— Налет прошлой ночи пришелся прямо на центр Берлина. Район вокзала Анхальтер пострадал больше всего, — слышу в поезде. Опять не повезло!
Ветер высоко вздымает пыль от разрушенных зданий и почему-то бросает ее мне в лицо. То слева, то справа, а то и спереди. Буквально весь опять покрыт грязью когда, наконец, добираюсь до Масленка. Словно преданный пес подаю свою поноску — письмо подписанное Деницем.
— Это хорошо! Это очень хорошо! — ликует Масленок. — Это письмо вы должны немедленно переправить в издательство. Мы опасались того, что господин Гроссадмирал не найдет времени для позирования. Господин фрегаттен-капитан уже уведомил меня.
Наступает пауза. И затем вновь:
— Но нам нужен портрет господина Гроссадмирала. ВМФ должен быть не менее ярко, чем в прошлом году, представлен в Доме Германского Искусства!
Опять эта идея фикс! Но, если правильно все сделать, есть возможность выбить себе рабочий отпуск…
— Я мог бы попытаться, господин капитан, — произношу с надеждой в голосе. — Но здесь, в Берлине, у меня, к сожалению, нет ни привычного окружения, ни привычного материала…. И еще: я не представляю себе занятия лишь портретными набросками. В моих замыслах присутствует своего рода голландский мотив: командующий среди своих ассов-командиров — Прина, Эндраса, Шепке, Кретчмера …. Вся группа в полный рост. И все это надо выписывать исключительно отдельными портретами, господин капитан!
— Но некоторые из них уже погибли! — возражает Масленок.
— У меня есть их наброски и даже в цвете — я сделал их давно. Но они все в Академии, господин капитан!
— В Мюнхене?
— Так точно, господин капитан. — И дабы закрепить в его мозгу высказанную мною ранее мысль, повторяю:
— В моей мастерской, в Академии, в Мюнхене.
На меня тут же обрушивается шквал вопросов: сколько портретов я уже написал, сколько времени потребуется на все…. Затем Масленок погрузился в глубокие раздумья. Только не перебей его! — даю себе установку.
Масленок сидит за своим столом, сложив руки, словно молясь, и я лишь удивляюсь тому, как наманикюрены его ногти. Хотел бы я иметь тоже такие безупречные коготки, но мои ногти слишком узки и слишком мягки для того, чтобы достичь такой элегантности.
— Мюнхен тоже очень сильно бомбят… — говорит мой начальник довольно нерешительно, но я в один миг понимаю, что необходимо парировать его выпад.
— В Фельдафинге у меня есть еще одно помещение для работы, господин капитан! — как можно убедительнее произношу я. — В прошлый раз я именно там и работал — и больше, чем в мастерской.
— И где это помещение располагается?
— Прямо на озере Штарнберг, в 30 километрах от Мюнхена. Туда ни одна бомба не залетит.
Масленок молчит довольно долго. Затем произносит, как-то отрешенно:
— Посмотрим, можно ли что-то сделать. Вы еще не получали отпуск?
Благослови Боже Масленка и его интеллигентность! Теперь остается поставить пару точек над его сомнениями:
— Никак нет, господин капитан! Но смею предположить, для этого не самый подходящий момент.
— Рабочий отпуск… — бормочет под нос капитан. Ха! Еще лучше! Но держу ухо востро и не позволяю вырваться наружу моей радости.
— Ладно, решено! Придете завтра утром и подготовьте свои документы. Также позаботьтесь о том, чтобы мы, в любое время суток могли с вами связаться.
Едва сдерживаюсь, чтобы не подпрыгнуть от такой удачи.
Фельдафинг, домишко у леса. Черт его знает, все ли там в порядке. У Раймеров, в соседнем доме, хранятся мои ключи, но их дом довольно далеко от моего. А может кто-нибудь из них хоть изредка пересекает луг и присматривает за моим домишком? Подо мной, на первом этаже, обитает старая фрау Шоль со своим сыном-кретином. Для маскировки моей «сокровищницы» на чердаке, прямо под двускатной крышей, лучше этих двоих никого нет.
