— Комендант Крепости просит Вас прибыть на совещание на командный пункт, — докладывает адъютант.
Старик выходит в соседнюю комнату. Я слышу, как он звонит и разговаривает с адъютантом. Когда появляется снова, то объявляет:
— Фон Мозель больше не является комендантом Крепости. Теперь это Рамке. Распоряжение из Ставки Фюрера. Поступило радиограммой. Значит, о нас там думают.
Застегивая портупею, он продолжает:
— Я должен выехать немедленно. Рамке приказал вызвать к себе всех командиров и шефов флотилии.
И уже стоя в проеме двери, он оборачивается ко мне и добавляет:
— Тебе лучше остаться здесь. Думаю, я вернусь к обеду.
За столом Старик объявляет:
— Рамке разъяснил, как он представляет себе предстоящую оборону: некое кольцо зоны предполья и затем передний край обороны. Он еще раз подчеркнул, что ВМС не должны получить собственный сектор в кольце обороны. Скорее, мы должны присоединиться к другим подразделениям. Для этого мы передаем около четырехсот человек.
Старик опускает взгляд и начинает есть. Между парой ложек неприправленного густого супа он бормочет так тихо, что только сидящие рядом могут слышать его слова:
— Он, очевидно, не доверяет нам — ну да Бог с ним!
Наконец снова повышает голос:
— Затем началось что-то типа ревизии — значительно не хватает медико-санитарного имущества, врачей и укрытий для медсанчастей. В наличии только неохраняемые лазареты, и это проблема…
Адъютанта вызывают к телефону. Когда он возвращается, то докладывает Старику:
— Наши люди поймали четверых американцев!
Некоторые поднимают глаза от своих тарелок, но никто не говорит ни слова.
— Как это им удалось? — спрашивает Старик в звенящей тишине.
— Об этом ничего не известно, господин капитан, — поспешно отвечает адъютант.
Тут Старик поворачивается ко мне, с самодовольной уверенностью в своей правоте на лице. Он делает это так, как будто это он, собственной персоной, схватил тех парней. Затем откладывает ложку, откидывается назад и произносит:
— Я представляю себе это так: Янки в суматохе заблудились и на своем джипе добрались до нас — точно как мы при Le Faou…, — и к адъютанту: — И где эти парни сейчас?
Адъютант высоко встряхивает головой и, чеканя каждое слово, отвечает:
— Их всех забрали на допрос, господин капитан!
— Парашютисты рады каждой рюмке, — говорит Старик, когда он опять сидит за своим письменным столом. — У нас еще есть немного в Бункере, мы их отдадим… Я получил вот это!
Старик наклоняется в сторону и наклоняется, перебирая что-то пальцами в глубоком выдвижном ящике письменного стола.
— Вот, — говорит он, когда снова выпрямляется, и показывает десантный нож.
— Ну теперь ты вооружен до зубов!
Как бы между прочим узнаю, что Старик ехавший с одним командиром роты резерва флотилии в направлении Брест-Север, попал под артналет.
— А его парни как раз жарили на костерке украденных куриц — и вдруг начался обстрел. Но люди Рамке не растерялись. Они исчезли в своих щелях, а когда огненный вал ушел от их убежищ, они продолжили. Говоря себе так: «Теперь больше сюда определенно стрелять не будут. Атака пехотой не состоится после всего полученного янки опыта. Янки стреляют как на маневрах: Отстреляли урок, и конец».
Внезапно все здание вздрагивает. Ударная волна шипит по коридору и распахивает дверь. Оконные стекла дребезжат. Здание трясется и вздымается как при небольшом землетрясении. Глухо гремящие удары, сокрушительный гул: все по полной программе.
— Ого! — вырывается у Старика.
Наше здание построено, слава Богу, добротно. Ни как карточные домики на Rue de Siam. И все же: Положиться наверняка можно только на оба Бункера.
— Теперь господин Рамке покажет всей этой компании, где раки зимуют, — говорит Старик. Назначение Рамке, безусловно, подействовало на него благотворно.
