этот год!) молодой американский журналист и писатель Фредерик Лоу Олмстед, будучи в отпуске на севере Англии с двумя приятелями, зашел в булочную Беркенхеда, чтобы купить продукты для ланча, и булочник с таким энтузиазмом и гордостью рассказал им про парк, что они решили на него посмотреть. Олмстед был очарован. Качество ландшафтного дизайна «достигло здесь такого совершенства, о котором я не смел и мечтать», — вспоминает он в своей популярной книге «Прогулки и беседы американского фермера в Англии», где рассказывает об этом путешествии.

В это время многие жители Нью-Йорка активно добивались от властей города строительства приличного общественного парка, и этот парк, по мнению Олмстеда, был именно тем, что им нужно. Он и понятия не имел, что спустя шесть лет сам спроектирует подобный парк.


Фредерик Лоу Олмстед родился в 1822 году в Хартфорде, штат Коннектикут, в семье процветающего торговца мануфактурой и провел свою молодость, постоянно меняя занятия. Он служил в текстильной фирме, ходил в плавания в качестве моряка торгового флота, управлял маленькой фермой и в конце концов занялся писательством.

После возвращения в Америку из Англии он стал корреспондентом недавно созданной New York Times и отправился в турне по южным штатам, описывая свое путешествие в серии выдающихся газетных репортажей, которые позже были изданы отдельной (и весьма успешной) книгой под названием «Хлопковое королевство».

Он водил знакомство с такими людьми, как Вашингтон Ирвинг, Лонгфелло и Теккерей, стал партнером в издательской фирме «Дикс энд Эдвардс». Какое-то время, кажется, все шло у него как по маслу, но затем фирма пережила серию финансовых потрясений и в 1857-м — в год экономического упадка, когда по всей стране закрывались банки, — он оказался вдруг разорен и без работы.

Как раз в этот момент власти Нью-Йорка решились преобразовать 840 акров лугов и заросших кустарником участков в долгожданный Центральный парк. Это была огромная территория, протяженностью около 2,5 мили и шириной в полмили. Олмстед, будучи на грани отчаяния, попросил для себя должность начальника строительства парка и получил место. Ему было тридцать пять лет, и эта работа была отнюдь не ступенькой вверх по карьерной лестнице. После того успеха, которым пользовался Олмстед как журналист, стать суперинтендантом муниципального парка было почти унизительно, тем более что Центральный парк далеко не все считали успешным проектом.

Во-первых, в те дни он вовсе не был центральным. Жилые кварталы Манхэттена заканчивались примерно на две мили южнее. Район, предлагаемый под парк, представлял собой необитаемый пустырь — забытое богом пространство заброшенных каменоломен и «зловонных болот», по словам одного обозревателя. Идея превращения этой территории в красивое и популярное у горожан место казалась почти абсурдной.

Никакого плана для парка пока не существовало. За лучший проект была назначена премия в 2000 долларов, а Олмстед крайне нуждался в деньгах. Он объединился с молодым британским архитектором Калвертом Во, только недавно приехавшим в Америку, и скоро пара представила свой план городским властям.

Олмстед обладал энергией и проницательностью, но не умел делать чертежи; здесь ему помогал Во. Это было началом крайне успешного партнерства. Согласно заданию, проект должен был включать определенные элементы: плац-парад, детские площадки, пруд, который зимой превращался в каток, по крайней мере один цветник, смотровую башню и многое другое; кроме того, следовало провести четыре пересекающиеся улицы, чтобы парк не стал помехой для транспорта, идущего по Манхэттену с востока на запад.

Власти выбрали проект Олмстеда и Во отчасти из-за их идеи провести эти улицы в выемках, ниже линии прямой видимости, физически и зрительно отделив их от посетителей парка, которые будут благополучно переходить через эти улицы по мостикам. «Помимо всего прочего, это давало возможность закрывать парк на ночь, не препятствуя движению транспорта», — пишет Витольд Рыбчински в своей биографии Олмстеда. Проект Олмстеда и Во единственный предусматривал эту возможность.