Но как мне устроиться в Мюнхене и Фельдафинге? Протащить в Академию электроплитку? Устроится в шведском домике у писателя Пенцольда? У моей подружки, его дочери Уллы, которая спряталась в Отделе трудовой повинности Рейха и которой нужно исполнять трудовые обязанности либо в животноводческих помещениях Айхштадта, либо вытирать зады детям? За год до того, как я писал портреты командиров для последней Великой Всегерманской выставки искусств, все было гораздо проще. Тогда-то и появилась у меня Симона. А в этот раз?
Прежде всего, надо позвонить Рут! Рут живет в Туцинге. Это следующая за Фельдафингом железнодорожная станция.
После рада неудачных попыток на том конце провода наконец-то сняли трубку.
— Ой! Привет, шалун! Ты где?
— В Берлине!
— Ты приедешь? У тебя отпуск? — и затем, помолчав, добавляет: — Отец умер. Уже две недели.
Не верю этим словам. Лео умер? Новость буквально оглушила меня.
— Когда ты приедешь, то обязательно захвати с собой из мастерской мой диск для скульптур! И еще. Упакуй, пожалуйста, как можно больше моих картин. Просто вынь их из багетов и сверни в трубку. В первую очередь те, которые не всем, скажем так, не всем могут понравиться из-за изображенного на них… Ты же понимаешь о чем я говорю?
Если бы я сумел понять Рут!
— Конечно, если там вообще хоть что-то можно найти! — продолжает Рут, т. к. вся мастерская сгорела. Нужно постараться, шалун, и все вывезти. Любой ценой!
— И твой диск для скульптур?
— Обязательно! У меня есть пара задумок о скульптуре. Этакая фигура, сантиметров 60 в высоту. А без моего диска ничего не могу изваять. Постарайся меня понять правильно, шалун! Я же ничего не могу здесь сделать!
— Ну, ты даешь! С этими твоими картинами, диском и своими шмотками я едва смогу двигаться, чтобы целым и невредимым добраться до твоего островка счастья и блаженства! Идет война, миледи!
— Ну, я прошу тебя, шалун! Попытайся! Привези мне! — безостановочно раздается в ответ.
Трамвай все никак не подходит, но до издательства не так уж и далеко. Мне позарез нужно в издательство. Хорошо, что я привез письмо Деница, но Бахман отсутствует. Нет, узнаю я, с ней ничего не случилось, но рядом с ее домом упала бомба и теперь у нее выбиты все окна.
Слава Богу у нее работает телефон. Могу ли я придти к ней, интересуется Бахман. Мои фотографии она предусмотрительно забрала с собой из издательства, а сейчас она забивает окна картоном.
О Царе Петре никто ничего не знает. В третий уже раз слышу, что надо подключить Брекера, но к кому он вхож — к фюреру или к Герингу — этого никак не могу понять.
Резкий колючий ветер бьется в тлеющих горах пепла и грязи, и то тут, то там снова раздувает огонь. Стоящие в ряд дома освещенные пламенем выглядят так, будто там шумит несмолкаемый праздник: на всех этажах — сверху донизу: из всех окон видны отблески красно-желтого света. Прямо какая-то вакханалия огня и фейерверка. Настоящая потемкинская деревня! — проносится в голове мысль, и тут я вижу, что здесь уже нет трамвайных путей. Здесь вообще нет и массивных зданий, а лишь гротескные, вводящие в заблуждение фасады. Эффект поразительный! Единственное чего не хватает — соответствующей музыки. Очень подошел бы Вагнер, например. Оркестр в полном составе! Трещотки и барабаны! А удары в литавры и трубный глас фанфар звучат с огромным шумом и силой!
Теряю ориентацию. Вот совершенно неповрежденная улица. Да, что за черт: здесь все абсолютно цело! Сумерки придают всей картине нереальный вид. Пробежав еще почти километр и перебравшись через очередной завал из разрушенных конструкций, вижу пожарную команду, двумя мощными стволами поливающую вдоль и поперек абсолютно целый дом. На нем нет ни малейшего следа пожара! Гражданские, вероятно жители горящих во всю по-соседству домов, умоляют пожарных направить струи брандспойтов на горящие стропила их домов.
— У нас приказ! — звучит в ответ.
Они, что, совсем спятили? Протискиваюсь ближе и кладу руку на кобуру. Я почти спятил от ярости и негодования. Дрожащим от гнева голосом приказываю начать тушить горящий неподалеку дом. Пожарные недовольно ворчат, но кажется, в душе полностью согласны со мной. Я просто физически это чувствую. К нам подходят трое эсэсовцев. Один из них бросает мне:
— Я вас сейчас арестую!
