Европа, частью которой с XIII столетия вынужденно стало восточное побережье Балтики, сама переживала значительные перемены. Великая борьба между светскими правителями и папством за верховную власть завершилась в пользу монархий, и к XV в. монархи начали осознавать важность династий и эффективного внутреннего управления. Поскольку старые феодальные связи между сеньорами и вассалами слабли, сеньоры не могли более надеяться на сохранение лояльности подданных лишь на основании личных связей. Служилые люди, получавшие земельные пожалования, стали превращаться в землевладельческую аристократию, одновременно открывая для себя все выгоды передачи владений по наследству и преимущества прикрепления «своих» крестьян к земле. Города превращались во все более и более могущественную и независимую политическую силу по мере того, как торговля с дальними странами и предпринимательство создавали новые формы личного обогащения.
Западная церковь по-прежнему (по крайней мере, номинально) несла ответственность за спасение душ человеческих, но, поскольку она активно вмешивалась в светские дела, ее деятельность стала критически оцениваться реформаторами — такими, как Джон Уиклиф и Ян Гус, — крайне обеспокоенными коррумпированностью духовенства и громадными богатствами церкви. Вселенские соборы в Констанце (1414–1417) и Базеле (1431–1449) предпринимали попытки утихомирить реформаторов, но волнения продолжались. Богатство стало цениться больше, чем земля, но стремление к территориальному контролю оставалось сильным как на государственном, так и на личном уровне. На самом деле экспансионистские тенденции стали даже нарастать, поскольку европейские государства продолжали соревноваться в могуществе посредством территориальных захватов и выказывали стремление к подчинению соседних и даже удаленных территорий. Государства восточного побережья Балтики — Ливонская конфедерация и Польско-Литовский союз — теперь являлись частью этой европейской системы и потому ощущали на себе влияние всех этих изменений и вынуждены были на них реагировать. Но простой народ Балтийского побережья, особенно в сельской местности, почувствовал их далеко не сразу; его повседневная жизнь, состоящая из повторяющихся циклов сельскохозяйственного года и обязательств, накладываемых низким социальным статусом, шла в более медленном темпе, и потому они сталкивались со сменой обычаев лишь тогда, когда их вынуждали к этому господа.
Само расположение Балтийского побережья на краю западного христианского мира делало его в XV в. уязвимым в контексте территориальных амбиций нескольких будущих могучих держав. На востоке одной из них было Великое княжество Московское, которое стремилось к доминированию на землях Киевской Руси; другой была турецкая Османская империя, взявшая в 1453 г. Константинополь и положившая конец долгой истории Византийской империи. Из всех народов побережья Балтики наибольшие основания для беспокойства были у Польско-Литовского государства, поскольку предпринятая ранее успешная экспансия Великого княжества Литовского на восток и юго-восток привела к глубокому продвижению в глубь тех территорий, на которые теперь претендовала Москва. Если бы продвижение Османской империи продолжилось в северном направлении и привело к захвату Венгрии, Трансильвании и Молдавии, то турки оказались бы опасным южным соседом. Таким образом, угрозы с юга и востока в то время казались намного более опасными, чем с запада; Германская империя казалась удовлетворенной существующими границами, по крайней мере на конкретный момент.
Даже в этих условиях западноевропейские страны никоим образом не стремились к мирным способам укрепления государства, располагая значительными территориями и населением. К середине XV в. Европа восстановилась после эпидемии чумы («Черной смерти»), постигшей ее веком ранее, и в крупнейших государствах отмечался значительный прирост населения. В этот период население Англии составляло 3–5 млн человек, Германской империи — около 20 млн, Швеции — около 750 тыс. человек. По сравнению с этим цифрами население стран восточного побережья Балтики выглядит крохотным. Пользуясь методом подсчета населения на квадратный километр, можно увидеть, что на 1500 г. население Ливонской конфедерации составляло примерно 654 тыс. человек — включая 360 тыс. говорящих на латышском языке и 250 тыс. носителей эстонского языка. Для Литовского княжества потребовался тройной подсчет: в границах Великого княжества проживало около 500 тыс. литовцев; тогда как во всем Великом княжестве Литовском насчитывалось около 1,3 млн жителей, а на объединенных территориях Польши и Литвы в 1500 г. проживало несколько менее 4 млн человек. Разумеется, эти цифры в значительной степени являются умозрительными, так как переписей населения в те времена не проводилось, однако и они полезны с точки зрения сравнительной оценки. Они также позволяют предположить, что трудности, с которыми столкнулась Европа в период 1200–1500 гг., затормозили рост населения. Оценки на середину XIII в. указывают нам такие цифры, как 150 тыс. человек населения для «эстонской» территории, около 220 тыс. — для «латвийской» и около 280 тыс. человек — для «литовской».
Быть может, даже более важной вещью, чем абсолютные цифры, в данном случае является внутренняя динамика прироста населения в Средние века, наиболее заметной тенденцией которой является постоянная смена депопуляции вторичным притоком населения. Данная ситуация никогда не была статичной, даже применительно к сельскому населению, и при ее рассмотрении очевидна тенденция к приросту в долгосрочной перспективе. Однако в рамках этого медленного увеличения периоды быстрых потерь населения сменялись временами ускоренного роста. Постоянные военные действия, описываемые средневековыми хронистами, вели к множеству смертей и опустошению значительных территорий побережья Балтики; однако эти деструктивные действия сменялись периодами относительно быстрого восстановления — обычно в рамках жизни одного поколения. Даже несмотря на то, что письменные источники часто описывали целые обезлюдевшие местности, эти земли не оставались безлюдными надолго: их заселяли крестьяне, переместившиеся (или перемещенные) из менее пострадавших регионов. Другой механизм возобновления населения — внутренняя миграция, которая, судя по всему, была постоянным явлением на всем побережье. Великий князь литовский Гедимин совершенно точно рекрутировал новых жителей для своего княжества с помощью этого метода, уже используемого германскими правителями на восточных территориях, — предлагая новым поселенцам снижение налогов и норм отработки. Как церковь, так и Ливонский орден в Конфедерации постоянно рекрутировали новых поселенцев и солдат из германских земель Восточной Европы, и торговая деятельность рижских купцов также привлекала на побережье амбициозных людей, многие из которых оставались здесь навсегда.
Происходил также и процесс ассимиляции: земгалы, по сообщениям источников, покинувшие родные места в XIII в. и отправившиеся в Литву, чтобы избежать христианизации, вероятнее всего, слились с литовским населением. Позже крепостные крестьяне-латыши часто бежали на север, а эстонские крестьяне — на юг, то есть на покинутые теми территории, с одной и той же целью — в поисках лучших экономических условий; в большинстве случаев и те и другие ассимилировались с населением той местности, где поселялись. Имел место также постоянный приток в Конфедерацию поселенцев из славянских земель, поскольку экономические условия в этом государстве имели репутацию более легких. Невозможно определить, какие именно из этих различных этнолингвистических групп оказывались в выигрыше, а какие — в проигрыше, поскольку изначальные цифры численности населения точно неизвестны. Незначительный рост населения в долгосрочной перспективе — больше рождений, чем смертей, — всегда присутствовал, и новоприбывшие, как бы мало их ни было в каждый конкретный год, увеличивали естественный прирост в долгосрочной перспективе.
Итак, если оперировать демографическими критериями, то начиная с XIII в. земли побережья Балтики ни разу не испытали демографического бума, однако постоянная внутренняя миграция всегда обеспечивала прирост населения в конце каждого столетия. Одной из демографических характеристик побережья было достижение некоторой стабильности в распределении сельского и городского населения. Хорошо организованные города, такие, как Рига, заботились об обеспечении строгого контроля населения — частично из соображений сохранения пригодного для жилья пространства, а частично из-за того, что город не мог предоставить работу каждому, кто хотел бы пользоваться возможностями городской жизни. Несмотря на наличие всех структур средневекового государства: городов, замков, придворной жизни, церквей и монастырей, — Конфедерация и польско-литовские территории продолжали оставаться странами с преимущественно сельским населением (до 90 %) — как в отношении состава населения, так и в том, что касалось его основных занятий, — несмотря на то что современные источники чаще описывали ту (более интересную) часть жизни страны, которая не имела отношения к деревне.
Хотя 1500 год как таковой не отмечен какими-либо событиями, значимыми для Конфедерации, внутренняя история государства стала меняться как раз в это время. На протяжении XV столетия Конфедерация продолжала сохранять чреватую постоянными конфликтами систему, где Ливонский орден контролировал около 67 % территории, Рижское архиепископство — около 17 %, и 16 % приходилось на долю четырех епископств: Курляндского, Тартуского, Сааремааского и Ревельского. Система управления в ордене основывалась на сети из 58 укрепленных замков, разбросанных по северной (эстонской) и южной (латвийской) частям Конфедерации. Церковь же распространяла свое влияние на этих территориях, создав сходную сеть из 80 приходов. В результате было совершенно неясно, кто кому должен подчиняться, и поэтому обе конкурирующие корпорации постоянно спорили на самом высоком уровне по поводу схем притока доходов, собираемых с основного населения. Орден держал земли с позволения церкви, но постоянно стремился к большей автономии; церковь же, не имея собственных независимых вооруженных сил, полагалась на орден в вопросах защиты и в то же время отстаивала свое право на духовную власть. Три наиболее крупных города Конфедерации: Рига (около 12 тыс. жителей), Ревель (эст. Таллин, около 6 тыс. жителей) и Дерпт (эст. Тарту, около 4 тыс. жителей) — сохраняли вассальный статус по отношению к ордену или церкви, однако постоянно (и безуспешно) стремились уйти из-под их юрисдикции, как это уже сделало бесчисленное множество городов Западной Европы в истекшем столетии. Периодически представители наиболее крупных корпораций собирали ландтаги, чтобы обсудить общие проблемы, однако эффективность этих собраний зависела от достижения общего согласия; к тому же их решения не имели законодательной силы. Затем произошли три события, оказавшие решающее влияние на расстановку сил: в 1494 г. магистром Ливонского ордена стал Вальтер фон Плеттенберг; в 1517 г. Мартин Лютер вывесил свои 95 тезисов на двери церкви в Виттенберге, начав таким образом протестантскую Реформацию; и в 1557 г. началась серия вооруженных конфликтов, получившая известность как Ливонские войны, и положившая конец Конфедерации как политическому субъекту на побережье Балтики.
Когда фон Плеттенберг (1449–1535) принял на себя руководство орденом в 1494 г., ему было 45 лет. За 41 год пребывания у власти он столкнулся с тремя важнейшими задачами. Во-первых, ему необходимо было урегулировать отношения с прусским Тевтонским орденом, учитывая тот факт, что номинально Ливонский орден являлся его подразделением. Во-вторых, он удерживал контроль над все более и более стремящимися к независимости комтурами (управляющими орденскими замками и соответствующими регионами вокруг них). Наконец, он предотвращал атаки Московского княжества, которое стало всерьез предпринимать такие попытки с 1501 г. Первую задачу фон Плеттенберг решил в 1513 г., выкупив у Тевтонского ордена право Ливонскому ордену самому назначать своего магистра, и убедил императора Священной Римской империи признать эту привилегию. Примерно сотня ливонских «братьев» (рыцари, принявшие обет безбрачия, количество которых несколько увеличилось по сравнению с прошлым веком) получили право выбирать своего лидера, что стало важнейшим шагом навстречу полной независимости. Но фон Плеттенберг мало что мог поделать с растущей независимостью братьев от его собственного контроля, кроме как использовать свой личный (значительный) авторитет, чтобы удержать их вместе. Они стремились к «свободе», то есть к праву пользоваться плодами распоряжения крупными владениями, которые они «держали», и этот импульс подпитывался аналогичными тенденциями среди прусских братьев Тевтонского ордена, также находившегося в процессе распада.