Для меня же, все было и остается безрассудным. Вместо того чтобы все силы бросить на восток, мы варимся здесь в собственном соку и даже можем вычислить, когда будем совсем сварены. Слабоумия жирная добыча! Но, очевидно, речь снова идет о сковывании основных сил противника…
Старик никак не может остановиться, хваля генерала:
— Боец Балтики — офицер рейхсвера… Рамке, он вырос в императорском морском флоте. В четырнадцать лет стал юнгой на учебном корабле. Так, без экзамена на аттестат зрелости, с нуля… В Мировой войне был при корпусе морского флота во Фландрии…
Откуда только он может это знать? Но фонд Старика еще не исчерпан:
— Будучи унтер-офицером, он получил «Pour le merite» и был произведен императором в лейтенанты. Такое редко случается!
Теперь он у нас, человек старой закваски, генерал-надежда с дубовыми листьями и мечами, саблями с Крита и Монте Кассино… Господи, помилуй нас!
Снова и снова думаю о Старике. Его настроение меняется день ото дня. Случается даже так, что оно меняется за минуты. Вероятно, кто может это знать, страшные ночные видения — может быть, такие же как и у меня, посещают Старика: Однажды ночью я видел работающую огромную мясорубку, в которую сверху падали, как на картине «Сошествие в Ад» тела и становились крупнокусковым фаршем. В том сне я уже не находил сна: ведь если мы одеты, и если мы будем со всеми тряпками на теле перекручены в фарш, то так же, никакой хорошей начинки для колбасы не сможет при этом получиться… Таким был мой придуманный аргумент против этого сна. Хотел бы я узнать, как все это происходит на самом деле.
— Быть в окружении — я представлял себе это иначе, — говорю Старику позже в клубе.
— Как именно?
— Больше бомбардировок с воздуха, больше артобстрелов — вообще, большой военный театр…
— Городской авантюрист! — перебивает Старик меня и затем продолжает спокойным тоном рассказчика: — Господа противники не хотят растрачивать впустую свои бомбы и гранаты. Они берегут свои хлопушки для штурма. Они могут ждать.
— И оставляют нас тушиться подольше…
— Очевидно, метод, который оказывается для них самым приемлемым.
— Штурм города — он, должен быть, уже скоро начнется. Только когда?
Ночью дозор Седьмой флотилии предпринял попытку к бегству, которая провалилась. Остатки флотилии вернулись в гавань. Никаких сомнений: теперь Крепость блокирована и с моря.
— Сплошная невезуха! — ругается Старик, когда захожу в кабинет.
Вскоре после этого узнаю, что, несмотря на катастрофу со сторожевиком, стоящие в гавани быстроходные катера этой ночью должны попробовать прорваться в Ouessant.
— А Ouessant все еще в наших руках?
— Удивительно, но пока да.
Быстроходные катера должны проскочить, во всяком случае, у них больше шансов, чем у сторожевиков: они не слишком хорошая цель и гораздо быстрее и более подвижны и увертливы, чем бывшие рыболовные суда…
— Американцы уже стоят у Ренна, — говорит Старик, одновременно двигая туда-сюда документы на письменном столе.
— Еще сто пятьдесят километров на юг до Нанта — и вся Бретань будет отрезана.
— Заманчивые перспективы!
Город все больше превращается в серый военный лагерь. В принципе, здесь никогда и не было слишком яркой жизни, но среди моряков и солдат можно было видеть молодых француженок и детей. Теперь на улицах одни лишь солдаты, патрули полевой жандармерии и всевозможное военное имущество: тягачи, разведывательные бронеавтомобили и колонны санитарного транспорта.
— Каков антоним слова «Исход»? — спрашивает Старик.
Я не нахожу подходящего слова и лишь пожимаю плечами.
— Теперь у нас еще отсутствует и подходящий заголовок для фильма, — жалобно произносит он.
Передовые соединения американцев уже должны стоять напротив Бункеров у Camaret. Если это так, то они смогут вскоре обстреливать нас с моря, с высшей точки полуострова. Это также значит, что Рамке вывел своих людей из Cheteaulin, где якобы сконцентрировались янки. Рамке должен был привлечь для этого захваченные американские разведывательные бронеавтомобили. Нарисованные на них краской белые звезды, наверное, еще и аккуратно освежили перед выступлением.