— Это совсем не смешно! — огрызаюсь в ответ. Эсэсовец тоже закипает от злости. Я мог бы расстрелять насосы.… Но тут замечаю, что уже опоздал: 4, нет 5 эсэсовцев, подходят к нам. Остается лишь погасить свой гнев и прикусить язык. Одергиваю себя и плетусь прочь как побитая собака.
Мог бы здорово влипнуть! Мои неконтролируемые мозгом вспышки гнева с каждым разом становятся все серьезнее. Берлин стал прямо как перцовый пластырь. Скорее прочь из него!
Надо попытаться остановить вихрь мыслей. Позвонить Казаку? Сказать ему, что он может написать Деницу? Слишком рискованно. Кроме того, что это даст? Дениц наверняка не единственное, что он имеет в запасе для Зуркампа. Большего в настоящий момент я сделать не могу. А так, как разворачиваются события, хоть бы самому не попасть меж двух жерновов.
Чувство бессилия, полной беспомощности захватило всего меня. Я совершенно измотан.
Приходится быт очень внимательным, чтобы не сломать себе шею на многочисленных кусках разбросанных повсюду многочисленных обломках стен и каркасов. Так же осторожно пробираюсь через торчащие повсюду куски трамвайных контактных проводов. В них можно здорово запутаться и запросто рухнуть на грязную землю.
Я купил себе светящийся жетон, такой небольшой, размером со стеклышко для очков картонный кружок на иголке, светящийся в темноте зеленым светом. Кажется эти штуки здесь в большой моде и очень практичны: так никто не наскочит на меня и не собьет с ног в царящей уличной мгле.
Просто анекдот: союзнички сбрасывают на наши головы канистры с фосфором, а мы украшаем себя фосфоресцирующими значками. Помню, когда наш Шнебергерский учитель химии, «Колбочка», как мы его называли, демонстрировал как кусочки фосфора, погруженные в воду начинают гореть голубым пламенем, мы вопили от восторга. Теперь-то я точно знаю, что такое фосфор, но абсолютно не представляю, откуда он вообще берется. А судя по всему, у Союзников его более чем достаточно.
В поисках номера дома, где живет добрая фрау Бахман, мне скорее нужен фонарь, а не этот светящийся кусочек картона. Кажется, что я вооружен всем необходимым: у меня есть даже банка сардинок в масле, но вот фонарика нет.
Увидев какую-то тень, двигающуюся на меня, быстро спрашиваю:
— Скажите, пожалуйста, где здесь дом номер 22?
— Так вы стоите перед ним! — доносится хриплый женский голос.
— Премного Вам благодарен, милая фрау!
Одного взгляда мне достаточно, чтобы увидеть все, что сотворила душка Бахман на низеньком, круглом столике: кусочки хлеба с паштетом печени трески и бутылка Аллаша.
Пока осваиваюсь, в глаза бросается деревянное кресло с матерчатым сидением и неподатливый кожаный диван с истощенными и вытертыми до блеска подлокотниками. А на нем две подушки с вышитыми ромбами, одинаково пестрые и такого же размера, что и тряпки для цветочных горшков, но плотно пришитых к валикам. На книжной полке стоит обычный темно-коричневый приемник. Рядом узкий книжный шкаф со стеклянными дверцами. Паркетный пол, а на нем истоптанный ковер, узоры которого в полутьме торшера едва различимы. Когда я делаю несколько неуверенных шагов в узкой прихожей, фрау Бахман мягким домашним голосом произносит:
— Дверь налево!
Ладно! Мне совершенно не хочется в туалет, но предусмотрительность не помешает.
В ванне стоит эмалированный таз, так, будто с мясной похлебкой: две, нет, три белых амфибии возятся в розовом бульоне: замоченные дамские пояса. Едва сдерживаю крик ужаса.
Катастрофа: эта Бахман что-то слишком быстро рванула в кухню: должно быт забыла о выпечке. Наверняка, она имеет сигнальный флажок времени: красненький такой флажок. Пока я доберусь до того места, что у нас на флоте называют, говоря о женщинах: «у нее есть сигнальный флажок времени», пройдет, судя по всему довольно времени.
Стараюсь усесться на диван так, чтобы не рухнуть в полусонном состоянии на него, т. е. лишь на переднюю кромку, как во время уроков танцев, когда приходилось ожидать окончания посещения моими родителями учительницы танцев.