Если фон Плеттенберг чем-то и выделялся, так это руководством военными операциями. С армией, включавшей множество латышских и эстонских пехотинцев, он смог защитить Ливонию от нападений, которые московиты начали без особого успеха предпринимать уже при царе Иване III, в 80-е годы XV в. В 1501 г. началась еще одна московско-ливонская война, которая зашла в тупик в 1503 г. и закончилась перемирием. Перемирие периодически возобновлялось на протяжении следующих пятидесяти лет; московиты осознавали, что захватить Ливонию — нелегкое дело, и переключали внимание на литовские территории, давая Ливонской конфедерации передышку для решения внутренних проблем. Среди этих проблем было проникновение из Германии протестантизма, весьма значительно менявшего природу Конфедерации.
Возникнув в Германии, вызов власти церкви и папства, брошенный Мартином Лютером, изначально был лишь одним из вариантов идеи реформы, которая незадолго до этого обсуждалась на церковных соборах XV столетия. Но то, что стало результатом этих обсуждений, не удовлетворило реформаторски настроенные силы внутри церкви, а скандальная деятельность римских пап в Италии эпохи Возрождения лишь резче подчеркнула необходимость намного более существенных перемен. Церковь оказалась слишком приверженной мирским ценностям, папство чрезмерно стремилось к централизации, а церковные иерархи были гораздо больше озабочены ростом доходов церкви, чем спасением душ. Особенно раздражала реформаторов продажа индульгенций. Если бы те изменения, призывы к которым раздавались, были осуществлены в полном объеме, то это сыграло бы решающую роль в жизни Ливонской конфедерации, где церковь пользовалось значительной политической и экономической властью.
Эти изменения могли также влиять и на другое объединение в составе Конфедерации, тесно связанное с церковью, — на Ливонский орден. К концу XV в. существование ордена на этих землях потеряло raison d'etre[8], поскольку побережье Балтики, включая Литву, более не населяли язычники в каком бы то ни было смысле и, соответственно, не нуждалась в орденах крестоносцев. Также влияние перемен могло быть значимым и для будущего города Риги, чей светски настроенный патрициат уже давно искал способы избавления от контроля как церкви, так и ордена. Лютер отстаивал мнение, согласно которому Римско-католическая церковь не имеет монополии на спасение душ, выдвигая концепцию «священства всех верующих», и утверждал, что отношения между Богом и каждым верующим «оправдываются одной лишь верой», не нуждаются в посредничестве специально созданных структур и не требуют сложных ритуалов. Это учение являлось открытым вызовом самому институту церковной организации, а также всем связанным с ней корпоративным объединениям (таким, как ордены крестоносцев и монастыри), чье существование оправдывалось ссылкой на верховную власть церкви.
К середине XVI в. импульс религиозного реформаторства распространился намного дальше, чем изначально предполагал Лютер; он приобрел множество политических контекстов и повсеместно изменил расстановку сил. В германских землях в Центральной Европе началась так называемая Шмалькальденская война (1546–1547), где столкнулись протестантские и католические германские государства во главе с императором Священной Римской империи Карлом V, отстаивавшим единство церкви. В других местах тоже усиливалось стремление к реформированию, что породило радикально мыслящих мыслителей, подобных Жану Кальвину во Франции, и такие радикальные группировки, как движение швейцарских анабаптистов. Тридцать шесть лет религиозных войн раздробили Францию; в Англии сильный монарх — Генрих VIII — использовал свои матримониальные затруднения, чтобы полностью порвать с Римом и создать Англиканскую церковь. Реформистский импульс, дошедший до Ливонии в начале протестантского периода — в 20-х годах XVI в., был в большей мере «лютеранским», хотя и кальвинизм несколько позднее в том же столетии нашел сторонников в польско-литовских землях. Как и везде, в Ливонской конфедерации протестантизм гораздо больше влиял на духовную сферу; существующая церковь в виде Рижского архиепископства и трех епископств была глубоко вовлечена в светскую жизнь и контролировала внутреннюю политику. В Риге первый публичный «диспут» между представителями церкви и приверженцами новых протестантских доктрин состоялся в 1522 г. Через несколько десятилетий большинство рижского патрициата перешло в лютеранство, а церковь отступила на оборонительные позиции. Ответ Ливонского ордена на лютеранское учение был менее однозначным. Несмотря на то что даже Тевтонский орден перешел на сторону протестантов в 1525 г., Ливонский орден под руководством фон Плеттенберга поначалу оставался защитником католической церкви, хотя и не очень рьяным. Существовали значительные различия во взглядах на новые доктрины у верхушки ордена и в среде братьев, державших значительные земельные наделы. Количество новообращенных протестантов постепенно росло, но магистр ордена (теперь это был Генрих фон Гален) вместе с девятью высшими иерархами до 1551 г. не посещал первую евангелическую лютеранскую службу в Домском соборе Риги. В 1554 г. ливонский ландтаг провозгласил в Ливонии «свободу религии», что означало в краткосрочной перспективе, что в Конфедерации могут сосуществовать как католический, так и лютеранский варианты христианской религии. Годом спустя, в 1555-м, Аугсбургский мир положил конец религиозному конфликту в Священной Римской империи, после того как был признан принцип cujus regio, ejus religio[9], означавший, что каждый правитель имеет право определять религию, которую будут исповедовать его подданные. С этого времени лютеранство и католицизм имели одинаковый статус в правящих кругах Конфедерации; прямого конфликта удалось избежать, но ни одна сторона не восприняла правоты другой.
Сложно измерить, насколько глубоко лютеранство проникло в основную массу населения Конфедерации, то есть затронуло крестьянство. Статус сельского населения делал его аполитичным; его мнение никого не интересовало, в том числе и в вопросах религии; крестьянство должно было подстраиваться под своих господ и следовать их примеру. В Ливонии не происходило ничего подобного Крестьянской войне в Германии (1524–1525), хотя в некоторых эстонских землях имели место отдельные инциденты, когда крестьяне предпринимали прямые атаки на церковь, и, возможно, совсем не по духовным соображениям. Более чем вероятно, что в большинстве своем крестьяне Конфедерации даже не знали, кто такой Мартин Лютер, несмотря на то что могли понять, что теперь их религиозные обязанности в разных приходах стали больше отличаться друг от друга. Тем не менее один аспект учения Лютера начал менять религиозную сторону крестьянской жизни, хоть и спорадически: Лютер настаивал на том, что христианские конгрегации должны получать слово Божье на своих родных языках. Для священнослужителей, во всяком случае для тех, кто воспринял новое учение, это означало внедрение в постоянную практику систематического использования языков народов побережья. Впервые с момента христианизации появились печатные издания на эстонском и латышском языках того времени — в форме переводов катехизиса и другой религиозной литературы. Также впервые источники упоминают об обучении нескольких представителей духовенства (как католического, так и лютеранского) из числа коренного населения побережья. (Культурное значение письменного слова на местных языках будет рассматриваться в этой главе ниже.)
Приверженцы протестантизма и католицизма в Конфедерации не могли примириться друг с другом всё XVI столетие, и конфликт усилился благодаря католической Контрреформации, которую подхлестывали длительные (хотя и постоянно прерывающиеся) заседания Тридентского собора (1545–1565). Но религиозная борьба вернулась к истокам благодаря другому стечению обстоятельств — запутанной и продолжительной серии вооруженных столкновений, начавшейся в 1557 г. и известной под названием «Ливонские войны». В них участвовали Дания, Московия, Швеция и Польско-Литовское государство, тогда как правящие круги Ливонии отчаянно искали наиболее надежных союзников. Военные действия на землях побережья и вокруг них продолжались до 1583 г., когда воцарился относительный мир, продлившийся до 1600 г., — в этом году война возобновилась и продолжалась до 1629 г. Ливонские войны начались с возобновления атак на территорию Конфедерации со стороны Московского княжества, посягавшего на восточные границы Ливонии (и Литвы) с середины XV в. С приходом к власти Ивана IV Грозного, провозглашенного царем в 1547 г. и правившего до 1584 г., эти действия приобрели характер постоянной военной кампании, в рамках которой русская армия, используя в качестве предлога неуплату дани епископом Тартуским, вторглась в Ливонию и стала контролировать земли Тартуского епископства.
Успехи московитов, пусть и временные, вынудили правящие круги Ливонии к отчаянному поиску защитников. Епископы Курляндии и Сааремаа продали часть своих территорий датскому королю Фридриху II, который, таким образом, стал соперником Швеции в борьбе за влияние на побережье. Тем временем Ливонский орден искал защиту себе и своим территориям у союзного Польско-Литовского государства уже в 1561 г., когда последний магистр ордена, Готтхард Кеттлер, поклялся в верности королю Сигизмунду II Августу. Швеция в том же году получила собственный плацдарм на ливонских территориях, когда город Таллин с сопредельными землями в поисках защиты и покровительства перешел под власть шведского короля Эрика XVI. Триумф имперских амбиций над кровными узами стал реальностью, когда на польско-литовский престол взошел Сигизмунд III (1587–1632), сын короля Швеции Юхана из династии Ваза. Во время Ливонской войны Сигизмунд III успешно защищал интересы Польско-Литовского государства от притязаний со стороны страны его предков — Швеции. Патрициат Риги, как и раньше, стремился сохранить независимость города от всякого контроля, но справлялся с этой задачей только до 1682 г. К концу первой фазы борьбы (1582–1583 гг., закончившейся мирным договором) контроль над отдельными частями Ливонии был поделен между монархами Дании, Швеции, Польско-Литовского государства, тогда как Московское государство удержало лишь незначительную часть завоеванных им ранее земель. Московские вооруженные силы в этот период возвращались домой, поскольку там возник конфликт, связанный с престолонаследием[10].
Соглашение 1582–1583 гг. привело к семилетней мирной передышке, однако сторонам, борющимся за ливонские земли, не было достаточно той их части, которую они уже получили. В 1600 г. шведские войска под водительством короля Карла IX высадились на эстонской земле на севере Ливонии и начали продвижение на юг, к польско-литовским территориям и оставшимся русским владениям. На этот раз конфликт (называемый иногда Шведско-польской войной, но здесь рассматриваемый как продолжение Ливонских войн) длился около 29 лет — период жизни целого поколения, — хотя война не велась постоянно на протяжении всего этого времени.
К 1629 г. стало ясно, что ни Швеция, ни Польско-Литовское государство не могут одержать решающую победу, даже несмотря на то, что Россия была (временно) изгнана с территории побережья. Альтмаркский мир 1629 г. положил войне конец, и в результате Швеция получила контроль над северной частью бывшей Ливонской конфедерации; эти земли с тех пор стали называться Шведской Ливонией. Польско-Литовское государство сохранило контроль над землями, которые стали Курляндским герцогством, а также над восточными ливонскими территориями, называвшимися с тех пор Польской Ливонией (латыши именовали ее Латгалией). Дания сохранила за собой два острова — Сааремаа и Куресааре до 1645 г., когда те перешли под власть Швеции. Дания еще в 1585 г. продемонстрировала снижение интереса к ливонским землям, когда за деньги передала свои права на западную часть Курляндии (район Пилтене) Польско-Литовскому государству.
