ФЛОТИЛИЯ

У Старика идет планерка с двумя офицерами. На голове у него низко надвинутая фуражка. В тени ее козырька почти не различаю его лица.

Слышу, что утром ожидается приход подлодки, другая, послезавтра уходит в плавание, но не совсем ясно, работает ли верфь. Эта говорильня быстро не закончится. А потому устало присаживаюсь на стоящий у стены стул.

Старик, как и всегда на суше, напоминает медведя: также неуклюж и тупо упрям. Но это всего лишь фасад. Словно в покере, он так маскирует выражение своего лица, что оно производит впечатление полной непроницаемости. Вспоминаю, что когда мы сиживали с ним на узеньком, покрытом клеенкой диванчике в офицерской кают-компании U-96, часто случалось, что я не знал, то ли он просто напускал на себя такой же отсутствующий вид, желая вздремнуть, то ли просто уносился мыслями далеко от подлодки.

Потому многие часто считали Старика полным болваном, но надо было видеть лица этих недотеп, когда он сбрасывал эту простоватую личину и взрывался внезапным гневом.

Желая обуздать волнение, делаю несколько громких глубоких вдохов. Старик это замечает и бросает на меня вопросительный взгляд.

— Закажи-ка себе кофе, — советует он, — или размести свои шмотки, а потом увидимся. Можешь разместиться в павильоне у ворот, я буду неподалеку. «Есть», — отвечаю и поднимаюсь. «Можешь работать там в полной тишине. Здесь ты не в ТОЙ конторе!» — «Покорнейше благодарю, господин капитан!» — благодарю его. Но эти слова не смущают Старика. «Присутствующий здесь наш «распорядитель», капитан-лейтенант Мангольд, — указывает Старик на стоящего рядом с ним офицера, — покажет тебе дорогу». Старик на миг останавливается передо мной, затем снова опускает глаза к бумаге, которую держит в руке.

У капитан-лейтенанта острый подбородок и такой же острый нос. Осевые линии его лица образуют большой крест: узкий рот по горизонтали, а подбородок и нос по вертикали.

Повезло, что со мной идет этот «распорядитель» — зампотылу, А потому пользуюсь возможностью и прошу разместить и водителя где-нибудь. «Водителю просто необходимо основательно выспаться, а потом он поедет обратно в Париж», — объясняю ему.

Павильон, в котором я буду размещен, отделен от здания штаба флотилии и лучше всего подошел бы для ателье. «А это что такое?» — обращаюсь к зампотылу, ведущему меня словно хозяин гостиницы, и показываю на стоящую на столе керамическую чашу, — Точно такая же у меня есть… была когда-то.» — «Это ваша!» — сухо отвечает зампотылу. И прежде, чем я успеваю вымолвить слово от удивления, он объясняет: «Все доставлено сюда транспортом из Ла Боля. Симона все хотела отправить в Берлин, но потом шеф распорядился все оставить здесь. Поэтому все хранится в вашей комнате» — при этих словах он указывает на стоящие в углу картонные коробки.

Масленок и Старик: в некотором смысле близнецы-братья. Радость встречи! Верится с трудом!

«А кто жил здесь раньше?» — «Мадемуазель Загот» — звучит ответ, и я теряю дар речи.

Едва зампотылу уходит, падаю на койку и, заложив руки за голову, устремляю взгляд в потолок. Лицо заливает пот. Так, надо встать и осмотреться. А потом помыться, вымочить себя и мылом и мочалкой смыть всю грязь и наконец-то выбриться. Передохнуть и выпить чаю.

Когда вновь прихожу к Старику, тот говорит: «У меня был инженер флотилии. Извини, что я вас не познакомил. Этот господин здесь — мой адъютант.»

Разыгрывает меня Старик, что-ли? Ведет ли он себя так, потому что в его конторе много посторонних? Я просто сгораю от нетерпения и поток вопросов готов сорваться у меня с языка. Неужели Старик не может отправить своего адъютанта куда-нибудь с какими-нибудь бумагами?

«Сегодня опять день великих сражений», — с театральной напыщенностью произносит Старик; лоб его покрывает сетка морщин, он делает глубокий вдох.

Наконец адъютант исчезает. Старик откидывается в кресле и интересуется: «Каким ветром тебя сюда занесло?» — «Из Нормандии.» — «Из Нормандии?» — «Так точно!» — «Что ТЫ там забыл?» — «Ничего. Просто хотел посмотреть.»

Старик недоуменно пожимает плечами и эхом вторит: «Посмотреть? Полагаю, ты не имеешь в виду «посмотреть Вторжение»?» — «Именно. А сейчас мы ехали через Сен-Мало, Морле…» — «Кто это МЫ?» — «У меня есть водитель».

Старик раздраженно качает головой: «Значит, у вас был приказ выехать на линию фронта Вторжения?» — «В известной степени — да.» — «Участие в морских операциях?» — «Так точно. В Дьепе — на тральщике, в Гавре — на катерах. Но ничего особенного там не было.» — «Ну-ну, — произносит Старик. — А как насчет линии фронта Вторжения?» — «Попутно, так сказать. Моя командировка предписывает мне поездку от Берлина до Бреста.» — «Тебе пришлось кое-что повидать…» — «Да.» — «Раньше ты был более разговорчивым…»

Хотя Старик то и дело подбивает меня на рассказ, стараюсь давать короткие ответы на его вопросы. Сам себя не узнаю. Хочется ущипнуть себя, дабы удостовериться, что я не сплю и это действительно я.

Воздух в комнате кажется густым и тяжелым. Почему окна закрыты? Пока Старик молчит, решаюсь осмотреться. Насколько возможно, не вертя головой. Ужаснее и неприятнее его офис обставить было нельзя: На полу разодранная дорожка, гадкая имитация восточного ковра, трехногий скрюченный торшер с лампой без абажура. На окнах нет штор.

Насколько я знаю Старика, ему нравится такой спартанский стиль. На стене, за его головой, висит невыразительная фотография Гроссадмирала, предписанная для таких кабинетов каким-нибудь умником. Это портрет с «дубинкой» в руке, адмиральским жезлом, изготовленным мюнхенским ювелиром Вильмом.

«Было относительно тихо, я имею в виду, на дороге», — выдавливаю, наконец, так как тишина начинает угнетать. И добавляю: «Для посадки на катер я приказ получил лично от своего шефа в Париже. Вот бы уж порадовался, увидев меня разорванным в клочья…» Эти слова легко соскочили с моих губ, и я попадаю в дурацкое положение: «Тут я решил несколько прервать свою миссию — и ноги в руки — прямехонько в Брест…»

Старик интересуется, как было в Берлине, конкретно у Геббельса.

«Я видел его на расстоянии вытянутой руки…» — «Почему так?» — «Господин Доктор «Победные уста» как раз в тот момент был вызван к Фюреру и не имел время на беседу со мной.»

Старик удивленно поднял одну бровь и задумчиво произнес: «В таком случае, вот что я тебе скажу: С такими твоими речами, я бы, на твоем месте, поостерегся. Здесь вовсе не кают-компания подлодки.»

