Глава 7 Гостиная

I

История быта — это история обретения удобств. До XVIII века люди не особенно задумывались о комфорте; не существовало даже самого понятия «комфорт» в современном понимании этого слова. Слово comfortable означало нечто вроде «тот, кого можно успокоить или утешить», а под словом comfort прежде всего имели в виду «покой» или «удобства» — словом, то, что вы стремитесь предоставить раненому, больному или сильно расстроенному человеку. Первым, кто употребил это слово в его современном значении, был писатель Гораций Уолпол, который в 1770 году заметил в письме к другу, что некая миссис Уайт хорошо за ним ухаживает и благодаря ей он чувствует себя «очень комфортно». В начале XIX века все только и говорили о «комфортабельных домах» и «комфортной жизни», но во времена Уолпола о таком и не слышали.

Сейчас мы с вами находимся в гостиной (drawing room) — комнате, в которой больше всего чувствуется (хоть и не всегда выражается в чем-то конкретном) дух комфорта. Ее странное название[51] — просто сокращение от более старого withdrawing room[52], то есть это было место, куда мог удалиться тот или иной член семьи, чтобы побыть в одиночестве, без остальных домочадцев. Название, впрочем, не имело широкого распространения. В XVII и XVIII веках в высшем свете гостиную именовали по-французски — salon, иногда на английский манер — saloon.

Однако оба этих слова постепенно перестали относиться к домашним помещениям: словом saloon стали называть ресторан при гостинице, кают-компанию на корабле, потом — питейное заведение и, наконец, как ни странно, тип кузова легкового автомобиля. А слово salon навсегда связалось с выставкой произведений искусства; позже (примерно в 1910 году) этот термин присвоили себе парикмахеры и те, кто оказывал косметические услуги.

Американцы привыкли называть главную комнату в доме parlour. Это слово ассоциируется с американским фронтиром XVIII века, но на самом деле оно куда более древнее: впервые оно встречается в тексте 1225 года и относится к комнате, куда приходили беседовать монахи (от французского parler — говорить); к последней четверти следующего столетия его смысл расширился и вошел в мирской обиход.

На поэтажном плане нашего пасторского дома архитектор Эдвард Талл использовал термин drawing room. Мистер Маршем, скорее всего, называл свою гостиную так же, хотя, вероятно, был в меньшинстве. К середине столетия этот термин вытеснило словосочетание sitting room[53], впервые появившееся в Англии в 1806 году. Позже вошло в обиход слово lounge, которое сначала означало вид кресла или дивана, затем — домашний сюртук и, наконец, начиная с 1881 года — гостиную.

Думаю, мистер Маршем был человеком, уважающим традиции, поэтому он старался сделать гостиную самой комфортабельной комнатой в доме, обставив ее самой мягкой и качественной мебелью. На деле же большую часть года там вряд ли царил хоть какой-то уют: единственный камин способен обогреть лишь центральную часть комнаты. Зимой, даже если огонь в камине полыхает вовсю, стоит отойти от него — и у вас изо рта пойдет пар.

Несмотря на то, что гостиная стала средоточием уюта в доме, история комфорта начинается в другом месте, вообще за пределами дома, и примерно за сто лет до рождения мистера Маршема. И начинается она с простого открытия, которое сделало семьи землевладельцев очень богатыми. Именно благодаря этому открытию приходской священник мистер Маршем смог построить себе прекрасный дом. Земледельцы вдруг поняли следующее: земле вовсе не нужно регулярно давать отдыхать, чтобы сохранить ее плодородие. Возможно, не самое блестящее озарение в истории, однако оно изменило мир.

Традиционно большая часть английских фермерских земель была поделена на длинные полосы, так называемые фурлонги (furlongs)[54]; каждый фурлонг оставляли под паром раз в два-три года, дабы восстановить его плодородие. Это означало, что ежегодно треть пахотных земель простаивала. В результате не хватало кормов для скота, и фермерам волей-неволей приходилось по осени забивать большую часть стада и поститься до самой весны.

Потом английские фермеры обнаружили то, что голландским фермерам было давно известно: если вместо того, чтобы оставлять землю под паром, посеять на ней репу, клевер или еще несколько культур, то они чудесным образом обновляют почву и вдобавок дают массу зимнего фуража. Причина кроется в том, что эти культуры насыщают землю азотом, но до этого научного объяснения пройдет еще двести лет. Зато фермеры сразу поняли, как сильно этот факт может повысить их благосостояние. Имелся и еще один плюс: поскольку теперь больше домашних животных могли пережить зиму, появились горы дополнительного навоза; эти замечательные бесплатные лепешки еще лучше удобряли почву.

Значение этого открытия трудно переоценить. До XVIII века сельское хозяйство Великобритании сотрясали постоянные кризисы. В 1964 году академик В. Дж. Хоскинс подсчитал, что в период с 1480 по 1700 год неурожай случался каждые четыре года, а катастрофический неурожай — раз в пять лет. Теперь же, благодаря простому принципу севооборота, сельское хозяйство пошло в гору. Наступил золотой век фермерства; многие сельские районы стали процветающими и потому привлекательными, а люди вроде мистера Маршема получили наконец возможность наслаждаться комфортом.

На пользу фермерам пошла и еще одна новинка — хитроумная штуковина на колесах, которую изобрел примерно в 1700 году фермер и агроном из Беркшира по имени Джетро Талл. Его детище, рядовая сеялка, позволяла аккуратно и равномерно сеять семена прямо в почву, а не разбрасывать их вручную. Семена стоили дорого, и новая сеялка Талла снизила их необходимое количество с трех-четырех бушелей[55] на акр до одного бушеля и менее. Семена сеялись на одинаковую глубину ровными рядами, поэтому лучше прорастали. В итоге урожаи существенно повысились: если раньше с акра собирали двадцать-сорок бушелей зерна, то теперь — все восемьдесят.

Животноводство также получило новый толчок. Чуть ли не все основные породы крупного рогатого скота: джерсейская, гернзейская, герефордская, абердин-ангусская, айрширская — были выведены в XVIII веке. Не менее успешно шли дела у овцеводов: именно тогда появились породы, которые и сегодня ценятся за качество и количество руна. Если со средневековой овцы настригали не больше полутора фунтов шерсти, то овца восемнадцатого столетия давала до девяти фунтов. Овцы стали не только более шерстистыми, но и более крупными: в период с 1700 по 1800 год средний вес бараньих туш, продававшихся на лондонском Смитфилдском рынке, увеличился более чем вдвое — с тридцати восьми до восьмидесяти фунтов. То же самое произошло и с говядиной, а на молочных фермах повысились удои.

Однако все это имело свою цену. Для того чтобы новая система производства заработала, надо было объединить маленькие наделы в один большой и куда-то девать владельцев мелких участков. В результате огораживания общинных земель мелкие участки, ранее кормившие многих хозяев и их семьи, преобразовывались в гораздо более крупные огороженные хозяйства, которые обогащали лишь их владельцев. В результате сельское хозяйство стало настолько прибыльным для крупных землевладельцев, что этот вид землевладения вскоре стал почти единственным во многих районах.

Огораживание общинных земель шло медленными темпами в течение нескольких столетий, но набрало скорость в период с 1750 по 1830 год, когда было огорожено примерно шесть миллионов акров британских фермерских земель. Фермерам, согнанным с насиженных мест, пришлось нелегко, однако благодаря огораживанию они и их потомки переехали в города и стали трудиться на ниве новой промышленной революции, которая только началась и финансировалась в основном за счет сверхприбылей неуклонно богатевших землевладельцев.