Если рассматривать эту ситуацию снизу, то есть с позиции эстонско- и латышскоговорящего крестьянства, эти новые договоренности о разделе территории не принесли значительных структурных изменений, поскольку непосредственные господа этих крестьян — крупные немецкоязычные вассалы прежних ливонских хозяев, ставшие аристократами-землевладельцами, — оставались на своих местах, всего лишь перенаправив политическую лояльность на новых хозяев, монархов Швеции, Польши и Литвы. Точно так же не отмечалось резкого разрыва с прошлым в религиозном и культурном аспектах. Курляндское герцогство, находившееся теперь под контролем Польско-Литовского государства, становилось все более и более лютеранским, и новое правительство не стремилось препятствовать этой тенденции. Однако в Польской Ливонии (Латгалии), значительную часть населения которой составляло крестьянство, говорившее на латгальском диалекте латышского языка, продолжался процесс окатоличивания, поскольку здесь польско-литовское правительство проводило политику Контрреформации. Помимо этого, здесь медленно, но неуклонно появлялись новые польско-литовские землевладельцы. Шведская и датская части прежней Ливонии — уже принявшие лютеранство и теперь находившиеся под властью лютеранских монархов — не имели никаких оснований ожидать перемен религиозного уклада. Подводя итоги, можно сказать, что, если в повседневной жизни крестьян и появлялись значительные структурные изменения, они происходили лишь благодаря политике королей, транслируемой через посредство крупной землевладельческой аристократии, которая, в свою очередь, также все более осознанно защищала собственный привилегированный статус.
Хотя продолжающиеся военные действия на территории прежней Ливонии и вокруг нее и назывались Ливонскими войнами (или Ливонской и Шведско-польской войной; оба термина предполагают одно или два отдельных события), простые жители этих земель воспринимали данные конфликты как длительный период тяжелых и разрушительных битв, перемежающихся перемириями. Продвижение любых вооруженных сил на ливонские территории не приносило населению ничего, кроме страданий, связанных с потерей урожая, конфискацией имущества, горящими усадьбами и всеми видами насилия над гражданским населением. Основные воюющие стороны постоянно вербовали (или привлекали силой) сельское население в пехоту или в транспортные службы, в результате рекрутированные таким образом солдаты проникали на новые территории и иногда оседали там. Физические потери от военных действий сочетались с периодическими эпидемиями, последствия которых усугублялись неурожаями даже в периоды относительного мира. Не существует статистики населения этих регионов на первую половину XVII в., однако к началу этого столетия сельское население прежней Ливонии, вероятно, численно упало до уровня, существовавшего на момент начала конфликта. Конечно, население могло восстановиться, однако Ливонская конфедерация исчезла с политической карты Европы, и политическая принадлежность ее бывших территорий полностью изменилась. Высшие круги прежней Ливонии изменили вектор своей политической лояльности, что автоматически произошло и с их землями (вместе с населением), которые, согласно заключенным договорам, перешли к разным монархам. Когда в 1629 г. военные действия закончились, центры политической власти, важные для местного населения, переместились за пределы побережья. Даже в Польско-Литовском государстве, как мы увидим, власть перешла от Вильнюса (литовская территория) к Кракову (Польша). Народы побережья стало жителями имперской периферии.
В то время, когда Ливонская конфедерация расплачивалась за то, что была столь хрупкой амальгамой, Великое княжество Литовское все теснее сближалось со своим структурным партнером — Польским королевством. Результатом такого сближения стало государство, ушедшее в сторону от централизованной модели, которую стремились реализовать такие западноевропейские монархи, как Елизавета I в Англии и Генрих IV во Франции, и еще дальше — от модели абсолютизма, возникшей во Франции в XVII столетии, в правление Людовика XIV, вызывавшей у современников столько восхищения и попыток подражания. Унификация территорий в этих землях замедлилась; вместо усиления монархии возросло влияние национального сейма (парламента) и региональных сеймов, контролируемых землевладельческой аристократией. «Выборы» монарха знатными и могущественными землевладельцами входили в противоречие с принципом династической преемственности. Также оставался дискуссионным вопрос о взаимоотношениях двух партнеров в составе федерации — Польского королевства и Великого княжества Литовского. Король (Польша) превосходил по статусу князя (Литва), но как это могло проявляться в государстве, которое считалось состоящим из двух равных структурных частей? Если каждый из этих титулов станет принадлежать разным людям, то какова должна быть их родословная? По традиции оба трона должен был занимать один и тот же человек, происходящий из литовского княжеского дома, но в XVI в. становилось все яснее, что право называться Польским королем в полном культурном и лингвистическом смысле этого слова давало обладателю такого титула возможность занять более блестящее и величественное положение в среде коронованных особ Центральной Европы.
Эти вопросы окончательно решились Люблинской унией 1569 г., покончившей с формальным разделением Польского королевства и Великого княжества Литовского и создавшей новое государственное образование, объявленное содружеством, — Речью Посполитой (польск. Rzeczpospolita). Соглашение, достигнутое знатью обеих земель, стало последним шагом в процессе слияния, начатого в 1386 г. Кревской унией и за два столетия обернувшего все внутренние договоренности о партнерстве преимущественно в пользу Польского королевства. После 1569 г. население содружества считало себя жителями единого государства, состоящего из двух частей — республики двух наций, — где каждая из них сохраняла многие из своих традиций. Такую двойную политическую идентификацию было нелегко поддерживать, особенно для литовской стороны. Магнаты и дворянство (бояре) княжества видели, что статус их родины постепенно снижается почти до уровня провинции в государстве, где правят поляки. С точки зрения численности населения литовцы становились меньшинством в крупном государстве, все еще носившем имя Литва, но все больше и больше воспринимаемом со стороны как Польша. Монархи объединенного государства вскоре перестали рассматривать Вильнюс как столицу, равную Кракову, и управляли делами государства из польской столицы. Их поездки в Вильнюс приобрели характер путешествия в провинцию.
Подобная ситуация повлекла за собой искушения, которым не могло сопротивляться большинство представителей литовского дворянства, охотно ступивших на путь полонизации самих себя и своих семей. Однако этот социолингвистический и культурный процесс не был отличительной чертой лишь XVI в., поскольку начался — возможно, в меньших масштабах — еще с конца XIV столетии и с Кревской унии. Последним Великим князем литовским, точно говорившим на литовском языке, был Казимир (1440–1492), сын Ягайло. Сеть институтов, созданных католической церковью после унии и христианизации Литвы, привлекла в литовские земли множество польских священнослужителей, которые вели службы и управляли делами церкви на латыни и на польском, а не на литовском языке. Для получения высшего образования сыновья литовских магнатов и дворян отправлялись на запад, в польские университеты, и неудивительно, что потом они часто женились на представительницах польских семей равного себе и более высокого положения. Растущий престиж Кракова как центра объединенного государства был для энергичных и мобильных жителей литовских земель ясным признаком, что им необходимо держаться Польши — как с языковой, так и с культурной точки зрения. Результатом этих процессов стало то, что в течение XVI в. литовскоговорящее сообщество в Литве продолжало терять наиболее выдающихся членов, несмотря на то что эти же самые люди в политическом отношении отстаивали определенный уровень удаленности от Польского королевства.
В высших кругах литовского общества этот культурный и языковой сдвиг в сторону Польши сохранялся несмотря на то, что магнаты и дворянство поддерживали обособленность Литвы на уровне институтов: министерств, военных подразделений, казначейства, законодательства, а также сохраняли контроль над королевскими землями на территории Литвы. Однако для всего внешнего мира высокопоставленное знатное семейство литовского происхождения, выглядевшее поляками, с фамилией, напоминающей польскую, являлось польским независимо от воззрений самих членов этой семьи. Процесс культурной стратификации в объединенном государстве осуществлялся в пользу «высокой» культуры, основанной на одном из славянских языков, тогда как язык балтийского происхождения — литовский — почти полностью ассоциировался с крестьянством, особенно в Жемайтии. Аналогичный процесс, начавшийся раньше и занявший существенно меньше времени, происходил и на землях северной части побережья Балтики, где немецкий язык приобрел статус престижного, а эстонский и латышский стали языками сельских окраин и немногочисленной части трудящегося населения городов.
То, что при ретроспективном взгляде кажется предательством, в те времена не воспринималось как таковое, поскольку для «ополячивающихся» литовских дворян подражание полякам в культурной сфере вполне могло сосуществовать со стремлением защищать родную землю. Подражание польским институтам привело к появлению в Литве практики регулярного созыва территориальных представительных собраний — сеймов (польск. sejm, лит. seimas); этот обычай вырос из нерегулярного созыва княжеского совета, имевшего совещательные полномочия. Появились также региональные и местные собрания подобного рода — сеймики (лит. seimiki). Их значение как институтов, с которыми монарх должен был советоваться по политическим вопросам, росло на протяжении всего XVI столетия; фактически, они становились центрами оппозиции, если были не удовлетворены существующей политической линией. Литовское дворянство стало требовать тех же прав, какими пользовалось польское, и это давление привело к кодификации литовского обычного и писаного права в Литовском статуте (1529)[11]. В 1556 г. этот документ был усовершенствован и дополнен (Второй статут) в соответствии с пожеланиями дворянства, а в 1588 г. был исправлен снова (Третий статут), чтобы включить новые принципы Люблинской унии. Каждый из этих документов все больше отдалял отношения между носителями власти и землевладельцами в Литве от обычного права и «неписаных» практик, приводя их в область писаных законов. Все три статута также налагали дополнительные ограничения на монарха в сфере его отношений с литовскими подданными.
Количество литовцев в Польско-Литовском государстве еще больше сократилось вследствие политики толерантности, принятой правительством по отношению к населению, оказывающемуся под его контролем. Эта политика подразумевала в том числе отношение, продемонстрированное еще Гедимином два века назад. К 1500 г. приблизительно 7,5-миллионное население Польско-Литовского государства включало (если использовать современные названия) литовцев, поляков, белорусов, украинцев, русских и евреев; около 52 % этого разнообразного населения проживало на землях Великого княжества. Многие представители этих народов стали постоянными жителями востока Польско-Литовского государства и не испытывали в массе своей потребности переселяться в другие регионы. Евреи, изгнанные из других стран, часто обретали дом именно в Великом княжестве; по оценкам, количество еврейского населения возросло здесь с 10–15 тыс. человек в 1500 г. до 80—100 тыс. в 1600 г. То, что литовские высшие классы стали отказываться от языка и культуры родной страны, частично можно объяснить в том числе и многоязычностью Великого княжества и всего объединенного государства. Будучи частью многоязычного общества, они не воспринимали язык как важный признак личной или коллективной идентичности — настолько же важный, как другие институты, служащие этой цели.
В долгосрочной перспективе такое развитие сделало объединенное государство более нестабильным, но в краткосрочном отношении оно не повлияло на эффективность построения государства и даже на экспансию, продолжавшуюся в XVI в., хотя темп ее в этот период существенно замедлился из-за контрэкспансии Московии по отношению к восточным рубежам Польско-Литовского государства. Однако длительные войны, в которые была вовлечена Ливонская конфедерация, оказались выгодными для сообщества. Во время военных действий польско-литовские монархи проводили оппортунистическую, хотя и всегда антимосковскую внешнюю политику, доходившую даже до союза со старым врагом — Ливонской конфедерацией, чтобы вместе бороться с врагами с востока. Однако безрезультатная борьба между Швецией и Польско-Литовским государством в конце концов, была признана таковой обеими сторонами, что привело к заключению в 1629 г. Альтмаркского перемирия. После прекращения военных действий Речь Посполитая должна была лишиться самых крупных своих приобретений — части Ливонии вплоть до северных эстонских территорий, оставшихся за Курляндским герцогством (много веков назад это были земли куршей и земгалов), расположенным прямо за северной границей Польско-Литовского государства, — и сохранить контроль за восточными ливонскими землями, которые в дохристианские времена были населены латгалами. Мирное соглашение означало, что впервые один из коренных народов побережья (литовцы) получил контроль над значительной территорией другого (латышей).
С другой стороны, переговоры и начертание новых границ, завершившие ливонские конфликты, вообще никак не вовлекали коренное население (теперь в массе своей крестьянское). Эстонцы и латыши больше не имели права голоса в вопросах, где именно должны проходить границы — вокруг ли их территорий или прямо по ним, и к началу XVII в. литовцы стали играть значительно меньшую роль в государстве, которое продолжало называться Литвой. В любом случае новые территории Речи Посполитой носили названия герцогства Курляндии и Земгале, а также Польской Ливонии (Инфлянты). Окончательное решение о разделе территорий между Швецией и Речью Посполитой привело к двухсотлетнему периоду, когда эстонско- и латышскоговорящие крестьяне северного побережья жили в различных государствах с разными типами управления и культурами.