Может показаться, что разбивка парка — это всего лишь посадка деревьев, устройство дорожек, установка скамеек и рытье прудов. На самом же деле Центральный парк был сложным инженерным проектом. Понадобилось свыше двадцати тысяч баррелей динамита, чтобы переконфигурировать ландшафт в соответствии с параметрами, предложенными Олмстедом и Во; на территорию завезли более полумиллиона кубических ярдов плодородной почвы, чтобы земля стала пригодна для посадки растений.

В самый разгар строительства, в 1859 году, в Центральном парке работало 3600 человек. Парк открывался постепенно, по частям, так что официальных торжеств по случаю открытия не состоялось. Многие сочли это неправильным и пребывали в растерянности.

Центральный парк и впрямь имел мало общего с традиционными парками. Эссеист Адам Гопник пишет в журнале The New Yorker:

Главная дорожка парка ведет в никуда. Все озера и пруды разместились на предназначенных для них местах и не являются частями одного водного пути. Главные части парка не обозначены отчетливо и словно перетекают из одной в другую. Здесь умышленно отсутствуют ориентация, четкое планирование, обнадеживающая ясность. В Центральном парке нет центрального места.

Но ньюйоркцы все равно полюбили свой парк, и вскоре Олмстед начал получать заказы со всей Америки. Это было довольно удивительно, ведь Олмстед разбивал нетрадиционные, непривычные парки, и чем больше он работал, тем более очевидным это становилось.

Олмстед был убежден, что все болезни горожан происходят из-за плохого воздуха и отсутствия физической нагрузки и приводят к «преждевременному упадку мозговой деятельности». Тихие прогулки и спокойное созерцание необходимы для восстановления здоровья, энергии и душевного равновесия усталых граждан. Поэтому он был ярым противником шумных, активных развлечений и особенно не любил зоопарки и катание на лодках — именно то, чего так жаждали посетители парков. В бостонском парке Франклина он запретил играть в бейсбол и заниматься другими видами спорта всем, кроме детей до шестнадцати лет. Празднование Дня независимости в парке тоже отменили.

Люди пренебрегали правилами, а администрация парков смотрела на это сквозь пальцы, поэтому парки Олмстеда в конце концов стали гораздо более приятным местом, чем ему хотелось, хотя по-прежнему более строгими, чем парки Европы с их веселыми биргартенами и дорожками для верховой езды.

Олмстед начал заниматься ландшафтным дизайном уже в зрелом возрасте, однако его карьера была поразительно плодотворной. Он разбил свыше сотни городских парков по всей Северной Америке — в Детройте, Олбани, Буффало, Чикаго, Ньюарке, Хартфорде и Монреале.

Центральный парк — самое известное произведение Олмстеда, но многие считают его шедевром Проспект-парк в Бруклине. Он также выполнил больше двухсот частных заказов для поместий и различных учреждений, в том числе создал около пятидесяти университетских кампусов. Билтмор стал последним проектом Олмстеда и фактически одним из его последних разумных деяний. Вскоре после этого у него развилась безнадежная и прогрессирующая деменция. Последние пять лет жизни он провел в психиатрической больнице Маклин в Белмонте, для которой, само собой, составил план окружающей территории.

III

Конечно, нельзя сказать наверняка, чем занимался в свободное время наш замечательный преподобный мистер Маршем, однако мы можем уверенно заявить, что он мечтал о теплице… а может, она у него уже была, ибо теплицы были любимой игрушкой того века. Всех вдохновил Хрустальный дворец Джозефа Пакстона в Лондоне; а тут весьма кстати отменили налог на стекло, и вскоре повсюду начали возникать теплицы, наполненные интересными экземплярами растений, которые стекались в Британию со всего мира.

Впрочем, широкое распространение образцов живой природы между континентами не могло обойтись без последствий. Летом 1863 года увлеченный садовод из Хаммерсмита обнаружил, что в его теплице заболел призовой виноград. Он не сумел определить характер заболевания, но заметил, что листья покрыты ореховидными наростами, из которых вылезают невиданные им ранее насекомые. Он собрал несколько штук и послал их сэру Обадию Вествуду, профессору зоологии Оксфордского университета и энтомологу мирового класса.