Это понятно. Но все равно спрашиваю: «Конец передачи?» — «Так точно!» — бросает Старик и вкладывает в это «Так точно» грубую резкость. Затем, немного помолчав, добавляет: «Что ты вообще еще натворил? Я имею в виду, что ты сотворил раньше этой твоей поездки?» — «Огромные коробки для Дома Точных Искусств» — «Это твое изобретение «точные» искусства?» — «А то! В любом случае это не было скучным занятием. Налеты бомбардировщиков в Берлине и Мюнхене, атака штурмовиков прямо на наш поезд — все это создавала неповторимую прелесть присутствия на линии фронта посреди рейха… Кроме того, занимался своей книгой «Охотник в мировом море» — «Разве этот славный труд еще не стал достоянием народа?» — «Нет. Но в настоящее время должен быть отпечатан в Норвегии» — «Прямо-таки в Норвегии?» — «точно! Ты же наверное пережил этот театр?» — «Здесь он не хуже» — «Подлец тот, кто этого не видит.»

Внезапно вижу себя словно со стороны: Как мы сидим и ведем разговор ни о чем, и как бы, между прочим. Внутренне кляну себя за то, что никак не выдавлю из себя два разрывающих меня вопроса: где Симона? Что вообще произошло?

«Твой зампотылу, собственно говоря, что это за фигура?» — невольно срывается совершенно другой вопрос с моих губ.

Старик, не медля, отвечает: «В его отношении нам завидует все атлантическое побережье. И это правильно. Наш Мангольд обмыт всеми водами, делает все, что нам надо и даже иногда больше того» — «Звучит как речь защитника в суде! А я ничего не имею против него» — «Ой ли?» — «Совершенно ничего. Только …» — запинаюсь.

Тонко дребезжат стекла. Почти одновременно издалека доносится приглушенный гул. Слава Богу — тема закрыта. Старик подхватывается и одним шагом оказывается у окна: «Эти парни наглеют с каждым днем» — произносит он каким-то странно глухим голосом. Голос звучит полуяростно, полурастерянно. «Они наверняка нацелились на зенитные установки у бункера…»

В этот миг все накрывает усиливающийся органный звук: над флотилией проносится один Лайтнинг. Резкий захлебывающийся лай легких зениток раздается слишком поздно — и звучит как бешеная трескотня.

Поскольку меня никак не отпускает напряжение, резко выпаливаю в минуту затишья: «Что с Симоной?» — «Симона арестована СД» — «СД? Но за что?»

Старик медлит с ответом. Глаза его ищут мои, затем плотно сжимает губы и прежде чем он их разжимает, я слышу «Торговля на черном рынке»

У меня словно камень с души упал, и я громко вздыхаю: «На черном рынке?» — «Да» — «И за это ее засадили за решетку? Но это же делают почти все…» — «Может быть» — странно медленно говорит Старик. — «Она все еще сидит?» — «Да» — сухо бросает он. — «А что ты предпринял?»

Старик, блеснув зло глазами, рявкает: «На прошлой неделе поступил приказ командующего подводным флотом…» — «Приказ командующего подводным флотом?» — «Да. О том, что нам запрещено вмешиваться, во что бы то ни было».

Меня словно мешком по голове ударили. С каких это пор наш Комфлота интересуется какой-то французской торговкой с черного рынка? Сам того не желая, встряхиваю головой: «А где ее арестовали? Здесь или в Ла Боле?» — «Ни тут, ни там. Она была на пути за покупками» — «Что-то не могу понять — как это «на пути»?» — «С нашей машиной и водителем — закупки для флотилии» — «И нарвались на дорожный контроль?» — «Да. Но у них были все необходимые документы…»

Боюсь смотреть на Старика: мой взгляд мог бы спровоцировать его замолчать.

«Наверное, патруль ехал за ними сразу, как только они выехали из расположения флотилии, — продолжает Старик, — Позже, однако, кто-то, не назвав своего имени, позвонил адъютанту и сообщил, что у фрейлейн Загот имеется много неприятностей. Совершенно таинственный звонок. Мы места себе не находим от волнения, и тут вдруг возвращается наш водитель…» — «Да ты что!» — «Он совершенно не знал ничего. Ты же знаешь, как они все это делают: его продержали несколько часов перед каким-то домом, а потом он просто уехал» — «Но в таком случае, прежде всего, должна была быть задействована флотилия, — произношу сдавленно, — Полагаю из-за факта участия в торговле на черном рынке».

В ту же секунду понимаю, что сморозил глупость: Флотилия в любом случае вне подозрений. Старик же не мог сам вести машину. Но почему черный рынок? В конце концов, флотилия может просто конфисковать нужные ей товары, особенно те, на которые требуется разрешение. А где граница между потребностью и алчностью, особенно когда войска метут все подчистую? Никто не знает точного ответа…

«Но кто же тогда сказал, что ее захомутали из-за торговли на черном рынке?» — «Это мы узнаем позже» — уклончиво отвечает Старик. «В любом случае интересно знать, почему эти господа так долго тянули с этим ударом» — произношу чуть слышно. Но Старик тут же парирует: «А как ты думаешь?» — «То, что Симона в своей кондитерской в Ла Бауле продавала, было, в конечном счете, товарами с черного рынка или даже из фондов Вермахта…»

Старик удивленно смотрит на меня. Точно ли он такой недоумок или просто придуряется? — задаю себе вопрос. Так как он сидит все также неподвижно, продолжаю: «Откуда вообще она могла достать все эти запасы муки, масла и тому подобного для своих пирожных, которые у нее раскупались солдатами — все эти отличные пирожные и печенья и эти ее конфеты для разноски по домам?»

Старик, вместо того, чтобы ответить хоть что-нибудь, щелкает костяшками пальцев. потом искоса, снизу вверх, смотрит на меня и вид такой, будто ему стоит огромных усилий поднять глаза вверх. Это верный признак того, что затронутая мною тема ему неприятна, и он не хочет больше говорить.

Правая рука его прикрывающая головку трубки, начинает непроизвольно елозить по трубке и мундштук то и дело меняет свое расположение.

Некоторое время смотрю на все это, а потом меняю тему разговора: «Мой издатель арестован — сидит в концлагере» — «Из-за чего?» — оживляется Старик. — «Да, из-за чего? государственная измена, говорят. Они там не долго ломали голову с обвинением. Зуркамп был командиром ударной группы в 1 Мировой войне, высоконагражденным. То, что они должны были схватить его, в конце концов, было лишь делом времени… И он не единственный.»

Я мог бы еще добавить: Ты не имеешь ни малейшего понятия о том, что творится на Родине, Старик! Но лучше промолчу. Старик нахмурил лоб и крепко сжал губы — как и всегда, когда злился.

Наконец у него вырывается: «Знаешь, мне еще надо поработать с бумагами» и он склоняется над письменным столом.

— Да и мне тоже пора отдохнуть …

Иду пешком в город. С тех пор, как я впервые попал в Брест, прошло 4 года. Надо осмотреться.

В то время все было целым и невредимым. Старый порт был покрыт пестрыми, яркими лодками и кораблями, и когда не было дождя, Брест был совсем не таким угрюмым. Сразу после ливня, и когда вдруг выглянет солнце, от ярких вспышек и солнечных зайчиков становилось еще жарче. А теперь? Пустые глазницы окон в заброшенных зданиях — зданиях без крыш и перекрытий. Я чужой в этом городе развалин. С каждым шагом вижу все больше изменений. Серые здания, расколотые ставни, чудовищно обезображенные платаны — все выглядит так, как в картине о русском броненосце Потемкине.