Между тем мы уже свыклись с тем, что не имеем даже приблизительного обзора нашего положения. И затем приходит сообщение, что янки послали парламентариев и потребовали капитуляцию. Парламентариев? Куда интересно?
— Им, по-видимому, не известен приказ Фюрера, — комментирует сообщение один маат. Ему не нужно продолжать, каждый знает, что он имеет в виду — а именно: Обороняться до конца!
Я слушаю разговоры моряков, когда они складируют боеприпасы для 37-миллиметровой зенитной пушки у ворот флотилии:
— Пусть поцелуют меня в задницу!
— С поцелуями покончено, мой сладкий. Скоро они ее тебе разорвут.
— Ты в этом уверен?
— Ну, если ты ее сам им подставишь!
Что за жизнь: Теперь я должен уяснить себе, что наступил разгар лета, вместо того, чтобы увидеть его. Если бы я был в Feldafing, я бы, вероятно, жаловался даже на слишком зеленый ландшафт, и одновременно радовался бы уже скорой осени…
Словно наяву, отчетливо вижу согнувшиеся от тяжелых капель росы метелки цветов золотарника и кленовые листья апельсинового цвета, что свисают между зелеными лакированными звездными листьями вечнозеленого плюща на стене дома. Перед стеной темно-фиолетовые и ярко-розовые астры. Мой сад в своем наилучшем времени с тяжелыми, аккуратно орнаментированными, повернутыми к земле тарелками подсолнухов. А перед домом рыжеватые болотистые луга и истеричные жесты мертвых ветвей дубов.
Все потеряно? Все прошло все умчалось? Как теперь выглядят мой сад и дом? Едва ли есть шансы еще когда-нибудь вернуться туда.
Хватит ныть! Приказываю себе. Я должен идти рисовать и погрузиться в работу прогоняя прочь всю эту чушь.
Упаковывая свои манатки, невольно думаю о матери: Расплывчато представляю себе, как она сидела на своей маленькой трехногой скамеечке, напевая что-то; палитра в левой руке, связка кистей в правой, всегда сосредоточенна и собрана — другой человек. Из ее картин видна только сдержанность, нет ни знака распущенности.
Ладно, дружище! говорю себе: В старом торговом порту было бы еще прекраснее, если бы я мог привести туда свою маму! Именно сейчас! Рисовать — до тех пор, пока не начнется очередной воздушный налет!
Старик хочет сделать флотилию крепостью в Крепости. При этом он, конечно, не думает об обороне до последнего патрона и последнего человека. За воинственными приготовлениями лежит, прежде всего, намерение не позволить флотилии быть втянутой в вихрь уже начинающегося всеобщего кавардака. Упорядоченная сдача — вот что представляется Старику правильным. И защита от ФВС. Никто не знает, сколько своих людей имеется у французского Сопротивления в городе. Во всяком случае, ночные перестрелки становятся все сильнее. Каждое утро на улицах собирают трупы. Немцев и французов — но больше французов, чем немцев.
Старик решил, что дома перед флотилией следует теперь же взорвать. Для этого он вызвал группу саперов. Парни, кажется, искренне рады своей работе по разрушению.
Старик хочет точно удостовериться, что в этих домах больше никто не живет, хотя они уже давно считаются покинутыми, и поэтому посылает в поиск надежных боцманматов с парой человек. А потом еще наш Бартль сам заходит в каждый дом, потому что он никому не доверяет, кроме самого себя.
Наконец, территория перед воротами расчищается. Несколько взрывов глухо грохочут, как удары языка колокола по слабо натянутой коже литавр, и все тут же тонет в огромном серо-черном облаке.
Саперы выполнили свою работу хорошо и установили удивительно маленькие разрывные заряды таким образом, что старые пятиэтажные дома сложились как карточные домики.