К сожалению, до нас не дошло имя хозяина винограда, а жаль, потому что это был первый европейский винодел, пострадавший от заражения филлоксерой — крошечной, почти невидимой тлей, которая вскоре уничтожит европейскую винную промышленность. Однако мы многое знаем о профессоре Вествуде. Он родился в Шеффилде, в скромной семье резчика печатей и штампов, был самоучкой, но стал не только ведущим энтомологом Британии, но и главным специалистом по англосаксонской письменности. В 1849 году его назначили первым профессором зоологии в Оксфорде.

Почти ровно через три года после открытия филлоксеры в Хаммерсмите виноделы из города Арль в департаменте Буш-дю-Рон на юге Франции обнаружили, что их виноградные лозы вянут и умирают. Вскоре виноград начал гибнуть по всей Франции. Владельцы виноградников были бессильны. Так как насекомые сначала поражали корни, первые признаки смертельного заболевания появлялись не сразу. Фермер не может выкопать лозу, чтобы посмотреть, нет ли на ней филлоксеры, — он просто загубит растение. Поэтому оставалось только ждать и надеяться на лучшее. В большинстве случаев надежды были напрасными.

За пятнадцать лет погибло сорок процентов французских виноградников. Восемьдесят процентов из них было впоследствии восстановлено путем прививки американских корней. Посреди общего разорения существовали маленькие загадочные участки очевидного иммунитета. От тли пострадал весь регион Шампань, кроме двух крошечных виноградников под Реймсом, которые по каким-то причинам успешно выстояли против инфекции и продолжают по сей день производить исконно французское шампанское.

Филлоксера из Нового Света почти наверняка и раньше добиралась до Европы, но уже мертвой — она не могла выжить в длительном морском плавании. Появление быстрых пароходов, а на суше — еще более быстрых поездов помогло тле пересечь океан и начать осваивать новые территории в Старом Свете.

Филлоксера зародилась в Америке и свела на нет все попытки вырастить европейский виноград на американских почвах — это вызвало ужас и отчаяние повсюду, от французского Нового Орлеана до Монтичелло Томаса Джефферсона. Американский виноград был устойчив к филлоксере, но из него получалось не очень хорошее вино. Затем до кого-то дошло, что, если прививать европейский виноград на американские корни, получатся лозы с иммунитетом к тле. Вопрос состоял в том, будет ли из них получаться такое же хорошее вино, как получалось в Европе.

Во Франции многие виноделы не могли даже помыслить о том, чтобы испортить свои лозы прививкой на американские корни. Бургундия, опасаясь, что ее замечательные и крайне ценные виноградники гран крю будут безнадежно испорчены, четырнадцать лет отказывалась пятнать американскими корнями свои древние лозы несмотря на то, что эти лозы давно уже давали сморщенную и ни на что не годную ягоду. Однако многие виноделы, чтобы спасти урожай, делали незаконные прививки.

Тем не менее французский виноград существует сегодня лишь благодаря американским корням. Невозможно сказать, хуже ли он стал, чем был раньше. Большинство специалистов считают, что нет. Зато можно сказать наверняка, что вина, сохранившиеся с тех времен, когда еще не было филлоксеры, заставляют людей не только расставаться с большими деньгами, но и терять всякий здравый рассудок. В 1985 году американский издатель Малкольм Форбс заплатил 156 450 долларов за бутылку шато лафит 1787 года. Вино было слишком дорогим, чтобы его пить, поэтому Форбс выставил его на всеобщее обозрение в специальном стеклянном футляре. К несчастью, из-за подсветки, устроенной в витрине, старинная пробка усохла и упала прямо в вино.