Прямо под памятником павшим в войне, какой-то изможденный старик расположил столешницу стола на изломанном железном основании, а на ней несколько пестро раскрашенных чашек и тарелок и множество грязных, кривых фигурок-безделушек. Только у одной из чашек есть ручка. У ангела, раскинувшего руки над двумя маленькими детьми, отсутствует полкрыла. Старик сидит, поджав ноги, на голове серая шапочка, на складном стульчике и с таким видом, словно ожидает потока покупателей.

Далекий жилой квартал оживляет весь вид.

«Que voulez-vous que je fasse?» — отвечает мне сухая как палка монахиня, когда интересуюсь у нее не испытывает ли она страха перед бомбежками.

Кроме нескольких витрин на Рю де Сиам ничто больше не красит город. Лишь ужас от грязно-белого до черно-серого цвета покрывает весь город — город, словно нарисованный в стиле граффити. Если и увидишь небольшую зелень растений на цитаделях и оставшихся в живых платанах на площади, то к виду города надо добавить акварель из китайской туши и грунтовых белил, и прочерченные углем или черным мелом улицы, скучные площади, бесконечные мастерские и фронтоны казарм морского Арсенала, как на белом листе ватмана.

Целые кварталы стоят словно в ожидании сноса. Окна темны, и над каминными трубами не вьется дымок. Фасады зданий в трещинах. Вывески пивнушек и магазинов выцвели или оборваны.

Останавливаюсь перед витриной бандажиста и вижу гипсовую фигуру в человеческий рост, покрытую лубками, кошачьими шкурками и ровно посредине — мое отражение. Стоя так и тупо уставившись в витринное стекло, мыслями возвращаюсь в Нормандию, и тут же, вместо двух отражений в стекле витрины, вижу три: ясно вижу замаранное черным лицо под стальным шлемом, затем мертвеца с поблескивающим рядом зубов и известково-белыми ушами…

Обеденный стол в кают-компании флотилии. Вкус еды отвратителен. Безвкусная, просто ужасно приготовленная пища. Противная болтовня слева уничтожает остатки аппетита. Оберштабсартц рассказывает, что солдат, жаловавшийся перед нарядом по судовой вахте, на боли в колене, уличен как симулянт.

— Если ему очень не повезет, поставят к стенке и шлепнут, — объявляет Оберштабсартц.

Со звоном бряцаю столовыми приборами о тарелку и отодвигаю ее от себя. Старик поднимает брови и интересуется: «Не вкусно?» — «Ниже среднего».

Прищелкивая языком «ц-ц-ц», он елозит на стуле.

— Ты, очевидно, не имеешь никакого представления о том, что здесь происходит, — бормочет Старик, когда мы уже сидим в его кабинете.

Словно сам не вижу: за обедом сидели почти одни молокососы. Флотилия почти уничтожена.

Старик молчит некоторое время, а потом зло говорит: «Понимаешь, многие лодки пришли к нам из училищ флота. Но почти чудо, что они вообще до нас дошли…» Затем меняет тему: «Я все еще никак не могу понять, что ты искал в Нормандии…» — «Приказ есть приказ! Тебе это хорошо известно! Даже если тебе что-то и кажется здесь странным.» — «Ну в этом случае ты отнял кусок хлеба у своих парижских друзей.»

Ах, если бы это было так! Бисмарк иногда развивает такую настойчивость в достижении своих целей, особенно когда хочет убрать с дороги тех, кто ему не по вкусу. Он уже доказывал это несколько раз…

Архитектор Морского госпиталя, по всему видно, был в ладах с симметрией: комната старика полностью отражает архитектуру моей. Значит здесь до меня жила Симона…

Мой немилосердный внутренний голос твердит мне то, во что не хочу верить: Симона разыгрывала здесь из себя командиршу; В качестве единственной женщины во флотилии, она хозяйничала здесь, и не просто в каком-то отдельном месте огромного комплекса зданий флотилии, но непосредственно здесь. Старик вероятно спятил, разместив ее здесь. Но может быть, мы все свихнулись в этот пятый год войны!

Торговля на черном рынке! В глубине души я всегда видел в Симоне этакую Jeanne d’Arc, яростную патриотку, готовую принести в жертву ради своей страны даже жизнь. И вдруг… Торговля на черном рынке! Все оказалось блефом!

Все это тайное торжество: ничто иное, как тщеславие, лишь для того, чтобы продублировать торговлю на черном рынке? Ужель больше ничего? Если эта свинья Симона завязана в чем-то худшем, чем просто торговля на черном рынке, то она попала в тот еще переплет.

У меня целая куча вопросов к Старику и не только таких, что касаются Симоны. Я хочу ВСЕ знать точно и СЕЙЧАС же! Старик наверное знает больше чем рассказал. Но он умеет придуряться как никто другой. Он самый одаренный актер из всех кого я знаю. Но вот наконец-то момент выдавить из него все — капля за каплей.

Я же все-таки военный корреспондент! Они еще удивятся, узнав, что я все зафиксировал. Не сегодня, но в течение ближайших дней. И в тот же миг ощущаю, что мне никак нельзя гневить судьбу: и устроить все так, чтобы целым выбраться из возможной заварухи…

Внутренне давлюсь от смеха: в конце концов, еще пацаном я вел себя как заправский военкор. Я всегда был в центре любых потасовок и драк. В Хемнице, будучи слушателем учебки, я тут же садился на велосипед, заслышав вдали завывание карет скорой помощи, и несся сломя голову по горной дороге вниз, к фабрикам. Мне хотелось видеть своими глазами, как коммунисты колотили легавых. Пару раз я видел, как несколько человек были убиты выстрелами в упор, когда полиция разгоняла демонстрации. Я был всегда в центре событий. Велосипед я предусмотрительно пристегивал цепью к чугунной стойке фонаря у аптеки на углу. Не хотелось, чтобы его умыкнули в суматохе беспорядков.

Задолго до рассвета издалека доносится адский шум и дребезжание ползущей по Rue de Siam дневной электрички. Спустя короткое время доносится хлопанье оконных ставней в расположенном напротив Hotel de la Paix. Бесконечно гудит стартер какой-то машины — и затем, как-то вдруг, мотор заводится. «В аккумуляторе, — говорю себе в полусне, — не хватает электролита.» Затем слышу, как двигатель перескакивает сразу через три передачи, и успокаиваюсь лишь тогда, когда шум мотора стихает.

Вскоре на мостовой горной дороги начинается шарканье, топот множества ног и громыхание колес тачек и тележек. И все это под моим окном. Отчетливо доносится слитный шаг подбитых гвоздями солдатских сапог. Наверняка маршируют от флотской казармы, в которой располагается городская комендатура — это я знаю еще по прежним временам. Скорее всего — комендантский взвод.

Доносится женский голос: «Il fait mauvais temps!» Для меня это важно: Значит, сегодня не смогу выйти с мольбертом.

Чтобы разглядеть, что же происходит на улице, распахиваю ставни. Под окном три женщины в черном бросаются в рассыпную. Я и сам испугался железного визга открывающихся ставень. Pardon, Mesdames — я совсем этого не учел. По небу бегут низкие тучи, начинает накрапывать дождик, как всегда тихий и мягкий. Не ливень, даже не обложной дождь, а моросящая сетка обычного для Бретани дождя.

