4. Установление гегемонии: побережье и царская Россия (1710–1800)[13]


В начале XVIII столетия Балтийское побережье было полем битвы региональных держав, однако к концу его оно стало частью западных территорий Российской империи. Швеция была изгнана с восточных берегов Балтики к 20-м годам того же века, а Речь Посполитая обнаруживала все меньшую способность препятствовать России вмешиваться в ее внутренние дела. В Западной и Центральной Европе соперничающие державы сражались в серии войн за наследство, одновременно стремясь консолидировать европейские колонии в Новом Свете. В то же время передовые мыслители Франции, Англии и германских земель выдвинули и развили идеи Просвещения, публикуя бессмертные сочинения, посвященные общественному договору, совершенствованию человека и разделению властей.

В Ливонии и Эстонии новая российская правящая элита, сменившая шведскую достигла соглашения с региональной и местной землевладельческой верхушкой в целях обеспечения общественного и политического порядка и установления эффективного управления крепостными крестьянами — эстонцами, латышами и литовцами. Были подтверждены прежние административные границы, а также созданы новые, расколовшие существующие языковые общности прежней Ливонии и поделившие эстонцев на две части. Латышское население также оставалось разделенным между Южной Ливонией, с одной стороны, и Курляндским герцогством и Латгалией — с другой; при этом Курляндия и Латгалия продолжали оставаться под юрисдикцией Речи Посполитой. По отношению к высшим классам вновь обретенных западных территорий Россия поступала по-разному — в Эстонии и Ливонии демонстрировала снисходительность, в Польше и Литве — была навязчивой. Лишь в последней четверти XVIII в. петербургское правительство Екатерины II завершило задачу, поставленную еще Петром Великим, — окончательно привести Речь Посполитую под юрисдикцию России.

В обращении с местными элитами правительству России нужно было прилагать лишь минимум усилий, чтобы добиваться политического подчинения. В Ливонии и Эстонии высшие слои общества так быстро поменяли приоритеты и вместо шведского короля стали поддерживать русского царя, что происходивший процесс можно описать как исполнение планов обеих сторон. Ливония и Эстония относились к Романовым настолько же благожелательно, как и сами Романовы — к ним. К концу века, после того как был завершен гораздо более сложный процесс поглощения Речи Посполитой, Российская империя стала граничить на западе с двумя новыми соседями — королевством Пруссия и Австрийской империей Габсбургов. Такая близость к Центральной Европе оставалась важной, по крайней мере, в культурном отношении. Несмотря на то что местные правящие классы побережья переориентировались в своих политических предпочтениях на Восток и служили — как в военном, так и в государственном аспектах — русскому царю, культурные и религиозные корни тесно связывали их с Центральной и Западной Европой. В некотором смысле сами монархи из династии Романовых ориентировались на Запад — например, Екатерина была немкой по происхождению и состояла в переписке с такими значимыми фигурами Просвещения, как Вольтер и Дидро; в российских придворных кругах все больше и больше использовался французский язык, и, таким образом, очевидно «западный» культурный облик высших классов Балтийского побережья воспринимался даже с некоторым завистливым уважением, по крайней мере до определенного момента. В XVIII столетии высокой оценке этого культурного родства соответствовало и чувство удовлетворения от установления российского контроля над старыми ганзейскими городами — Ригой и Ревелем (Таллином), поскольку предполагалось, что из этих городов западное влияние будет распространяться дальше по России, облегчая задачу вестернизации страны.

Россия как либеральное автократическое государство

В 1710 г. командование русской армии и царь Петр I приняли капитуляцию рыцарств (нем. Ritterschaften [14] — корпорации, объединявшие знать) Ливонии и Эстонии, а также жителей Риги, Курессааре на острове Сааремаа (Эзель), Пярну, Таллина и других крупных городов побережья к северу от Курляндии. Северная война еще долго продолжалась на других театрах военных действий до заключения Ништадтского мира в 1721 г., но для основных центров побережья, истощенных военными потерями и чумой, она закончилась. Соглашения о капитуляции были составлены так, чтобы предоставить максимальную свободу действий русскому царю, аристократии и городскому патрициату, — положение крестьян, разумеется, не стало предметом переговоров. Было подтверждено, что лютеранство является основной конфессией двух балтийских территорий, теперь официально называемых губерниями — Лифляндской и Эстляндской (от немецких слов Liefland и Estland). Также были подтверждены права правящих классов и официальное использование немецкого языка на уровне местной администрации. Говорят, царь Петр заметил во время переговоров, что будет только справедливо использовать в этих провинциях немецкий язык, поскольку там живут только немцы.

Лишь земельная аристократия (и с ограничениями — городской патрициат) была допущена в структуры управления. Притязания рыцарств основывались на документе 1561 г. под названием «Привилегии Сигизмунда Августа», где польский монарх даровал им значительные права; однако оригинал документа был утрачен. Шведское правительство в XVII в. отказывалось признавать юридическую силу этих так называемых «привилегий», поскольку не существовало их документального подтверждения, однако Петр I не колебался. Соглашения о капитуляции в полном объеме восстановили все права и привилегии, аннулированные или сокращенные шведами; среди прочего, это означало, что те земли, на которые претендовало правительство Швеции в соответствии с проведенным им процессом «сокращения поместий», теперь в полном объеме возвращались в распоряжение рыцарств. Таким образом, практическим следствием всех российских обещаний и подтверждения существующих порядков стало то, что рыцарства и городской патрициат получили в теории большую автономию, чем когда-либо имели.

Однако безобидные на вид фразы в соглашениях о капитуляции закрепляли за русским царем права и привилегии неограниченного монарха, и на практике это означало, что российское правительство могло вмешиваться в дела своих балтийских территорий всякий раз, когда ситуация того требовала. Это был умный тактический ход Петра, который стремился выглядеть исключительно либеральным, но в действительности не имел ни малейшего намерения ограничивать в действиях себя как абсолютного монарха. Российская сторона нуждалась в полной поддержке балтийской земельной аристократии, поскольку не существовало никаких гарантий, по крайней мере в краткосрочной перспективе, что Швеция не попытается вернуть утраченные территории. Царь также признавал страстное стремление местных землевладельцев к автономии, поскольку оно стало реакцией на реформы шведского периода. В то же время Петр понимал, что, поскольку земли побережья вошли в состав Империи, он и его преемники должны иметь возможность аннулировать любые права и привилегии местной знати, если ситуация того потребует, и что балтийская знать не должна иметь власти, военной или юридической, чтобы противостоять подобным решениям. В действительности на протяжении большей части XVIII в. российским монархам не требовалось в полной мере применять свою «верховную» власть, однако факт остается фактом: новые русские властители были не чужды двуличию, что проявилось и в быстром аннулировании некоторых прав, пожалованных городу Риге, и в том, как легко и быстро Петр нарушил обещание, данное польскому королю Августу II, — что после победы над шведами Ливония войдет в состав Речи Посполитой.

Рыцарства Лифляндии и Эстляндии воспользовались возможностью, появившейся у них благодаря либерализму русского императора, чтобы формализовать статус закрытой корпорации аристократии. В 1728 г. лифляндская знать получила разрешение царского правительства создать формальный список (матрикул) членов этой корпорации и исключительное право принимать в нее новых членов. Окончательная версия матрикула была одобрена лифляндским ландтагом в 1747 г. — согласно ей, в состав знати входили 172 семьи. Количество зарегистрированных членов матрикула медленно увеличивалось на всем протяжении следующего века благодаря русским знатным семьям, которым царское правительство жаловало немецкое дворянство, — разумеется, их «добровольно» принимали в рыцарство как равных. Сходные реестры знати были составлены в Эстляндии (127 семей) и на острове Сааремаа (25 семей). Такая формализация состава высших классов повлекла за собой два следствия: во-первых, количество людей, имеющих право управлять краем, сократилось до узкого круга немецкоговорящей знати и, во-вторых, немецкоговорящие высшие классы побережья были разделены на две части: на членов рыцарств и всех остальных. Возможно, петербургское правительство отдавало себе отчет о том, что автономия провинции, с одной стороны, может помочь короне управлять этими новыми для нее территориями и, с другой — не помешает посеять, если понадобится, раскол в местной элите. Эта стратегия определенно была одним из способов решения проблем, способных возникнуть из-за присоединения новых территорий с почти полностью нерусским населением и к тому же сохранявших тесные культурные связи с Западной и Центральной Европой.

В третьем десятилетии XVIII в. власть петербургского правительства была представлена в двух прибалтийских провинциях генерал-губернаторами, резиденции которых располагались в Таллине (Эстляндия) и Риге (Лифляндия). Разумеется, царь не имел формальной власти над территориями к югу от ливонской границы — герцогством Курляндским, Инфлянтами (Латгалией) и Великим княжеством Литовским, пока они оставались частями Речи Посполитой; однако Петербург быстро нашел другие пути диктовать этим землям свою волю. Генерал-губернаторы Эстляндии и Лифляндии назначались царем, однако в XVIII в. большинство из них проводили в своих губерниях не много времени, так что ежедневные управленческие задачи возлагались на их административных помощников из числа членов балтийских немецких рыцарств. Изначально представители короны преследовали два основных практических интереса — обеспечение войсковых частей, размещенных на побережье, а также сбор налогов в казну и их эффективную доставку в Санкт-Петербург. Управленческий аппарат каждой из губерний расширялся на протяжении века в результате присоединения представителей разнообразных департаментов (коллегий) центрального правительства, по мере того как оно обнаруживало интерес к таким сферам, как правосудие, горное дело, лесное дело, промышленное развитие и управление коронными поместьями. Часто на эти должности в Санкт-Петербурге назначали выходцев из балтийской немецкой земельной знати. Религиозные вопросы решались консисториями, представлявшими собой собрания лютеранского духовенства, сохранившиеся со времен, когда в XVII в. они были элементом шведского управленческого аппарата. Во многих отношениях российские административные структуры обеих балтийских провинций повторяли то, что уже было создано шведами, поскольку царь Петр I в действительности был поклонником централизованной системы управления, которую удалось создать его бывшему врагу. Основным отличием являлся персонал: шведская администрация Ливонии в основном была укомплектована шведами, тогда как русские в значительной мере полагались на балтийских немцев. Это и в самом деле имело смысл из-за преобладания немецкого языка в среде тех, кто управлял данными губерниями: постоянно отсутствовавшие русские управленцы с меньшей вероятностью были готовы учить немецкий, чем прибалтийские немцы — язык центрального правительства. Разумеется, такая ситуация вызывала затруднения при идентификации лояльности тех немецкоязычных представителей балтийской администрации, кому приходилось служить императору и одновременно с этим представлять интересы своей социальной группы. Количество этнических русских в административном аппарате этих губерний (в отличие от армии) на протяжении века оставалось чрезвычайно незначительным (менее 1 % населения). Чтобы застраховаться от неожиданностей, рыцарства создали нечто вроде постоянного лобби в Санкт-Петербурге — проживающие там высокопоставленные и богатые аристократы немецкого происхождения внимательно следили за работой российского правительства, стремясь обратить вспять или изменить те его решения, которые могли бы повредить влиянию балтийских немцев на ситуацию в регионе.