Еще хуже оказалась участь бутылки вина шато марго XVIII века, некогда принадлежавшей Томасу Джефферсону. Она была продана в 1989 году за 519 750 долларов. Демонстрируя свое приобретение в нью-йоркском ресторане, виноторговец Уильям Соколин случайно задел бутылкой край сервировочной тележки, и бутылка разбилась, в одно мгновение превратив самое дорогое вино в мире в самое дорогое в мире пятно на ковре. Менеджер ресторана обмакнул палец в винную лужицу и объявил, что вино уже все равно нельзя было пить.

IV

Пока промышленная революция производила чудесные машины, которые меняли жизнь людей (а иногда и насекомых), наука о садоводстве сильно отставала. В самый разгар XIX века никто не мог ответить даже на такой простой вопрос, что заставляет расти цветы и деревья. Все знали, что почвам нужны удобрения, но мало кто понимал, зачем именно они нужны и каким должен быть наилучший состав эффективного удобрения. В 1830-х годах фермеры использовали в качества удобрения опилки, перья, морской песок, сено, дохлую рыбу, устричные раковины, шерстяную ветошь, золу, молотый рог, каменноугольную смолу, мел, гипс, а также семена хлопка, не говоря обо всем прочем.

Кое-что из этого работало лучше, чем можно предположить, — как-никак, фермеры не дураки, — но никто не мог оценить эффективность отдельно взятых составляющих или сказать, в какой пропорции они работают лучше всего.

В результате урожаи неумолимо снижались. Урожай зерна на севере штата Нью-Йорк снизился с 30 бушелей на акр в 1775 году до одной четверти от этого объема полвека спустя.

Ряд выдающихся ученых: Никола Теодор де Соссюр в Швейцарии, Юстус фон Либих в Германии и Гемфри Дэви в Англии — установили взаимосвязь между азотом и иными элементами с одной стороны и плодородием почв с другой, но как обогатить последние с помощью первых, по-прежнему было неясно. Поэтому фермеры почти повсеместно продолжали наугад подпитывать свои поля бесполезными удобрениями.

Затем в 1830-х неожиданно появился чудесный продукт, которого давно уже ждал мир. Это продукт назывался гуано. Птичьи экскременты использовалось в Перу в качестве удобрения еще со времен инков, и эффективность этого ресурса не раз отмечалась исследователями и путешественниками. Но лишь теперь кто-то додумался собирать гуано в мешки и продавать отчаявшимся фермерам Северного полушария. Как только они проверили эффективность гуано, они тут же захотели получать его в возможно больших количествах.

Удобрение из гуано повышало урожайность культур до 300 процентов. Мир захватила настоящая гуаномания. Удобрение работало, потому что в нем было много азота, фосфора и нитрата калия (которые, так уж совпало, заодно являются необходимыми ингредиентами для производства пороха). Мочевая кислота, содержащаяся в гуано, высоко ценилась производителями красок. Так что гуано стало ценным продуктом и требовалось в самых различных отраслях. Одно время это был самый востребованный продукт в мире.

Гуано накапливается в огромных количествах в местах гнездования морских птиц. Множество скалистых островов буквально покрыто им: встречаются отложения толщиной в 150 футов. Некоторые острова в Тихом океане — одно сплошное гуано. Торговля гуано обогатила множество людей.

В течение тридцати лет Перу зарабатывало практически весь свой запас иностранной валюты за счет продажи птичьих экскрементов благодарному миру. Чили и Боливия начали войну за территории, богатые гуано. Конгресс США принял специальный Закон о гуано, позволивший частным компаниям объявлять американской территорией все острова, где есть гуано и которые еще не принадлежат ни одной стране. Таким образом США включили в свои владения свыше пятидесяти островов.

Гуано улучшило жизнь фермеров, чего нельзя сказать о жизни городов: в результате распространения гуано рынок человеческих отходов умер. Раньше люди, опорожнявшие городские выгребные ямы, продавали их содержимое фермерам. Но после 1847 года человеческие экскременты перестали интересовать покупателей, и уборка фекалий свелась к тому, что их просто вываливали в ближайшую реку. Чтобы избавиться от последствий, как мы скоро увидим, понадобилось не одно десятилетие.