Вдобавок многие помещики обнаружили, что буквально сидят на огромных угольных пластах — как раз в то время, когда промышленность внезапно стала нуждаться в угле. Это не всегда выглядело эстетически привлекательно: в XVIII веке из окон Чатсуорт-хауса можно было увидеть восемьдесят пять угольных карьеров (во всяком случае, так писали), однако угледобыча давала неплохие барыши. Другие землевладельцы зарабатывали, сдавая землю в аренду железнодорожникам, или строили каналы, контролируя, таким образом, право проезда по собственной территории. К примеру, 40 % доходов герцога Бриджуотера поступало от монополии на каналы в юго-западных графствах.

В те времена государство не взимало с предпринимателей ни подоходного налога, ни налогов на прибыль, налогами не облагались ни проценты с капитала, ни дивиденды; почти ничто не мешало устойчивому притоку денег в банки. Многим людям уже с рождения была обеспечена праздная безбедная жизнь, оставалось лишь копить свое богатство. К примеру, третий граф Берлингтон владел обширными поместьями в Ирландии, общей площадью около 42 000 акров, и при этом ни разу не был в этой стране. В конце концов он стал главным казначеем Ирландии, но так и не приехал туда.

Эти богачи и их отпрыски на радостях застроили всю сельскую Британию. Согласно одному источнику, с 1710 года до конца столетия в Англии было построено по меньшей мере 840 больших сельских домов, «рассеянных, точно крупные сливы в огромном пудинге страны», как с некоторой витиеватостью выразился Гораций Уолпол.

Необычные дома требовали необычных проектировщиков и застройщиков. Пожалуй, самым необычным или, по крайней мере, самым неожиданным из них был сэр Джон Ванбру (1664–1726). Он родился в большой семье и был одним из девятнадцати детей; его зажиточные родители имели голландское происхождение, но к моменту рождения Ванбру уже около полувека жили в Англии. «Весьма доброжелательный и приятный джентльмен», как сказал о нем поэт Николас Роу, Ванбру пользовался большой симпатией всех своих знакомых (за исключением герцогини Мальборо, о чем мы подробнее поговорим чуть позже). В лондонской Национальной портретной галерее висит его портрет кисти сэра Годфри Неллера, написанный, когда Ванбру было около сорока лет. На картине изображен симпатичный мужчина с розовым, упитанным, довольно заурядным лицом, по моде тех лет обрамленном чересчур пышным париком.

В первые тридцать лет своей жизни Ванбру не выказывал никаких особых талантов. Он работал в семейном виноторговом предприятии, ездил в Индию в качестве представителя Ост-Индской компании — тогда еще нового и малоизвестного предприятия — и в конце концов пошел на военную службу, но не отличился и там. Ванбру был командирован во Францию, но не успел он сойти с корабля на берег, как его арестовали за шпионаж. Почти пять лет он провел в тюрьме, правда, содержался в относительно комфортных условиях.

Тюрьма, похоже, оказала на него живительное воздействие: вернувшись в Англию, он поразительно скоро сделался знаменитым драматургом, написавшим одну за другой две весьма популярные комедии тех лет, «Неисправимый» и «Оскорбленная жена». Главные действующие лица этих пьес носят имена вроде Фондлвайв (Ласковая Жена), лорд Фоппингтон (от fop — хлыщ), сэр Танбелли Кламси (Неуклюжий Толстопуз) и сэр Джон Брют (Храбрец). Этот юмор может показаться нам несколько тяжеловесным, но в эпоху, когда ценилось все нарочитое, они являли собой вершину остроумия. Более того, это были довольно рискованные шутки. Один скандализованный член Общества реформирования манер заявил, что «Ванбру, как никто другой, развратил театральные подмостки». Однако другим критикам его пьесы нравились — по этой же самой причине. Поэт Сэмюэл Роджерс считал Ванбру «одним из величайших гениев всех времен».

Всего Ванбру написал и поставил десять пьес, а затем довольно внезапно решил заняться архитектурой. Откуда взялся этот порыв, до сих пор остается загадкой. Известно лишь, что в 1701 году, в возрасте тридцати пяти лет, Ванбру начал работать над проектом дома, который должен был стать одним из самых роскошных дворцов Англии, — замка Говардов (Castle Howard) в Йоркшире. Как ему удалось уговорить своего друга Чарльза Говарда, третьего графа Карлайла (один историк архитектуры описал его как человека «ничем не выдающегося, зато неимоверно богатого»), подписаться под этой, на первый взгляд, безумной затеей, тоже покрыто мраком.

Это был не просто большой дом, это было потрясающее, великолепное здание, выстроенное «с таким размахом, который раньше считался исключительной привилегией королевских особ», пишет биограф Ванбру Керри Даунс. Очевидно, Карлайл усмотрел нечто стоящее в черновых эскизах Ванбру. Впрочем, следует отметить, что Ванбру заручился поддержкой известного и, несомненно, одаренного архитектора Николаса Хоксмура. Трудно сказать, почему специалист с двадцатилетним опытом практической работы согласился ассистировать новичку, который к тому же работал бесплатно (во всяком случае, не найдено никаких финансовых документов по этому проекту, хотя оба участника сделки тщательно следили за своими денежными делами). Как бы то ни было, Карлайл распрощался с известным архитектором Уильямом Толменом, услугами которого собирался воспользоваться, и предоставил свободу действий новичку Ванбру.

И Ванбру, и Карлайл состояли в тайном обществе, известном как «Клуб Кит-Кэт». Целью общества было обеспечить возведение на английский престол и укрепление на нем Ганноверской династии, то есть того, чтобы Англией правили лишь протестанты. Члены клуба добились своей цели, и это было большим достижением, ибо их кандидат, Георг I, не говорил по-английски, не обладал почти никакими выдающимися качествами и был, по словам одного из современников, «ничуть не лучше, чем пятьдесят восьмой по очереди претендент на престол». Если не считать политических интриг, клуб действовал настолько скрытно, что о нем почти ничего неизвестно. Одним из его учредителей был пирожник по имени Кристофер «Кит» Кэт. Его знаменитые пирожки с бараниной тоже назывались «кит-кэты». Спор о том, в честь кого (или чего) был назван клуб, не утихает уже три столетия. Одни говорят, что в честь пирожника, другие — что в честь пирожков.

Клуб просуществовал совсем недолго: примерно с 1696 по 1720 год, всего в нем за это время состояло около пятидесяти человек, из них две трети были пэрами Англии. Пятеро членов клуба — лорды Карлайл, Галифакс и Скарборо, а также герцоги Манчестер и Мальборо — были заказчиками Ванбру. Кроме того, в клубе числились премьер-министр Роберт Уолпол (отец писателя Горация Уолпола), знаменитые публицисты Джозеф Аддисон и Ричард Стил и драматург Уильям Конгрив.

В замке Говардов Ванбру не просто пренебрег классическими правилами, он буквально похоронил их под массой барочных украшений. Постройки Ванбру и впоследствии отличались оригинальностью, но Касл-Хоуард стал самым необычным. В нем было очень много парадных комнат (на одном этаже — целых тринадцать) и непривычно мало спален. Зачастую комнаты имели странную форму или были плохо освещены. Декор фасадов здания тоже поражал своей эксцентричностью. С одной стороны дома стоят простые дорические колонны, а с другой — сильно орнаментированные коринфские. Ванбру не без оснований утверждал, что никто не сможет увидеть сразу оба фасада.