Толерантное отношение петербургского правительства способствовало тому, что некоторые представители ливонской и эстонской земельной аристократии стали весьма широко толковать свои права, особенно в отношении крестьян, живущих в их поместьях. Хорошо известен ответ ландрата О.Ф. Розена генерал-губернатору Лифляндии (1739), в котором было сказано, что «поскольку крестьяне душой и телом принадлежат их господину и подчиняются ему, то эта принадлежность распространяется и на имущество этих крестьян… В соответствии с этими правами все, что делает и выращивает крестьянин, делается не для него самого, но для его господина». Такое отношение стоит за целой серией перемен, которые в XVIII в. происходили в поместьях за счет крестьян. Трудовые повинности крестьян были увеличены с помощью различных толкований неясных мест в существующих законах (например, что конкретно понималось под «днем работы»?); повинности, существовавшие ранее только на уровне обычаев, стали фиксированными; поместья были переформированы так, чтобы уменьшить площадь крестьянских наделов и увеличить количество помещичьей земли (домена); трудовыми повинностями теперь облагалось не крестьянское подворье, а отдельные люди; были созданы новые повинности в форме частичной занятости; повинности, которые ранее приобрели форму денежных выплат, снова должны были выполняться в форме барщины. Поскольку жалобы на внутренние решения управляющих поместьями в рамках существующей юридической системы почти всегда признавались недействительными уже на самых ранних стадиях рассмотрения, у крестьян практически не было места, куда бы они могли прийти с жалобой. Лифляндский ландтаг оставался в этом отношении непреклонным, в 1765 г. провозгласив, что «крестьяне являются рабами (servi) своих господ в полном смысле, предусмотренном римским правом; можно требовать их возвращения [в случае побега], их можно подарить [другому владельцу], их можно продать. Даже несмотря на то, что [прежние монархи] пытались облегчить крепостное право, рыцарства определили, что это невозможно, поскольку крепостное право заложено в природе этих народов [эстонцев и латышей]». Многочисленные землевладельцы буквально воспринимали идею, что они являются владельцами душ своих крестьян. Эрудированный автор А.В. Хупель, комментировавший ситуацию в Лифляндии, писал в своей книге Topographische Nachrichten von Lief- und Ehstland («Топографические известия о Лиф- и Эстляндии»), опубликованной в Риге в 1770 г., что «крестьяне здесь не так дороги, как негры в американских колониях: сельскохозяйственного работника можно купить за 30–50 рублей, тогда как ремесленник, повар или ткач могут стоить до 100 рублей. Целая семья стоит примерно эту же сумму: кухонная прислуга редко стоит более 10 рублей, а дети продаются по 4 рубля за человека. Работники и их дети могут продаваться, покупаться или вымениваться на что-либо — лошадей, собак, курительные трубки и т. д.». В сельской местности ходили слухи, что в более крупных поместьях условия менее тяжелы, чем в малых, и в коронных поместьях — легче, чем в частных. Такие слухи становились причиной постоянных побегов крепостных крестьян на всем протяжении столетия. Постоянной причиной споров между землевладельцами стали отказы вернуть беглых крестьян. Сложно сказать, сколько именно из более чем 1100 владельцев и арендаторов поместий использовали свою власть на местах максимальным образом, однако в течение века количество земли, отданной в крестьянское пользование, сократилось, а трудовые повинности выросли — как в количественном отношении, так и с точки зрения интенсивности труда. У помещиков была масса стимулов для того, чтобы выжимать все возможное из подневольной рабочей силы, поскольку во второй половине столетия становилось все очевиднее, что для производимого ими зерна существует внешний рынок.

Ближе к концу XVIII в. уже не приходилось опасаться каких-либо реваншистских устремлений Швеции в регионе, и петербургское правительство предоставило рыцарствам большую свободу управления этими землями. Возможно, правительство и не имело никаких других вариантов, оказавшись не в состоянии наводнить присоединенные территории многочисленными российскими чиновниками. Существующая система была создана для того, чтобы транслировать вниз приказы, получаемые с самого верха — от абсолютного монарха и его советников, и справлялась с этим без проблем. Но в ней отсутствовали институты, которые могли бы проконтролировать, что решения царя выполняются именно таким образом, как предполагалось, особенно на стыке между повсеместно закрепощенным крестьянским населением и землевладельцами или арендаторами поместий. Система правосудия, в принципе, позволяла крестьянам жаловаться, однако эти жалобы должны были подаваться на немецком языке, поскольку низшие позиции в структурах правосудия были укомплектованы балтийскими немцами. Хотя периодически представители российской администрации объезжали подведомственные им территории с инспекциями, в конце концов, точность получаемой ими информации о положении дел на новых территориях зависела от честности тех людей, чьи интересы могли пострадать от нежелательного вмешательства верховной власти. Эстонцы и латыши из-за своего низкого социального положения были по определению исключены из административного аппарата; лишь к концу столетия несколько латышских предпринимателей из Риги сумели добиться успеха в суде, защищая свои «права». Во многих отношениях в период после 1721 г. петербургское правительство оставалось в сельской местности практически невидимой силой; и лишь в некоторых городах, особенно в Риге и Таллине, присутствие русских проявлялось в том, что в казармах были расквартированы русские солдаты. Только в восточных областях побережья, неподалеку от границы с Россией, правительство предпринимало попытки заселить пустующие земли, завозя крестьян из России, но даже там их количество было минимальным.

Одной из наиболее существенных причин такого несколько легкомысленного отношения России к этому региону было опустошение, постигшее его по время Великой Северной войны. Города, представлявшие несомненный интерес для Санкт-Петербурга как источники дохода, чрезвычайно пострадали. В крупнейших городах Эстонии: Тарту, Таллине, Нарве и Пярну— осталась лишь часть населения. Тарту (Дерпт) так и не восстановил своего довоенного населения, составлявшего до последних десятилетий XVIII в. около 2 тыс. человек, а Таллин вернулся к довоенным показателям (около 11 тыс. человек) только в 1782 г. В Ливонии население Риги в 1719 г. составляло около 8800 человек, однако оно крайне пострадало от чумы, случившейся в этом году, и в 1728 г. составило около 6100 человек. Так как этот город был наиболее экономически активным на новых территориях, к 1760 г. его население составляло около 14 тыс. человек, а к 1782 г. — уже 24 500; однако процесс восстановления занял почти два поколения. Многие сельские регионы также обезлюдели, что, разумеется, оказало негативное влияние на доходы земельной аристократии. Таким образом, Империя приобрела не столько территории, находящиеся на стадии экономического подъема, со значительной долей городского населения, сколько земли, существенно пострадавшие от депопуляции. Восстановление могло осуществиться только благодаря активным усилиям уцелевшего населения, использующего любые возможности, которые давала новая ситуация.

Россия как навязчивый сосед

Договор 1721 г. не повлиял напрямую на статус других балтийских территорий — Речи Посполитой, герцогства Курляндского и Земгальского, а также Инфлянтов (бывшей Польской Ливонии). Речь Посполитая номинально оставалась независимым политическим образованием. Герцогская династия в Курляндии и ее земельная аристократия продолжали признавать польского короля своим сувереном, а Инфлянты по-прежнему управлялись из Кракова и Вильнюса. На картах этого периода указанные земли отображались с границами, отделявшими их друг от друга внутри Речи Посполитой, а также указывались их границы с бывшими ливонскими территориями, подчиняющимися России. Однако это не отражало реального положения вещей, поскольку во время Северной войны, и еще более — в последующие десятилетия, Романовы находили различные способы вмешательства в развитие этих земель, иногда по прямой просьбе польских монархов, а иногда действуя тайно. Российские политические лидеры считали Речь Посполитую и входящие в нее земли, как минимум, частью сферы своих интересов. В то же время существующие границы уважали все; так, например, генерал-губернатор Лифляндии Георг Браун (1762–1792), высказывался о крепостных, переселившихся из Лифляндии в Курляндию, как о бежавших «за границу».

На протяжении десятилетий после Северной войны множество нарушений границы на побережье — беглыми крепостными, всякого рода мигрантами, менявшими место жительства по экономическим причинам, торговцами и воинскими подразделениями — лишь в редких случаях успешно контролировались правительствами соответствующих территорий. Но даже в этих условиях южные территории побережья оставались отличимыми друг от друга, учитывая их этническую, лингвистическую и религиозную специфику. К середине XVIII в. население Великого княжества Литовского состояло в основном из полонизированных литовских магнатов, несколько менее ополяченного дворянства (шляхты) и крестьян, говоривших на литовском языке. Правящий слой Курляндского герцогства составляли немецкая по происхождению династия и класс землевладельцев, которые были балтийскими немцами, тогда как большинство его населения составляли крестьяне, говорившие по-латышски. Правящие круги Инфлянтов состояли из ополячившихся землевладельцев, происходивших из балтийских немцев, и других землевладельцев — поляков по происхождению; крестьянство же здесь говорило на диалекте латышского языка. Существовали и религиозные различия: литовские земли были в основном католическими, курляндские — в основном лютеранскими, а в Инфлянтах жили представители обеих конфессий с преобладанием католической. Среди представителей этих преобладающих религиозных групп обнаруживались вкрапления православных и иудеев — и те и другие жили в то время в особенно большом количестве в Инфлянтах и Великом княжестве Литовском, в отличие от Курляндского герцогства, Ливонии и Эстонии. Неудивительно, что количество иудеев в Речи Посполитой было значительным, учитывая то, что на протяжении долгого времени их охотно принимали (в основном из экономических соображений) как в Великом княжестве, так и по всей объединенной стране. По оценкам, ко второй половине столетия (1764–1766) количество иудеев в объединенном государстве составляло около 750 тыс. человек (около 5,3 % всего населения), при этом около 210 тыс. из них жили в Великом княжестве Литовском (4 тыс. в Вильнюсе и около 2 тыс. в Каунасе). Эти цифры подчеркивают малое число евреев на северных землях побережья, включая Инфлянты.

После Северной войны монарх Речи Посполитой продолжал носить титул польского короля и великого князя литовского, но разделение польских и литовских территорий постепенно переставало быть столь четким на протяжении второй половины XVII в., и этот процесс продолжался в следующем столетии. Идея независимого Литовского княжества — равноправного партнера Польши — продолжала существовать среди литовских магнатов и дворянства и периодически вновь активно пропагандировалась в политических целях; концепция эта находила подкрепление в том, что в Литве до сих пор существовали собственное законодательство и специфические, присущие только ей институты управления. Однако культурное и лингвистическое ополячивание литовских землевладельцев существенно уменьшило видимость этого разделения извне. Для других стран Центральной и Западной Европы объединенное Польско-Литовское государство стало просто Польшей, а литовский язык, на котором говорило множество простых людей в этом государстве, воспринимался как один из множества «крестьянских наречий», существовавших в Польском королевстве. Оба партнера по Люблинской унии также чувствовали разлагающие последствия отсутствия централизации — иногда обе эти территории даже назывались дворянскими республиками, — в то время как абсолютные монархии Европы были способны действовать быстро и решительно. Между польским королем, магнатами и дворянством, собиравшимися на национальное шляхетское представительное собрание — сейм, и аналогичные региональные собрания — сеймики, шли беспрерывные конфликты по таким вопросам, как военные предприятия монарха, королевские доходы и доходы отдельных регионов, а также административные назначения. Требование единогласного голосования по любому вопросу — пресловутое liberum veto — в этих представительных органах легко приводило к бездействию и разрушению планов монарха.