Неизбежная проблема с гуано состояла в том, что оно накапливалось в течение веков, а расходовалось быстро. Один остров у берегов Африки, содержавший примерно 200 000 тонн гуано, был полностью очищен от птичьих экскрементов всего за год. Цены взлетели до 80 фунтов за тонну. К 1850 году средний фермер стоял перед нелегким выбором: потратить приблизительно половину своих доходов на гуано или смотреть, как его урожай чахнет. Стало понятно, что насущно необходимо синтетическое удобрение, которое надежно и при этом экономно будет подпитывать сельскохозяйственные культуры. Тут как раз и появляется на сцене любопытная фигура Джона Беннета Лоуза.

Лоуз был сыном богатого землевладельца из Хертфордшира и с детства увлекался химическими экспериментами. Он превратил свободную комнату в родительском доме в лабораторию и проводил там почти все свое свободное время. Примерно в 1840 году, когда ему было около двадцати пяти лет, его заинтересовало загадочное свойство удобрений из костной муки: если добавить такое удобрение в определенные почвы, например меловые или торфяные, то урожаи значительно повысятся, однако та же мука на глинистой почве совсем не дает никакого эффекта. Никто не знал причину этого явления. Лоуз начал экспериментировать на родительской ферме, используя различные сочетания почв, растений и навоза, пытаясь докопаться до сути проблемы. Это было фактически началом научной агрономии. В 1843-м, в год смерти Лоудона, он превратил часть фермы в экспериментальную станцию Ротамстед — первую в мире станцию сельскохозяйственных исследований.

Лоуз как одержимый изучал удобрения и навоз. Еще никто и никогда не питал к этой теме столь глубокого интереса. Любой аспект, связанный с действием этих веществ, вызывал в Лоузе бурный восторг. Он менял рацион своих животных, а затем исследовал их фекалии, чтобы понять, как эти изменения влияют на урожайность. Он погружал растения во всевозможные сочетания химических веществ и в процессе этого обнаружил, что минеральные фосфаты, обработанные кислотой, делают костную муку эффективной на любых почвах. Но причину этого явления он не понимал. Ответ пришел гораздо позже: активное питающее вещество в костях животных, фосфат кальция, инертно в щелочных почвах; для его активации требуется кислота.

Тем не менее Лоуз создал первое химическое удобрение, которое назвал суперфосфатом извести. Мир получил то самое удобрение, в котором отчаянно нуждался. Лоуз был так предан своему делу, что провел собственный медовый месяц, путешествуя с женой по промышленным районам на берегах Темзы и ее притоков в поисках наилучшего места для своей фабрики удобрений. Лоуз умер в 1900 году очень богатым человеком.


Все эти достижения: развитие любительского садоводства, расцвет городских окраин, разработка эффективных удобрений — породили одно важное явление, которое незаметно преобразило облик мира. Речь идет о лужайках частных домов.

До XIX века газон был почти исключительно привилегией крупных домовладельцев, так как содержать его было делом накладным. Для тех, кто желал поддерживать свою лужайку в надлежащем виде, существовало всего два варианта. Первый — завести стадо овец, которые будут выщипывать траву. Этот вариант был выбран для Центрального парка в Нью-Йорке, в котором вплоть до конца XIX века паслось стадо из двухсот овец; эта часть парка и сейчас называться Овечья лужайка. Второй вариант — нанять специальную бригаду садовников, которые будут в течение всего сезона косить, собирать и увозить на тележках траву.

Оба варианта были накладными, и ни один не давал идеальных результатов. Даже тщательно покошенная лужайка по современным стандартам имела неровности, а газон, на котором паслись овцы, был еще хуже. Трудно сказать, какой из этих вариантов выбрал наш мистер Маршем, но поскольку у него имелся садовник по имени Джеймс Бейкер, то, скорее всего, газон косили. Как бы там ни было, он почти наверняка выглядел ужасно.