Особенно поражало зрителей (во всяком случае, в первые двадцать пять лет) отсутствие западного крыла, хоть это и не было оплошностью архитектора: заказчик по рассеянности забыл про западное крыло, в результате дом оказался асимметричным. Четверть века спустя другой хозяин и другой архитектор достроили западное крыло, однако совсем в другом вкусе. Сегодня посетители лицезреют барочное восточное крыло, спроектированное Ванбру, и резко контрастирующее с ним западное, которое оформлено в палладианском духе и вряд ли нравилось кому-то, кроме заказчика.

Самая знаменитая деталь замка Говардов — купол над центральной частью — также была добавлена позже; чересчур высокий и тонкий барабан кажется совершенно несоразмерным самому дому. Создается впечатление, будто купол был предназначен совсем для другого здания, в общую композицию замка он, как не слишком дипломатично выразился один архитектурный критик, «совершенно не вписывается». Так или иначе, купол был абсолютным новшеством в английской архитектуре: в то время в Англии имелась лишь одна постройка с куполом — новый собор Святого Павла работы Кристофера Рена. Ни в одном жилом доме ничего подобного не было.

Если коротко охарактеризовать Касл-Хоуард, то это весьма роскошное жилище, но роскошное на свой, совершенно особый, манер. Без купола дом теряет свою неповторимость. Мы можем утверждать это с полной уверенностью, так как в течение двадцати лет замок Говардов и впрямь был лишен купола.

Поздно ночью 9 ноября 1940 года в восточном крыле замка случился пожар. В ту пору в доме был всего один телефонный аппарат, который к тому же расплавился раньше, чем до него успели добраться. Пришлось бежать в сторожку, находившуюся в миле от дома, и уже оттуда вызывать пожарную бригаду. Пожарные прибыли из Мальтона, что в шести милях от замка Говардов, только через два часа. За это время большая часть дома сгорела. От огня купол сложился, точно карточный домик, и рухнул внутрь здания. Следующие двадцать лет замок Говардов стоял без купола и, надо сказать, все равно прекрасно смотрелся: это было все такое же величественное, грандиозное сооружение, пусть и утратившее свою «изюминку». Лишь в начале 1960-х годов купол наконец восстановили.

После замка Говардов архитектору Ванбру, несмотря на его все еще небольшой опыт, поручили проект одного из самых важных зданий Великобритании — Бленэмского дворца, настоящего фейерверка роскоши в Вудстоке, графство Оксфордшир. Бленэм был задуман как подарок от государства герцогу Мальборо в знак признательности за его победу над французами в битве близ баварского местечка Блиндхайм (который англичане умудрились превратить в Бленэм) в 1704 году. К дому прилагалось поместье в 22 000 акров превосходной земли, дававшей ежегодный доход 6000 фунтов стерлингов — в то время это была довольно солидная сумма, но, к сожалению, даже ее не хватало, чтобы содержать дом такого размаха, как Бленэм.

Дворец состоял из трехсот комнат[56] и занимал целых семь акров земли. В то время даже фасад протяженностью в 250 футов считался гигантским; фасад же Бленэма растянулся аж на 856 футов. Это был величайший памятник тщеславию, когда-либо воздвигнутый в Британии. Богатый декор украшал каждый дюйм здания. По степени роскоши Бленэм переплюнул все королевские дворцы и поэтому, естественно, очень дорого стоил. Герцог Мальборо, также член «Клуба Кит-Кэт», похоже, был хорошим приятелем Ванбру, однако, обсудив с архитектором основные вопросы, герцог уехал воевать дальше, передав все домашние дела в руки своей супруги Сары, герцогини Мальборо. Именно она следила за ходом работ, и отношения между ней и Ванбру с самого начала не заладились.

Строительство началось летом 1705 года и с самого начала было сопряжено с трудностями. В процессе работы приходилось вносить множество корректив, которые дорого обходились. Владелец коттеджа, оказавшегося на территории поместья, отказался переезжать, так что парадный вход пришлось перенести: главные ворота расположили на задворках Вудстока; посетители проходили по главной улице, сворачивали за угол и только потом попадали на территорию поместья через ворота, которые даже сегодня, несмотря на свой масштаб, странным образом напоминают черный ход.

На строительство Бленэма было ассигновано 40 000 фунтов стерлингов из государственного бюджета, но в конечном счете проект обошелся в 300 000. Возникла большая проблема, поскольку супруги Мальборо отличались исключительной скупостью. Герцог был настолько скаредным, что, когда писал письма, не ставил точки над «i», дабы сэкономить чернила. Встал вопрос: кто будет платить за работу — королева Анна, казначейство или сами супруги Мальборо? Между герцогиней Сарой и королевой Анной существовали тайные, весьма странные и, возможно, интимные отношения. Наедине они называли друг друга ласковыми именами — «миссис Морли» и «миссис Фриман», пытаясь избежать натянутости в общении, ведь одна из них была королевской особой, а другая — нет.

К несчастью, строительство Бленэма совпало с охлаждением их взаимной симпатии, и неопределенность по поводу того, кто должен понести расходы по строительству, усугубилась. Все осложнилось еще больше, когда в 1714 году королева Анна умерла, на престол взошел король, не питавший особой привязанности к супругам Мальборо и не желавший брать на себя перед ними никаких обязательств. Споры тянулись годами, а строители сидели без денег и в конце концов получили лишь часть того, что им должны были заплатить. На четыре года, с 1712 по 1716-й, строительство вообще остановилось, и многие рабочие, по понятным причинам, не захотели возвращаться, когда стройка возобновилась. Сам Ванбру получил гонорар только в 1725 году, почти через двадцать лет после начала работы.

Архитектор без конца ссорился с герцогиней. Она считала дворец «слишком большим, слишком темным и слишком похожим на казарму», обвиняла Ванбру в расточительстве и непослушании и в конце концов пришла к выводу, что архитектор решительно ни на что не годен. В 1716 году герцогиня и вовсе отказалась от его услуг, однако велела рабочим придерживаться планов архитектора. Когда в 1725 году Ванбру вместе с женой приехал взглянуть на законченное здание, на которое он потратил две трети своей профессиональной жизни (и треть жизни вообще), привратник сказал ему, что герцогиня распорядилась не пускать зодчего на территорию. Он смог увидеть собственную законченную работу лишь издали, а восемь месяцев спустя скончался.

Бленэм, как и Касл-Хоуард, выстроен в стиле барокко, причем содержит еще больше характерных элементов этого стиля — скульптуры, шаров, урн и других излишеств. Многим не понравились монументальный размах и нарочитая роскошь замка. Граф Эйлсбери назвал его «безвкусной грудой камней». Александр Поуп, с исчерпывающей полнотой перечислив все недостатки здания, заключил: «Одним словом, это очень дорогая нелепица». Герцог Шрусбери назвал Бленэм «огромной наземной каменоломней», а известный острослов Абель Эванс сочинил для Ванбру насмешливую эпитафию:

Лежи на нем всей тяжестью, земля,

Он возложил немало груза на тебя.

Бленэм, безусловно, перегружен деталями, но тем не менее производит ошеломляющее впечатление. Человек, который впервые видит это грандиозное сооружение, поневоле испытывает благоговейный трепет. Трудно поверить, что кому-то хотелось жить в столь гнетущей махине. Впрочем, супруги Мальборо фактически там и не жили: они переехали туда только в 1719 году, а уже через два года герцог умер.