Во флотилии все припорошено серой пылью: То, что слабый ветерок направит ее на наши здания, никто очевидно не продумал. Маскировочные сети и камуфляж сегодня ценятся меньше, чем раньше. Ежедневный пролет самолета воздушной разведки, во всяком случае, доставит в Англию новые, интересные аэрофотоснимки.
Спустя несколько часов поднимается новый вопрос: Надо ли еще больше домов взорвать или сделанного будет достаточно?
— Теперь это что с горы, что под гору, — произносит Бартль. И по этой фразе догадываюсь, что он вовсе не настоящий баварец, как я полагал. Я слышал, как выражение «что с горы, что под гору» часто говаривала моя саксонская бабушка вместо «безразлично». Отец Бартля, как я узнаю сейчас от него, родом из Дрездена. Дрезден и Хемниц — никакого различия.
Страх пришел во флотилию, ползучий страх, проникающий во все щели — вездесущий страх. Он проникает сквозь поры в тела и поселяется в кровотоках. Там он разбухает, до тех пор, пока полностью не подчиняет себе человека.
Никто не говорит о страхе. Мы ведем себя скорее заносчиво. Если бы я спросил сейчас кого-нибудь, то ли доктора, например, то ли зампотылу: «Вы боитесь?», то получил бы в ответ: «С какой стати?». Они бы повели себя так, как будто не имеют никакого представления, что нас ждет — как будто не знают ничего о сдерживаемой ярости французов, ничего об их ненависти к своим угнетателям — к нам.
Конечно, флот позволил себе менее всего эксцессов против населения, но все, что имеют на совести другие войсковые соединения, поставят нам, когда здесь все закончится, тоже в вину. Никаких сомнений: «les boches», это тоже мы. Расстрелы заложников, депортации, принудительный труд, многолетнее угнетение: Это все падет и на нас, когда нас возьмут в оборот.
Для американцев и англичан мы такие же солдаты, как и они. Но для французов? Удастся ли нам выжить, если попадем в руки французов, это еще тот вопрос.
Перед глазами встают сцены баррикады. Если здесь хоть искра попадет в бочку с порохом, когда выползут из щелей эти фурии, то помоги нам Господь!
Боюсь ли я умереть? Быть мертвым, больше не существовать, совершенно исчезнуть — этого я боюсь — во мне живет страх перед падением в черную бездну. Когда на память приходит слово «мертвый», то вижу одну засасывающую всех такую черную бездну. Также боюсь быть раненым. Но это как-то терпимее. А вот страх быть убитым с жестокостью — самый худший из всех страхов.
Чувствую легкое облегчение, когда мой страх переходит в гнев: Эти проклятые ублюдки в Берлине! Когда я ощущаю эту острую ярость в животе, то чувствую, что мне начинает сносить башню. Нервы ни к черту стали! — В этом теперь все дело…
Аэростаты заграждения исчезли. Наверное, были сбиты. А может, в них совсем уже нет нужды? Самолеты противника действуют здесь не с моря, а с севера и востока.
Старик распахивает дверь. Он взволнован и покрыт грязью. Лицо раскраснелось.
— Это надо было видеть! — выпаливает он, — Рамке ударил по лицу одного ефрейтора, убежавшего с позиции при воздушном налете. И то-то вероятно был удивлен затем господин генерал, когда этот парень захотел влепить ему затрещину в ответ! Не так просто узнать генерала в полевой форме — без лампасов на штанах.
Давненько не слышал Старика говорящим с такой скоростью. Пережитое должно быть совершенно ему по вкусу, иначе он не распустил бы так язык.
— Ну и как сейчас он себя чувствует? — интересуюсь, — Я говорю о генерале.
Старик бросает на меня испытующий взгляд. Но затем с готовностью отвечает:
— Очень умно, сдержанно, немного с циничной иронией — настоящий рубака, я бы так сказал.
Старик цедит слова опять с осторожностью, как и обычно. Мелькает мысль: «drole de guerre». Генерал лично врезает ефрейтору по роже. Воспитание смелости! История в полом созвучии с Фридрихом Великим: «Собаки, вы что, хотите жить вечно?»