Эти внутренние конфликты продолжались и во время Северной войны, и в течение десятилетий после ее окончания. Король Польши и великий князь литовский Август II Сильный во время войны пригласил на свои земли русских, чтобы с их помощью укрепить собственные позиции в борьбе со шведскими захватчиками и своими внутренними врагами. Однако российские войска не были склонны охотно и полностью покинуть эту землю. Русский царь Петр I обещал Августу II после окончания войны власть над Шведской Ливонией, но обещания своего не сдержал. Позже, на протяжении своего долгого правления, длившегося до 1733 г., Август не раз жалел о некогда принятом им решении; аналогичные чувства испытывал и его сын и преемник Август III (как и отец, являвшийся королем Саксонии). Август III был избран на трон польским сеймом в 1733 г., после так называемой войны за польское наследство, в которой его поддерживали австрийские Габсбурги и Пруссия, тогда как Франция и Россия выступали за кандидатуру знатного изгнанника Станислава Лещинского, являвшегося на тот момент тестем французского короля Людовика XV. В завершение многочисленных внутренних конфликтов Август III был действительно избран сеймом, но это избрание короля продемонстрировало всем заинтересованным внешним сторонам, насколько разобщенным внутри было польско-литовское объединение. В целом правление Августа III было отмечено определенным доверием к монарху и длилось до самой его смерти в 1763 г. Однако он проводил массу времени, действуя в интересах другого своего королевства — Саксонии, и, таким образом, не имел возможности проводить абсолютистскую политику по отношению к привыкшей к свободе польско-литовской знати. В 1764 г., после смерти Августа III и новой российской интервенции, сейм «избрал» на трон Станислава Августа Понятовского, который ранее был польским послом в Англии и России и, без всякого сомнения, являлся влиятельной политической фигурой. Понятовский был настроен реформаторски и немедленно после своего избрания стал стремиться к тому, чтобы навести порядок в Речи Посполитой и восстановить ее высокий статус в регионе. Реформы, которые он предложил, явственно угрожали долговременным интересам как многих магнатов внутри королевства, так и соседних государств. В результате при поддержке российской армии в 1786 г. был созван так называемый Варшавский сейм, целью которого было вернуть и закрепить ранее существовавшее в государстве положение вещей (status quo ante). Фактическим результатом внутренней и внешней оппозиции реформам стало приведение Польско-Литовского государства под протекторат России. Царица Екатерина II Великая — некогда бывшая любовницей Понятовского в Санкт-Петербурге — взяла на себя роль гаранта политического порядка.

Внутренние разногласия, очевидные внутри польско-литовского союза в период правления Августа III и Понятовского, представляли собой не просто борьбу за власть между амбициозными семьями, но и отражали фундаментальные различия взглядов внутри политической элиты на то, как следует управлять страной. Для государства, где магнаты и дворяне-землевладельцы были так же могущественны, как монарх, это оказалось губительным. К середине XVIII в. подобные разногласия далеко не ограничивались предсказуемыми темами — например, как должны относиться друг к другу Польша и Литва. Теперь они касались базовых вопросов — таких, как королевская и парламентская власть, роль католической церкви и ее отношение к монархии, степень вовлеченности Речи Посполитой в конфликты, происходящие в Центральной Европе, учитывая тот факт, что польские короли были одновременно королями Саксонии, а также степень участия России в делах Польско-Литовского государства. Разумеется, эти внутренние конфликты сопровождались постоянной борьбой крупных магнатов за власть — в ней участвовали, например, семьи Чарторыйских, Радзивиллов, Потоцких, а также их многочисленные ответвления и сторонники. В зависимости от конкретных вопросов они то формировали временные союзы друг с другом или с кем-либо со стороны, то вдруг стремительно переходили к борьбе между собой. Ухудшал положение вещей тот факт, что эти враждующие группировки располагали силами, которые можно было бы охарактеризовать как «частные армии». Однако борьба знатных семей была лишь симптомом гораздо более глубоких и пагубных процессов — постепенного разрушения веры в союзное государство как коллективную структуру и родину, которую нужно защищать.

Ништадтский договор 1721 г. формально не подвергал сомнению юрисдикцию Речи Посполитой над Курляндским герцогством и Инфлянтами (Латгалией); северные границы этих земель были одновременно северными границами Речи Посполитой, но теперь эти территории вызывали все больший интерес Санкт-Петербурга. Территория Инфлянтов (ранее Польская Ливония) больше, чем Курляндия, пострадала от процессов внутреннего ослабления государства. Население Инфлянтов, находившихся на крайнем северо-востоке Речи Посполитой, составляло в 1700 г. около 107 тыс. человек (в 1800 г. — около 190 тыс.). Несмотря на удаленное расположение, Инфлянты пострадали от передвижений войск во время Северной войны, от опустошения и грабежей ничуть не меньше, чем остальные земли побережья. Находясь под контролем правительства Речи Посполитой со времен Ливонских войн конца XVI — начала XVII в., эти земли постепенно приобрели собственный характер и стали существенно отличаться от территорий, находившихся ранее под контролем Швеции, а также от литовских земель к югу и от белорусских и русских — к востоку.

Территория Инфлянтов делилась на четыре района и управлялась губернатором (воеводой), имела свое представительное собрание (сеймик) в Двинске (латыш. Даугавпилс), в котором была представлена местная землевладельческая знать, а также по два представителя от Литвы и от Польши. Правящим классом здесь было дворянство (шляхта), состоявшее из примерно 60 семей землевладельцев. Тридцать семь из них, имевшие наибольшее влияние, отражали все разнообразие населения этого региона: 14 из них составляли ополяченные немцы, 7 — литовцы, 5 — поляки, 5 — белорусы, 5 имели смешанное происхождение, и только одна относилась к коренному населению Инфлянтов. Большинство населения Инфлянтов — крепостные крестьяне — вело свой род от племенных сообществ, населявших Латгалию в дохристианские времена. Их языком был диалект латышского, на котором говорили в Лифляндии и Курляндии; разумеется, ни один из его вариантов не подвергался никакой стандартизации. XVII столетие отмечено появлением письменных источников на местном диалекте в виде некоторых второстепенных религиозных трудов; однако в Инфлянтах учеными, взявшими на себя труд выпуска подобных книг, стали иезуиты, а не лютеранское духовенство. Первой печатной книгой на латгальском языке стал сборник католических гимнов, вышедший в 1730 г. в Вильнюсе; следующей (насколько нам известно) — Евангелие, рассчитанное на священнослужителей (1753), также изданное в Вильнюсе. Подобно тому как лютеранское духовенство записывало разговорную латышскую речь по правилам немецкого языка, отцы-иезуиты использовали для этой цели польский, добавив, например, букву у, отсутствовавшую в западном варианте латышского. С начала XVII в. иезуиты в Инфлянтах активно способствовали просвещению крестьян, а до них, начиная с XIII столетия, усилия в этом направлении прилагал орден доминиканцев. В отличие от духовенства, земельная аристократия Инфлянтов почти не имела отношения к какому бы то ни было просвещению и образованию крестьян: ее интерес к этой земле был в основном экономическим. Как и в Литве, правящий класс был положительно настроен к иммиграции иудеев, в результате чего эта территория стала располагать самой значительной (из остальных земель бывшей Ливонии) долей иудейского населения, в 1784 г. составившей примерно 3800 человек. Здесь был лишь один город сколько-нибудь значительного размера — Двинск (Даугавпилс), где в 80-х годах XVIII в. проживало около 3 тыс. человек; все остальные населенные пункты представляли собой не более чем села. В переписке с генерал-губернатором Лифляндии Екатерина Великая пренебрежительно описывает Инфлянты как территорию, которую русская армия, если ее присутствие потребуется в Лифляндии, может пройти, не встретив никакого сопротивления, и что во время марша войска обеспечат себя за счет местных жителей.

Описания современников позволяют предположить, что Инфлянты оставались некой terra incognita для всего внешнего мира — поляков, русских или же лифляндских балтийских немцев. Из-за соображений экономии здесь не размещалось никаких польско-литовских вооруженных сил, что и объясняло отношение Екатерины. Тем не менее в течение XVIII в. российское правительство в переговорах с Речью Посполитой продолжало подчеркивать, что Россия имеет исторические права на территорию Инфлянтов, а также утверждало, что большинство населения этой территории в действительности является белорусским и, соответственно, имеющим общие с Россией культурные корни. Утверждалось, что территория Инфлянтов была отделена от России в результате польского завоевания этих земель и теперь необходимо воссоединить ее с Россией. Разумеется, данный аргумент относительно Инфлянтов был подхвачен петербургским правительством и добавлен к еще более широкому списку притязаний России на все территории Речи Посполитой, где население говорило на славянских языках, так как все эти земли были захвачены в результате завоеваний.

Однако Петербург не мог предъявить претензии подобного рода герцогству Курляндскому и Земгальскому. Тем не менее легкомысленное отношение курляндских герцогов к управлению привело к тому, что на протяжении XVIII в. эти земли все больше попадали под влияние России. Правление изначально возникшей там герцогской династии — Кеттлеров, взявших на себя управление страной в XVI в., когда последний магистр Ливонского ордена Готхард Кеттлер секуляризовал орден, — закончилось в 1737 г. со смертью герцога Фердинанда, скончавшегося в возрасте 82 лет. Местное представительное собрание (ландтаг) под давлением России, войска которой заняли на тот момент столицу — Митаву (Елгаву), избрало герцогом Эрнста Бирона (изначально его фамилия писалась Бюрен или Bühren) — сына мелкого чиновника администрации герцога, которому удалось стать фаворитом русской царицы Анны Иоанновны.

Последние Кеттлеры и Бирон находили причины не проводить много времени в столице Курляндии Митаве, предпочитая более интересные места, например Петербург. К счастью, в XVII в. на этой земле были созданы относительно хорошо функционирующие административные структуры, так что отсутствие верховного правителя не делало ситуацию в герцогстве бесконтрольной. Однако это означало, что после Северной войны влияние земельной аристократии (особенно старинных фамилий) на данной территории оставалось наиболее значительным. В отличие от Ливонии, где до 1721 г. не было официального реестра аристократических фамилий (матрикула), список курляндского рыцарства был создан в начале XVII в. и включал условие, что новые члены могут появиться в этом списке лишь после трех поколений «государственной службы». В значительной степени власть в герцогстве принадлежала элите, состоявшей из примерно 110 семей аристократов-землевладельцев, таких, как Фирксы, Ганы, Кофы, Медемы, Тизенгаузены, Нольде и Виттенгофы. Герцогская власть держалась на их поддержке, поскольку именно им, в попытках защитить свои права землевладельцев, приходилось выдерживать давление со стороны польских королей и русского правительства в условиях постоянного отсутствия герцогов.

Российское правительство сумело воспользоваться этой ситуацией, при том что сами польские монархи казались все более равнодушными к потере контроля над территориями, часто именовавшимися в российской дипломатической переписке «лакомым куском». Русские правители от Петра I до Екатерины II применяли подкуп, организовывали династические браки, щедро принимали в Петербурге падких на роскошь курляндских герцогов и обеспечивали постоянное присутствие при митавском дворе российских «советников», формирующих «общественное мнение» за отделение Курляндии от Польши. Использовался и более грозный аргумент — постоянное присутствие в Курляндии российских войск, для оправдания которого упоминались гипотетические попытки Швеции вернуть эти земли себе. Однажды в отсутствие герцога даже управление казначейством Курляндского герцогства было отдано в руки российского генерал-губернатора Лифляндии (находившейся в составе России с 1721 г.). Хотя польские короли временами и протестовали против особенно явных случаев российского вмешательства, они были слишком заняты своими внутренними проблемами, чтобы правительство России принимало их возражения всерьез при планировании долгосрочной стратегии в отношении Курляндии.