Курляндия-Земгале (далее — Курляндия) стала герцогством в 1562 г., во время Ливонских войн, когда Готхард Кеттлер, последний магистр Ливонского ордена (1559–1561) секуляризовал орден, превратив его в объединение крупных титулованных землевладельцев, и стал первым герцогом курляндским. Династия, основателем которой он стал, просуществовала до 1737 г. Кеттлер искал покровительства у Речи Посполитой и в 1561 г. признал себя вассалом ее короля, Сигизмунда II Августа. Как было принято в таких случаях, достигнутые договоренности были оформлены в виде документа под названием Pacta Subjectionis, регламентирующего отношения между правительством герцога и королевским правительством в Кракове. Пакт детально структурировал сеньориальновассальные отношения между королем Речи Посполитой и герцогом курляндским, а также признавал религией курляндского населения лютеранство. Управление герцогством отдавалось напрямую в руки герцогской династии и лояльной ей земельной аристократии — в обоих случаях немецкого происхождения. Это изменение политических ориентиров (переход лояльности от Священной Римской империи — сюзерена Ливонского ордена — к королю Речи Посполитой) было выгодным для правящих классов Курляндии, поскольку подчинение Польше давало им защиту от шведских грабительских набегов — рудиментов ливонских конфликтов. Соглашение также закрепило сложившийся баланс социополитической власти в Курляндии в пользу магнатов-землевладельцев, как это было и в Речи Посполитой.
К счастью для герцогов курляндских, на территории их владений не было крупных городов, боровшихся с их властью (господство над Ригой перешло к Швеции), так что во многих отношениях Курляндия была сельской провинцией, управляемой в основном герцогской семьей и земельной аристократией, которая предсказуемо часто оказывалась в напряженных отношениях с герцогами. Правительство располагалось в небольшом городе Митава (латышек. Елгава), где и оставалось до превращения Курляндии в российскую провинцию (1795). Делегированное земельной аристократии право управления на местном уровне дало ей возможность ужесточить условия труда зависимых крестьян и наложить ограничения на их передвижение, что являлось характерными признаками крепостного права.
Управление еще одной новой территорией, Польской Ливонией (Инфлянтами), осуществлялось совместно королевством Польским и Великим княжеством Литовским, так что каждое правительство вносило свой вклад в назначения местной администрации. Хотя изначально в Польской Ливонии в значительном количестве были представлены немецкоязычные землевладельцы, с течением времени их число уменьшилось из-за переселения на их земли польских (и ополяченных литовских) аристократов; помимо этого, некоторые из немецких аристократических семей ополячивались сами. Земельная аристократия здесь не имела выраженного интереса к коллективной защите своих прав, как это происходило в Курляндии, что сделало северо-восточные земли в значительной степени открытыми влиянию с юга. К середине XVII в. крестьянство Польской Ливонии также столкнулось с ужесточением норм подневольного труда и ограничениями на передвижение и, таким образом, оказалось закрепощенным в той же степени, что и курляндское. Поскольку Польская Ливония управлялась напрямую (здесь не было местного герцогского дома, как в Курляндии), она испытывала более значительное и свободное влияние других культур и сталкивалась с большей мобильностью населения, характерной в целом для Речи Посполитой. В значительно большей степени, чем в Курляндии или Шведской Ливонии, здесь имело место смешение латышских крестьян, земельной аристократии различного этнического происхождения и мобильных этнических групп (например, евреев); в результате язык латышского крестьянства Польской Ливонии приобрел черты, отличающие его от латышского языка западных ливонских земель.
В конце XVI — начале XVII столетия все население восточного побережья Балтики прямо или косвенно испытывало на себе влияние предприимчивости и авантюризма своих правителей. Среди наиболее бесстрашных из них следует отметить шведских королей из династии Ваза. Начиная с 20-х годов XVI в. они стремились сделать Швецию державой, доминирующей в Северной Европе, и добивались этой цели, положив конец торговой монополии ганзейских городов (30-е годы XVI в.), вступив в Ливонские войны (60-е годы XVI в.) и получив контроль над северными эстонскими территориями. К началу второго десятилетия XVII в. им удалось отрезать России доступ к Балтийскому морю (Столбовский мир 1617 г.). Война с Речью Посполитой сделала Швецию хозяйкой земель, оставшихся от Ливонии (20-е годы XVII в.), но воинственный пыл ее правителей не угас. В 30-е годы XVII в. Швеция под властью Густава II Адольфа (1594–1632) участвовала на стороне протестантов в чрезвычайно разрушительной Тридцатилетней войне, раздробившей Священную Римскую империю. Приобретение Ливонии было всего лишь частью грандиозных колониальных планов монархов династии Ваза, в рамках осуществления которых появилась недолго просуществовавшая шведская колония в Новом Свете (ныне американский штат Делавэр). Восточное побережье Балтики стало, фигурально выражаясь, ареной колониальных захватов, где местным высокопоставленным администраторам часто приходилось следить, чтобы их решения не вступали в противоречие с большой политикой Стокгольма и Кракова. Но даже в этом контексте было бы преувеличением сказать, что Ливония стала полностью шведской. Между далекими монархами и простым народом побережья существовал огромный, стремящийся к привилегиям и оппортунистически настроенный слой немецкоговорящих землевладельцев и городского патрициата, чья лояльность текущему сюзерену оставалась под вопросом.
Территория к северу от Даугавы, контролируемая Швецией, перешла под ее власть постепенно, по частям: провинция Эстония — во время Ливонских войн, а остаток Ливонии — по Альтмаркскому миру 1629 г. Эстонскоговорящее население, в основном крестьянское, оказалось разделенным на две части административной границей, разделявшей провинцию Эстония и Шведскую Ливонию; латышскоговорящее, тоже главным образом сельское, население было разделено границами между Шведской Ливонией и Курляндией на юге и Шведской и Польской Ливонией (Инфлянты и Латгале) на востоке. Город Рига формально подчинился Швеции в 1621 г.; его статус рассматривался отдельно. В каждой из территорий, находившихся под контролем Швеции, управленческий аппарат имел которые отличия, но и Эстония, и Шведская Ливония управлялись генерал-губернаторами, назначаемыми королем Швеции, — один имел резиденцию в Ревеле (Таллине), а другой — в Риге. Изначально задачей генерал-губернаторов была интеграция этих «колоний» и «реформирование» их в соответствии с принципами шведской политики, культуры и экономической системы. Но до того, как усилия в данном направлении дали результат, генерал-губернаторы столкнулись с оппозицией земельной аристократии и городского патрициата. В намерения землевладельцев (несколько менее выраженные, чем желания городского населения) входило сохранить статус-кво и абсолютный контроль над своими владениями и живущими в них крестьянами (теперь главным образом крепостными).
Шведская монархия нашла способ сосуществовать со своей собственной аристократией на шведской земле. Однако продолжающиеся оппозиционные настроения ливонской и эстонской знати по отношению к пожеланиям Стокгольма были, мягко выражаясь, раздражающими, и шведским правителям необходимо было быть внимательными. Как показал недавний опыт, местные власти не сохраняли явно выраженной лояльности шведской короне: хотя и шведские короли, и их прибрежные колонии были протестантскими, последние легко могли перенести свою лояльность на католических монархов Речи Посполитой или даже в крайнем случае русских православных царей. Ни одна из упомянутых держав не смирилась с долгосрочным присутствием Швеции в восточной части Балтики.
Насколько нелегко было установить в шведских ливонских владениях режим абсолютной власти короля Швеции, настолько же проблематично было вести там соответствующую экономическую политику. Такая политика была ближе всего к тому, что позже будет названо общим термином «меркантилизм», хотя на протяжении XVII столетия в разных странах политика такого рода была весьма различной и нигде не применялась как единая доктрина. Основной идеей меркантилизма является представление, что центральное правительство должно быть глубоко вовлечено в процесс содействия экономического росту. Это, в свою очередь, означало поощрение коммерческой деятельности, государственный протекционизм и поддержку предприятий путем предоставления им монопольных прав, учреждение колоний ради эксплуатации их растущего населения, а также увеличение налоговых сборов, поступающих из всех источников в распоряжение центрального правительства. Однако ни одно из правительств, участвовавших в управлении побережьем в XVII в., включая шведскую монархию, не соответствовало в полной мере критериям аппарата, способного эффективно направлять подобную экономическую деятельность. Земельная аристократия и города с подозрением относились к любым видам централизации, исходившим от королевского двора, а деятельность отдельных состоятельных людей была чаще направлена на личное обогащение, чем на процветание государства. Меркантилизм требовал веры в то, что сильная центральная власть является благом для страны, а облеченные властью жители побережья с легкостью признавали, что деятельность в интересах центральных правительств в Кракове и Стокгольме может уменьшить их собственный контроль на местном и региональном уровнях.
Однако центральные правительства не могли отказаться от своих попыток. Например, один из представителей курляндской герцогской династии Кетлеров, Якоб (1638–1658), пытался сделать свою страну колониальной державой посредством обретения небольшой подконтрольной территории в Западной Африке под названием Гамбия и острова Тобаго в Карибском море; он надеялся, что эти земли принесут герцогству выгоду. Экономическая деятельность Якоба проявлялась также в финансировании небольших мануфактур в Курляндии. С помощью протекционистских мер Якоб стремился, чтобы экспорт превышал импорт; также он пытался чеканить собственную монету и приглашал на жительство в провинцию искусных ремесленников. Существуют некоторые разногласия относительно того, что именно этот правитель пытался обогатить подобными мерами — Курляндское герцогство как государство или же свою собственную семью, однако в любом случае его политика находилась в меркантилистском русле. К несчастью, все эти меры оказались неустойчивыми. К концу правления Якоба Курляндия была развита экономически не более, чем другие территории побережья.
Хотя шведская экономическая политика в Эстонии и Ливонии отличалась теми же характеристиками, что и политика герцога Якоба в Курляндии, с точки зрения шведского правительства, его собственные действия имели больший потенциал для обогащения государственной казны. Все предприятия облагались налогами в пользу короны, в дополнение к чему была разработана система лицензий и монополий. Курляндия рассматривалась как конкурент, и контроль над торговыми потоками, идущими как в Эстонию и Ливонию, так и через них, был направлен на то, чтобы изменить вектор с Курляндии на эстонские и ливонские города. Города в целом пользовались поддержкой как центры активной деятельности, способной пойти на пользу шведской короне. Река Даугава была признана главным торговым путем, ведущим к русским землям, и в этом качестве защищалась и охранялась. Государство финансировало и поддерживало кораблестроение и мелкотоварные мануфактуры. Были стандартизированы меры веса и измерения на всех территориях под контролем Швеции, а также прекращены бесконечные некогда споры о сферах деятельности между гильдиями. Морская торговля на Балтийском море (которая шла с эстонскими и ливонскими портами и через них) осуществлялась благодаря портам на основной территории Швеции. Рост населения, ожидаемо следующий за экономическим развитием, считался благом для государства, так как большее количество населения приравнивалось к усилению государства. Однако местная реакция на подобное вмешательство государства была неоднозначной. Города побережья и их торговая элита воспринимали тесную связь между собственными интересами и государственной политикой и в целом подчинялись указаниям правительства; землевладельческая аристократия возмущалась вмешательством правительства в то, что происходит в сельской местности, и видела в росте могущества городов угрозу своим собственным возможностям. Не существует надежной статистики экономического развития на территориях, принадлежавших Швеции в XVII в., однако есть вероятность, что большую часть этого столетия все показатели были позитивными.