Старик весь в делах и я, несмотря на моросящий дождик, иду после завтрака в город: некоторое время двигаюсь по блестящей мокрой от дождя ухабистой мостовой, а затем сажусь на трамвай. Попытаюсь попасть на старый фрегат, что служил французскому флоту учебной базой, а теперь стоит в гавани Арсенала. И в следующий миг замечаю, что это не тот трамвай: Он привозит меня к «Magasins des Docks» …

Лишь только выпрыгиваю на остановку, как навстречу медленно тянется, напоминая черную гусеницу, похоронная процессия. Такое впечатление, что люди в этом городе мрут как мухи. Каждый раз, приехав в Брест, встречаю такую невыразимо печальную процессию. Но сегодняшнее шествие особенно жалкое: с катафалком, который тянут две заморенные клячи. Никаких лент и венков. Лишь между ушей у кляч торчат головки вплетенных в гривы роз. За катафалком, печально повесив головы, еле тянут ноги плакальщицы, а замыкает процессию несколько поддатых собутыльников.

И в этот миг завыли сирены. По процессии словно дрожь прошла. Все резко прибавили шаг. Но навряд ли продолжат свой путь к кладбищу. Меня так и подмывает пойти за ними следом, чтобы увидеть, что они будут делать дальше. Они же стоят, украдкой бросая взгляды на хмурое небо. Что тут скажешь! Как назло у меня нет и фотокамеры. Давно нет и достать нигде нельзя. А если просто так следовать за процессией? Нет, не стоит.

Последнее подобное печальное зрелище я наблюдал сверху — из окна борделя. Вид был фантастический: словно подготовленный хорошим режиссером: прямо кинематографическая картина страданий города: и никакого фотоаппарата! На улице мертвые крысы, дохлые собаки, траурные шествия, в предрассветных сумерках, как в гангстерском фильме, двое расстрелянных гражданских: а у меня лишь глаза, блокнот и карандаш — а чаще вообще ничего.

Самолеты удаляются. Вой сирен только кошек напугал.

Рядом с заводом Citroen воздвигнута целая баррикада: десятки разбитых машин, некоторые наполовину торчат из гор щебня. Многие являют собой кучу ржавых, сожженных кусков металла.

Небольшая пивнушка неподалеку, словно проказой поражена. Несущая стена испещрена оспинами — щербинками от осколков. Здание напоминающее куб, стоит в гордом одиночестве. вид такой, будто у него кто-то украл крышу.

Hotel de la Paix выглядит так, словно это уже и не гостиница больше. Меня бросает в дрожь, при мысли, что я мог бы жить в одном из ее номеров. На первом этаже — бар. Хочу посмотреть, как там, внутри: стойка низенькая, везде накладное дерево и на фоне темного, засиженного мухами зеркала, запотевшие бутылки с пятнами от сырости на этикетках. На полу, покрытом изразцами — древесная мука. Рыжеволосая девушка с прозрачной бледной кожей и пугающе огромными глазами, стоит за стойкой. Хочу зарисовать ее. Однако какой-то Старик, славно угрюмый Харон хватает ее и уволакивает прочь. Шорох на кухне. Шорох стихает. можно было бы выпить чего-нибудь — но ничего достойного моего горла не видно. Значит — дальше!

Вот сожженная дотла какая-то фабрика. Железные балки закручено согнулись внутрь, будто увядшие цветы. Счастье, что здесь растет дрок. Даже здесь, Среди щебня и пепла, он цветет и скрывает развалины. Конвоиры, в серой, полевой форме, с необычайно длинными винтовками охраняют французских пленных складирующих какие-то материалы. Меня обгоняют громыхающие, покрытые пылью товарные вагоны Организации Тодда — целый эшелон. Везде песок и на всем дорожная пыль — для меня слишком много грязи. Стараясь не дышать глубоко, сворачиваю в какой-то проулок и с силой выкашливаю пыль из легких.

Черные остовы кранов вздыбились над крышами и горами щебня и пыли. Они служат символом города, вместо церковных шпилей. Один из гигантских кранов на секунду выплыл из облака белого пара. На фоне белого пара вырисовывается серая решетка его остова. Выброс пара означает, что кран работает. Его гудение дрожит в воздухе, несясь над паром.

Небесный полог становится выше: светлеет.

Теперь я иду вдоль воды: камни, тина, принесенные приливом части каких-то механизмов, куски лодок, разбитые баржи. Скалы как круглоголовые чудища с могучими мохнатыми гривами, черные, гладкие от масляной пленки.

Возвращаюсь по сортировочным путям, вдоль гор щебня. Ветер доносит вонь гниющих водорослей. Повсюду кучи коробок из-под противогазов.

Подхожу к горе раздавленных канистр. Какой-то полусумасшедший старик в пилотке тупо и протяжно клянчит у меня сигарету. Чувствую себя неловко в своей чистенькой форме. Лишь туфли покрыты пылью.

— Тебе интересно узнать, чем сутки напролет так занят командир флотилии? — повторяет Старик, когда я обращаюсь к нему с вопросом: это его старый трюк, чтобы выиграть время.

— Завал канцелярщины, — смущенно бормочет он в следующую секунду, — Да ты сам посмотри — «Военные записки», например, должны быть вторично трижды перепечатаны.

— Как это — трижды? Для чего?

— Один отчет остается здесь, один идет через Комфлота к Главнокомандующему, и один для особых целей — например, для архива Фюрера.

— Но это же для отчета о подвигах во время похода …

— Так точно.

— Но едва ли в последнее время …

— Ты опять за свое? — спрашивает Старик.

— Я полагаю … — и лишь теперь замечаю, что Старик отложил ручку.

— В основном, надо быть своего рода психологом… — произносит он и постукивает пальцами по листку бумаги, — Надо уметь, прежде всего, слушать людей.

При этих словах на лице у него мелькает гримаса самодовольства, заставляющая меня съязвить: «Может, одолжить ухо?»

Старик яростно вглядывается в меня: «Я хотел лишь втолковать тебе, что как командир флотилии, я должен заботиться об экипажах больше чем прежде.… И, если, паче чаяния, тебе довелось слышать речи наших жирных задниц из замка Loganna, то сам понимаешь…»

Старик замолкает, но потом с жаром добавляет: «В любом случае, для моих командиров, вечер у камина с бокалом красного вина важнее любых курсов у этих золотых фазанов! Мои командиры давно уже не ездят на доклад к Главнокомандующему в Берлин, поскольку это стало очень опасно. Теперь они ездят к командующему подводным флотом в Angers. К сожалению, нам больше не надо отсылать доклады. А потому они подают свои рапорты мне. И лишь когда происходит нечто необычное, тогда спецкурьером передаем в Берлин.»

Господи, сколько еще он будет болтать? — спрашиваю себя.

Старик смолкает и начинает возиться со своей трубкой. Тупо смотрю на его действия.

— Несколько дней назад наша лодка затонула в Бункере, — произносит Старик. «Как это?» — «По ошибке рукоятку кингстона отпустили, а заливные клапана не были закрыты.» — «Диверсия?» — задаю вопрос в лоб. Старик настолько возмущен моим вопросом, что яростно пялится на меня как на чокнутого, «Да ты что — глупая невнимательность. Кто-то из работников верфи не досмотрел.» — «Да. Но заливные клапана были ведь не закрыты?» — «Не приложу ума, как это случилось…» — «Хм. Значит все-таки диверсия» — подвожу итог и вижу, как Старик задумчиво закусывает нижнюю губу, а затем медленно произносит: «Каких-либо извиняющих факторов не нашли. Повезло еще, что на борту никого не было.»