Неудивительно, что во время правления Биронов среди курляндской знати стала формироваться политическая группировка, приветствующая все большую вовлеченность России в дела герцогства. Как в Лифляндии и Эстляндии, землевладельческая аристократия здесь хотела иметь суверена, который бы смог обеспечить стабильность и сохранение привилегий знати. Польские короли становились все слабее и слабее даже в качестве защитников собственных территорий, тогда как влияние петербургского правительства очевидно нарастало. В 1772 г., после смерти Эрнста Бирона, трон герцога остался пустым, и король Речи Посполитой предложил в качестве преемника Бирона католическую кандидатуру. Екатерина II, ставшая российской императрицей в 1760 г., предписала своим дипломатам информировать польское правительство о том, что Россия не признает католика на курляндском троне и ожидает, что новый герцог будет лютеранского вероисповедания. То есть правитель одной страны давал указания правителю другой, какие назначения на территории, якобы находящейся под контролем последней державы, являются допустимыми, а какие — нет. Этот инцидент в полной мере показал, до какой степени герцогство подпало на тот момент под российское влияние, а также насколько польские монархи потеряли контроль над событиями, происходившими на северных рубежах их страны.

Отголоски Просвещения и крестьянское большинство

Северная война и пришедшаяся на ее годы эпидемия чумы сократили городское и сельское население Балтийского побережья, однако сложившаяся структура институтов города и деревни практически не изменилась. В городах по-прежнему купеческие гильдии занимали первое место в иерархии власти, а ремесленные гильдии — второе; остальное же население не участвовало в принятии решений. В сельской местности продолжала существовать манориальная система, то есть власть землевладельческой аристократии — собственников и арендаторов поместий. Концентрация власти и влияния в руках немногочисленной элиты оправдывалась существовавшей на протяжении многих столетий идеей, что общество состоит из нескольких сословий, у каждого из которых — свои функции, и высшие сословия облечены властью над теми, кем владеют. Начиная с XVII в. эту концепцию начали подрывать работы некоторых западных интеллектуалов, однако на землях Балтийского побережья она продолжала господствовать — на уровне как институтов, так и настроений. Но даже в этих условиях среди балтийских интеллектуалов — literati[15] — во второй половине XVIII в. нашлось несколько авторов — впрочем, их было гораздо меньше, чем тех, кого устраивало существующее положение вещей — которые начали подвергать переоценке идею социальной иерархии. Сначала они сосредоточились на условиях жизни самой большой группы населения, то есть крестьянства. Эти авторы повторяли основные социально-политические идеи Просвещения и, в соответствии с критическим духом этого интеллектуального направления, обращали особое внимание на то, что казалось им в окружающем обществе неразумным и несправедливым.

Идеология Просвещения XVIII в. представляла собой сложный комплекс воззрений ведущих писателей и философов Западной и Центральной Европы, особенно Франции, Великобритании и германских государств. Своим появлением эти воззрения в значительной степени были обязаны так называемой научной революции XVII столетия, когда возникло предположение, что мир можно постичь с помощью человеческого разума, изучая его закономерности — законы природы, и что законы эти существуют не только на уровне физической природы, но также и в человеческом обществе, в политической жизни. Разум считался орудием исследования, а научный метод — процедурой, с помощью которой обнаруживается истина. Увлекаемые этим оптимистичным представлением, деятели Просвещения зачастую обращали свой гнев на религию и религиозные институты, называя их пережитком «суеверного» Средневековья, на абсолютных монархов, в каких бы странах те ни правили, а также на все социальные и политические установления, держащие человека «в цепях», по выражению Жана-Жака Руссо. Разум подсказывал им, что человеческие существа были созданы равными, что они имеют определенные естественные права и что республиканские формы правления с наибольшей вероятностью будут способствовать соблюдению этих прав. До Французской революции 1789 г. социально-политическая критика деятелей Просвещения носила мелиористический[16] характер, то есть побуждала к реформам. Некоторые из критиков защищали идею революции или вынашивали идею, что общество должно быть разрушено и затем заново построено в соответствии с рациональным планом. В целом Просвещение как интеллектуальнофилософское направление имело столь многочисленных приверженцев в столь многих странах, что они совершенно не были способны выработать общую программу, и это течение не могло сохранять внутреннее единство и последовательность.

Балтийское побережье находилось далеко в стороне от основных центров Просвещения, и произведения местных критиков общественного порядка носили вторичный характер. В число «просвещенных деспотов» они включали Екатерину Великую, которая вела активную переписку с такими светилами французского Просвещения, как Вольтер и Дидро. Екатерина и другие монархи того времени — прусский Фридрих II и Мария Терезия из династии Габсбургов изображали себя несостоявшимися реформаторами, сделавшими все возможное для борьбы с многочисленными недостатками и неразумным устройством общества, которым управляли. На побережье идеи Просвещения нашли отклик в Кёнигсбергском университете, расположенном в Восточной Пруссии уже за литовской границей (Дерптский университет был закрыт российским правительством в 1710 г.). Большинство сыновей представителей высших слоев балтийского общества получали образование за границей — в таких немецких городах, как Эрланген, Страсбург, Гёттинген, Росток, Галле, Лейпциг и Йена, а также в голландском городе Лейдене. Разумеется, университетски образованных людей было немного; те из них, кто был вдохновлен новыми идеями и возвращался домой, чтобы занять те или иные должности в церкви или государственной администрации, немедленно вступали в противоречие с существующими социальноэкономическими реалиями — то есть с организованной землевладельческой аристократией, готовой рьяно защищать свое право управлять поместьями по собственному усмотрению. Университетский идеализм обычно пасовал перед подобной реальностью, однако контраст между философскими понятиями «гуманизм» и «естественное право» и положением большинства населения побережья оставался ярко выраженным, и его восприятие усиливалось на протяжении века.

Столкнувшись с ярко выраженной оппозицией всякого рода реформам, те, кто негодовал или хотя бы был обеспокоен существующим положением вещей — особенно применительно к крестьянству, — не знали точно, как им действовать. В этот период имели место несколько разрозненных попыток некоторых довольно высокопоставленных деятелей улучшить положение крестьян. В частности, лютеранский священнослужитель Иоганн Георг Эйзен (получивший образование в Йене) в 1764 г. разработал в одном из округов Лифляндии, населенном эстонскими крестьянами, план, который даже привлек внимание Санкт-Петербурга. Также в Лифляндии барон Карл Фридрих Шульц, знакомый с трудами Вольтера и Монтескьё, разработал новый «крестьянский закон» для крестьян собственного поместья и с помощью реформистски мыслящего генерал-губернатора Лифляндии Георга Брауна даже добился того, что в 1765 г. некоторые части этого документа были приняты в качестве законов упрямым ливонским ландтагом. Лифляндские бароны, братья Карл Рейнгольд и Кристиан Николай Вилкены, последовали примеру Шульца в своих поместьях, но изменили его законы. Большинство подобных экспериментов, касающихся норм крестьянского труда и ограничений телесных наказаний, оказались правилами, которые на практике легко обходили или игнорировали противники реформ. В 1762–1774 гг. в Литве каноник Павел Бржостовский, архидиакон Вильнюсской епархии, выпускник римского Collegium Clementinum и местный землевладелец, освободил своих крестьян от крепостной зависимости, стал брать с них денежную ренту за аренду земли и даже создал нечто вроде крестьянского самоуправления внутри поместья. Так выглядели разрозненные примеры реформаторского импульса в действии. Направленные на то, чтобы создать модели для других землевладельцев, эти реформы не вполне достигли своей цели, поскольку носили индивидуальный характер и не имели под собой никакой основы, кроме добрых намерений реформатора.

К концу XVIII в. образованных людей побережья, включая тех, кто критиковал существующий порядок, часто называли Gelehrtenstand («образованное сословие»), — этот термин чаще применялся в Лифляндии и Эстляндии, чем в литовских землях. Разумеется, теория социальных классов не знала такого сословия (Stand), но сословное (ständische) сознание как таковое предполагало, что все люди должны быть отнесены к какой-либо группе, а эта группа — входить в иерархию групп. Образованное сословие представляло собой формирующуюся группу, не имевшую реестра членов, каким обладало знатное сословие (Adelstand). В нее входили люди, получившие высшее образование и работавшие в качестве преподавателей, журналистов или всякого рода администраторов. Многие из них имели отношение к лютеранской или католической церкви, в то время как другие находились «в свободном плавании» между такими хорошо организованными корпорациями того времени, как знать и городские гильдии; иногда по отношению к таким людям коллективно использовался еще один термин — «образованные люди» (Literaten). Эта группа разделяла интерес философов Просвещения к экзотическим землям и народам, что в случае с образованным сословием (Literatenstand) побережья выражалось в исследовательском интересе к крестьянскому населению, среди которого они жили: эстонцам, латышам и литовцам. Однако их труды отличались от наследия их предшественников тем, что в той же степени, в какой носили описательно-критический характер, они отличались директивностью и дидактизмом. Это был новый тип людей в землях побережья, напоминающий тех, кого в конце ХХ в. будут называть интеллектуалами. Термины «средний класс» и «буржуазия» не описывают их в полной мере, поскольку слишком часто они были инкорпорированы в ту или другую традиционную группу. Их труды отличались в акцентах и подходах; временами они выпускали книги за пределами побережья, чтобы избежать местной цензуры; некоторые же писали, но никогда за всю жизнь не публиковали своих работ. В Лифляндии и Эстляндии они писали на немецком языке, в Литве — на немецком, польском и латыни. Крестьяне же, о которых они писали, ни в коей мере не могли оценить тот факт, что их проблемы привлекли внимание ученых.

Одним из первых таких ученых был Генрих Яннау, священнослужитель, получивший образование в Гёттингене и служивший в одном из эстонских приходов Лифляндии. В 1786 г. он опубликовал работу под названием «История рабства и характер крестьян в Лифляндии и Эстляндии» (Geschichte der Sklaverey, und Charakter der Bauern in Lief- and Ehstland), главные темы которой напрямую восходили к предпосылкам, заданным Просвещением. Яннау начинает с предположения, что все люди рождаются равными, и делает вывод, что рабство (под которым он подразумевает крепостное право) скорее является продуктом исторического развития Балтийского побережья, чем проистекает из «природы» крестьянского населения, как провозглашали защитники существующего порядка. Грубые и дикие крестьяне Ливонии были крепостными не потому, что этот статус соответствовал их природе; в действительности они были закрепощены стараниями землевладельцев прошлых времен, повысивших требования к обязательным трудовым повинностям и ужесточивших запрет на передвижение, чтобы обеспечить себя подневольной рабочей силой. Использование немецкого термина Sklaverey (буквально, «рабство») означало, что, хотя Яннау и использовал исторический подход к проблеме, он не был историком, как отмечали критики. Последним также не нравилось его одобрение шведского управления Ливонией в XVII в., во время которого, по утверждению Яннау, положение ливонских крестьян улучшалось вплоть до Северной войны, после которой российское правление уничтожило все прежние достижения. Крепостное право формировало характерные черты крепостных; это также было допущение, подсказанное идеями Просвещения. Если бы в результате реформ положение крестьян изменилось, они бы имели все возможности стать достойными гражданами. Такой подход дает Яннау возможность потратить множество страниц на описание того, что ему не нравится в поведении крестьян: их грубость, приземленный юмор, хитрость, — и часто подобные описания выглядят так, как если бы изначально автор придерживался концепции «национального характера». Его описания переходят от категории «крестьянин» к категориям «эстонец» или «латыш», позволяя предположить, что принадлежность к определенной национальной категории является для этого автора фактором, дополнительно влияющим на личностные искажения, которым подвергаются люди под гнетом крепостного права. Однако ясно, что Яннау уже не думал о крестьянстве как о неразличимой серой массе работников; так думать не позволяли ему собственные наблюдения за северными эстонцами и южными латышами. Таким образом, в результате проведенного анализа Яннау выделяет, хотя и не вполне точно, два крестьянских народа (Völker), а их, в свою очередь, он отличает от немецкоязычного населения, управляющего двумя этими народами.