Пока стараюсь найти тему для начала беседы, в уме крутится фраза из «De Bello Gallico»: «Как правило, германцы носят рыжие бороды». Школярами мы дико хохотали над этой фразой. А сейчас? Сейчас это воспоминание никак ко мне е относится.
Бахман словно преобразилась: у нее на плечах вязанный крючком, чайного цвета, воротник, юбка цвета беж с распахивающимися сборками. И прическу изменила. Я просто теряюсь теперь: с чего же начать разговор. Она здесь не такая, как в бюро.
— Я должна подавать! — говорит Бахман и хихикает. Стеклянная консервная банка, наверное, с тыквой: кисло-сладкой, маринованной. О тыкве мне многое известно: перед домиком в Фельдафинге, на болотистой почве мне как-то удалось добиться рекордного урожая тыквы. Как наяву вижу огромные, массивные глыбы, настоящую радость огородника, торчащие, словно желтые гигантские задницы средь сочных листьев. Итак, мы говорим о тыквах, и сравнение с задницей я опускаю. Абсурдность этой вялотекущей болтовни становится мне настолько очевидна, что кашица из хлеба и паштета тресковой печени застревает в горле: что привело меня сюда, за этот миниатюрный столик под латунный абажур с зелеными висюльками из стекляруса? Милая Бахман предлагает тост за меня, подняв свой фиолетового цвета, шлифованного стекла фужер, я же отвечаю ей своим, цвета резеды, зеленоватым фужером. При этом у меня хватает наглости спросить ее, откуда у нее это божественное, свежее вино. «Ну, естественно с черного рынка!»
Госпожа Бахман продолжает разговор, и как бы вскользь замечает, что у нее есть фантастические грампластинки. Люсьен Байер и даже Чарльз Трене — при этих словах она указывает на другой столик. Мне понятен ее жест: там стоит с раскрытой пастью патефон.
Быстро произношу, что у меня точно такой же патефон: «La voix de son maitre», и поднимаю фужер. Эх, веселись душа! Но как мне покончить с этим театром абсурда?
Внезапно Бахман сбивается с взятого ею тона и всхлипывает, да так резко, что я невольно вздрагиваю. Поднявшись, кладу обе руки ей на плечи, она тоже встает, оборачивается и вот, на моей груди лежит рыдающая навзрыд головка этой милой женщины. Мысли о моей форменной рубашке, что промокла насквозь, я презренно отбрасываю прочь, но тем не менее, это все же моя последняя чистая рубашка. «Ах, бедный Царь Петр!» — вырывается у не сквозь рыдания. Не могу придумать ничего лучше, как лишь ласково похлопывать ее по спине. Быстрее, чем я думал, Бахман овладевает собой и обеими ладонями вытирает слезы на глазах.
Надо бы поговорить по делу, но так, чтобы вновь не вызвать поток слез, поэтому довольно спокойно интересуюсь, где мои фотографии. Бахман подает тугую пачку. «Это очень ценный материал», говорю «И не столько для всеобщей публикации, сколько для второго тома «Охотника в море»».
А затем говорю и говорю о том, что мною сделано по программе издательства, и при этом стараюсь избегать упоминания имени Зуркампа. Говорю о Казаке, о Пенцольде, о Кароссе … и тут взгляд мой падает на наручные часы на левой руке, и я разыгрываю испуг: уже так поздно?
Говорю еще что-то о безумном, набитом до отказа завтрашнем дне, а затем, после двух сильнейших объятий оказываюсь на улице в замешательстве: куда пойти? Направо или налево? Немного постояв, направляю свои стопы направо: в густую темноту.
Лежа без сна в кровати гостиничного номера думаю о Денице и его превращении в члена нацистской банды, а затем внезапно перед глазами возникает лицо Казака и его речь, полна надежды на «простого солдата» Деница, и одновременно вижу своего наставника Зуркампа, таким, каким запомнил с последней нашей встречи — стоящим за своим письменным столом с поднятым указующим перстом на встрече с одетым в гражданское редактором его литературной страницы. Как он тогда крикнул: «Вы — трусливая свинья!» — я даже вздрогнул. Не знал, с чего это он так завелся, и какая муха его укусила? Затем я узнал: редактор приехал прямо из Норвегии, где, чтобы не залететь на фронт, подвизался на бирже труда читать лекции.