Но что бы ни говорили о Ванбру и его творениях, именно с него началась эра прославленных английских зодчих[57]. До Ванбру архитекторы не были в большом почете. Обычно слава доставалась тому, кто платил за архитектуру, а не тому, кто ее проектировал. Хардвик-холл, о котором рассказывали в главе, посвященной холлам, был одним из самых известных зданий своего времени, однако его автором лишь предположительно можно назвать Роберта Смитсона. Судя по всему, это предположение верно, однако решающие доказательства отсутствуют. Смитсон был фактически первым человеком, которого признали профессиональным зодчим, — на его надгробном памятнике, воздвигнутом примерно в 1588 году, написано: «архитектор и землемер». Но, как и в случае со многими другими его современниками, нам почти ничего неизвестно о раннем этапе жизни Смитсона, в том числе где он родился и когда. Впервые о нем упоминается в документах замка Лонглит-хаус, графство Уилтшир, в 1568 году, когда Смитсон уже разменял четвертый десяток и работал мастером-каменщиком. Где он был раньше — тайна за семью печатями.

Даже после того, как профессия архитектора стала общепризнанной и уважаемой, многие архитекторы-практики пришли в нее из других областей. Иниго Джонс сначала рисовал театральные декорации, Кристофер Рен был астрономом, Роберт Гук — ученым, Ванбру — солдатом и драматургом, Уильям Кент — художником и декоратором. То есть как отдельная дисциплина архитектура возникла очень поздно. В Британии обязательные экзамены для архитекторов ввели только в 1882 году, и лишь в 1895 году этот предмет в учебных заведениях получил статус академического.

Однако к середине XVIII века британская архитектура уже завоевала уважение и интерес общества, и самым прославленным на тот момент архитектором был Роберт Адам. Если Ванбру — первый известный зодчий, то Адам — величайший из всех. Он родился в 1728 году в Шотландии в семье архитектора; трое его братьев выбрали то же поприще и весьма преуспели, но Роберт проявил наибольшие дарования, и история запомнила его одного. Период 1755–1785 годов иногда называют эпохой Адама.

В лондонской Национальной портретной галерее висит портрет Адама, написанный примерно в 1770 году, когда зодчему было тридцать с небольшим. На картине изображен достойный муж в седом напудренном парике, но в жизни Адам был не слишком приятным человеком. Надменный и эгоистичный, он плохо обращался со своими подчиненными, платил им гроши и держал в черном теле. Застав их за другой работой (не той, которую он велел им делать), даже за рисованием эскизов забавы ради, Адам назначал сотрудникам большие штрафы.

Однако клиенты высоко ценили способности зодчего и в течение тридцати лет заваливали его заказами. «Братья Адам» стали своего рода архитектурным предприятием. Они владели каменоломнями, деревообрабатывающим бизнесом, фабрикой по производству штукатурки, брали подряды на возведение стен и занимались многим другим. Было время, когда на них работало две тысячи человек. Братья проектировали не только дома, но и все детали интерьера: мебель, камины, ковры, кровати, светильники и прочее — вплоть до мелочей, таких как дверные ручки, шнурки для колокольчиков и чернильницы.

Но проекты Адама часто были слишком эксцентричными, порой даже пугающими, и он постепенно утратил расположение богатых заказчиков. Он питал неуемную слабость к излишествам декора. Попадая в комнату, спроектированную Адамом, человек чувствовал себя мухой, завязшей в сладком торте, обильно залитым шоколадной глазурью. Один из критиков — современников Адама — даже назвал его «кондитером». В 1780-х Адама обвиняли в «приторности и женоподобности»; архитектор окончательно вышел из моды и вернулся к себе на родину, в Шотландию, где и умер в 1792 году. К 1831-му его окончательно забыли: влиятельный сборник «Жизнеописания наиболее знаменитых британских зодчих» не упоминает о нем вообще. Впрочем, забвение было недолгим. К 1860-м слава Адама вновь возродилась и дожила до наших дней, хотя сегодня больше помнят его богатые интерьеры, чем его здания.

Во времена Адама все большие дома имели один общий признак — они были строго симметричными. Вообще говоря, Ванбру не добился полной симметрии в замке Говардов, но это было случайностью. Зато при проектировании остальных сооружений архитекторы придерживались правила симметрии как непреложного закона. Каждому крылу соответствовало другое такое же крыло, даже если в нем не было практической необходимости, а каждые окно и фронтон с одной стороны, как в зеркале, отражались с другой, независимо от того, какие помещения располагались за ними. В результате дома часто имели никому не нужные крылья. Этому абсурду был положен конец лишь в XIX веке, когда в Уилтшире построили один удивительный дом.

Этот дом назывался Аббатство Фонтхилл и был творением двух странных и очень занятных персонажей — заказчика Уильяма Бекфорда и архитектора Джеймса Уайетта.

Бекфорд был сказочно богат. Его семья владела плантациями на Ямайке и в течение ста лет играла ведущую роль в торговле вест-индским сахаром. Мать Бекфорда, безумно любившая своего сына, дала ему все, что только можно пожелать. Сам Моцарт давал ему уроки игры на фортепьяно. Сэр Уильям Чемберс, королевский архитектор, учил его рисованию. Состояние Бекфорда было неистощимо. В день, когда ему исполнился двадцать один год и пришло время вступить в права наследства, он потратил на вечеринку по этому поводу неприлично огромную сумму — 40 000 фунтов. Байрон в одной из поэм назвал Бекфорда «богатейшим сыном Англии», и это, пожалуй, было вполне справедливо.

В 1784 году Бекфорд оказался в центре самого громкого и пикантного скандала того периода, когда выяснились подробности сразу двух его бурных и опасных романов. Один — с Луизой Бекфорд, женой его двоюродного брата, и второй, одновременно, — со стройным изящным юношей по имени Уильям Кортни, будущим девятым графом Девонским, которого называли «самым красивым мальчиком Англии». На протяжении нескольких лет Бекфорд встречался с обоими, нередко под одной и той же крышей.

Однако осенью 1784 года произошел внезапный скандал. Бекфорду передали (или он нашел) записку, написанную рукой Кортни, и он взбесился от ревности. Нет никаких точных сведений о том, что именно было в той записке, но она толкнула Бекфорда на необдуманный поступок. Он зашел в комнату Кортни и, как слегка смятенно описывает один из гостей дома, присутствовавших при этом, «отхлестал его, вызвав шум; дверь была открыта, и мы увидели Кортни в одной рубашке, а рядом Бекфорда в какой-то необъяснимой позе… весьма странная история».

Да уж…

Самым неприятным для Бекфорда было то, что родители обожали Кортни, единственного мальчика из четырнадцати своих детей, причем совсем еще юного. На момент скандала ему было пятнадцать лет, а когда он подпал под нездоровое влияние Бекфорда, возможно, всего десять. Разумеется, семья Кортни не намерена была спускать все это распутнику, да и обманутый кузен вряд ли пришел в восторг, узнав шокирующую правду о своей супруге. Опозоренный Бекфорд бежал на континент, много путешествовал по Европе и написал на французском языке готический роман под названием «Батек, или Арабская сказка», который сейчас совершенно невозможно читать, но в то время он имел большой успех.

В 1796 году (несмотря на прошедшие годы, шумиха вокруг его имени даже не думала стихать) Бекфорд совершил неожиданный поступок: он вернулся в Англию и объявил, что намерен снести Фонтхилл-Сплендерс — свой особняк в Уилтшире, построенный всего около сорока лет назад, а на его месте выстроить новый дом, да не простой, а самый большой в Англии со времен Бленэма. Довольно странная идея, ведь Бекфорду, от которого отвернулись все друзья, некого было принимать в столь огромном жилище. Архитектором для своего полубезумного проекта он выбрал Джеймса Уайетта.

Уайетт — незаслуженно забытая фигура. Его единственная подробная биография, написанная Энтони Дейлом, была опубликована больше полувека назад. Возможно, он стал бы более известным, если бы сохранилось больше его зданий. Сегодня Уайетта помнят скорее за то, что он разрушил, чем за то, что он построил.