Учитывая все это, Яннау выступал за проведение аграрной реформы, однако его предложения были типично умеренными. «Свобода», по его представлениям, не должна быть немедленно дарована крепостным, поскольку те были слишком «некультурны», чтобы не злоупотребить ею. Он считал, что реформа должна обеспечивать постепенное сокращение ограничений, определяющих ежедневную жизнь крепостных: необходимо нормировать труд, гарантировать крестьянам наличие движимого имущества, а также перевести на местные наречия законы, имеющие отношение к крестьянам, чтобы те могли ознакомиться с обязанностями, которые налагает на них их статус. Невзирая на просветительское представление о равенстве людей, Яннау не готов в полной мере порицать классовое общество: с его точки зрения, сословие крестьян (Bauernstand) должно существовать, но следует смягчить тяготы, которым оно подвергается. Яннау предполагал, что землевладельцы сами могут быть инициаторами этого смягчения, руководимые рациональными доводами.

Самым резким среди «образованных людей», без сомнения, был Гарлиб Меркель, родившийся в 1769 г. в семье священнослужителя в латышском районе Лифляндии. Его отец получил образование в Страсбурге и восхищался Вольтером, а также другими деятелями Просвещения, критиковавшими французское общество. Сам Меркель всю жизнь прожил в Лифляндии, работая преподавателем и домашним учителем, однако доступ в высшее общество был для него закрыт, поскольку, не будучи представителем богемы, он демонстрировал все признаки свободомыслия. В 1797 г., в 27 лет, он публикует в Лейпциге книгу под названием «Латыши, преимущественно в Лифляндии, в конце философского столетия» (Die Letten, vorzüglich in Liefland, am Ende des philosophischen Jahrhunderts), где выражает свое негодование положением латышского и эстонского крестьянства, и особенно институтом крепостничества. Этот материал написан по итогам личных наблюдений и историй, услышанных автором, часто дававших ему повод для фантазий и надуманных утверждений. Хотя Меркель пытался сохранить беспристрастный тон, повторяя, что не все землевладельцы плохо обращаются со своими крепостными, его воображение было захвачено рассказами о жестокостях и садизме крепостников. Критическое отношение автора к крепостному праву базируется на определенном взгляде на историю побережья, согласно которому сегодняшние господствующие классы некогда вторглись в этот край как захватчики и подчинили коренные народы. Иными словами, для Меркеля проблема заключалась не столько в социальной стратификации классов, каждый из которых выполнял свой предписанный Богом долг, сколько в том, что сильный народ угнетал более слабый. Нетипичными для Просвещения являются призывы Меркеля к революции, если ситуация не изменится («угнетенный народ потребует возвращения своих прав огнем, мечом и кровью своих угнетателей»). Но изменить ситуацию возможно лишь в том случае, если землевладельцы воспользуются «разумом» и поймут, что существующее положение вещей не может продолжаться. Несколько более типичной была вера Меркеля в то, что верховный правитель Балтийского региона — русский царь — мог улучшить положение, если бы искусно направил свою власть на проведение реформ. Сторонники идей Просвещения (Aufklärer) немецких земель восхитились трудом Меркеля, в Прибалтике книга «Латыши…» также нашла некоторое количество поклонников, однако эти похвалы истощились под натиском всеобщего осуждения. К концу жизни Меркеля насчитывалось около 250 полемических трудов, направленных против его книги, — некоторые из оппонентов обвиняли его в преувеличениях, другие же попросту объявляли его лжецом. Наиболее умеренные критики книги не отрицали правдивости приведенных в ней примеров, однако утверждали, что они являются исключениями из правил. При этом они игнорировали главную мысль автора — осуждение самой системы принудительного крестьянского труда, при которой становилось возможным такое обращение с людьми, даже и в виде исключения.

Иоганн Готфрид Гердер (1744–1803) был «ученым» более философского склада. Он не являлся коренным жителем побережья, однако жил в Риге в 60-е годы XVIII в., работая в качестве учителя в Домской школе и других местах. Он входил в горстку интеллектуалов, которые не только подражали мыслителям Просвещения, но и, после смерти Гердера, в конце концов стали главной движущей силой националистических движений в XIX в. не только в землях Балтийского побережья, но и за их пределами. Его интерес к крестьянству имел глубокую философскую основу, и с этой точки зрения Гердер был менее «провинциальным» автором, чем другие его единомышленники. Гердер занимался природой культуры: ее корнями, организацией и дифференциацией. Его видение вращалось вокруг концепций Humanitgt и Volker — человечества и народов, составляющих его, — и гердеровская общая философия культуры гораздо меньше исходила из расположения государств и политических границ, чем из конфигурации языков и того, как различные языки выражают различные продукты человеческого воображения. Это стало сферой интересов Гердера еще до того, как он поселился на Балтийском побережье, но именно в Риге и ее окрестностях он, по всей видимости, нашел «лабораторию», где мог работать над применением своих идей. С точки зрения Гердера, человеческая культура включала отдельные народы — носителей различных культур, и каждая из их культур основывалась на природной среде и условиях, в которых жили эти народы, и имела свою уникальную историю. Каждый народ в свое время порождал дух или душу, то есть коллективное культурное пространство, раскрывающееся в широком спектре проявлений культуры: песнях, обычаях, поговорках, народных преданиях; исследователю культуры надлежало собрать их, объяснить и представить вниманию широкой публики. Такая демонстрация коллективного единства была, как минимум, столь же важной, как и утонченные труды интеллектуалов-космополитов; в любом случае она никак не могла быть важнее последних, даже если и была обязана своим проявлением неграмотным и неученым людям. Народы образовали человечество, которое, в понимании Гердера, говорило не одним голосом на одном языке, но звучало как хор голосов на разных языках.

Музыкальные метафоры здесь уместны, поскольку Гердер проводил много времени, собирая и записывая латышские и эстонские народные песни. Также он просил друзей присылать ему образцы таких песен, ставших частью коллекции, опубликованной отдельно примерно тогда же, когда и его другие работы, под общим названием «Голоса народов в песнях» (Stimmen der Volker in Lieder, 1787). Энтузиазм Гердера по отношению к тому, что позже будет названо «устной традицией», был беспределен, и он противопоставлял этот вид культурного самовыражения тому, что наблюдал в придворных кругах и в высшем обществе. «Вы должны знать, что я сам имел возможность наблюдать в существующих ныне народах живые сохранившиеся остатки их примитивных песен, стихов и танцев; среди народов, которых наша сила еще не до конца лишила их языка, песен и обычаев, чтобы заменить их чем-то ущербным — или вовсе ничем». Ирония истории состояла в том, что, собирая материалы об устной культуре латышских крестьян, Гердер основывался на трудах немецкого балтийского духовенства, смешивавшего собственные комментарии относительно латышской устной традиции с дидактическими замечаниями, где предписывало крестьянам как добрым христианам держаться подальше от таких примитивных вещей.

В Инфлянтах (Латгалии) критика условий жизни крестьянства в этот период была минимальной. Интеллектуальные устремления здесь почти полностью находились в руках католического духовенства, чьей основной заботой было спасение душ в трудных обстоятельствах, а не вопросы социально-политической критики. В этом отношении схожая картина наблюдалась в литовских землях; несмотря на то что во второй половине XVIII столетия в Речи Посполитой книжная культура развивалась как качественно, так и количественно, было опубликовано лишь несколько критических статей об условиях в сфере сельского хозяйства, прежде всего в отношении самой Литвы. Однако был один необычный писатель, который косвенно затрагивал положение литовского крестьянства, — Кристионас Донелайтис (1714–1780), лютеранский священник, всю жизнь проживший в литовскоязычном районе Гумбиннен в Восточной Пруссии. Хотя этот район населяло значительное количество немцев, Донелайтис хорошо знал литовский язык и использовал его в своей работе пастора. Получив образование в Кёнигсбергском университете, Донелайтис прекрасно знал как древние языки, так и французский. Он сопротивлялся ополячиванию и онемечиванию местного населения, сохраняя литовские корни и тесные связи со своими прихожанами-литовцами. Поэзия была призванием Донелайтиса: он писал стихи на немецком и, что более важно, на литовском — среди его литовских стихов известна поэма примерно из трех тысяч строк, которая была опубликована после смерти автора под названием Metai («Времена года»). Поэма вышла в свет только в XIX в., после чего быстро обрела статус первого значительного литературного произведения, написанного на разговорном языке литовского крестьянства. Поэма стала уникальной, поскольку в тот период литовский язык считался «крестьянским наречием» (это убеждение разделяло даже ополяченное литовское дворянство), непригодным для поэзии. Описывая ежегодный цикл жизни литовского крестьянства, Донелайтис не идеализирует своих персонажей, но описывает их самих и их деятельность так реалистично, что издатели XIX в. были вынуждены опускать при печати наиболее натуралистические описания. Хотя казалось, что автор принимает существующие условия, демонстрируя несколько фаталистический подход к жизни, он подвергал жесткой критике класс землевладельцев за их распущенную жизнь, подававшую плохой пример крестьянам. Другие дидактические линии поэмы подразумевали, что литовское крестьянство сохраняло свой язык, национальную одежду, обычаи и фольклор, несмотря на влияние массового переселения немцев на их земли, которое достигло апогея в момент написания поэмы. Основные идеи произведения Донелайтиса напоминают концепции Гердера, несмотря на то что литовский поэт писал для себя, тогда как немецкий автор стремился обрести международную аудиторию.

Окончание формирования гегемонии и правительственные нововведения

В то время как «ученые» Балтийского побережья выражали недовольство сложившимся положением вещей, правители сопредельных держав продолжали демонстрировать постоянное стремление к территориальной экспансии. Образ «просвещенного монарха», примеряемый на себя Екатериной II Великой (российская императрица, 1762–1796), Фридрихом II Великим (король Пруссии, 1740–1786) и Марией Терезией (императрица Священной Римской империи, 1740–1780), не исключал оппортунизма. В последние три десятилетия XVIII в. для Екатерины это означало сохранение российского влияния и его распространение на Речь Посполитую, а для Фридриха и Марии Терезии — сопротивление этой политике. В глазах современников Речь Посполитая была желанной целью, «больным человеком востока Европы» (говоря словами, которые использовались для описания Османской империи конца XIX в.). Многочисленные вмешательства России в дела этого государства стали столь постоянными, что две другие державы опасались, что их соперница просто аннексирует эту обширную и, по-видимому, не способную постоять за себя территорию. Чтобы избежать крупной войны между тремя странами, Фридрих в 1772 г. предложил разделить территорию Польско-Литовского государства на три части, чтобы удовлетворить интересы всех трех соперничающих держав. Второй раздел остатков Речи Посполитой последовал в 1793 г. в результате вторжения русских и прусских войск одновременно, а третий состоялся в 1795-м, вслед за неудачным восстанием в Польше под руководством Тадеуша Костюшко (1746–1817). Процесс разделов был длительным и, разумеется, сталкивался с сопротивлением высших классов Польско-Литовского государства, но сопротивление это было слабым и практически не имело последствий. В самом деле, сейм проголосовал за раздел 1772 г., по которому государство теряло около 30 % территории и 35 % населения. В период между первым и вторым разделами Станислав II Август (Понятовский), избранный на польский трон в 1763 г., продолжал править своим уменьшенным государством. Он санкционировал различные внутренние реформы и даже новую Конституцию 1791 г., покончившую, среди прочего, с формальным разделением государства на Польшу и Великое княжество Литовское. Однако к концу 1795 г. Польско-Литовское государство вообще исчезло с карт Европы: некогда великой державы, с XV в. определявшей ход событий в Центральной и Восточной Европе, более не существовало.