Это были более чем похвальные, в глазах пацифистов, действия. Однако Зуркамп таковым не являлся. В то время я еще много не знал о штоструппфюрере Зуркампе — а в нем тогда говорил именно этот персонаж.
Весь же разговор все более и более склонял меня к мысли, то ли редактор не желает исполнять воинский долг ради нацистов, то ли и в самом деле является пацифистом. Как нарочно, мой наставник Зуркамп должен был продемонстрировать глубокое противоречие между солдатским долгом и нацистскими убеждениями.
Мой план тверд: ночным поездом в Мюнхен. Надо заехать за своими бумагами — и Роланд пока еще стоит в списке. А затем в мастерскую Лео — и уже оттуда прямо на вокзал, в этот раз на Анхальтер.
В мастерской Лео повсюду давно мне известные портреты написанные им самим: Эмиль Нольде, Эрнст Барлах, Кольвиц и написанные вовремя. Потому что потом явились нацисты и захотели также быть запечатленными. То, что они ВСЕ захотели этого, своего рода феномен, которого мне не дано понять. Лео их к себе не приглашал, но они многократно вламывались в его каморку. Как будто им было недостаточно фотографий! Здесь скорее играло роль напыщенное желание быть запечатленными в масле, на холсте: навеки-вечные. Вместо икон для церквей и монастырей.
Над одним холстом висит второй, где я вижу подбородок и пару больших, мрачно взирающих глаз: Геббельс. Нет сомнения! На лестнице в его министерстве мне не удалось хорошо разглядеть Доктора «Победоносные уста», т. к. его лицо было полузакрыто глубоко надвинутыми полями шляпы. Так. Уберем-ка один холст: Ну вот! Передо мной прислоненный к стене стоит холст с Геббельсом в полный рост. Вот его длинные худые руки, которые Лео назвал «говорящие руки» и вероятно, поэтому они окрашены совершенно иначе, чем на других портретах.
Говорящие руки! Словно недостаточно огромной морды.… Но я тут же перебиваю себя: чепуху мелешь, приятель!
Тут же рядом женский портрет: очевидно, это Магда Геббельс, а затем большой, светлый, поперечный формат с изображенными в полный рост детьми: две маленькие девочки в длинных платьях. Пожалуй, это Хельга и Хильда. Маленькая девочка держит в руке несколько цветов. Лео написал эту картину еще в 1935 году. Эти картины не представляют опасности. Дама и дети могут остаться, — решаю я. Но старого Гинденбурга нужно убрать. А заодно и портрет Рейхсминистра Бернхарда Руста, 1934 года. Хорошая картина. С выброшенной вверх клешней, ему лучше не находится здесь, когда сюда ввалятся победители.
Насколько я знаю Лео и его методику письма, где-то рядом должен быть еще один портрет Геббельса. И после некоторых поисков нахожу его.
Картины, которые хочу вытащить их рам, приставляю к стене. Их становится все больше и больше. К счастью не встречаю картин с формой и свастикой. Все не так уж и плохо. Или нет? русские могли бы их легко узнать. Также прочь и изображения нацистских рук и ног. Но теперь у меня собралась целая куча картин. Ничего не остается, как еще раз пересортировать их.
Наконец-то! Теперь найти инструмент и освободить полотна от рам. Фактически мне не остается ничего другого, как просто по-зверски скатать их, рисунком наружу. Этого нельзя сделать, не повредив слоя рисунка — рисунок наружу все же лучше, чем рисунок внутрь. Вот черт! А на чем же свернуть картины в трубку? У меня нет формовки. После краткого раздумья скатываю валик и простыни — как можно плотнее и тоньше.
Пот течет градом: хоть бы не обломать края. Вырезка картин из рам идет довольно быстро. Вообще анекдот какой-то: вместо хороших картин спасаю «опасные».
Ну а теперь на вокзал. Поезд должен раньше, чем предписано расписанием отправиться в путь: говорят так сделано, чтобы не попасть под очередной авианалет. Самое разумное решение выехать из Берлина как можно раньше.