Не слишком вероятно, что мистер Маршем пользовался новым и слегка пугающим изобретением — газонокосилкой. Ее изобрел Эдвин Берд Баддинг, инженер ткацкой фабрики в Страуде, Глостершир. В 1830 году, когда Баддинг возился со станком для обрезки ткани, ему пришло в голову, что если повернуть режущий механизм на бок, поставить на колеса и снабдить длинной рукояткой, то можно будет использовать его для резки травы. Никто раньше до такого не додумался. Еще более замечательно то, что газонокосилка Баддинга в том виде, в котором она в конце концов была запатентована, предвосхитила внешний вид и функциональность современной газонокосилки.

Однако это была жутко тяжелая и неповоротливая машина. Фирма «Джеймс Ферраби энд компани», производитель газонокосилок Баддинга, обещала в рекламном проспекте, что владелец нового приспособления «получит отличную, полезную для здоровья нагрузку»; текст сопровождался иллюстрацией, на которой счастливый покупатель вышагивал за газонокосилкой, как будто вез по гладкому паркету коляску с младенцем.

На самом деле управлять газонокосилкой Баддинга было не так-то просто. Оператор должен был крепко сжимать муфту и при этом со всей силой налегать на саму машинку, чтобы заставить ее двигаться. Повернуть ее в конце каждого ряда без посторонней помощи было почти невозможно.

Второй проблемой газонокосилки Баддинга было то, что она не очень хорошо стригла траву. Плохо сбалансированные лезвия либо беспомощно крутились в воздухе над лужайкой, либо с силой врезались в почву. Лишь время от времени газонокосилка оставляла за собой полосы ровно постриженной травы. Кроме того, это было недешевое удовольствие. В результате покупателей нашлось немного, и Баддинг и Ферраби вскоре расстались.

Однако другие производители взялись усовершенствовать изобретение Баддинга. Основной проблемой был вес. Некоторые ранние образцы чугунных механических газонокосилок были рассчитаны на конную тягу. Предприимчивые инженеры из компании «Лейланд Стим Пауэр Компани» построили паровую газонокосилку, но и та оказалась неуклюжей и громоздкой — ее вес превышал полторы тонны, — и всегда была опасность, что она выйдет из-под контроля и начнет косить заборы и изгороди[74].

Наконец, простые приводные цепи (позаимствованные у другого чуда века — велосипеда) и новая легкая сталь Генри Бессемера сделали небольшую газонокосилку практичной, и это было именно то, в чем нуждался маленький загородный садовый участок.

К последней четверти XIX века газонокосилка окончательно утвердилась в своих правах. Даже в самых скромных имениях хорошо постриженная лужайка стала обязательной. Прежде всего владелец имения таким образом заявлял, что он достаточно обеспечен, чтобы не выращивать на свободной земле овощи к столу.

Сам Баддинг больше не имел никакого отношения к газонокосилкам, зато изобрел другое приспособление, крайне полезное для человечества: регулируемый гаечный ключ. Однако именно газонокосилка навсегда изменила мир у нас под ногами.

Сегодня для многих садоводство — это прежде всего устройство газонов и почти ничего больше. В Соединенных Штатах лужайки занимают большую площадь — 50 000 квадратных миль, — чем какая-либо отдельно взятая сельскохозяйственная культура. Трава на домашних лужайках желала бы вырасти до высоты в два фута, зацвести, приобрести коричневый цвет и погибнуть — именно это происходит с дикой травой в природе. Чтобы сохранить ее короткой, зеленой и постоянно растущей, требуется немало усилий и рабочих рук. В западных Соединенных Штатах около 60 % всей водопроводной воды разбрызгивается на газоны. Мало того, на них расходуется огромное количество гербицидов и пестицидов — 70 миллионов фунтов в год. Есть некая ирония в том факте, что в большинстве случаев поддержание красивого зеленого газона — одно из наиболее экологически вредных занятий, какие только есть в нашей жизни.

На этой несколько обескураживающей ноте давайте вернемся в дом и зайдем еще в одну комнату, прежде чем подняться на второй этаж.

Загрузка...