Разделы Польши, разумеется, оказали влияние на побережье Восточной Балтики, изменив статус Инфлянтов (Латгалии, бывшей Польской Ливонии), перешедшей в 1772 г. к России; Курляндского герцогства, которое в 1795 г. постигла та же судьба, и бывшего Великого княжества Литовского, по частям потерявшего свои земли во время всех трех разделов. К 1795 г. все латыши стали подданными русских царей, как и большинство литовского населения. Незначительное количество (около 200 тыс.) литовцев продолжало проживать на территории Восточной Пруссии (так называемая Малая Литва) — их территория находилась к северу от основных земель Пруссии, располагаясь вдоль побережья Балтики, включая крупный город Кёнигсберг с его знаменитым университетом.

Для значительной части населения Инфлянтов смена верховного правителя в 1772 г. могла не показаться важным событием, поскольку в краткосрочной перспективе для них почти ничего не изменилось — ни в составе населения, ни в административных структурах. Еще до разделов этот регион использовался для своих целей российскими войсками; местные ополяченные (как в культурном, так и в языковом отношении) землевладельцы не были достаточно организованными, чтобы создать сопротивление; все институты, связанные с католической церковью, остались на тот момент нетронутыми, а крестьянство — закрепощенным. При разделе 1772 г. Россия провозгласила, что некоторые из восточных территорий Речи Посполитой, по утверждению Екатерины Великой, являются «исконно русскими», то есть завоеванными Великим княжеством Литовским в XV–XVI вв. Теперь эти земли были населены различными славянскими народами, которых тогда называли белорусами или русскими[17]. В действительности же славянское население распределялось между несколькими регионами, и в Инфлянтах оно было в значительной степени разбавлено латышами, говорящими на латгальском, поляками и литовцами. С точки зрения вероисповедания население Латгалии, по оценкам 1784 г. составлявшее 190 тыс. человек, распределялось следующим образом: 62 % — католики, 31 — униаты, 4 — лютеране, 2 — иудеи, 0,5 — реформаты и 0,2 % — старообрядцы. Екатерина и ее сын и преемник Павел I (1796–1801) создали ряд схем административной реорганизации, согласно которым различные части территории Инфлянтов присоединялись, отделялись и вновь присоединялись к другим вновь вошедшим в состав России польско-литовским землям и в процессе этого подвергались переименованию. Латгалия перестала существовать как отдельная территория, но вновь созданную в 1802 г. Витебскую губернию до 1917 г. населяли люди, говорившие на латгальском языке.

Герцогство Курляндское и Земгальское было присоединено к Российской империи в 1795 г. в ходе третьего раздела Польши — завершения процесса поглощения этого государства, начавшегося задолго до официальных разделов. Это присоединение одобряли и герцоги, и большая часть курляндской знати — во-первых, с удовольствием согласившись на уговоры и обещания российских царей и петербургского двора, а во-вторых, увидев на примере Лифляндии, что верность русскому престолу может обеспечить большую безопасность и лучшую защиту их привилегий, чем лояльность слабеющему польскому монарху.

После нескольких лет политических интриг и переговоров между Пруссией, Габсбургами и Россией, во время которых оговаривалось множество вариантов раздела захваченных территорий, было решено, что Империя среди прочих территорий «получит» Курляндию. Легкость перехода этих земель под юрисдикцию России была омрачена лишь негативной реакцией Литвы. Данное препятствие привело к краткому военному конфликту между русскими и польско-литовскими войсками, которые фактически вторглись в Курляндию и почти достигли ее столицы — Митавы (Елгавы). Но это не могло предотвратить неизбежного. В апреле 1795 г. Екатерина II издала указ, напечатанный на русском и немецком языках, о «принятии» подчинившегося России политического руководства Курляндии. В этом акте императрица поясняет, что Курляндия становится частью государства Российского «по воле Всемогущего Бога», и заверяет курляндскую политическую элиту: «Заверяем нашим Императорским словом, что вы не только сохраните право свободно исповедовать религию, унаследованную вами от предков, ваши права, привилегии и всю собственность, которой вы владеете по закону, но также отныне [вы] будете пользоваться всеми правами, привилегиями и преимуществами, которые имеют все российские подданные милостью Наших предков и Нашей». Собственность герцогской семьи перешла российской короне в обмен на единовременно выплаченные 2 млн рублей и ежегодный доход в 86 250 рублей для Петра Бирона, последнего герцога курляндского, отправившегося затем в Силезию.

Эти заверения были легко забыты Екатериной — причем очень быстро. В новую губернию был назначен генерал-губернатор, в задачи которого входило решить вопрос с многочисленными представителями курляндского рыцарства, не подчинившимися закону о присоединении Курляндии. Их земельные владения были конфискованы короной, а сами они высланы в Сибирь. Российский генерал-губернатор председательствовал в совете курляндского рыцарства, чьи права ограничивались российским законом. Могущественный курляндский ландтаг, который на протяжения столетия или даже более сопротивлялся различным проявлениям абсолютизма со стороны герцогской семьи, потерял теперь какой бы то ни было контроль над управлением этой землей. Однако распределение власти в других слоях общества осталось прежним. Отношения между помещиками и крепостными крестьянами в их поместьях не изменились; лютеранскую церковь и другие религиозные институты не тронули, и количество русских — как военных, так и штатских — на территории Курляндии оставалось небольшим, не более 2 % всего населения. Обычное право, восходящее еще к XVII в., продолжало действовать, и, за исключением нескольких незначительных уточнений, границы этой земли не изменились. С точки зрения российского правительства, как старые территории (Эстляндия и Лифляндия), так и новые (бывшие Инфлянты и Курляндия) оставались различимыми; при этом Курляндия стала официально называться Курляндской губернией. В Эстляндии, Лифляндии и Курляндии немецкий оставался официальным языком делопроизводства и документации; там, где местная администрация имела дело с российскими властями, он дублировался русским. К концу XVIII в. население Курляндии составляло примерно 390 тыс. человек, из которых, в соответствии с языком, определяемым ими как родной, по оценкам, 82,6 % были латышами, 9 — немцами, 2 — русскими, 1,2 — евреями, 0,6 — ливами, и около 1 % составляли все остальные (поляки, шведы, литовцы). Фактически, все, кто говорил на латышском языке, являлись крепостными крестьянами частных или коронных поместий; курляндские города были небольшими (по сравнению с Ригой в Лифляндии), что почти не давало крестьянам возможности выбрать занятие, не связанное с сельским хозяйством.

По окончании разделов Великое княжество Литовское — Magnus Ducatus Lithuaniae — исчезло как отдельное политическое образование, но не ушло из сознания его жителей. И это неудивительно, поскольку история Великого княжества была наиболее впечатляющей из всех территорий восточного побережья Балтики. На протяжении столетий оно сохраняло собственные институты — такие, как Литовский статут, — обеспечивавшие представление о независимой Литве. Однако в XVIII столетии в официальной документации обозначение литовских земель как Великого княжества встречается все реже; литовские высшие классы — магнаты-землевладельцы и дворяне — в значительной степени перешли на польский язык и тяготели к польской культуре. Крестьяне Литвы (в большинстве своем крепостные) продолжали говорить по-литовски, но те из них, кому удавалось выйти за пределы своего сословия и найти занятие более высокого статуса, проходили через то же, что и крестьяне Эстляндии, Курляндии и Лифляндии в аналогичных ситуациях, — то есть ассимилировались в иной языковой и культурной среде (применительно к Литве эта среда была чаще польской, а не немецкой).

Разделы Речи Посполитой поставили завершающую точку в территориальных потерях княжества. При Витовте Великом Литовское княжество достигло апогея в своей экспансии, а его площадь составила около 930 тыс. кв. км за счет постоянного расширения границ на востоке и юге и включения в своей состав одной территории за другой. После Люблинской унии 1569 г. размеры княжества начали сокращаться; достигнутое соглашение предусматривало передачу почти половины его территории под контроль Польши. После разрушительной Северной войны и значительного ослабления Польско-Литовского государства в течение последующих десятилетий первый раздел (1772) сократил литовские территории до 250 тыс. кв. км. Во время второго раздела (1793) литовские земли снова сократились — до 130 тыс. кв. км. В 1795 г. вся Литва перешла под власть русских царей. Закончился двухсотлетний период, на протяжении которого литовские правящие классы сначала стремились обеспечить для своего государства равный статус в союзе с Польшей, затем сохранить хотя бы некоторую автономию, а впоследствии добивались не более чем символического признания «союзником» факта существования отдельного Литовского княжества. После 1795 г. российское правительство некоторое время экспериментировало с различными схемами административного деления литовских земель и затем в середине XIX в. остановилось на образовании четырех примыкающих друг к другу провинций (губерний) — Виленской, Ковенской, Гродненской и Сувалкской с общим населением 2,5 млн человек, из которых 1,6 млн составляли литовцы. Около 200 тыс. литовцев оставались жителями Восточной Пруссии — так называемой Малой Литвы, удаленного восточного уголка Пруссии, оказавшись таким образом вне границ и власти Российской империи.

Екатерина II была весьма озабочена инкорпорацией вновь обретенных территорий, таких, как Лифляндия и Эстляндия, а также других областей на юге Империи. Она не хотела, чтобы эти провинции помышляли о независимости и, как она выразилась, «глядели, как волки к лесу». Хотя было бы неразумно отменять права и привилегии, которыми пользовались правящие классы новых земель, все же эти территории следовало «легчайшими способами привести к тому, чтобы они обрусели». Такое отношение отличалось от того, что продемонстрировал Петр Великий после 1710 г.; Екатерина начала прилагать усилия в этом направлении в 1767 г., когда в Санкт-Петербурге были собраны представители землевладельческой аристократии и городского патрициата, чтобы кодифицировать и стандартизировать законы Империи. После продолжительного обсуждения, длившегося два года, было отмечено, что «это честь — быть равными нам в составе единого целого. Лифляндия и Эстляндия — не иностранные державы. Ни их климат, ни сельское хозяйство, ни другие занятия не отличаются от российских. Они способны жить по одним законам с нами и должны так жить».

Собранная Екатериной комиссия не смогла добиться желаемых результатов, но предоставила императрице информацию, необходимую ей для введения новых законов относительно управления провинциями; эти законы постепенно применялись ко всем провинциям. Поскольку земли побережья входили в состав России по частям (в 1710, 1772, 1792 и 1795 гг.), сначала новый закон был введен в Инфлянтах (Латгалии) в 1778 г., затем в Лифляндии и Эстляндии в 1783 г., в Курляндии после 1795 г., а на литовских территориях последовательно, начиная с первого раздела Польши. Сутью этих законов было усиление централизации, реализуемое посредством следующих мер: количество представителей царской власти в провинциях было увеличено за счет назначения новых чиновников, подотчетных петербургской администрации; городские органы управления и рыцарства были реорганизованы так, чтобы дать новым людям возможность войти в их состав; была введена новая система налогообложения (подушный налог); изменились некоторые законы относительно землевладения; была реорганизована судебная система. Правящая верхушка на побережье, особенно аристократы-землевладельцы, сопротивлялась большинству этих нововведений, насколько могла, не идя на открытую конфронтацию, но конец реформам положило не сопротивление на местах, а смерть Екатерины в 1796 г. Эти административные реформы были нацелены не только на население побережья, но и на такую специфическую группу, проживавшую на западных границах Российской империи, как евреи, количество которых в России резко увеличилось после того, как Империя получила свою долю в результате разделов Речи Посполитой. После создания в 1794–1795 гг. так называемой черты оседлости, предусматривавшей, что евреи в Российской империи могут проживать только в ее пределах, правительство стремилось сконцентрировать и контролировать еврейское население в западных провинциях, хотя на протяжении XIX в. эта «граница», юридически просуществовавшая до Первой мировой войны, становилась все более проницаемой. «Балтийские губернии»[18] Курляндия и Лифляндия (и в меньшей степени Эстляндия) лежавшие к северу от черты оседлости, принимали значительное количество мигрантов, двигавшихся с юга на север после Наполеоновских войн.