Шведская администрация Эстонии и Ливонии, проводя меркантилистскую экономическую политику в интересах городов, добилась расширения их роли в регионе, для чего в противном случае могло потребоваться значительно больше времени. Коммерческая деятельность Шведской Ливонии была сконцентрирована в Риге, хотя и портовые города Эстонии — например, Таллин и Нарва — также расширили круг своей деятельности на протяжении XVII столетия Рижские купцы, все еще организованные в гильдии, действовали в качестве посредников в импортных операциях, осуществлявшихся по Даугаве. Товары прибывали как с самого побережья, так и из восточных русских княжеств, а также из Великого княжества Литовского, с которым Рига еще со времен Гедимина имела хорошие, хотя и часто прерывающиеся торговые отношения.
К середине XVII в. торговый патрициат Риги не хотел более терпеть ограничений, которые накладывало на него членство в Ганзейской лиге, и принял у себя голландские корабли, чтобы развивать торговлю с Западной Европой. Удерживая баланс между лояльностью и отстаиванием своих интересов (не забывая оказывать должное уважение центральному правительству в Стокгольме), рижские купцы настаивали на том, чтобы все экспортные товары проходили через их руки. Такая политика противоречила интересам землевладельцев, имевших свои коммерческие интересы и начавших выращивать зерно на экспорт, — они стремились иметь дело с иностранными купцами напрямую. Такое кажущееся лицемерие — сопротивление внешнему контролю над торговлей и усиление контроля на местном уровне — было повсюду типичным для городов с доминирующим торговым элементом, но городской патрициат преподносил это как реализацию своих традиционных прав. В Риге и других городах под властью Швеции пышно расцвел местный контроль над производством на уровне гильдий, гильдейских организаций и братств. Предпринимательская активность в городе и на прилегающих подчиненных ему территориях считалась незаконной, если не была разрешена специальной лицензией или предоставлением монопольного права. Разумеется, все эти дающие и использующие подобные разрешения городские корпорации находились под управлением людей немецкого происхождения, которые, тем не менее, допускали проникновение «негерманцев» в различные сферы, носящие вспомогательный характер и хуже организованные (транспорт, кораблестроение, поддержание городской инфраструктуры). Хотя укрепленная стенами Рига с архитектурной точки зрения выглядела как немецкий ганзейский город и языком делового общения там был преимущественно немецкий, общее его население (12 тыс. человек) было полиэтничным, и доля латышей, по оценкам, составляла 40–50 %.
Другим важным в долгосрочной перспективе успехом, достигнутым за период шведского правления в Эстонии и Ливонии, было улучшение системы основных путей сообщения. Аналогичные усилия по улучшению внутренних коммуникаций и транспорта начали прилагаться на литовских землях при Гедимине; Ливонский орден также предпринимал шаги в данном направлении, в основном для военных нужд. Но такие более ранние попытки давали неустойчивые результаты, частично потому, что постройка и ремонт дорог часто делегировались землевладельцам, через поместья которых проходили эти дороги, а те брались за подобные общественные работы (то есть отправляли на них собственных крестьян) с неохотой и только под давлением; также играла роль непрочность дорожных покрытий. Более того, ремонт дорог оказался гораздо более трудоемкой работой, чем предполагалось. Необходимо было расчистить землю, чтобы дорога была ровной, вырыть дренажные канавы и очистить их; построить мосты и другие средства для преодоления водных преград; позаботиться о восстановлении дорог после весенних наводнений и дождливых периодов. Существовали старые дороги, поддерживаемые в порядке: например, Тевтонский орден в XIV в. составлял карты, показывающие систему дорог, которыми следовало пользоваться в случае вторжения на литовские земли; эти дороги шли с запада на восток через Жемайтию в центральный район Литвы — Аукштайтию. Однако скоординированных усилий, направленных на создание эффективной и постоянно действующей системы дорог, не прилагало ни одно правительство, до тех пор пока Ливонию и Эстонию не получила Швеция.
Шведское правительство стремилось к созданию системы дорог, идущих с запада на восток и с севера на юг, чтобы ускорить продвижение товаров к Риге и другим торговым центрам, а также для более эффективной работы почтовой системы. Этот план должен был быть введен правительственными эдиктами на всех территориях, подчинявшихся Швеции. Чтобы обеспечить связь с основными торговыми центрами в литовских и русских землях — например, с Мемелем и Псковом, — необходимо было достигнуть соглашений с подозрительной Речью Посполитой (контролирующей территории между восточной границей Шведской Ливонии и русскими княжествами) и самими русскими княжествами. В период, когда военные конфликты между этими странами были неизбежными, такие соглашения достигались неожиданно легко, очевидно потому, что заинтересованные правительства признавали выгоды всех участвующих сторон. Усилия шведов оставались систематическими и серьезными. Шведские инженеры разрабатывали подробные инструкции, определяющие ширину дороги, дренажных канав, твердость дорожной поверхности и степень расчистки прилегающей местности по обеим сторонам, чтобы падающие (например, после бури) деревья не могли перекрыть дорогу. Сразу после того, как строительство дорог завершалось, на них появлялись станции, где можно было сменить лошадей, а также устраивались постоялые дворы. Дорожная система была создана, продолжала функционировать и активно использовалась для перемещения вооруженных сил, когда между Швецией и Россией во второй половине XVII столетия вновь разразился конфликт.
Шведских правителей Ливонии и Эстонии особенно раздражало положение крестьянства на подведомственных им территориях — точнее, полный контроль землевладельцев над сельским населением, выводящий последнее из-под юрисдикции короля. Контраст с материковой Швецией в этом отношении был разительным. На побережье, от литовских до эстонских земель, землевладельцы боролись за нерушимость права контролировать население своих владений и на протяжении нескольких предшествующих столетий в массе своей пользовалось им. В Швеции же крестьяне хотя и находились, как и везде, в самом низу общественной лестницы, тем не менее, пользовались относительными свободами и могли минимально участвовать в управлении. На побережье Балтики обычное право, которым ранее пользовались крестьяне, было жестко урезано, а оставшиеся права легко было обойти. Короче говоря, в Швеции не существовало крепостного права, а на побережье оно процветало. Суть балтийского крепостного права описывалась немецкими терминами Leibeigenschaft («владение человеком»), Erbuntertänigkeit («наследственная зависимость»); латышский термин dzimtbūšana указывает на то, что зависимое положение было наследственным, а литовский термин baudžiava указывает на трудовую повинность. Общая неопределенность местных терминов происходит оттого, что весь комплекс обязанностей, прав, ограничений, привилегий, санкций и наказаний, связанных с крепостным правом, не имел местного происхождения, но постепенно импортировался в Ливонию и Эстонию из Центральной Европы начиная с XIV в. Следовательно, в Литве, где отношения между крестьянином и землевладельцем складывались в контексте Литовского государства, крепостной гнет был сравнительно менее тягостным; в Эстонии и Ливонии к XVII в. он распространялся только на местное сельское население. В Литве в правление Сигизмунда II Августа (Великий князь, 1544–1572) были проведены широкомасштабные сельскохозяйственные реформы. Среди прочего, в рамках этих «волочных реформ», королевские земли были отделены от частных поместий, было введено трехполье, систематизированы обязанности крестьян, и каждому крестьянскому хозяйству был определен надел (лит. valakas) земли. Волочные реформы способствовали увеличению государственных доходов и демонстрировали, что монарх может добиться подобного результата в своем королевстве, но не ставили целью уничтожение крепостного права, да и не могли этого сделать, не испортив отношений между великим князем и землевладельческой аристократией.
По определению порядки, обобщенно именуемые термином «крепостное право», в разных местностях и регионах Балтийского побережья различалась. Две его основные черты — трудовая повинность и ограничение передвижения крестьян появились в XIV–XV вв. как побочные продукты манориальной (поместной) системы, в соответствии с которой вассалы держали землю своих сеньоров и сами могли выступать сеньорами для своих вассалов. Невозможно точно назвать количество поместий на побережье в XVII в., но в Курляндском герцогстве в середине этого столетия было около 700 поместий, из которых герцогский дом контролировал примерно 215 из них. В латышскоязычной части Шведской Ливонии насчитывалось около 360 поместий. Землевладельцы переходили в разряд богатых, если получали доход с очень крупных поместий или с большого числа поместий либо когда получали возможность сочетать первое со вторым; курляндский герцогский дом Кеттлеров был, возможно, одним из самых богатых во всем Балтийском регионе. В литовских землях несколько иной подсчет указывает на богатство семьи Замойских: принадлежавшие им земли включали более 200 деревень и 11 городов. Существовало множество типов поместий: поместья были коронными, частными, наследственными, ненаследственными, арендованными, сдаваемыми в аренду, обрабатываемыми полностью и частично, существовали также поместья, находившиеся в собственности городов. Виды крестьянских поселений также широко варьировали по всему побережью. На одном конце этого типологического ряда находились индивидуальные крестьянские усадьбы Ливонии и Эстонии, где указания землевладельца напрямую адресовались крестьянской семье, без участия какой-либо промежуточной деревенской организации, а на другом — латгальские и литовские деревни различных типов, где деревенская община могла выступать в качестве посредника между своими членами и землевладельцем.
Повседневные внутренние правила и практики, принятые в поместьях, в течение длительного времени «надстраивались» над крестьянскими обычаями и правом, иногда замещая их или сливаясь с ними. По мере стабилизации поместной системы в XV и XVI вв. возникли различные варианты отношений между землевладельцами и крестьянами. В некоторых местах крестьяне сохраняли свободу передвижения и работали на хозяина поместья в счет арендной платы. Где-то крестьяне даже сохраняли собственные земли, свободные от всякого рода обязательств. Однако другая модель отношений представляла собой сочетание трудовых повинностей, натурального оброка и строгих ограничений на передвижение. Различные вариации этих практик существовали всегда, но, когда в XVII в. шведская администрация столкнулась с системой, сложившейся в Эстонии и Ливонии, на первый план вышли жесткие ограничения и трудовые повинности, при том, что манориальная (или поместная) система, основанная на них, была глубоко укоренившейся. Хотя (теоретически) землевладельцы и держали свои поместья от другого, более высокопоставленного господина, практически они считали поместья своей собственностью. Обычное право крестьян теоретически все еще защищало их каким-то образом, однако эта защита легко отменялась решениями, принимаемыми землевладельцами в своих интересах. Как уже было сказано, к XVII в. землевладельцы Эстонии и Ливонии стали в некоторой степени ориентироваться на рынок. Средневековый идеал самодостаточного поместья ушел в прошлое, а материальные интересы землевладельцев диктовали, чтобы крестьяне были «привязаны» к земле как неотъемлемая от нее рабочая сила. Значительная часть рабочей недели крестьян протекала в работе на полях хозяина поместья, а остаток времени посвящался обработке собственных наделов. Взамен, и снова в теории, хозяин поместья нес так называемую «патриархальную» ответственность за «своих» крестьян: защищал их от грабителей и преступников, отправлял правосудие (что включало телесные наказания), разрешал споры на местном уровне, в голод и неурожай оказывал им помощь из своих амбаров, а также обеспечивал соблюдение традиционных обычаев, сохранение прав и привилегий.