Джеймс Уайетт родился в Стаффордшире, в семье фермера. В молодости, увлекшись архитектурой, он провел шесть лет в Италии, изучая архитектуру и рисунок. В 1770 году, когда ему было всего двадцать четыре, он создал проект Пантеона — общественного сооружения с выставочным залом, взяв за образец одноименный древнеримский памятник. В течение ста шестидесяти лет Пантеон был самым заметным сооружением на лондонской Оксфорд-стрит. Гораций Уолпол назвал его «самым красивым зданием в Англии». К сожалению, владельцы компании «Маркс энд Спенсер» не разделяли его мнения и в 1931 году разрушили Пантеон, чтобы расчистить место для нового универмага.

Уайетт был талантливым зодчим со своей индивидуальной манерой. При Георге III оно был назначен топографом Управления общественных работ, что означало, что он является официальным государственным архитектором, однако его личные качества оставляли желать лучшего. Неорганизованный, забывчивый, беспорядочный, он сильно пил и то и дело уходил в запой. Был год, когда он пропустил подряд пятьдесят еженедельных совещаний в Управлении.

Уайетт так плохо контролировал своих подчиненных, что один из них, как выяснилось задним числом, был в отпуске целых три года. Однако, когда Уайетт бывал трезв, все его любили и ценили за добрый нрав и наметанный глаз архитектора. Его бюст, стоящий в лондонской Национальной портретной галерее, изображает свежевыбритого (весьма необычно для Уайетта) мужчину с пышной шевелюрой и скорбным выражением на лице, которое, возможно, объясняется похмельем.

Несмотря на все свои недостатки, он стал самым востребованным архитектором своего времени, однако брал больше заказов, чем мог выполнить, и, к неудовольствию своих клиентов, редко уделял им достаточно внимания. «Его ничто не волнует, кроме выпивки. Была бы только бутылка!» — раздраженно писал один из его многочисленных неудовлетворенных заказчиков.

«Буквально все сходятся во мнении, — замечает Энтони Дейл, — что у Уайетта было три вопиющих недостатка: полное отсутствие предпринимательской жилки, совершенное неумение эффективно применять свои знания… и крайняя непредусмотрительность». И это слова вполне сочувствующего комментатора! Если коротко, Уайетт был нерадив и труден в общении. Один его клиент, Уильям Уиндем, целых одиннадцать лет ждал окончания работы, на которую требовалось гораздо меньше времени. Уиндем устало писал непутевому архитектору: «Думаю, мое раздражение вполне оправданно. Жить в моем доме практически невозможно. Я не мог добиться от вас выполнения работы, которую легко можно сделать за пару часов». Несчастным клиентам Уайетта требовалось прямо-таки ангельское терпение.

И несмотря на все это, его карьера была успешной и очень продуктивной. За сорок лет он построил или перестроил сотню загородных домов, реконструировал или достроил пять соборов и в целом сильно поспособствовал изменению облика британской архитектуры — правда, по мнению некоторых, не всегда в лучшую сторону. Особенно лихо он расправлялся с соборами. Критика Джона Картера так пугало пристрастие Уайетта к уничтожению старинных интерьеров, что он прозвал зодчего Разрушителем и посвятил 212 колонок в Gentleman s Magazine — по сути дела, всю свою журналистскую карьеру — нападкам на Уайетта.

Уайетт собирался увенчать массивным шпилем и Даремский собор. Идея не встретила одобрения, и слава богу, тем более что башня, которую Уайетт вскоре построил в Фонтхилле, оказалась весьма опасным сооружением. Он также собирался снести древнюю Галилейскую часовню, место последнего упокоения Беды Достопочтенного[58] и одно из величайших произведений англо-норманнской архитектуры. По счастью, и этот план был отвергнут.

Бекфорд был восхищен несомненным дарованием Уайетта, но его приводили в смятение беспутство и крайняя ненадежность архитектора. Все же ему каким-то образом удалось добиться от Уайетта, чтобы тот составил проект, и работа началась.

Все в Фонтхилле было спроектировано с фантастическим размахом. Окна высотой в пятьдесят футов; лестницы, ширина которых была равна их длине; сорокафутовая парадная дверь, казавшаяся еще выше на фоне швейцаров-карликов, которые служили у Бекфорда; восьмидесятифутовые гардины свисали с четырех арок восьмиугольной центральной гостиной, которая так и называлась — Октагон и от которой в четыре стороны расходились четыре длинные галереи; главный коридор представлял собой перспективу более чем в триста футов. В столовой стоял пятидесятифутовый стол, за которым в гордом одиночестве вкушал пищу сам Бекфорд. Помещение было перекрыто кровлей с открытыми стропилами, которая терялись в далеких тенях бесчисленных балок.

Пожалуй, никогда ни до, ни после Фонтхилла не было построено такого чудовищно огромного жилого дома; причем все это — ради одного-единственного человека и к тому же изгоя общества, к которому совершенно точно ни разу не зайдут в гости соседи. Более того, чтобы сохранить свое уединение, Бекфорд обнес поместье гигантской стеной, которую назвал Барьером; двенадцати футов в высоту и двенадцати миль в длину, она была увенчана железными пиками.

В числе прочих построек поместья имелся и огромный склеп длиной в сто двадцать пять футов, в который следовало со временем поместить гроб хозяина. Гроб должен был быть воздвигнут на платформу, возвышавшуюся над полом склепа на целых двадцать пять футов; Бекфорд полагал, что так до него никогда не доберется ни один червь.


Рис. 7. Большой западный холл, ведущий в главную гостиную («Октагон») в аббатстве Фонтхилл


Фонтхилл был намеренно выстроен с вызывающей асимметрией (историк Саймон Терли назвал эту композицию «архитектурной анархией») и выполнен в вычурном неоготическом стиле, из-за чего походил на гибрид средневекового собора и замка Дракулы. Уайетт не был изобретателем неоготики. Эта честь принадлежит Горацию Уолполу и его дому Строберри-хилл в пригороде Лондона. Изначально словом gothick в Англии называли не архитектурный стиль, а особый жанр литературных произведений — мрачные, перегруженные деталями «готические» романы, родоначальником которых тоже стал Уолпол, написавший в 1764 году «Замок Отранто».

Впрочем, Строберри-хилл отличался сравнительной сдержанностью; это было достаточно традиционное здание с элементами готической ажурной каменной работы и прочими украшениями. Готические сооружения Уайетта были куда более тяжеловесными — с огромными башнями, романтическими шпилями и беспорядочным нагромождением асимметричных высоких кровель: создавалась иллюзия, будто дом рос и расширялся на протяжении столетий, — своего рода голливудская фантазия на тему прошлого, возникшая задолго до появления Голливуда. Чтобы выразить дух готики, Уолпол придумал термин gloomth («мрачность»). Дома Уайетта прямо-таки ее источали.[59]

Одержимый желанием как можно быстрей завершить проект, Бекфорд нещадно подгонял строителей: пятьсот человек работали круглыми сутками, но дела все время не ладились. 280-футовая башня Фонтхилла — самая высокая из всех башен, когда-либо украшавших частный дом, — стала настоящим кошмаром для строителей, Уайетт опрометчиво использовал новое вяжущее вещество — так называемый романцемент, только что изобретенный преподобным Джеймсом Паркером из Грейвзенда, еще одним из той плеяды пытливых священнослужителей, с которой мы познакомились в начале книги.