Снова молчим. Дверь, ведущая в кабинет адъютанта полуоткрыта. Следующая комната занята зампотылу. Дверь, ведущая к нему, также полуоткрыта и оттуда долетает стук пишущей машинки.

— Как оно, в общем-то? — интересуюсь, спустя мгновение, — Имею в виду общую ситуацию.

Старик наклоняет голову и произносит: «Веселого мало. Если ты о положении дел в нашей конторе. Но вскоре на фронт поступят новые лодки, вот тогда кое-что изменится.» Ошарашено сморю на него с удивлением. Как это он сказал «кое-что изменится», ведь это значит, что снова вперед, к победе! Опускаю взгляд, с тем, чтобы Старик не увидел, как кровь ударила мне в лицо при этих его словах: Вот это огорошил! А в нужде, мечтания необычайно сильны! «Ключевым словом сегодняшнего дня являются слова ««Держать паузу!»», и в то же время выполнять и перевыполнять план!» — Старик произносит это словно актер, вызубривший свою роль. Неужто он хочет убедить себя такими напыщенными речами в том, что некие чудо — лодки смогут вновь повернуть военную удачу в нашу сторону?

— А ты, может быть, видишь все это иначе? — голос его возвращает меня на землю. Меня так и тянет отплатить Старику его же монетой: «Конечно, нет!» При этих словах смотрю на него сверху вниз и делаю такое же холодное лицо, какое он мне как-то демонстрировал.

Заглотил ли Старик наживку? Он никак мне этого не показывает и это ему удается: напускать на себя бесстрашную мину. Однако никогда раньше он так долго не держал паузу и не смотрел на меня ТАКИМ взглядом. А может быть, он просто погрузился в свои мысли?

Но в следующее мгновение лицо его оживает и он выпаливает: «Сегодня готовы гораздо больше лодок, чем раньше. Против 45 лодок весной, сегодня готовы где-то более 240…» — «Весной — 45! Это звучит как издевка! Ты ведь не был на линии фронта Вторжения?» — «Это не вопрос данной дискуссии!» — обрывает меня Старик, с тем, чтобы в следующий миг снова взять наступательный тон: «ПЕРВОНАЧАЛЬНО, лодки должны были появиться осенью 1944. Но у нас никогда не получается так, как хочется. СЕЙЧАС же подключился сам Шпеер, человек, наиболее компетентный в этом вопросе — уж будь уверен!»

Едва нахожу, что ответить, как Старик, словно по писанному, продолжает: «Запланирована почти сотня лодок типа 120 и полсотни типа 23, а больше сотни старых дооборудуются шноркелями. А это значит, что ежемесячно в строй становятся почти 60 лодок, так сказать, плечом к плечу!»

Обычная игра цифрами — но как нарочно, из уст Старика!

«На стапелях уже заложено 30 новых лодок типа 120. Но у нас почти нет времени на их испытания. На этот раз нам приходится ставить на карту все!»

Наши взгляды перекрещиваются, и я с трудом сдерживаю движения мускул лица.

«Лодки типа 120 могут пройти без всплытия до Японии. Практически неограниченное время в подводном положении. Это совершенно невообразимо…» — «А что, если все это уже что мертвому припарки?»

Старик тяжело вздыхает и с воодушевлением продолжает: «С февраля 1944 не ведутся бои с конвоями западнее Англии. Несмотря на это, все же пришлось распрощаться с тактикой «волчьей стаи». Настает время перевернуть новые страницы.»

Эти его слова звучат довольно серьезно, и в них нет никакого цинизма.

Пока я обескуражено смотрю перед собой, выныривает адъютант и кладет на стол Старика несколько папок с бумагами и не удосужив меня взглядом, также молча удаляется.

— Новые лодки придут своевременно, — говорит Старик то ли мне, то ли себе, — Но прежде нам придется преодолеть участки реки с пониженным уровнем воды, так называемые «дурстштреки»». Дурстштреки! Дурстштреки! — эхом отзывается во мне. Более всего хочется закрыть уши руками: Я не в силах слышать это слово — Дурстштреки!

— И есть еще ряд других новшеств! — звенит голос Старика, — Такую бы штуку нам, да пораньше: Акустика с областью прослушивания до 40 морских миль! А головка шноркеля, которую едва ли какой радар засечет! Специальный чехол! А совершенно новое оборудование для подзарядки аккумуляторов — конец мучениям с «угрями»!

Мозг свербит мысль: пора бы закончить с этим бахвальством, однако Старик продолжает: «Лодка типа 23 совершенно удивительна! Всего-то 200 тонн — не больше, чем наша. Но под водой дает 12,5 узлов и чрезвычайно подвижна. Как и задумывалось — лохкрихеры. Лодки такого типа должны оперировать непосредственно у английского берега. Участие в боях по несколько дней. И только под шноркелем, без полного всплытия… Это самое новое в тактике: уклоняться от ответного удара — в сторону берега, а не в сторону моря, как было до сих пор.»

Не узнаю Старика: речь его течет без сучка, без задоринки. От меня же, судя по всему, он ожидает либо вопросов, либо возражений. Все выглядит так, будто он воодушевляется от собственного внезапно вновь обретенного энтузиазма.

— Так вот, если хочешь знать: наконец-то появились настоящие подлодки, а не эти чертовы ныряющие корыта! — продолжает Старик после паузы, — В атаку с глубины в 50–60 метров, вслепую — только по приборам. В основе всего — новая тактика. Новые подлодки могут выпустить по конвою, сопровождающему транспорт, целую очередь торпед! Теперь на фронт также поступят и LUT — торпеды независимого положения. Шесть — веером! Такого еще не бывало! И плевать под каким углом к цели стоит лодка: «Угри» выписывают такие кренделя, что куда там зигзагам! Туда-сюда шныряют… — Старик сопровождает эти слова короткими, резкими движениями правой руки, изображая движения «змейкой». И вновь, но уже несколько медленнее, произносит: «Никогда бы не подумал, что мы будем стрелять шестью торпедами веером.»

Он встает и подходит к окну. На фоне молочно-белого, слепящего света вижу лишь его силуэт.

— Звучит довольно оптимистично, — произношу несколько смущенно. Старик присаживается на подоконник и начинает ковырять спичкой в своей трубке. Он сидит в профиль, и мне отчетливо видны движения острого кадыка: сглатывает слюну. Выдержав паузу, словно усталый боксер, он начинает вновь: «Полный ход под водой — 17 миль — эта лодка выдержит от 60 до 80 минут. И в большинстве случаев, это больше, чем достаточно. При более-менее подходящей погоде, она любой корвет обставит. Те-то ходят не более 16 узлов. А потому единственную опасность представляет миноносец, у которого все 25 узлов.»

Хм. Интересно о какой подлодке он теперь говорит. Задаю себе вопрос. Типа 23? Типа 26? В голове все смешалось.

— Старый Лев сам, весной, был на небольшой модели, 18 типа. Она должна была развить полный ход под водой в 22 морских мили! Это же полная фантастика!

Меня так и подмывает бросить Старику: этот тип нам да пораньше! Это твои собственные слова! Но сдерживаюсь. Мое молчание и непроницаемое лицо, очевидно, действуют Старику на нервы больше, чем, если бы я говорил.