Усилия шведов изменить распределение власти в сельской местности продемонстрировали ограниченность возможностей абсолютизма, так как шведской королевской власти приходилось во многих отношениях поддерживать сотрудничество с балтийской знатью. Тонкий слой представителей администрации, назначенной королем, не мог должным образом справиться с управлением побережьем. Лишь во времена Карла XI, правление которого началось в 1680 г., шведские короли смогли найти способ сократить власть земельной аристократии в ходе так называемого «сокращения поместий». Началась повсеместная проверка прав собственности на поместья, и, в случае если эти права не соответствовали необходимым критериям, поместье «возвращалось» шведской короне. С помощью этого метода корона приобрела право собственности на примерно пять шестых всех поместий в Ливонии и на половину — в Эстонии. Затем эти поместья вновь передавались тем же владельцам, но теперь уже они должны были платить королю значительные суммы за держание земли и за возможность изменять условия жизни крестьян. Повсюду сокращались нормы трудовых повинностей, а телесные наказания ставились под контроль. Накладывались ограничения на практику перемещения крестьян помещиками по своему усмотрению. В то время как этот механизм увеличивал приток доходов в Стокгольм, улучшения условий жизни крестьян в долговременном отношении не происходило. Процесс сокращения перемещений крестьян и повышения норм труда начался до появления шведов в этом регионе и продолжался после их ухода. Фактически, то же самое происходило по всему востоку Европы и в России: Балтийское побережье не было исключением. В целом растущая ориентация землевладельцев на рынок означала большую производительность поместий, которые приносили больший доход. Единственным ограничением того, сколько дней можно было потребовать от крестьянина работать на землевладельца, чтобы производить излишки на продажу, являлись не правовые нормы, но только человеческая выносливость. В этой ситуации юридические меры пресечения жестокой эксплуатации крестьян даже под властью шведов не могли быть сколько-нибудь эффективными в долгосрочной перспективе, поскольку за соблюдением законов на местном уровне следил сам землевладелец, что облегчало ему возможность нарушений. Разумеется, не в интересах помещика было полностью лишить крестьян времени для работы на себя, но, пока окончательное решение по поводу норм труда оставалось за землевладельцем, качество жизни крестьян в разных поместьях различалось. Основным выходом для крестьян, чувствовавших, что с ними обходятся несправедливо, становился побег — так было до прихода шведов, и ничего не изменилось с их появлением. Ливонские крестьяне бежали через границы провинций в Курляндию и Латгалию, а также в прусские, русские и литовские земли; многие бежали в города, особенно в Ригу. Побеги происходили в обоих направлениях, поскольку многие крестьяне приходили на побережье из соседних земель в надежде на лучшую жизнь. Повсеместно циркулировали слухи (часто преувеличенные или даже ложные) на тему того, где трудовые повинности менее тягостны. В первое время семьи беглых крестьян могли временно вознаграждаться на новом месте жительства меньшими нормами труда и зерном для посева. Также ходили слухи, что жизнь крестьян в коронных или герцогских поместьях несколько легче, чем в частных. Феномен крестьянских побегов был настолько распространен на протяжении всего XVII столетия, что стал причиной множества судебных дел, возбуждаемых одними землевладельцами против других, а также поводом для многочисленных осуждающих проповедей лютеранских священников.
Если описывать манориальную систему с ее крепостным правом в абстрактных терминах, создается впечатление, что крестьяне в ней были безликой анонимной рабочей силой — массой, состоящей из взаимозаменяемых компонентов, — и, несомненно, некоторые помещики думали о своих крестьянах именно так. Но усилия шведского правительства в XVII в. внесли определенные позитивные изменения в ежедневную жизнь отдельных крестьян. Попытки шведов распространить свое влияние на сельскую местность часто начинались с кадастровых описей, составление которых, в свою очередь, требовало процедур, напоминающих перепись населения и предполагающих посещение отдельных усадеб, а также составление описи крестьянских и помещичьих земель. Формы, заполненные в процессе кадастрификации, содержали имена крестьян, живущих на описываемых землях, и информацию об их семьях.
Сходные типы информации содержались в книгах посещений, которые вели лютеранские священники. В целом ни эстонские, ни латышские крестьяне XVII в. не имели фамилий — во многом потому, что подобные идентификационные маркеры не были нужны людям, почти никогда не пересекавшим границ поместий, в которых жили, и почти не имевших дела с правительственными органами; однако их усадьбы носили уникальные собственные имена. То есть в кадастровых описях или книгах посещений крестьянина могли называть, например, Яан с хутора Озолинь, что, очевидно, было вполне достаточным идентификатором для духовенства или правительственных переписчиков. Подобные записи свидетельствуют о том, что крестьяне в пределах своего круга, очерченного невысоким социальным статусом и местом проживания, представляли собой весьма иерархическое сообщество, где одни имели закрепленное обычаем право на полноценное держание земли, тогда как другие располагали лишь частичным правом на землю, а третьи не имели земли вовсе. Последние, впрочем, не обязательно были самыми бедными, поскольку большую их часть составляли крестьяне, переходившие с хутора на хутор в качестве работников, обычно на основе контрактов, заключаемых в устной форме на год. Крестьяне, имевшие землю, жили семейными группами, ядром которых была супружеская пара (владелец хутора и его жена) с детьми. Нередко в таких хозяйствах мы видим и женатых братьев и замужних сестер главы семьи, а также стареющих родителей его самого или его жены. Процент таких составных семей был достаточно высоким по сравнению с крестьянскими семьями Западной Европы. Размер и состав таких групп во многом зависели от того, сколько требовалось людей, чтобы выполнять трудовую повинность на помещичьих полях. Таким образом, количество рабочих рук — мужских или женских — в конкретном крестьянском хозяйстве не обязательно служило свидетельством состоятельности этого хозяйства, но было лишь показателем существующих трудовых повинностей. Тщательное сравнительное исследование вопроса, как именно балтийские крестьяне приспосабливались к манориальной системе в различных регионах, все еще остается актуальным, а пока доступная нам информация предостерегает исследователей от всякого рода упрощений. Хотя усилия шведов, направленные на улучшение положения крестьян, сохранили в устной эстонской и латышской крестьянской традиции память о «добрых шведских временах», позиции землевладельцев остались столь прочными, что они не могли не попытаться вернуть себе потерянное, как только для этого наступит подходящее время.
В то время, когда земли побережья продолжали будоражить военные и политические конфликты, в интеллектуальной жизни региона происходили другие, гораздо менее заметные изменения: в XVI в. явилось печатное слово на местных языках. Печатные издания стали первыми звеньями в цепи подобных произведений, которые на протяжении следующих двух столетий сформировали эстонский, латышский и литовский литературные языки. Однако в XVI и XVII вв. авторы или, чаще, переводчики таких книг не преследовали подобных целей. Переводчиками книг на языки народов побережья были священнослужители, как лютеране, так и католики, причем первые руководствовались утверждением Мартина Лютера о том, что слово Божье должно быть доступно простым верующим на их родном языке, тогда как вторые следовали принципам католической Контрреформации. Как те, так и другие пользовались новыми печатными технологиями, изобретенными и популяризированными Гутенбергом. С высокой вероятностью можно утверждать, что работ этих авторов потеряно столько же, сколько сохранилось, поскольку в землях побережья не существовало в те времена хранилищ, где можно было систематически собирать и хранить книги. Но несмотря на это, по совокупности данных, появление таких произведений стало инновационным шагом в культуре побережья.
И в Ливонской конфедерации, и в Речи Посполитой на протяжении нескольких столетий как устное, так и письменное общение успешно преодолевало границы языковых сообществ. Местные диалекты, используемые в том или ином регионе, с высокой вероятностью имели письменную форму. Правящие круги, начиная со Средних веков и позже, использовали для официальной внутренней переписки нижненемецкий, латинский, польский, церковнославянский или шведский языки, и только на литовских территориях местный литовский язык предположительно использовался для устных коммуникаций в высших кругах, возможно, даже и в XVI в. Эстонский, латышский и литовский языки вошли в данное столетие как основное средство общения в низших слоях общества. Среди этих трех языков латышский в XV–XVI вв. находился еще в процессе формирования, и, по мере того как убывали различия между куршами, ливами, земгалами, латгалами и селами, стало появляться общее определение «латыши». Списки крестьян, обязанных в Средние века платить оброк или налоги, ясно показывают, что на иерархической лестнице общества ниже носителей «высших» языков находилось значительное население, чьи имена значительно отличались от обозначений, принятых среди чиновников. Однако коллективное обозначение для них находилось в постоянном процессе изменения; к тому же правящие классы, очевидно, проявляли мало интереса к тому, чтобы точно определить разницу между различными языковыми сообществами низших классов — в научных или иных целях. Но перевод Священного Писания на местные языки, осуществлявшийся лютеранским и католическим духовенством, требовал и такого разграничения, и глубокого понимания уникальности каждого из местных языков, и это совершенно точно позволяет считать усилия духовенства заслуживающими внимания.
Совершенно очевидно, что высшим классам и чиновничеству никак не мешало незнание местных наречий. Более чем вероятно, что на побережье были широко распространены гибридные языки — вульгаризованные формы разговорной речи, возможно с усиленным использованием жестикуляции, предназначенные для облегчения взаимопонимания представителей высших и низших социальных кругов в таких языковах сообществах. Несомненно, что имели место и посредники — люди, знавшие используемые языки настолько хорошо, чтобы выступать в роли переводчиков. Среди этих посредников были и представители духовенства, отвечавшие за местные сельские общины. В Средние века таких священнослужителей учили, что знать язык своих прихожан важно, несмотря на то что церковные обряды проводятся на латыни. Следование этим инструкциям не было повсеместным и оставалось непоследовательным. В Великом княжестве Литовском преобладало польское духовенство, которому приходилось иметь дело с литовскоязычными прихожанами. Если ранее церковь поощряла изучение приходскими священниками местных языков, то лютеранство (и кальвинизм в Польше) сделало такое изучение, фактически, обязательным. Соответственно, большинство раннепечатной литературы на латышском, эстонском и литовском языках имело религиозный характер; светские разновидности печатной литературы этого времени представляли собой нетипичный феномен, в любом случае вызванный преобладающими религиозными целями.
Переводы священных текстов были частью большого корпуса печатных работ, опубликованных в Балтийском регионе или посвященных ему и написанных на одном из основных языков науки того времени и данного региона, то есть на латыни, нижненемецком или польском. Эти книги отражали тенденции ренессансного гуманизма XVI в. и могли быть хрониками (например, «Ливонская хроника» Балтазара Руссова, 1578), историческими описаниями (Михалон Литвин. О нравах татар, литовцев и москвитян, 1615) или стихотворными произведениями (автором которых был, например, Миколоюс Гусовианас[12], 1475–1540). С течением времени таких произведений становится все больше, появляется все более широкое разнообразие жанров и предметов, как светских, так и религиозных. В XVII столетии в их число вошло такое известное описание язычества в Ливонии Пауля Эйнгорна (Paul Einhorn. Die Wiederlegungen der Abgotterey und nichtigen Aberglaubens, 1627), а также типичный для этого времени текст Германа Самсона, осуждающий колдовство (Hermann Samson. Neun Auszerlesenen und Wolgegrundete Hexen Predigt, 1626).
Молодые жители побережья с интеллектуальными наклонностями могли получить прекрасное образование в Вильнюсском университете — учебном заведении, основанном орденом иезуитов в 1570 г. и получившем статус университета в 1579 г. от польского короля Стефана Батория; в Дерптском (Тартуском) университете, созданном в Эстонии в 1632 г. по приказу шведского короля Густава II Адольфа; в Кёнигсбергском университете, прозванном «Альбертина» в честь своего основателя, прусского герцога Альберта, учредившего его в 1544 г. в противовес детищу иезуитов — Краковской академии. Интеллектуальная жизнь побережья была достаточно активной, несмотря на военные действия и связанные с ними потери, но, чтобы приобрести известность, авторы должны были писать на «культурных» языках (нем. Kultursprachen). Некоторые из этих авторов могли вести свой род от эстонских, латышских или литовских крестьян, но их латинизированные или полонизированные имена не позволяют определить их действительное происхождение.