Каким ветром преподобного мистера Паркера занесло в мир строительных материалов, неизвестно, но он предложил новый способ изготавливать быстро застывающий раствор, утверждая, что это давно забытый рецепт древних римлян (отсюда и название). К сожалению, его цемент имел малую прочность и, если при смешивании не соблюдались точные пропорции, рассыпался на куски — что как раз и случилось в Фонтхилле. Башня Уайетта дважды обрушивалась в ходе строительства и даже после окончания работ угрожающе поскрипывала и потрескивала.

К крайнему неудовольствию Бекфорда, Уайетт часто отсутствовал — пьянствовал или работал над другими проектами. Как раз в тот момент, когда в Фонтхилле разражалась очередная катастрофа и пятьсот рабочих либо спасались бегством, либо бездельничали в ожидании указаний сверху, Уайетт был поглощен большим проектом: строил королю Георгу III новый дворец в Кью, на западе Лондона. Трудно сказать, почему Георгу III взбрела в голову эта идея, ведь у него уже был один отличный дворец в Кью, но так или иначе Уайетт спроектировал для короля весьма внушительное сооружение (за свой пугающий вид прозванное Бастилией) — одно из первых зданий мира, при возведении которого в качестве стройматериала использовался чугун.

Мы не знаем точно, как выглядел этот дворец — он не сохранился и не осталось ни одного рисунка с его изображением, — но, скорее всего, это было весьма впечатляющее здание, почти целиком выполненное из чугуна, за исключением дверей и половиц. Наверное, не слишком уютно жить в огромном кухонном котле. К несчастью, пока на берегу Темзы шла стройка, король начал терять зрение, а заодно и интерес к тем вещам, которые не мог разглядеть. Мало того, он никогда не испытывал особенной симпатии к Уайетту. Поэтому, когда здание было уже наполовину возведено (и поглотило более 100 000 фунтов стерлингов), работу резко прервали. Лет двадцать дом стоял недостроенным, а потом новый король Георг IV велел его снести.

Бекфорд забрасывал Уайетта возмущенными письмами. «В каком вонючем трактире, мерзкой таверне или сифилитическом борделе вы прячете свою грязную дряблую задницу?» — вопрошал он, заодно обзывая Уайетта сутенером. Каждое письмо представляло собой длинный перечень гневных и изобретательных оскорблений. Уайетт, естественно, был взбешен. Однажды он в очередной раз бросил стройку в Фонтхилле и уехал в Лондон, якобы по срочному делу, но через три мили заехал в другое поместье Бекфорда, где случайно встретился с одним из своих приятелей-выпивох. Там их неделю спустя и обнаружил взбешенный Бекфорд — напившихся до беспамятства, в окружении множества пустых бутылок.

Окончательная строительная смета Аббатства Фонтхилл неизвестна, но в 1801 году, согласно одному осведомленному источнику, Бекфорд уже потратил 242 000 фунтов стерлингов (этих денег хватило бы на постройку двух Хрустальных дворцов), а на тот момент было сделано меньше половины работы. Бекфорд переехал в еще не законченное аббатство летом 1807 года и стал жить там, несмотря на полное отсутствие удобств. «Приходилось все время жечь шестьдесят каминов — как зимой, так и летом, — чтобы дом не отсырел и не выстудился окончательно», — пишет Саймон Терли в книге «Утраченные дома Британии». Почти все спальни были аскетичными, как монашеские кельи; в тринадцати из них не хватало окон, а в спальне самого Бекфорда был единственный предмет мебели — узкая кровать.

Уайетт по-прежнему бывал на стройке лишь периодически, а Бекфорд постоянно пребывал по этому поводу в бешенстве. В начале сентября 1813 года, сразу после своего шестьдесят седьмого дня рождения, Уайетт возвращался в Лондон из Глостершира вместе с клиентом; карета перевернулась, и он сильно ударился головой. Удар оказался смертельным. Архитектор скончался почти мгновенно, оставив свою жену без единого пенни.

Как раз в это время цены на сахар упали, и Бекфорд столкнулся с неприглядной оборотной стороной капитализма. К 1823 году он так обеднел, что вынужден был продать Фонтхилл. Поместье купил за 300 000 фунтов некий чудак по имени Джон Форквар, который родился в сельской Шотландии, но молодым человеком поехал в Индию и там сколотил состояние на производстве ружейного пороха. В 1814-м Форквар вернулся в Англию и обосновался в Лондоне, в отличном доме на Портман-сквер, однако сильно запустил свое жилище — впрочем, как и себя самого: когда он гулял по соседним кварталам, его иногда останавливала полиция, принимая за подозрительного бродягу.

Форквар купил Фонтхилл, но почти не жил там. Однако самый драматичный эпизод в истории аббатства он застал.

Трагедия разразилась перед самым Рождеством 1825 года; башня издала очередной протяжный скрип и рухнула. Один из слуг, подгоняемый ударной волной от падения, пролетел целых тридцать футов по коридору, но чудесным образом не пострадал — так же, как и все остальные.

Почти треть дома оказалась похоронена под грудой обломков башни, и здание стало непригодным для жизни. Форквар отнесся к своему несчастью с философским спокойствием, заметив, что теперь его жизнь существенно упростилась, ибо отпала необходимость ухаживать за огромным жилищем. В следующем году он скончался, не оставив завещания, но никто из его родственников не захотел принимать во владение Фонтхилл. Вскоре то, что осталось от дома, снесли.

Между тем Бекфорд, получив свои 300 000 фунтов, уехал в Бат, где построил 154-футовую башню в сдержанном классическом стиле. Эта башня, названная Лэнсдаун-тауэр, была возведена с применением хороших материалов и со всеми необходимыми предосторожностями, поэтому стоит до сих пор.

II

Фонтхилл был наглядным примером извращенного несоответствия между объемом усилий и денежных средств, вкладываемых в здание, и числом его обитателей. По части элегантности и пышности архитектуре этой эпохи не было равных, но она ничуть не улучшила повседневный быт людей.

Все изменилось с появлением нового социального слоя — среднего класса. Разумеется, люди среднего социального положения (не богачи-аристократы, но и не бедняки-простолюдины) были всегда, но лишь в XVIII веке они превратились в силу, с которой необходимо считаться.

Термин «средний класс» появился лишь в 1745 году (в книге про торговлю ирландской шерстью, как ни странно), однако с тех пор улицы и кофейни Британии наводнили уверенные, говорливые, состоятельные люди, подходившие под это определение, — банкиры, юристы, художники, издатели, коммерсанты, застройщики и прочие в общей массе творческие и амбициозные работники. Представители этого нового и постоянно растущего среднего класса работали не только на аристократов, но и друг на друга, что было для них даже более выгодно. Так постепенно формировался современный мир.

Запросы общества вышли на принципиально иной уровень. Внезапно появилось множество людей с роскошными особняками, каждый из которых надо было соответствующим образом обставить, и мир так же внезапно наполнился желанными предметами. Ковры, зеркала, шторы, украшенная вышивкой мягкая мебель и еще сотни вещей, до 1750 года редко встречавшихся в домах, теперь стали обычным явлением.

Расширение Британской империи и оживление внешнеторговых связей тоже внесли свою лепту. Возьмем, к примеру, древесину. Когда Британия была изолированным островным государством, у нее по сути имелся всего один вид древесины для производства мебели: дуб. Дуб — материал благородный: прочный, долговечный, по твердости практически не уступает железу, но он пригоден лишь для тяжелой, массивной мебели — комодов, кроватей, больших столов и т. п. Однако с развитием британского мореплавания и расширением английских коммерческих интересов в страну начала поступать древесина самых разных сортов — орех из Виргинии, розовое дерево из Каролины, тик из Азии, и это полностью изменило быт: теперь люди по-другому сидели, по-другому беседовали и по-другому развлекались.