— Итак? — выжидательно интересуется он, — Что ты скажешь?

— Услышал я сегодня много любопытного…

При этих моих словах Старик наклоняет голову, словно прислушиваясь, и затем улыбается: «Еще и увидишь!» С этими словами он подходит к своему креслу и резко садится.

Все. Я свободен и могу идти.

Погода разгулялась. Зампотылу хочет показать мне флотилию. В ожидании размышляю: а что если Старик прав? Ведь он не мог делать такие заявления без оснований? И тут же перед глазами мелькают картины увиденного в Германии: сплошные развалины. Нигде ничего, лишь развалины.

Но как может Старик так твердо верить в новые подлодки, если ему наверняка известно, что наши верфи не смогли достичь в выпуске лодок стандартных типов не раз провозглашенных цифр плана их выпуска. К тому же верфи, в последние месяцы, особенно сильно пострадали от бомбежек союзников. Откуда же можно ожидать появления дополнительных производственных мощностей? Все что провозглашается в Берлине говориться лишь для отвода глаз. Но почему Старик так верит в эти бредни?

— Ну я и осел! — невольно вырывается у меня. Ведь адъютант и зампотылу сидели у открытых дверей. И Бог его знает, что это за люди! Потому Старик и был так осторожен. Он взял меня в спарринг партнеры и использовал в речи велико-германский стиль! В этом ЕМУ нет равных. Здесь он может не играть роли ренегата, за которым следят во все глаза. Но какого черта он даже не подмигнул мне, произнося все, что сказал?

Появляется зампотылу и будто экскурсовод читает мне лекцию: «Наша флотилия рассредоточена в акватории еще двух замков: Cheteauneuf, около 70–80 километров вглубь материка, и Logonna, прямо на побережье. Шеф всегда говорит: «Cheteauneuf — для грязи, а Logonna — для князей».

Похоже зампотылу тот еще пройдоха. Потому держу себя с ним настороже. Меня даже раздражает его чрезмерная холеность. От него веет скорее женской жеманностью, чем мужской доблестью. Во мне всегда живет какое-то предубеждение против «быков» из управленческой когорты. Они для меня не являются настоящими офицерами, а просто «быками-управленцами». Они чувствуют себя униженными и оскорбленными, а потому стараются возместить свои убытки за счет других при любом удобном случае.

Старик ценит этого зампотылу, а проще говоря — интенданта, в первую очередь за его недюжинные организаторские способности. Любой интендант должен уметь вынюхивать, словно хорошая ищейка следы, которые могут привести к каким-либо наличным товарам, и зачастую за сотни километров от базы. И безразлично, что это за товары. Любой зампотылу, интендант, снабженец должен обладать яркой способностью не только к прямому получению нужного товара, но и к его обмену. А делать это с пустыми руками, не имея ничего для обмена — это надо суметь!

Интендант собирается, очевидно, провести меня по всей территории. Пока мы движемся от сауны к кинозалу и оттуда к бассейну, не могу избавиться от удивления. Когда же мы останавливаемся у бассейна, зампотылу кидает на меня косой взгляд. «Не понимаю! — удивляюсь вслух, — Он такой большой, словно построен для населения среднего городка!» — «В Первой флотилии — такой же. Но чуть меньше и не такой симпатичный…»

Первая флотилия — так сказать, конкурирующая фирма…. Они располагаются в морском училище, прямо над бункерами. «Неужто все это построил шеф? — интересуюсь у зампотылу, — я имею в виду все эти сооружения, ведь все это требует огромных людских и материальных затрат. Это гигантские проекты! Он же не из глины все это слепил?» — «В основном, все было уже или в начале строительства или почти готово, поэтому много усилий не потребовалось.» — «И все же!» — «Затем кое-что изменилось. Шеф перегнул палку! — тут же выпаливает зампотылу, — Шефу грозит, в случае чего, нагоняй от самого фюрера. Страшный нагоняй!» — «И безудержный?» — поддакиваю ему. — «Так точно!» — вторит зампотылу. — «Но шеф добился своего?» — «Шеф затянул петлю: «Если только фюрер узнает, что вы ничего не сделали для моих подводников….» — «Если вы не понимаете, что экипажи первой линии …» — «Но мы не сможем так…» Но как показала жизнь, они могут все. Шеф сказал: «На строительство потребуется столько-то цемента. Рабочих столько-то. Лучше сделать, что требуется для нас, чем для каких-то слабоумных» — «И он прав! — отвечаю, а сам думаю о личном бункере одного артиллерийского генерала в Ла Боле и об огромном зале для конных тренировок, который он возвел рядом со своей виллой на пляже — и это в то время, когда задерживалось строительство бункеров для подлодок, из-за отсутствия людей и стройматериалов.

Меня ужаснула мысль о гневе фюрера. Но лучше промолчу. Стоило бы пораньше догадаться о причине маскировки Старика…. «Коль другие командиры флотилий не делают ничего для своих людей, это их дело, — продолжает зампотылу, — У нас же все по-другому. Мы делаем все, что можем.» Меня покоробило это его «мы». Неужели он хочет приравнять себя к Старику и тем завоевать мое доверие? Или просто корчит из себя большую шишку? «Шеф хочет, чтобы у нас все было тип-топ, — вновь вступает интендант, — … для его людей. И в этом ему помогала госпожа Загот.»

Опа! Вот оно! Будь внимателен! Что знает этот пройдоха о Симоне и Старике?

— А что, собственно, делала госпожа Загот во флотилии? — интересуюсь настолько равнодушно, как могу.

Пытаясь выиграть время, зампотылу повторяет: «Да, что, собственно говоря, делала госпожа Загот?» И умолкает. А затем, с важным видом, говорит: «…поднять занавес, расстелить ковровую дорожку, зажечь юпитеры. Так сказать, обустроить внутреннюю отделку, с которой уютно и удобно. Это уж точно. Но более всего: ведение дел, на которые мы в служебном порядке не могли выйти, так сказать, за недостатком информации.» — «Но чем же все-таки занималась в качестве архитектора интерьера, мадемуазель Загот?»

Интендант с трудом сдерживает булькающий звук подавленного смеха. Наконец успокаивается и объясняет: «У нас не нашлось подобного определения должности фройляйн Загот, потому зачислили ее переводчиком. Все требовало своего порядка.»

В тылу флотилии вижу настоящие цветники: клумбы, оранжереи, гравийные дорожки, обрамленные вымытыми бутылками, донышками вверх — все как надо.

— Оранжереи, свинарники и все другое здесь — это хозяйство обер-боцмана Бартля! — произносит зампотылу и обводит весь вид широким жестом, словно экскурсовод, — А еще 50 свиней, все как одна на подбор… Цветы в столовой, если вы успели их заметить, тоже из нашей оранжереи. А вот и он сам! — И зампотылу указывает на человека в рубахе цвета хаки с засученными рукавами, фуражка, вопреки уставу, лихо сдвинута на затылок. — Вот это наш Бартль. Без него ничего этого не было бы.

Зампотылу подмигивает Бартлю и сразу же прощается со мной. Меня, собственно, сдали с рук на руки и я тут же ввергнут в мир цветоводческого искусства.

— При встрече наших подлодок мы вообще не используем цветы со стороны, господин лейтенант, — начинает Бартль, — а только цветы выращенные нами. Сейчас у нас есть роскошные гладиолусы и георгины. А вот осенью, конечно же астры и хризантемы. Мы даже поставляем цветы в госпиталь.