Однако то, что эти авторы писали на «культурных» языках, не означает какого-либо поворотного этапа, а скорее объясняется тем, что побережье становится северо-восточным сектором общеевропейской культурной среды, отражая принятые в ней тенденции и аспекты. Что действительно символизировало разрыв со средневековым прошлым, так это появление таких книг, как лютеранский катехизис, изданный в 1535 г. на эстонском языке Йоханом Коэллем и на южножемайтском диалекте литовского в 1547 г. Мартинасом Мажвидасом в Кёнигсберге. Помимо этого, перевод молитвы «Отче наш» на латышский язык вошел в «Хронику» Симона Грунау в 1529–1531 гг. Эти публикации, появившиеся в контексте соответствующих предписаний Лютера, свидетельствовали всем умеющим читать, что балтийские местные наречия обладают потенциалом, для того чтобы стать литературными языками. Католики предпринимали аналогичные усилия, как показывает перевод Католического катехизиса (Catechismus Catholicorum) с немецкого на латышский, осуществленный иезуитом Эртманом Толгсдорфом в 1585 г. Труды Мажвидаса иллюстрируют также важность существования литовскоязычного анклава в Пруссии, где автор был лютеранским священником, для литовской культурной жизни. Эти труды присоединялись к другим, также количественно незначительным, а именно к переводам на латышский статутов некоторых ремесленных гильдий и псалмов (Undeutsche Psalmen, 1587), а также более амбициозным переводческим проектам, таким, как никогда не опубликованный перевод всей Библии на литовский язык, предпринятый Йонасом Бреткунасом между 1575 и 1590 гг.
В течение XVII в. интерес к балтийским языкам стал проявляться шире и глубже, что, в конце концов, привело к появлению не только переводов, но и учебных пособий, а также оригинальных прозаических и поэтических произведений на религиозные темы. В 1637 г. Генрих Шталь выпустил первую эстонскую грамматику, в которой, что характерно для данного периода, эстонский был адаптирован к грамматическим правилам немецкого языка; и в 1653 г. Даниэль Кляйн опубликовал первый свод правил литовской грамматики, Grammaticus Litvanica. В этот период существовало также несколько словарей и грамматик: трехязычный (латинско-польско-литовский) словарь, составленный в 1629 г. иезуитом Константинасом Сирвидасом; эстонская грамматика на латыни, изданная в 1639 г. Йоханом Хорнунгом; первый словарь латышского языка, Lettus, опубликованный в 1638 г. Георгием Манцелием. Манцелия следует отметить как первооткрывателя в своем роде; он знал латышский настолько хорошо, что его сборник проповедей, Langgewünschte Lettsiche Postill, опубликованный в 1654 г., оставался излюбленным чтением для ливонских ученых и в XVIII столетии. Почти так же значимы были в тот период работы Кристофора Фюрекера (ок. 1615–1685), чьи переводные и оригинальные церковные песнопения можно найти в латышских лютеранских сборниках гимнов и в XX в. Церковный деятель и интеллектуал латышского происхождения Янис Рейтерс (ок. 1631–1695), также переводивший отрывки из Ветхого и Нового Завета на латышский, критически высказывался о латышском языке Манцелия, за что и поплатился негативным отношением ливонской лютеранской церкви.
Все эти лингвистически одаренные деятели церкви осознавали важность лютеровского перевода Библии для развития немецкого языка. Хотя они и пытались предпринять аналогичные попытки с местными языками, попытки эти завершились успехом лишь довольно поздно; ранний перевод Библии на литовский, осуществленный Бреткунасом, как уже было замечено, так и не увидел света; другая подобная преждевременная неудачная попытка была предпринята Самуилом Хилинским в 1657–1660 гг., что удивительно, в Лондоне. Новый Завет был опубликован в переводе на литовский лишь в 1710 г. Самуилом Битнером. Полный текст Библии на этом языке появился лишь в 1753 г., и тоже в Кёнигсберге, — он был основан на переводе Лютера на немецкий. В 1686 г. Андреас Виргиниус перевел Новый Завет на южноэстонский диалект, однако основой литературного эстонского языка впоследствии стал полный перевод Библии на североэстонский диалект, сделанный в 1739 г. На латышский язык Библия была в полном объеме переведена лютеранским пастором Эрнстом Глюком (1652–1705), который приступил к этой работе в 1681 г., закончил ее в 1689 г. и, наконец, увидел свой труд напечатанным (и значительно откорректированным коллегами-клириками) в 1694 г. Переводы Библии во всех этих трех случаях играли примерно ту же роль для трех региональных наречий, что и перевод Лютера для немецкого языка.
Не всегда ясно, сколько из этих произведений на местных языках было создано для того, чтобы их могли читать сами крестьяне напрямую, и сколько из них создавалось более лингвистически искушенным духовенством для своих собратьев. Умение читать не было распространено среди крестьян; помимо этого, неизвестно, могли ли крестьяне идентифицировать в письменных текстах языки, на которых сами говорили. Народные разговорные наречия не были стандартизированы их носителями; также не существовало никаких стандартов того, как следовало транслитерировать те или иные звуки. Сложно говорить о существовании спроса на религиозную литературу среди крестьян, однако среди духовенства, как протестантского, так и католического, интерес к изучению местных наречий никогда не ослабевал. Хотя с каждым новым поколением количество печатных материалов возрастало, это не привело к революции в сфере грамотности: очень незначительное количество крестьян училось читать или писать. По крайней мере, в ливонских землях владельцы поместий часто выступали против обучения грамоте, опасаясь, что «образованные» крестьяне побегут в города, где их навыки будут пользоваться значительно большим спросом.
Полный список книг, написанных лютеранскими и католическими священнослужителями на местных наречиях, может выглядеть довольно значительным, однако фактически скорость их появления была достаточно невысокой, хотя и заметно нарастала на протяжении XVII в. Например, на латышском языке за первую половину этого столетия появилось около десяти книг, тогда как во второй половине века свет увидели 57–60 таких произведений. За период с 1631 по 1710 г. было опубликовано около 45 книг на эстонском языке. По сравнению с полным отсутствием чего-либо подобного в предыдущие столетия эти цифры являются впечатляющими, но для того, чтобы сделать печатное слово повсеместно распространенным, их было недостаточно. Большинство крестьян ассоциировали письменный текст или напечатанные материалы с вышестоящими властями — как светскими, так и церковными. Навыки чтения и письма продолжали оставаться в большинстве своем исключительными и ассоциировались с социальной мобильностью, которая могла вывести обладателя этих умений из языковой общности, к которой он принадлежал по рождению, и ввести в круг «господ». В землях побережья было мало типографий, а методы распространения книг оставались примитивными. Власти могли легко предотвратить печатание книг с подозрительным содержанием; книгопечатание не могло рассматриваться как способ заработать на жизнь, поскольку читателей было просто очень мало. Наличие школы на селе являлось исключением, и, хотя церковные и светские власти, особенно в Шведской Ливонии и Эстонии, постоянно подтверждали свое намерение создать начальные школы во всех церковных приходах, реализация этой политики продолжала оставаться хаотичной из-за недостатка ресурсов и подготовленных учителей.
Вслед за распространением слова Божьего на местных языках образованное духовенство имело на повестке дня еще одну актуальную задачу: борьбу с тем, что они полагали пагубным влиянием устной традиции, распространенной среди крестьян. «Бессмысленные суеверия» сельских прихожан оставались вполне живыми, и негодующие клирики иногда ассоциировали элементы местной устной традиции — такие, как брань, пословицы и поговорки, заговоры, принятые в народной медицине, — с колдовством и поклонением дьяволу. Например, Пауль Эйнгорн в уже упоминавшейся книге о колдовстве (1627) изображает Ливонию землей оборотней и ведьм. Другие авторы, такие, как Манцелий, возможно более знакомые с устной традицией местных наречий, были менее категоричными, но, тем не менее, предполагали, что интеллектуальная составляющая устной традиции существенно ниже систематического и организованного обучения на языках высших классов.
Надежды католического и лютеранского духовенства на то, что крестьяне с легкостью отрекутся от своих верований, были несколько наивными. Пока обособленные в социальном отношении и по роду своих занятий группы населения были отделены друг от друга языками, на которых они говорили, крестьяне могли рассматривать устную традицию как нечто принадлежащее только им и использовать ее как способ ухода от суровой повседневной реальности. Они сопротивлялись попыткам духовенства «цивилизовать» и «христианизировать» их. Однако, помимо этого, духовенство было вовлечено в действительно интеллектуально стимулирующую деятельность: клирики изучали структуру местных наречий, уделяя особое внимание звукам, расспрашивали носителей этих языков о правилах грамматики, экспериментировали с новыми словами, еще не вошедшими в эти языки, и делились друг с другом результатами своих изысканий. В процессе этого вырабатывался новый взгляд на местное крестьянство, отличный от прежнего, покровительственного. Хотя социальная дистанция между клириками и их паствой сохранялась, некоторые из них, например Георгий Манцелий из Ливонии, писали проповеди, занявшие после публикации почетное место на полках рядом с Библией в домах тех крестьян, кто мог позволить себе такую покупку. Разумеется, это сочувственное отношение не предполагало сколько-нибудь систематической критики социально-экономического положения крестьян. Лютеранское духовенство особенно стойко придерживалось той концепции, что иерархия в обществе установлена Богом и многочисленные представители нижних социальных ступеней должны нести свое бремя терпеливо, с истинно христианской покорностью.
В то время как манориальная система, крепостное право и книги на местных языках понемногу становились постоянными элементами повседневной жизни на побережье, помыслы региональных монархов снова оказались обращены к вопросам геополитики. Негативные аспекты, связанные с территориальным расположением, подчеркивали их деструктивность. Правящие династии Речи Посполитой (Ваза), Швеции (тоже Ваза) и России (Романовы) сочли себя не удовлетворенными договоренностями о разделе территорий, достигнутыми в первой половине XVII в., и начали строить планы достижения полного контроля над всем регионом. Наиболее осторожными были правители Речи Посполитой; внутренние противоречия в их государстве не позволяли им легко обеспечить военную поддержку своей землевладельческой аристократии при любой попытке упреждающей экспансии. Однако у шведских монархов сложилась иная ситуация: получив по Альтмаркскому миру контроль над Ливонией и Эстонией, Швеция справедливо считала Речь Посполитую слабейшим среди своих потенциальных оппонентов в регионе, и при поддержке курфюрста Бранденбурга (бывшая территория Тевтонского ордена) она вторглась в Польшу в 1656 г., одержав решающую победу у Варшавы. Поводом к этому вторжению стал династический конфликт: КарлХ Густав (король Швеции, 1654–1660) заявил, что Ян Казимир (король Польши, 1648–1668) отказался признать легитимность шведского монарха. Вторжения шведов на польскую территорию, однако, оказалось достаточно, чтобы Россия вступила в этот конфликт на стороне Польши, в результате чего шведская авантюра в 1657 г. закончилась крушением. Конфликт завершился Оливским (1660) и Кардисским договорами (1661), в процессе заключения которых Швеции дипломатическим путем удалось укрепить влияние над своими балтийскими территориями.
Неспособность Швеции добиться триумфальной победы стала для России признаком слабости последней в роли экспансионистской державы и внушила русским мысль (в правление царя Алексея, второго из династии Романовых, 1645–1676) о том, что региональный союз с Речью Посполитой может вскормить недовольство шведскими гегемонистскими планами и в конечном итоге привести к изгнанию шведов с Балтийского побережья. Потребовалась жизнь целого поколения, чтобы интриги России принесли плоды. Тем временем шведские монархи продолжали свою политику сокращения поместий в Ливонии и Эстонии. Ирония заключалась в том, что эта политика была словно специально разработанной, чтобы настроить местную земельную аристократию против шведской короны. Сочетание всех этих факторов дало толчок серии конфликтов, известных под общим названием Великой Северной войны, продолжавшейся с 1700 по 1721 г. По завершении этой войны расстановка сил на Балтийском побережье изменилась коренным образом: Швеция была изгнана из региона, границы России отодвинулись на запад — в нее вошли Ливония и Эстония, а Речь Посполитая еще в большей степени, чем раньше, показала себя слабой и все больше слабеющей региональной державой.