Больше всего ценилось красное дерево с Карибских островов, глянцевитое, прочное и обладающее прекрасными производственными качествами. Достаточно вязкое для того, чтобы его можно было покрывать тонкой резьбой в витиеватом стиле рококо, оно в то же время оказалось достаточно прочным, чтобы использовать его в качестве материала для повседневной домашней мебели. До него ни один вид древесины не обладал подобным сочетанием характеристик, и мебель вдруг приобрела поистине скульптурную красоту.

Однако своим почетным местом среди всех прочих видов древесины красное дерево во многом обязано еще одному новому волшебному материалу, который прибыл с другого конца земли. Это был шеллак — смолистый секрет, выделяемый лаковым червецом. Полчища этих насекомых появляются в некоторых частях Индии в определенное время года, и из их выделений делают лак — без запаха, нетоксичный, очень блестящий и крайне устойчивый к царапинам и выцветанию; в жидком состоянии он не притягивает пыль и высыхает за считанные минуты. Даже сейчас шеллак находит множество применений, и с ним не могут соперничать многие синтетические продукты. К примеру, когда вы приходите в боулинг и видите там безупречно сияющие дорожки, то это сияние — заслуга шеллака.

За счет новых видов древесины и лаков мебель преобразилась, однако для того, чтобы выпускать качественную продукцию, требовалась еще и новая система производства, способная удовлетворить непрерывно растущий спрос. Если традиционно декораторы, подобные Роберту Адаму, для каждого нового дома создавали новую мебель, то теперь мебельщики поняли, что гораздо выгоднее изготавливать много предметов мебели по единому эскизу. Они начали выпускать в больших количествах вырезанные по шаблонам детали, которые затем собирали и отделывали другие люди, — наступила эра массового производства.

Забавно, что людей, внесших большой вклад в развитие и внедрение новых методов массового производства, мы сейчас глубоко чтим за их мастерство. И самый достойный почитания — мебельщик из северной Англии по имени Томас Чиппендейл. Его влияние было огромным. Он стал первым простолюдином, в честь которого назвали мебельный стиль. До него в названиях стилей преданно поминали монархов: Тюдора, Елизавету, Людовика XIV или королеву Анну.

Об этом человеке сохранилось крайне мало сведений. Например, мы понятия не имеем, как он выглядел. За исключением того, что Чиппендейл родился и вырос в рыночном городке Отли, на краю Йоркшир-Дейлс, нам совсем ничего не известно о ранних годах его жизни. Впервые о нем упоминается в 1748 году, когда он, будучи уже тридцатилетним, приехал в Лондон и занялся обивкой мебели.

Это была смелая затея, ибо обивочное ремесло, технологически сложное само по себе, требует больших трудовых ресурсов. Один из самых успешных обивщиков, Джордж Седдон, руководил четырьмя сотнями рабочих — резчиками, позолотчиками, столярами, мастерами по изготовлению зеркал и медных украшений и т. д. У Чиппендейла был размах поменьше: в его подчинении находились сорок-пятьдесят человек, а его владения представляли собой два участка земли, расположенных по адресу: Сент-Мартинс-лейн, 60 и 62, сразу за углом от Трафальгарской площади (правда, она появится только через 80 лет).

Кроме того, Чиппендейл делал и продавал стулья, журнальные и туалетные столики, письменные и карточные столы, книжные шкафы, бюро, зеркала, корпуса часов, канделябры, пюпитры, подсвечники, комоды и новый экзотический предмет, который он назвал «софа». В то время диваны казались дерзкими, даже возбуждающими предметами мебели: они напоминали кровати и как бы намекали на постельные развлечения. Ко всему этому фирма торговала обоями и коврами, брала заказы на ремонтные работы, расстановку новой мебели и даже похороны.

Безусловно, Томас Чиппендейл выпускал отличную мебель, но он был далеко не единственным. В XVIII веке только на одной Сент-Мартинс-лейн работало тридцать мебельщиков и еще сотня — в стране в целом. Почему сегодня всем нам известно имя Чиппендейла? Потому что в 1754 году он совершил крайне дерзкий поступок: выпустил книгу по дизайну «Руководство для джентльмена и краснодеревщика», содержавшую 160 иллюстраций.

Архитекторы уже лет двести делали подобные вещи, но для мебельщиков это было в диковинку. Эскизы соблазняли своей красотой. Образцы изображались не в обычной двумерной проекции, а в перспективе, с тенями и оттенками. Потенциальный заказчик мог тут же представить себе, как эти симпатичные предметы будут смотреться в его доме. Книгу Чиппендейла нельзя назвать сенсацией: было продано всего 308 экземпляров, однако в числе покупателей были сорок девять представителей аристократии, так что книга стала непропорционально известной и авторитетной.

Книгу также покупали другие мебельщики, в связи с чем возникла странная ситуация: Чиппендейл открыто приглашал своих конкурентов пользоваться его эскизами для собственных коммерческих целей. Это обеспечило распространение стиля, но не способствовало немедленному обогащению самого Чиппендейла: теперь клиенты могли заказать «чиппендейловскую» мебель любому мало-мальски искусному мастеру, при этом по более низкой цене.

А бедные историки мебели с тех пор ломают голову, пытаясь понять, какие предметы являются подлинной работой Чиппендейла, а какие — репликами, сделанными по эскизам из его книги. Но даже если стол или шкаф — «подлинный чиппендейл», это еще не значит, что рука самого мастера Томаса хоть раз его коснулась: «подлинным чиппендейлом» считается то, что вышло из его мастерской — не больше.

Тем не менее репутация Чиппендейла была такова, что в ее тени грелись многие. В 1756 году бостонский мебельщик Джон Уэлч, взяв за основу эскизы Чиппендейла, сделал письменный стол из красного дерева и продал его некоему Дюблуа. Стол простоял в семье Дюблуа 250 лет, а в 2007 году был выставлен на аукцион «Сотбис» в Нью-Йорке. И хотя сам Томас Чиппендейл не имел прямого отношения к этому столу, он был куплен почти за 3,3 миллиона долларов.

Вдохновленные успехом Чиппендейла, другие английские производители мебели тоже выпустили книги с собственными эскизами: Джордж Хепплуайт — «Справочник столяра-краснодеревщика и обивщика» (1788), а вслед за ним Томас Шератон — «Альбом эскизов столяра-краснодеревщика и обивщика» (отдельные выпуски увидели свет в 1791–1794 гг.). Книгу Шератона прочитало в два раза больше людей, чем книгу Чиппендейла, и, кроме того, она была переведена на немецкий язык. Хепплуайт и Шератон стали особенно популярными в Америке.

Сегодня любой предмет мебели, непосредственно связанный с кем-то из этой троицы, стоит целое состояние, но при жизни вышеозначенные мастера не всегда пользовались успехом, а их творения не всегда вызывали восторг. Чиппендейл разорился первым. Выдающийся мебельщик был никудышным предпринимателем; этот недостаток особенно проявился в 1766 году, поле смерти его партнера по бизнесу Джеймса Ранни. Ранни был деловым мозгом компании, и, оставшись без него, Чиппендейл до конца своих дней кое-как перебивался от кризиса к кризису.

Какая злая ирония судьбы! Чиппендейл отчаянно изыскивал средства для того, чтобы заплатить своим работникам, а самому не попасть в долговую яму, и при этом выпускал продукцию высочайшего качества для богатейших домовладельцев, тесно сотрудничал с ведущими архитекторами и дизайнерами — Робертом Адамом, Джеймсом Уайеттом, сэром Уильямом Чемберсом и другими, но его личное благополучие неуклонно катилось вниз.