Сын и преемник Екатерины Павел I стремился аннулировать многие из ее реформ (но не черту оседлости), вернув многие из прибрежных территорий почти к прежнему состоянию (status quo ante). Сохранилось всего несколько изменений в судебной системе, а также подушный налог и превращение некоторых земельных владений в неотчуждаемые аллоды. Взамен Павел ожидал от прибалтийских территорий большей готовности к размещению у себя российских войск и рекрутированию крестьян в русскую армию. Несмотря на то что эксперимент Екатерины провалился, элиты в Балтийском регионе получили представление о том, на что при желании способно пойти петербургское правительство. Это был более чем прозрачный намек на то, что, если реформы, угодные российской короне, не будут инициированы «снизу», они могут быть внедрены сверху вниз, царским указом.

Социальные порядки и языковые сообщества

Если бы Петр I проводил иную политику, а эксперимент Екатерины II в области централизации увенчался успехом, постепенный переход власти в руки российских монархов мог бы повлечь за собой интеграционные процессы в прибрежных территориях, в некоторых отношениях несопоставимых между собой. Но этого не произошло. К концу XVIII в. отдельные части региона оставались такими же замкнутыми в самих себе, как и раньше. К прежним административным границам, которые всегда пересекали сообщества, сложившиеся по языковому признаку, были добавлены новые, при этом старые границы стали еще более четко фиксированными. В северной части региона прежняя социальная структура, возможно, стала чуть более открытой, однако правящие классы — рыцарства — сохранили свою власть, и социальная дистанция, отделяющая их от других слоев общества, оставалась на прежнем уровне. Магнаты и дворяне Литвы находились в смятении и продолжали гораздо сильнее проявлять недовольство тем, что ими управляют русские, чем это делала элита балтийских немцев. Новые схемы властных отношений накладывались на уже существующие, но изменения эти не проникали глубоко в жизнь крестьян побережья, для которых крепостничество оставалось доминирующим состоянием; возможность для крестьянина вырваться за пределы своего класса оставалась минимальной.

Прежние связи между языковыми сообществами сохранялись, хотя некоторые из них способствовали созданию большего количества памятников культуры, чем раньше. Возможность писать на языках народов побережья способствовала созданию особого мира, который, по-видимому, не затрагивали значительные политические изменения: лютеранские и католические священнослужители продолжали изучать местные языки и публиковать на них книги, оставаясь на первый взгляд равнодушными к смене властителей. Даже несмотря на то, что литература на немецком языке стала обращаться к новым темам — что показывают труды Яннау, Меркеля и Гердера, — литература на эстонском, латышском и литовском в основном сохранила прежние характеристики. Она брала начало в умах ученых, для которых эти языки были вторыми или третьими, и сохраняла много черт, присущих первому языку автора (грамматические формы и орфографию); произведения на этих языках писались как для того, чтобы предоставить материал для размышлений ученым, так и для того, чтобы создать литературу, которую могло бы читать местное крестьянство.

«Времена года» Донелайтиса — длинная поэма, написанная литовцем на литовском языке, — мирно разрушила такой шаблон, но никто не узнал об этом до начала XIX столетия. Статистика материалов, опубликованных на национальных языках побережья, показывает постоянный рост: в XVI в. нам известны 34 книги на литовском языке, в XVII в. — 58, а в XVIII в. — 304. До XVIII в. было издано менее 10 публикаций на эстонском языке, а в XVIII в. таковых уже 220. Если за период 1701–1721 гг. опубликовано 5 книг на латышском, то за 1721–1755 гг. таких книг было 55, а за 1755–1835 гг. — около 700.

Наряду с социальным миром побережья, стратифицированным средневековой корпоративной системой, возник интеллектуальный мир, одна из составляющих которого — литература на народных языках закрепилась, возможно, не там, где следовало бы, — скорее среди носителей немецкого языка, чем среди носителей языков народных, то есть в среде эстонского, латышского и эстонского крестьянства. Существование этого компонента, как и, по-видимому, его непреодолимое распространение, стало доказательством для тех, кто пользовался этими текстами, что народные языки не обречены на то, чтобы оставаться только «крестьянскими», пригодными исключительно для ежедневных коммуникаций в сельской жизни. Ученые, сами являвшиеся аномалией в мире корпоративного общественного порядка, обогащали интеллектуальную жизнь побережья культурным компонентом, разрушавшим существующие модели представлений о том, насколько ценен каждый из языков побережья, и о принадлежности каждого из них к культурно стратифицированному обществу.

В конце XVIII в. побережье продолжало оставаться регионом, где не было единого доминирующего языка; разнообразие господствовало даже в отдельных лингвистических компонентах. Это было общество, в котором различные языковые сообщества жили бок о бок, и языковые границы нарушались лишь в случае необходимости. Никаких процессов взаимопроникновения не отмечалось. Можно было наблюдать значительное количество различных языковых групп, продвигаясь из Эстонии к югу через латышскоязычные районы Лифляндии в Литву. Эстония отличалась наименьшим разнообразием: языками этой земли были эстонский, немецкий и русский, причем два последних языка использовались лишь небольшой (но могущественной) частью населения. Примерно в географическом центре провинции Лифляндия языком большинства населения был латышский, а немецкий и русский оставались на главенствующих позициях. В Курляндии, вошедшей в состав Российской империи лишь в 1795 г., ситуация была сходной: латышский, немецкий, русский с небольшой примесью польского. В Инфлянтах (Латгалии) ко второй половине XVIII в. носители латышского (латгальского варианта) языка стали составлять незначительное большинство; большую долю там составляло польское, русское и еврейское население; также присутствовало некоторое количество немецкоговорящего населения, значительно сократившееся по сравнению с XVI в. На землях бывшего Великого княжества Литовского количество языковых сообществ было наибольшим: количественно по-прежнему преобладал литовский язык, но польский отставал незначительно; немалыми были также группы населения, использующие русский, идиш и славянские языки (белорусский и украинский). Практическая необходимость не позволяла этим сообществам оставаться герметически замкнутыми, закрытыми от влияния извне, хотя большинство таких сообществ (за исключением самых маленьких) имело внутреннюю культурную жизнь, способную к самозащите от подобных влияний разнообразными способами. Лингвистическое проникновение имело одностороннюю тенденцию: так, например, эстонцы и латыши, вследствие занимаемого ими социально-экономического положения, не могли проникать в немецкоязычный мир, не став немцами, тогда как немцы, напротив, благодаря своему статусу могли проникать в эстонско-, латышско- и литовскоязычное сообщества, изучая их языки и создавая на них письменные памятники без потери собственной языковой идентичности. Сходные отношения развивались между поляками и литовцами в Великом княжестве. Единственным языковым сообществом, не принадлежавшим к элите, которое в определенном смысле могло защитить себя и выбирать способы взаимодействия с другими, было еврейское население Великого княжества, говорящее на идише или иврите; оно имело процветающую, исторически сложившуюся и основанную на книжной культуре собственную внутреннюю культуру, которую с готовностью поддерживало. Единственный издатель еврейских книг в Речи Посполитой, Ури Бен Аарон Галеви из Жолквы, выпустил между 1692 и 1762 гг. 259 книг; после этого появилось больше еврейских издательств, и между 1763 и 1791 гг. вышло уже 781 еврейское издание.

В 30-е годы XVIII в. распространение грамотности среди крепостного крестьянства получило значительную поддержку в результате распространения пиетизма среди немецких лютеран. Это движение проявлялось в первую очередь в Лифляндии и Эстляндии, в меньшей степени — в Курляндском герцогстве и, по понятным причинам, не было характерным для Инфлянтов (Латгалии) и литовских земель. В двух последних регионах, где католицизм и тенденции Контрреформации были особенно сильны, пиетизм не имел институциональной и теологической базы. В Лифляндии (особенно в Вольмарском (Валмиерском) районе) и в Эстонии (особенно на острове Сааремаа) пиетизм несли с собой миссионеры из Гернгута в Богемии (Моравии), где граф Николай Людвиг фон Цинцендорф создал что-то вроде поселения для своих единомышленников. Латышское название этого движения — bralu draudze, то есть «братство», — произошло от термина «моравские братья». Сам Цинцендорф посетил побережье лишь однажды, в 1737 г.; он оставил идею распространения гернгутского учения на тех миссионеров, чье присутствие изначально приветствовалось местными лютеранскими структурами, но в конечном итоге и они попали под подозрение. «Братья» проповедовали христианство в более искренней и предположительно «более чистой» форме, с незначительным количеством формальной теологии и максимально упрощенными формами богослужения. Эта доктрина основывалась на духовном эгалитаризме, привлекательно выглядевшем для крестьян, поскольку он снижал важность и потребность разделения верующих на классы, а также другие формальные разграничения. Сторонники этого направления собирались для встреч в молитвенных домах, которые, в отличие от увенчанных шпилями лютеранских церквей, были лишь чуть больше жилища обычного крестьянина. К 1740 г. это движение привлекло около 4 тыс. человек среди латышских крестьян Лифляндии и, по меньшей мере, столько же эстонцев. По мере роста популярности движения лютеранская церковь стала проявлять беспокойство и, в конце концов, обратилась с соответствующей жалобой в Санкт-Петербург, после чего в 1743 г. царица Елизавета издала указ о запрещении пиетизма. Однако на протяжении периода, который «братья» назвали «тихим временем», миссионерская работа среди крестьян продолжалась. Запрет пиетизма был отменен в 1763 г. императрицей Екатериной, и с этого времени до конца XIX в. «братья» оставались активной и влиятельной конфессией наряду с официальным лютеранством.

«Моравские братья» отнюдь не были такими «ниспровергателями основ», какими их изображала лютеранская церковь; в действительности в той мере, в какой они вообще имели собственную определенную социально-политическую философию, они скорее поощряли подчинение существующим властям и авторитетам. Какую бы роль ни играло это движение в обновлении лютеранской доктрины (что было частью истории пиетизма), привлекательность проповедей «моравских братьев» для крепостных крестьян состояла в другом. Выходцы из Гернгута настаивали на том, что каждый человек, независимо от социального статуса и экономического положения, может стать истинно верным исполнителем воли Божьей. Соответственно, каждому нужно уметь читать и писать; «братья» также настаивали, чтобы все вновь обращенные взрослые писали на родном языке историю «своего пути к Богу» в форме автобиографии. Подобные тексты, хотя и остались неопубликованными, определенно стали самым первым запросом письменной самопрезентации, обращенным к крестьянам; эти биографии подчеркивали ценность, которой пиетизм наделял каждую христианскую душу.

Более того, это движение предлагало своим последователям возможность интеллектуальных и духовных контактов с внешним миром: некоторые наиболее активных его члены латышского и эстонского происхождения посещали моравский Гернгут (некоторые там и остались), а отчеты о миссионерской деятельности в других частях света (особенно в американской колонии Пенсильвания) присылались во все сообщества. Это (в существенно уменьшенном виде) напоминало международные связи, которыми располагали балтийские католики благодаря организации католической церкви и тому, что ее глава находился в Риме. Значение, которое уделял пиетизм восприятию отдельного верующего, конечно, могло быть доведено до крайности: так, среди латышей некоторые «братья» пели о пришествии «Спасителя Латвии», а в Эстонии проповедник по имени Таллима Паап предлагал игнорировать землевладельцев, поскольку те якобы являлись грешниками по своей природе. Другие «перегибы» движения «моравских братьев» включали формирование личных («сердечных») отношений, выглядящих почти по-детски в силу крайней упрощенности, а также постоянную концентрацию (почти поклонение) на крови, ранах и физических страданиях Христа. Тем не менее в более широком контексте жизни крестьян побережья XVIII в. внимание, которое «моравские братья» уделяли необходимости образования, грамотности, письменному самовыражению и духовным контактам с внешним миром, было важным, даже если и непреднамеренным преимуществом в сравнении с фаталистическими предписаниями официального лютеранства покорно принимать свое место в обществе вместе с тягостными обязанностями крепостного.