Побережье стало той сценой, где развернулась значительная, если не наибольшая часть военных действий. Однако первый акт Великой Северной войны происходил как на этой сцене, так и за ее пределами — в 1700 г. датчане вторглись в Шлезвиг (находившийся под контролем Швеции), а Август II, являвшийся одновременно курфюрстом Германской Саксонии и избранным королем Речи Посполитой, ввел войска на территорию Ливонии. В 1699 г. Речь Посполитая, Дания и Россия заключили тайный союз против Швеции, и оба вторжения явились плодом достигнутых договоренностей. Дело могло ими и ограничиться, если бы к власти не пришли два очень амбициозных юных монарха — пятнадцатилетний Карл XII в Швеции (1697) и семнадцатилетний Петр I Великий в России (1689). Оба монарха, как и их советники, вынашивали далекоидущие планы. Карл хотел укрепить и даже улучшить положение Швеции в Северной Европе; Петр мечтал сделать Россию морской державой и нуждался для этого в портовых городах в Восточной Балтике. Сначала Карл показал себя более изобретательным из двух претендентов на лидерство: он быстро разрешил конфликт с Данией, затем в ноябре 1700 г. прибыл в Ливонию, чтобы сражаться с русскими, и нанес им решающее поражение под Нарвой на севере Балтийского побережья. В 1701 г. король повернул на юг и освободил Ригу от польской осады, предпринятой Речью Посполитой, вступившей в союз с Россией и вторгшейся в Ливонию с юга вместе с саксонскими войсками.
Карл отбросил на юг объединенные польско-литовско-саксонские силы и затем вступил на территорию Речи Посполитой — в результате ему в 1702 г. удалось захватить и Варшаву, и Краков. Таким образом, военные действия перекинулись на территорию Польско-Литовского государства, где и продолжались в течение следующих шести лет. Русский царь Петр временно вышел из схватки, ожидая, что затянувшаяся борьба Швеции и Речи Посполитой истощит обе страны как в военном, так и в финансовом отношении и это создаст для России наилучшие возможности для последующего вмешательства. В 1706 г. король Речи Посполитой Август II под давлением своевольных магнатов и дворянства был вынужден отречься от трона. Польский сейм избрал королем Станислава Лещинского, происходившего из знатного польского аристократического рода и принявшегося проводить прошведскую политику. Однако Август не отказался от притязаний на трон и вступил в сговор с русскими в попытках вернуть себе корону. В течение следующих четырех лет в Речи Посполитой было два короля — законный и незаконный; первый находился в союзе со Швецией, второй — с Россией. Однако отстранение Августа принесло краткую передышку в сражениях на польско-литовских землях.
Уже на этой стадии Великой северной войны стало очевидным, что, по мере того как все ее участники внутренне слабеют, Россия становится сильнее. Многие дворяне и магнаты Великого княжества Литовского находились в состоянии открытой вражды с польским монархом Августом II, считая, что его политика проводится скорее в интересах Саксонии, чем Речи Посполитой. Земельная аристократия Курляндского герцогства (номинально лояльного королю Речи Посполитой) все больше и больше опасалась, что их земли станут постоянным полем битвы сопредельных монархов — шведского и польского королей и русского царя — и что борьба эта может положить конец «исконным правам» курляндских землевладельцев. Соответственно, курляндцы пытались сохранять нейтралитет. Земельная аристократия Шведской Ливонии и Эстонии уже пострадала от политики шведской короны, направленной на сокращение поместий, и некоторые ее представители поглядывали на восток в поисках выгод, которые может принести сотрудничество с русским монархом. В находящейся между ними Польской Ливонии землевладельцы осознавали шаткость своих позиций, поскольку понимали, что их земли открыты вторжениям со всех сторон. Фактически, на эти земли вторглись сразу же, как только шведские войска вышли из Эстонии и направились в Литву. Отношение к польско-литовскому королю Августу II здесь также было далеким от восторженного. Городской патрициат Риги взвешивал, какая из сражающихся стран могла бы послужить защитой от всех остальных, тогда как большая часть крестьянского населения — эстонцев, латышей и литовцев — более всего заботилась о том, чтобы держаться от войны как можно дальше и сохранить себя и свои семьи. Некоторые из латышских и эстонских крестьян присоединялись к шведским войскам, а многие другие были рекрутированы оккупировавшими их армиями для земляных и строительных работ, перевозок и других повинностей. Наиболее важным мотивом действий для крестьян была не лояльность, а стремление выжить: на тот момент не существовало государств, лояльность которым могла быть очевидной для крестьян. Их непосредственные господа точно так же не знали, в какую сторону обратить свои взоры; помимо этого, ни один из соперничавших монархов не выглядел на тот момент потенциальным победителем.
Борьба продолжилась в 1707 г., когда шведский король Карл, воодушевленный победами в Речи Посполитой, обратил все внимание на Россию. Однако Петр смог усилить свои позиции на севере, основав в 1703 г. свою новую столицу Санкт-Петербург в устье реки Невы; вслед за этим он в 1704 г. отвоевал Нарву и обновил свою армию. Активные столкновения шведской и русской армий продолжались в 1708 г. на территории Эстонии, несмотря на то что основная армия короля Карла располагалась на тот момент на юге и двигалась к Москве. Здесь король просчитался: он повернул на Украину и потерпел сокрушительное поражение при Полтаве в 1709 г. Шведская армия рассыпалась, а Карл бежал в Турцию, чтобы перегруппировать свои силы и спланировать возвращение. Двуличный торг между Петром и Августом II Польским завершился возвращением последнего на трон Речь Посполитой при условии, что Август будет продолжать поддерживать Россию в борьбе за окончательное изгнание шведов с побережья Балтики, получив за это территории шведской Ливонии. Карл вернулся в Швецию в 1714 г., планируя новые военные предприятия, но в 1718 г. стал жертвой покушения и погиб. На шведском троне ему наследовала сестра Ульрика Элеонора, правившая два года; преемником в 1720 г. стал ее муж Фридрих I.
В правление Ульрики шведская знать снова начала добиваться возвращения властных полномочий, отобранных у нее в рамках проведения абсолютистской политики шведской короны на протяжении всего XVII столетия. К моменту, когда к власти пришел Фридрих I, значительная часть шведской знати успела потребовать и добиться от монархии менее авантюрной внешней политики. Заключив два договора — в 1720 и 1721 гг., — Швеция урегулировала свои проблемы на Балтике, сначала с Речью Посполитой, потом с Саксонией и, наконец, с Россией. По Ништадтскому договору 1721 г. Ливония, Эстония и другие территории к северу переходили к России; Рига сдалась русским еще в 1709 г. Таким образом, шведское правление на побережье пришло к завершению. Речь Посполитая, сильно ослабевшая из-за внутренних политических противоречий и пострадавшая от того, что Россия нарушила свое обещание относительно Ливонии, смогла, однако, сохранить сюзеренитет над Курляндским герцогством и Польской Ливонией. Петр Великий добился своей цели и вытеснил с побережья самого сильного из своих соперников. Теперь его прежняя союзница — Речь Посполитая — более не представляла значительной угрозы, поскольку царь получил для себя портовые города на Балтике.
Существуют различные мнения по поводу того, была ли Великая северная война более разрушительной для региона, чем продолжительные Ливонские войны конца XVI — начала XVII столетия. Военные действия, приведшие к распаду Ливонской конфедерации, продолжались дольше и имели более длительные перерывы, когда борьба временно прекращалась, и это давало больше возможностей для восстановления. Северная война была короче; в ней участвовали более значительные армии, сражавшиеся на территории побережья. Обе войны были слишком долгими для мирного населения, особенно крестьянского, переживавшего их как бесконечную череду набегов и мародерства, когда внезапные вспышки насилия воспринимаются как элемент повседневной жизни. В обеих войнах все армии, пересекавшие побережье, предъявляли местному населению значительные требования. В Северной войне русские войска особенно часто прибегали к стратегии выжженной земли, особенно на эстонских территориях, поскольку русские стремились не оставить Швеции ресурсов для возможного возвращения, основываясь на том, что в начале войны шведская армия казалась непобедимой. Часто цитируемые доклады жестокого русского военачальника Бориса Шереметева царю Петру содержат и откровенные любования сценами грабежей, мародерства, изнасилований и убийств, а также описания депопуляции эстонских и ливонских земель посредством переселения тысяч их жителей на территорию России (среди переселенных был переводчик Библии на латышский язык пастор Эрнст Глюк).
Гибель людей, прямо или косвенно вызванная военными действиями, многим казалось недостаточной Божьей карой — во время Северной войны люди умирали также от голода и болезней. Особенно страшный голод постиг побережье еще до начала войны (в 1695–1697 гг.), а вот эпидемия чумы постигла этот регион в самый разгар сражений. Голод 1695–1697 гг. в действительности был явлением, присущим всей Северной Европе: в некоторых районах Ливонии от него вымерло до четверти населения еще до начала войны в 1700 г. Одним из последствий голода до и во время войны стал резкий рост преступности: доведенные до нищеты голодные люди и семьи скитались по сельской местности, грабя и убивая более удачливых. В 1697 г. Риге, согласно городским записям, пришлось столкнуться с вторжением 2250 нищих. Чума — наиболее опасная из эпидемий, периодически поражавших население побережья в XVII в., — на этот раз была общим восточноевропейским бедствием, сначала постигшим Турцию, Венгрию и Польшу (1707); потом, в 1708 г., — Силезию и Литву, в 1709 г. эпидемия достигла Курляндии и в 1710 г. — Шведской и Польской Ливонии, а также Эстонии. На побережье потери от этой эпидемии были гораздо большими, чем от предшествующих. Например, в Жемайтии, по оценкам, потери составили около половины населения; такие же потери пришлось испытать как городскому, так и сельскому населению Курляндии. По некоторым оценкам, латышскоговорящее население Ливонии уменьшилось с 136 тыс. человек до эпидемии до 52 тыс. сразу после нее. В Эстонии население Таллина сократилось на три четверти, а сельское население — примерно наполовину. Разумеется, все эти оценки являются приблизительными, и не все районы пострадали в равной степени. В сельской местности резкая депопуляция в краткосрочной перспективе ухудшила отношения между выжившими крепостными крестьянами и их господами: первые часто бежали в поисках лучшей жизни под покровительство других землевладельцев, обещавших лучшие условия труда, тогда как последние стремились привязать оставшихся крестьян к своим поместьям еще более крепкими узами, в том числе насильственно. Сокращение рабочей силы в регионах, пострадавших от эпидемии, нанесло сельской и городской экономике побережья удар, последствия которого чувствовались, по меньшей мере, на протяжении жизни еще одного поколения.
В результате этих демографических катастроф в начале XVIII в. численность населения на побережье Балтики находилась на беспрецедентно низком уровне. Согласно оценкам, население Эстонии (ставшей частью Российской империи с 1721 г.) упало с 350 тыс. человек в 1695 г. до примерно 120–140 тыс. человек ко времени Ништадтского мира (1721). Население Ливонии (как латвийской, так и эстонской части, которые также перешли к России в 1721 г.) также упало — с примерно 503 тыс. человек в 1700 г. до 333 тыс. человек; население Польской Ливонии уменьшилось со 103 тыс. человек в 1700 г. до 70 тыс.; население Курляндии, которая пострадала несколько меньше, сократилось с 211 тыс. в 1683 г. до 209 тыс. человек. Наконец, население Великого княжества Литовского после Северной войны уменьшилось с 4,5 до 1,7 млн человек. С высокой вероятностью в начале прославленного века Просвещения на побережье насчитывалось меньше эстонцев, латышей и литовцев, чем в начале XVI столетия.