Дворник отряжает мне в помощь двух стариков-пенсионеров, которые помогут доставить тяжелый груз — рулоны картин и диск для скульптур Рут — доставить на вокзал Анхальтер. Они хотят уложить всю поклажу на ручную тележку-двуколку, но тут одному из них приходит в голову ценная мысль: он знает владельца трехколесного автомобиля. Тот совершает выгодные поездки для магистрата и поэтому имеет бензин. «Он может выделить нам немного…»
Тем не менее, оба помощника хотят меня сопровождать. Чувствую прилив сил и захватываю еще несколько картин.
Наконец мы выезжаем в направлении вокзала. Уже темнеет. Когда проезжаем мимо старой гостиницы с клопами, там, вместо этого жалкого здания, дымятся руины. Очевидно это произошло прошлой ночью. Где-то внутри себя испытываю большую признательность тем клопам, что прогнали меня прочь из этой гостиницы. Клопам конечно не позавидуешь! Им здорово не повезет, если вокруг вокзала все клоповники будут разбиты в пыль. Миллионы клопов подохнут от голода. От голода! Довольно неприятная смерть! Что им остается? Каннибализм? Пожирание трупов? Может и в самом деле клопы выкручиваются трупной кровью? Наверняка клопы какие-нибудь родичи вампиров и цедят по каплям кровь живых существ. Потому их не удовлетворят несколько трупов в развалинах.
На вокзале много женщин с картонными коробками и базарными сумками, также много и сестер Красного Креста. Молочное стекло больших вокзальных часов разбито. Некоторые стекла купейных вагонов стоящего поезда также.
К счастью, поезд, кажется, не переполнен. Оставляю своих сопровождающих присмотреть за рулонами картин, кругом и моим багажом, а сам ищу начальника поезда. Слава богу, этот человек очень отзывчив и предоставляет мне курьерское купе. «Здесь вам будет спокойно до самого Мюнхена». Я быстро бормочу в ответ: «Тьфу, тьфу, тьфу — три раза!» Начальник поезда слышит мое заклятье и спрашивает: «Суеверный, что ли?» — «Еще какой!»
Перевожу дух лишь после того, как все мои вещи погружены в купе, но все же спрашиваю себя: А как я смогу доставить все это по Мюнхену, а потом еще и в Тутцинг?
Вновь выхожу на перрон, дабы размять ноги. Пахнет дымом и пылью, да еще разогретыми тормозами и общественным туалетом — извечный запах вокзала. Эхо голосов звучит странно приглушенно. Вероятно потому, что у вокзала нет крыши. Раньше ночные поезда были совсем другие: имелся вагон-ресторан, пробегали разносчики газет, сновали носильщики со своими тележками и громкими криками «Поберегись!» и «Дорогу!» пугавшими отъезжающих. А из всех вагонных окон лился желтый свет и бросал отблески на перрон. Но теперь весь сценарий отъезда изменился: никто не должен заметить, что в угрюмой темноте бреется на абордаж уходящий вдаль поезд.
Раздается резкий свисток, и я слышу ритмичные звуки вырывающегося с шипением пара. Слава Богу, наконец-то наступил миг вокзальной суеты и сутолоки. Чуть больше бы света на этом покрытом грязью вокзале! Внезапно, очень сильно, меня толкают в спину, и в тот же миг раздается заборнейшая ругань: тяжелогруженый пехотинец зацепился за чей-то чемодан и рухнул на перрон. И ему же еще и досталось: «Смотри под ноги, проклятая собака!»
Когда сижу в поезде не могу успокоиться из-за своих нервов. Только бы не было воздушной тревоги! Было бы довольно несправедливо, если бы сейчас раздался вой сирены воздушной тревоги! Господи! Хоть бы скорее уже отправили этот поезд!
Стоя у окна смотрю на темные призрачные фигуры на перроне. Груженные поклажей люди все тащатся и тащатся мимо моего окна. Наступающая темнота придает всей сцене оттенок заговора. Надеюсь, поезду не грозит приступ.
В конце поезда располагается платформа с зенитными орудиями. Это меня здорово удивляет: впервые еду в поезде с зенитной защитой. Там, на побережье, нельзя было и представить, что здесь, в сердце страны, поезда могут быть атакованы штурмовиками противника. Со своими зенитками наш поезд почти также вооружен, что и наша подлодка. Однако, в отличие от подлодки экипаж поезда может спать спокойно: найти темной ночью неосвещенный поезд — это та еще задачка для самолетов Томми.
Где мы будем, когда рассветет? Если бы кто-то это знал! Одно известно мне точно: наш поезд будет ехать совсем не по графику.