Стимулы, предлагаемые пиетизмом для того, чтобы крестьяне-лютеране учились грамоте, оставались неформальными и никак не соотносились с системой сельских школ, которая в XVIII в., по-видимому, сделала некий шаг вперед по сравнению с периодом шведского владычества. В Эстонии учительская семинария Форселиуса за четыре года своего существования (1684–1688) смогла подготовить около 160 сельских учителей. Век спустя (к 1786–1787 гг.) в Северной Лифляндии было около 275 сельских школ, а в Эстляндии — 223, однако к 1800 г. количество таких школ в Эстляндии уменьшилось до 29. Образование крестьян в Инфлянтах (Латгалия) и литовских землях столкнулось с серьезными трудностями, когда в 1773 г. папа Климент IV запретил орден иезуитов, вносивший значительный вклад в образование крестьян побережья на протяжении более чем века. Польско-Литовское государство конфисковало как школы, так и имущество ордена. Комиссия по образованию, учрежденная в 1773 г. правительством Речи Посполитой, разрабатывала грандиозные планы развития этой сферы, оставшиеся нереализованными из-за того, что многие магнаты и дворяне в принципе возражали против самой идеи образования крестьян. Благодаря энергичной деятельности генерал-губернатора Георга Брауна в сфере народного образования Лифляндия закончила XVIII в. с большим количеством школ для крестьян (на уровне приходов и городов), чем было в этом регионе в середине века. Наоборот, в провинции Курляндия, где не было активных правителей, а рыцарства выступали против образования крестьян, количество крестьянских школ оставалось незначительным и даже уменьшилось. Согласно одной из оценок, возможно актуальной для всего побережья второй половины XVIII в., только около 4 % учеников двух-, трех- и четырехклассных начальных деревенских школ получили дополнительное образование на более высоком уровне. Многие крестьянские дети получили навыки чтения и письма дома от родителей (в основном матерей) в процессе подготовки к тому, чтобы стать членами церкви; затем они дополняли эти умения формализованными инструкциями, полученными в сельских школах. Статистика грамотности этого периода отличается сомнительной достоверностью, но в целом в лютеранских районах около половины детей достигали совершеннолетия, обладая некоторыми базовыми навыками чтения и письма, тогда как в католических районах таких детей было меньше половины. Однако нигде на побережье не было системы школ, которые бы на постоянной, долговременной основе выпускали значительную массу людей крестьянского происхождения, прекрасно умеющих читать и писать на своих национальных языках и стремящихся создавать на них литературные произведения.

Был и еще более значительный контекст, в котором работали различные немецкие представители образованного сословия (Gelehrtenstand) и отцы-иезуиты. Состав Gelehrtenstand — своего рода социальной псевдокорпорации, поскольку она не давала входящим в нее никаких специфических прав или привилегий, — был смешанным, с доминированием людей с теологическим образованием, имеющих отношение к церкви. Также туда входили низшие государственные служащие, частные секретари известных людей, частные учителя в семьях землевладельцев, школьные учителя, управляющие поместьями и недавние иммигранты, не имеющие еще постоянных институциональных связей. Те немногие, кто действительно происходил из местных крестьян, предпринимали такие же попытки в литературной сфере, что и их собратья с немецкими или польскими корнями. Интеллектуалы получали университетское образование в Кёнигсберге, иезуитских университетах Вильнюса и Кракова (до 1773 г.) или в Центральной Европе, с тех пор как Дерптский (Тартуский) университет в Лифляндии был закрыт во время Северной войны, в 1710 г. Образованные люди продолжали переводить латинские, немецкие и польские тексты на эстонский, латышский и литовский языки.

Они активно переписывались друг с другом по вопросам, касающимся народных языков, и часто привлекали информантов из своих религиозных общин, используя для сбора информации способы, применяемые в полевой работе современными антропологами, стремящимися постичь тайны экзотических культур. Поскольку учебники по грамматике языков коренного населения побережья уже были написаны, новые знания можно было получить лишь в результате тщательного слушания, анализа транскрипции и составления словарей. Постоянные исследования народных языков и жизни крестьян также означали, что исследователи слушали и записывали (и часто публиковали) песни и пословицы, поговорки и легенды, а также слова, используемые лишь в XVIII в. Произведения, рассчитанные на то, что их будут читать крестьяне, имели дидактический характер и постоянно противопоставляли «нелепость» крестьянской устной традиции христианству. Однако тщательность, с которой ученые собирали элементы этой устной традиции, предполагает присутствие устойчивого научного интереса, если не искреннего увлечения ею, несмотря на уверенность в ее «неправильном» содержании.

В некоторых случаях имела место некая самоидентификация с прихожанами: наиболее известный среди лифляндских ученых, Готхард Фридрих Стендер (1714–1796), зашел настолько далеко, что выразил желание, чтобы на его надгробном камне было написано Latvis («латыш»). Дидактичность часто сочеталась с характерным покровительственным, патриархальным отношением, как если бы объекты внимания автора были детьми. Однако ни одно из упомянутых выше отношений к народной культуре не было общим для всех: Стендер, считавший себя христианином-рационалистом и искренне стремившийся к образованию крестьянства, настаивал, чтобы его прихожане отказались от устной традиции, тогда как Гердер, исследовавший эту традицию с рациональной точки зрения, считал, что она отражает душу народа, и ценил ее крайне высоко.

Конечным результатом этих литературных опытов стало собрание разнообразных переводов и произведений на национальных языках, которое нелегко четко разделить на категории. Книги эти не были органически связаны с народами, на языках которых они были написаны. Однако многие из них — особенно переводы основных христианских текстов, таких, как Ветхий и Новый Завет, сборники проповедей известных священнослужителей и церковных гимнов — поколениями благоговейно хранились в крестьянских домах, невзирая на то насколько «литературный» язык отличался от разговорной версии. Трансформация разговорных языков в письменные версии сопровождалась стремлением модернизировать их с помощью грамматических форм и слов, заимствованных из более «развитых», «культурных» языков — немецкого, польского, латыни. В то же время наиболее сложные тексты (такие, как Библия) вынуждали переводчиков расширять возможности местных языков так, чтобы описывать явления и выражать мысли и идеи, никогда ранее на этих языках не описывавшиеся и не выражавшиеся. Это также вносило нововведения в народные языки.

Потребность не только переводить, но и находить способы сообщения крестьянам-читателям информации о внешнем мире стала особенно актуальной во второй половине XVIII в., когда ученые начали затрагивать совершенно светские темы и описания ежедневной жизни. Примерами таких текстов были календари и различные виды периодических изданий. Календари знакомили крестьян-читателей с иным вариантом исчисления и структурирования времени, что предполагало замену в их восприятии традиционных названий месяцев и времен года на предлагаемые, а также давали географические описания близких и далеких земель и их экзотической флоры и фауны. Периодические издания имели очень незначительные тиражи (из-за высокой стоимости производства) и рассматривали практические аспекты сельской жизни.

В эстонских землях Эстляндии и Лифляндии так называемая «эстофильская» ветвь ученых включала как людей с широкими интересами, так и менее значимых авторов. Август Вильгельм Хупель (1737–1804), учившийся в Йене, получил широкую известность за свое описание побережья (на немецком языке); помимо этого, он написал на эстонском несколько трудов в области медицины и сельского хозяйства и пытался создать эстонскую газету. Отто Вильгельм Мазинг (1763–1832), лютеранский пастор, учившийся в Галле и ставший епископом Тарту, написал в 1795 г. первый эстонский букварь и продолжал работу в сфере изучения и развития эстонского языка, в том числе основал первую эстонскую еженедельную газету (1821–1825). В 1782 г. Фридрих Густав Арвелиус составил сборник для крестьян «Книжечка сказок и наставлений», где проповедовал покорность и восхвалял крестьянское смирение. Среди латышского крестьянства почти на протяжении целого века популярностью пользовались многочисленные труды лютеранских пасторов — вышеупомянутого Готхарда Фридриха Стендера и его сына Александра Иоганна Стендера (1744–1819), — в которых религиозно-дидактические темы сочетались со светскими мотивами в виде сочиненных авторами сказок и пьес; авторы затрагивали также повседневные проблемы сельской жизни. Сходным образом еще один лютеранский пастор, Карл Готхард Элверфельд (1756–1819), написал первую пьесу на латышском «День рождения», посвященную необходимости оспопрививания.

В Инфлянтах (Латгалии) отцы-иезуиты выпустили первую печатную книгу на латгальском языке — сборник гимнов, впервые опубликованный в 1730 г. в Вильнюсе и переизданный в 1733 и 1765 гг.; типично для того времени, что длинное латгальское название этой книги было дано в польской орфографии (например, с буквами у и w, которые не используются в латышском). Известный иезуит Михаил Рота (1721–1785), уроженец Курляндии, работал над развитием системы крестьянских школ и писал учебники на латгальском. В литовских землях литература XVIII в. на литовском языке следовала образцам предыдущих периодов. Помимо религиозных публикаций, в 1737 г. вышли основной учебник литовской грамматики (автор его неизвестен) и труды двух лютеранских пасторов из Малой Литвы (Восточная Пруссия) — Кристиана Готлиба Милке (1736—?) и Адама Фридриха Шиммельпфеннига (1699–1763), что вновь подчеркнуло значимость этого литовского анклава для развития литературы на литовском языке. Шиммельпфенниг, получивший образование в Кёнигсберге, принимал участие в переводе Ветхого Завета на литовский язык (опубликован в 1735 г.), а также составил сборник популярных гимнов на литовском (опубликован в 1751 г.). Из приблизительно 500 гимнов, вошедших в этот сборник, 200 было написано или адаптировано лично Шиммельпфеннигом. Основным трудом Милке стал литовско-немецкий/немецко-литовский словарь, вышедший в 1751 г. Основной проблемой, с которой сталкивались ученые в литовскоязычных регионах, было значительное и неослабевающее влияние, которое письменный польский язык оказывал на письменный литовский, — эта проблема гораздо проще решалась в восточнопрусском анклаве, чем в землях бывшего Великого княжества, где значительное количество магнатов и дворян были ополячены как лингвистически, так и культурно и католическое духовенство также было либо польским по происхождению, либо ополяченным.

Хотя доброжелательно настроенные к крестьянам ученые полагали, что делают все возможное в сложных обстоятельствах, к концу века их коллективные усилия, направленные на образование крестьянства, почти сошли на нет; антимонархические и антиаристократические революции привели к тому, что балтийская землевладельческая аристократия все больше склонялась к мнению, что грамотные крестьяне более склонны к мятежам и бунтам. Цензура стала более строгой, давление, оказываемое на частные и официальные публикации, — более открытым, и, соответственно, все чаще и чаще подобная литература издавалась за границей и затем тайно провозилась на побережье. Такие настроения также уменьшали желание местных властей субсидировать крестьянские школы, невзирая на повторяющиеся призывы «просвещенных» правительственных органов к развитию народного образования. К концу века мнения среди правящих элит побережья разделились — как по вопросу образования крестьян, так и по вопросу их закрепощения.

Загрузка...