Бормоча «Вот это да!» или «Невероятно!», либо «Великолепно!», всматриваюсь в этого немного странного, пожилого обер-боцмана: увиливающие, с хитринкой глаза, бородка клинышком, в зубах нераскуренная трубка, поясной ремень — с пряжкой, на которой выбито «Gott mit uns» — болтается ниже пупа.

В следующий миг Бартль показывает мне компостные кучи. Уж в этом он дока: это настоящий компост, извольте видеть. Этой осенью компост созреет как надо, а там посмотрим…

— Что посмотрим? — иронично интересуюсь.

Бартль не сразу прекращает поток слов, а затем смокает, словно переваривая мой вопрос, и выпаливает: «Орхидеи!» и напускает на себя заговорщицкий вид.

Вытянувшись во весь рост, лежу в своей, затененной от пронзительного солнца шторами, комнате и размышляю о Старике: он совсем не похож на временщика. Сидеть сложа руки и быть лишь созерцателем — не в его духе. А значит он превратил свою наступательную ярость в ярость созидательную. «Для гарнизона уже хорошо то, что все идет хорошо» — звучит в ушах его фраза. Конечно: к большому внешнему обустройству относится и огромная внутренняя перестройка. Но это уже не относится к его компетенции. А зампотылу? С этой его стрижкой прилизанных и напомаженных волос и сардонической ухмылкой, словно приклеенной к уголкам губ, он напоминает скорее какого-то киноактера 20-х годов. Вот! Вспомнил: Конрада Файта! Не так демонично, но все же, все же.

За окном слышны голоса. Два моряка громко обсуждают посещение борделя.

— Я этого совершенно не понимаю — все это жеманство. Сношаться без гондона — рисковать своим здоровьем! Хотя, конечно, это и сводит проституток с ума, но зато потом санитар тебе столько уколов в член нахерачит, что уже ты сойдешь с ума! Не так, что ли?

— Так они же сами говорят: Гондон может лопнуть.

— Ну, это еще бабушка надвое сказала: лопнет или нет. А кроме того, этих проституток два раза в неделю врач проверяет. Им же нельзя никуда выйти из их борделя.

— Не придумывай! У меня бывали случайные встречи прямо на улице, так это ничего не значит. У одного моего знакомого санитара прочел много о том, как предохраняться. Так что парень, все под контролем!

— Ну, ты и ходок!

— Вот самое важное предписание: «Проститутки должны после каждого сношения промыть свои писи специальным дезинфицирующим средством». Это: пред-пи-са-ние! И оно должно ими исполняться!

— Так после такой промывки у них никаких чувств не останется!

— А их у них и так нет.

— Я вот что еще хочу понять: когда они смажутся чем-либо…

Слова долетают до меня и слабеют. Наверное, парни задумались о технике исполнения всего предписанного проституткам.

Но вот вновь раздается голос последнего говорящего: «При переполнении в яйцах, может, конечно, произойти выброс спермы. Но у опытных проституток идет автоматическая смазка их канала». И вновь разгорается спор: «Но для этого у них должен быть большой опыт» — «Хочу попробовать с кольцами на члене» — «Кольца на члене? У тебя точно крыша поехала!» — «Детский лепет!» — доносится молчавший до сих пор высокий голос. «Честно говоря, ты прав, Карл — говорит «технически» более опытный моряк, — но, говоря точнее, имеются специальные презервативы, мне их один гальюнщик в Париже показывал. Вот они и были эти самые кольца на член…. Да, скажу я вам! Там еще на них даже усики были — короче, полный отпад!» — «Да ты гонишь!» — «Вот, чтоб мне провалиться на этом месте!»

В столовой одни салаги. Все усердно работают ножами и вилками. Вместо обычного гвалта и шума слышен лишь стук столовых приборов по тарелкам.

Лишь теперь могу по-настоящему осмотреться. И тут же столовая предстает передо мной как некая огромная сцена с парой главных героев и десятками статистов. Каждый в своем амплуа, каждый играет ту роль, которую от него ждут: с улыбочкой, скрывающей страх. Немногим из этих молодых офицеров дано знать, что за час УЖЕ пробил!

Скольжу взглядом по лицам: на них нет и следа духа сплоченности и единения, когда-то царившего в таких компаниях. Нет и следа дружеских подколок, вызывающих громовой хохот присутствующих и одновременно не унижающих собеседника.

Не вызывает каких-либо шуток и ухмылок даже раздатчица Тереза, стоящая в своей черной, зашнурованной блузке, с полной кастрюлей супа позади столов, а груди ее томятся ожиданием и колышутся при каждом движении тела. Лишь взгляды украдкой постоянно преследуют ее. Некоторые буквально впиваются в нее страстным, жадным взглядом. Терезе все это, наверное, доставляет удовольствие, особенно когда некоторые, сидящие в дальнем углу, аж шеи сворачивают, пытаясь рассмотреть ее прелести, когда она вовсю орудует большим черпаком, наливая добавку.

Полагаю, Старику неплохо удалось разгорячить всю эту публику.

Однако, несмотря на все старания Терезы — ей даже однажды удалось поймать на себе его взгляд — Старик хлебает свой суп, словно в забытьи. Вот он поднимает на меня глаза, и будто вынырнув откуда-то из глубины, словно тужась вспомнить нечто важное, говорит: «Ах, да — что же я хотел сказать…»

Будто на болоте, он кладет гать из ничего не говорящих пустых фраз и, наконец, спасает себя какими-то ничего не значащими указаниями. Царивший в столовой небольшой шум стихает, даже стук столовых приборов затихает. Но Старик замолкает. Слышно лишь громкое: «Так точно, господин капитан!» из уст зампотылу.

Вновь появляется Тереза, но Старик вновь не замечает, как она вьется вокруг него. И только когда, подавая десерт, она уже напрямую нависает грудями над его лицом, он, словно проснувшись, восклицает: «Ого!»

Собственно говоря, офицерская кают-компания, где проходит питание, не является столовой в полном смысле этого слова, сюда лучше подходит слово «Клуб». «Из-за кресел, как в каком-то клубе» — обосновывает такое название Старик. Раньше это помещение называлось «лечебница», но это название постепенно забылось, когда на стенах стало появляться все больше фотографий, не вернувшихся с заданий командиров.

Поев, большинство присутствующих устремляется в соседний бар или к круглым, окруженным креслами, столам, чтобы пропустить стаканчик-другой пива или чего покрепче.

Здесь знакомлюсь с «Раритетом», как Старик называет своего капитан-лейтенанта при штабе. Тот едва ли моложе обер-боцмана Бартля.

— Прошлой ночью, томми на своих катерах добрались до нашего рейда, — сообщает «Раритет». «Проклятье!» — вырывается у одного обер-лейтенанта от такой новости. «Им удалось набедокурить и ускользнуть без потерь домой» — вторит ему другой.

Старик безучастно слушает их, а затем бубнит: «Пора бы охладить их пыл».