— Люди Рамке зарылись так хорошо, что куда ни глянь их нигде не видно, — говорит Старик, — и вдруг он им внезапно сваливается как снег на голову. Нашим бы так научиться…
Говоря все это, Старик очищает свою одежду ударами ладоней по груди и животу:
— Пришлось долго лежать — как когда-то в мае.
— Это видно! — подтруниваю над ним.
* * *
Позор города Бреста всегда был катастрофичен. Недоброй славы ему добавили тюрьмы, депортации, расстрелы на рассвете. Бресту словно предначертана судьба Крепости-борца: Здесь будет заключительный акт нашей драмы. Все стены старой Крепости излучают отчаяние.
Словно насмехаясь над моими печальными мыслями, облака освобождают солнце. Солнце не вписывается в картину города. Оно привносит с собой мучительный диссонанс — как похоронная процессия в блистающий летний день.
Удивительный феномен: французов все меньше, а оккупантов, топающих по Rue de Siam, стало гораздо больше. Мне кажется, что они все прибывают сюда из нор, как крысы, число которых увеличивается с каждым взмахом шляпы какого-то фокусника.
Так много времени как теперь для осознания происходящего мне редко выпадало. Иногда мне кажется, будто я прожил за последние несколько месяцев целое десятилетие. Уже одно только время в Берлине можно считать за десяток лет, а то, что я видел в Нормандии — далеко и нереально, словно сон. Теперь, по прошествии какого-то времени, чувствую себя
переполненным тем, что случилось со мной за последние месяцы, скорее даже перегруженным событиями: Как бы не спрыгнуть с ума. Повезло еще хотя бы в том, что Старик не требует от меня каких-либо описаний боев в Нормандии. Это был бы полный улет. При этом мне всего лишь надо закрыть только глаза, и тут же передо мной снова появляются танки, грохотавшие ночью у Caen. Я могу отчетливо слышать их и артобстрел, и разрывы гранат. Но затем мне снова чудится, что я испытал всю эту какофонию боя когда-то в кино и я вновь вижу эти кадры, которые сохранил в уме, словно на экране. Иногда мне также кажется, как будто все пережитое мною уплотнилось, так и не став реальностью: картины остались странно двумерными. Они отравляют мне сознание.
Когда углубляюсь в воспоминания еще дальше, то начинаю плыть. Почем мне знать,
воспринимает ли мой мозг все, что видят мои глаза, правильно, нет ли там перебоев и пробелов, и не накладываются ли в голове на воспоминания иные картины, чем те, которые видел в действительности?
Внутренний распорядок службы течет как всегда. Приходят редкие новости.
Дантист бредет, опустив голову, руки на спине сомкнуты в замок, по двору флотилии. «Странник на ветру!» Эрнста Барлаха, приходит на ум.
Увидев меня, он останавливается. Дышит с трудом, под глазами красноватые мешки. Он трет их так, будто они зудят у него.
— Не работаешь? — спрашивает дантист.
Я уже знаю наверняка, как будет разворачиваться дальше наш диалог: Он начинается вежливо, а затем станет излишне-едким. Таков уж этот человек.
Неловко извинившись, ссылаюсь на безотлагательные служебные дела и быстро ухожу.
В полной уверенности, что американские артиллеристы не нарушат мой покой, пробираюсь по территории с руинами военно-морского училища, прежнего местонахождения Первой флотилии: В столовой без крыши со стен свисают разбитые в щепу письменные доски — между разорванными большими картинами с изображениями подводных лодок, и немецкими ландшафтами, выглядящими так, как те, что висели на стенах Большой Немецкой художественной выставки. Однако при более пристальном взгляде обнаруживается сильное преувеличение. Некоторые из-за пыли, осевшей на них, напоминают рисунки пастелью.
Большинство зданий лежат разбомбленные в пыль. Повсюду валяются разорванные осколками бомб шкафы, ящики картотек, матрасы — беспорядочная свалка развалин.
Удивляюсь тому, что здесь не было пожара. Только мусор, ни следа пепла. Томми бросали, очевидно, только фугасные бомбы. Оказывается, эти здания были построены не так прочно, как выглядели. Серый камень был только облицовкой для кирпичных стен.