Это был непростой век для предпринимательства. Заказчики, как правило, не спешили с оплатой. Чиппендейлу пришлось пригрозить судом Дэвиду Гаррику, актеру и импресарио, за хроническую неуплату по счетам и приостановить работы в одном величественном здании в Йоркшире, когда долг владельцев достиг серьезной суммы в 6838 фунтов. «У меня нет ни гинеи, чтобы завтра заплатить своим людям», — в отчаянии написал он однажды. Чиппендейл наверняка провел большую часть жизни в тревогах и волнениях, ни на минуту не испытав приятного чувства уверенности в завтрашнем дне. На момент смерти, в 1779 году, у него за душой было всего-навсего 28 фунтов 2 шиллинга и 9 центов — этих денег не хватило бы, чтобы купить даже самый скромный предмет мебели из его собственного демонстрационного зала.

Когда Чиппендейл скончался, никто этого и не заметил. Ни одна газета не напечатала некролога. Через четырнадцать лет после его смерти мебельщик Томас Шератон заявил, что работы Чиппендейла «полностью устарели и перестали быть интересными». К концу 1800-х имя Чиппендейла стало настолько малоизвестным, что первое издание «Национального биографического словаря» уделило ему всего один параграф — намного меньше, чем самому Шератону или его коллеге Джорджу Хепплуайту, — причем информация была в основном критической и по большей части неверной. Автор безбожно переврал факты: так, согласно его версии, Чиппендейл приехал в Лондон из Вустершира, а вовсе не из Йоркшира.

Мебельщики Томас Шератон (1751–1806) и Джордж Хепплуайт (ок. 1727–1786) едва ли могли похвастаться большими успехами. Магазин Хепплуайта находился в захолустном районе Криплгейт, а его фигура была окутана мраком: современники обращались к нему то Кепплуайт, то Хебблгэйт. О его личной жизни практически ничего не известно. К моменту публикации словаря он уже два года как был мертв.

Судьба Шератона еще более любопытна. Судя по всему, у него вообще не было своего магазина, и никто никогда не видел ни одного предмета мебели, сделанного в его мастерской. Вполне вероятно, что он и вовсе не занимался изготовлением продукции, а просто работал конструктором-дизайнером. Его книга хорошо продавалась, однако он явно нуждался в деньгах и, чтобы свести концы с концами, преподавал рисование и черчение. В какой-то момент Шератон бросил конструировать мебель, стал миссионером нонконформистской секты «строгих баптистов» (Narrow Baptists) и, в сущности, уличным проповедником, а в 1806 году умер в Лондоне — в полной нищете, «среди грязи и клопов», оставив жену и двоих детей.

Чиппендейл и его современники, несомненно, были мастерами мебельного дела, однако им было доступно одно преимущество, которое позже оказалось безвозвратно утраченным, — применение лучшей мебельной древесины из всех когда-либо существовавших, а именно разновидности красного дерева под названием свитения махагони (она же вест-индское махагони). Этот сорт произрастал лишь в некоторых районах островов Куба и Эспаньола (на последнем сегодня располагаются Гаити и Доминиканская Республика).

Свитения обладала непревзойденными качествами: красотой, изяществом и практичностью. Из-за огромного спроса всего за пятьдесят лет с момента открытия дерево было полностью истреблено. Всего в мире есть около двухсот разновидностей красного дерева; в большинстве своем это очень хороший материал, но по элегантности, гладкости и технологичности ни один не идет ни в какое сравнение со свитенией. Возможно, в один прекрасный день в мире и появится мебельщик более талантливый, чем Чиппендейл и его коллеги, но без свитении ему уже никогда не изготовить более качественных стульев.

Как ни странно, довольно долгое время этого никто не ценил. На протяжении целого столетия или больше стулья и другие предметы мебели Чиппендейла небрежно пинали ногами в лакейских, и лишь в Эдвардианскую эпоху их снова стали ценить и вернули в хозяйские гостиные. Сейчас подтверждена подлинность примерно шестисот предметов мебели Чиппендейла. Остальные либо передаются из поколения в поколение, либо проданы по дешевке и, возможно, неприметно стоят себе в каком-нибудь загородном коттедже, хотя стоят больше, чем сам этот дом.

Если бы мы вернулись во времена Чиппендейла и зашли в любой дом, нас тут же поразило бы одно обстоятельство: кресла и другие предметы мебели, как правило, выставлялись вдоль стен, отчего комнаты делались похожими на залы ожидания. Столы и стулья в центре гостиной для людей Георгианской эпохи были такой же странностью, как для нас — гардероб, стоящий посреди комнаты. Мебель придвигали к стенам, чтобы не наткнуться на нее, проходя по комнате в темноте. Поскольку мягкие кресла и диванчики всегда стояли у стен, тыльная сторона их спинок зачастую не отделывалась — точно так же, как мы сейчас не отделываем задние стенки у комодов и шкафов.

Когда в дом приходили гости, необходимое количество стульев обычно выдвигалось вперед и ставилось кругом или полукругом, как на уроке в начальной школе. Поэтому почти все разговоры проходили в напряженной и натянутой обстановке. Гораций Уолпол, просидев четыре с половиной часа за мучительно-бессмысленной беседой, заявил: «Мы уже обсудили погоду, новые оперные и театральные постановки… и все остальные темы, которые годятся для официальной встречи». Однако, если смелая хозяйка дома пыталась сгруппировать стулья по три-четыре, это было еще хуже: люди вокруг галдели на все голоса, а привыкнуть к тому, что у тебя за спиной непрерывно говорят, удается далеко не каждому.

И потом, старинные стулья были жутко неудобны. На первый взгляд, проблема решалась просто: надо было всего-навсего подбить стулья мягким материалом. Однако далеко не все ремесленники умели делать хорошие мягкие стулья. Производители изо всех сил старались добиться ровного края в местах, где ткань соединялась с деревом, — сначала для этого применялась отделка кантом или бордюром — и не всегда могли изготовить мягкое сиденье, которое надолго сохраняло бы свою выпуклую форму.

Требуемой долговечности умели добиваться лишь седельники, вот почему так много старинной мягкой мебели имеет кожаную обивку. У фабричных обивщиков была еще одна проблема: большинство тканей в те времена имело ширину всего двадцать дюймов, из-за чего приходилось делать швы в самых неудобных местах. Только когда в 1733 году Джон Кей изобрел челнок для ручного ткацкого станка, появилась возможность производить ткани шириной в три фута.

Усовершенствования в текстильной и печатной технологиях значительно повысили качество декора: ковры, обои и яркие ткани стали очень популярны, а палитра доступных красок пополнилась насыщенными цветами. В результате к концу XVIII века дома наводнили такие предметы, которые столетие назад считались безумной роскошью. Так постепенно жилище начало приобретать знакомый нам современный облик. Наконец-то, всего через каких-то тысячу четыреста лет после ухода римлян (у которых уже были ванны с горячей водой, мягкие диваны и центральное отопление), британцы заново познали истинный вкус бытовых удобств. Они еще не обрели полный комфорт, однако уже четко поняли, к чему хотят стремиться. Прежний образ жизни безвозвратно ушел в прошлое.

Впрочем, у мягкой мебели был один минус: нерадивые хозяева часто портили свои диваны и кресла — прожигали или оставляли на них трудновыводимые пятна. Чтобы спасти самую ценную мебель от опасности, люди создали новый тип комнаты; как раз туда мы с вами сейчас и отправимся.

Загрузка...