Когда вахтенные офицеры расстаются с нами, обращаюсь к Старику: «Что это за катера такие?» — «Самые новые, только что запущенные в производство противником, чтобы нам жизнь медом не казалась, — отвечает Старик, — они гораздо быстрее и маневреннее, чем наши эсминцы и корветы — а это совсем не хромые курицы. Однако, такие катера не для открытого моря — они предназначены для работы в прибрежных водах. Катера небольшие, но самое неприятное то, что их становится все больше» — «Чудненько!» — холодно реагирую на его пояснения. «Нет более любви среди людей…» — говорит Старик тоном проповедника, и я ловлю себя на мысли, что вроде как лед сдвинулся. Еще один подобный стресс, и мы сможем говорить также как и прежде.

Хочу спуститься к гавани и едва лишь за мной закрылись ворота КПП флотилии, как раздается вой сирены воздушной тревоги. Значит, из моей экскурсии ничего не выйдет. Воздух наполняется шмелиным жужжанием налетающих самолетов.

Жужжание быстро становиться гулом, и, наконец, звучит глухим органным гудом и воздух, кажется, дрожит от него. Вот показались самолеты: в форме закрытого треугольника, так плотно друг к другу, что гигантская воздушная армада выглядит единым гигантским кульком. Стою, как прикованный, задрав голову в небо. Затем делаю 4–5 шагов, снова останавливаюсь и наблюдаю, как нити икринок зависают на серых тенях: каждая икринка — это бомба — и вот нити рвутся, и бомбы с визгом и свистом несутся к земле. Проходит, кажется, целая вечность, пока вдруг вздымаются серые фонтаны — плотно: один за другим, целый лес серых фонтанов. А затем снова проходит вечность, пока до меня долетает грохот взрывов и шум ударной волны.

— Ты уже знаешь, что произошло в бункере? — спрашивает Старик, едва лишь я захожу в кабинет. Голос его звучит как-то сдавленно.

— Не имею представления, — отвечаю, пытаясь прочесть хоть что-то в его лице.

— Флагман вернулся! — И без того мрачное лицо Старика свирепеет, — Да. Он выходил в море первым… — Пауза. А затем Старик продолжает громче обычного: «Выходил первым и опять здесь. Это современный корабль. Но сегодня ведь как: едва вышел в море, и уже опять здесь. А как он выглядит сейчас, тебе следует самому увидеть. Это достойно высочайшего внимания! Пять недель на его стоянку в доке — это минимум».

Старик смотрит вдаль таким свирепым взглядом, что я не осмеливаюсь сказать хоть слово. Наконец робко спрашиваю: «Самолеты?» — «А что же еще?» — рычит Старик.

В своем гневе он не замечает бьющей меня мелкой дрожи. Подходит к окну и мне остается любоваться его спиной.

Словно обращаясь к невидимому собеседнику за оконным стеклом, Старик цедит сквозь зубы: «И при этом флагман получил такую свинью, такую чертовски огромную свинью!»

Старик снова замирает у окна, а затем, резко повернувшись ко мне, бросает вскользь, с какой-то странной интонацией: «Ну, да ты и сам сейчас все увидишь.»

Кажется, могу идти, но лишь только берусь за ручку двери, слышу его резкое: «Пошли!» и Старик надевает портупею с кобурой. При этом рычит: «Адъютант! Мы поехали в бункер».

Бледное, испуганное лицо адъютанта появляется с явным опозданием. Старик уже схватил с вешалки, стоящей у дверей, фуражку: адъютант видит лишь его спину. В ответ на вопрошающий взгляд адъютанта слегка пожимаю плечами, и в следующий миг уже бегу за Стариком.

Автомобиль стоит в проезде, под маскировочной сеткой. Старик жмет на стартер, и машина буквально ревет, затем резко сдает назад.

Сделав разворот, Старик прибавляет газу и проносится сквозь ворота. Вместо часового, салютовавшего карабином, успеваю увидеть лишь тень. Сижу, судорожно вцепившись в ручки переднего сиденья. Но, это не очень удобно, а потому пытаюсь занять более подходящее положение, чтобы получше рассмотреть Брест.

Над Rue de Siam висят густые клубы дыма. С полкилометра ползем сквозь них буквально на пузе, а затем дорогу перегораживают руины какого-то здания. Но Старику и они не помеха. Он жмет на газ. Спятил он что ли? Неужто не видит этих гор щебня? Хочу крикнуть ему, но тут замечаю узкий проезд справа. Старик направляет машину туда, и заехав двумя колесами на тротуар, гонит вперед.

Что есть силы держусь двумя руками за переднюю панель. Меня то и дело колошматит о дверцу. Старику надо больше места: он бросает руль то вправо, то влево со всего размаха.

Просто слалом какой-то! Бабах! Большой камень бьет снизу в днище машины. Коробка скоростей! Задок подбрасывает вверх, но Старику и это ни почем. Он лишь сильнее давит на педаль газа, и вскоре мы снова вылетаем на средину улицы.

— Вот так! — шипит Старик. — И должно быть только так! — добавляю с глубоким вдохом.

В бункере все еще пахнет опасностью. Часовые, держа своих собак на коротких поводках, провожают нас, кося глазами; собаки же сидят не шелохнувшись. «С каких это пор у вас здесь собаки?» — «Уже давно. Их завел еще Старый Штайнке» — «И это дает что-нибудь?» — «Да, почтительное уважение со стороны французов — это уж точно!»

В огромном, похожем на крипту помещении, раздается стук молотков. Словно шумовая симфония, но откуда исходит этот звук? Огромная часть дока пуста. От основания сухого дока слева от нас долетают взрывы хохота. Док подавляет своими огромными размерами и глубиной — скорее из-за своей пустоты.

Внутренне я напряжен: пристально всматриваюсь в окружающее меня пространство. Как мне не хватает моего мольберта и кистей.

Эх, были бы у меня тушь и перо — перенести на бумагу мои впечатления — заплаты для подлодок, давление семи метров потолка, волшебное очарование черной грязной воды между лодок в бассейне, страшный вид лодок стоящих внизу, в сухих доках, на стапелях.

Вдруг замечаю, что Старик исчез: он просто оставил меня. Черт, куда это он подевался?

Стою перед боксом № 6. собственно говоря, бункер имеет 8 боксов. Три из них используются как сухие доки, другие как бассейны, огромные гаражи на воде, куда кроме двух, как обычно, можно при желании поставить и третью лодку.

В каком же боксе лежат остатки флагмана?

В следующий миг ко мне приближается резко очерченная фигура. Когда человек подходит ближе, узнаю инженера флотилии. Это худощавый, неуклюжий человек с невыразительным лицом. Блеклые, светлые волосы, хотя и подстрижены коротко, едва соблюдают пробор. Руки длинные и крупные, как у ремесленника. А когда он подергивает плечами, то это напоминает скорее несоразмерность формы, что сидит на нем довольно смешно: длинный и заношенный китель подпирает воротником шею.

— Привет! — бросает инженер, словно он не военный, а гражданский человек, и останавливается.

— Где лежит флагман? — задаю ему вопрос.

Инженер поворачивается на пол-оборота назад и делая рукой такое движение, славно желает сбросить болтающуюся на руке перчатку, бросает: «А вон там, в последнем боксе. Его отколошматили за милую душу. Еле приползли ребята на своих карачках.» Хлопнув себя по правому бедру грязной перчаткой, добавляет: «Ну, я пошел», и уходит.

Обегая рампу доков и боксов, думаю о том, как бы не натолкнуться на что-нибудь и не свалиться. В боксах-бассейнах лежат две подлодки, третья только вошла в бокс, и выглядит серьезно пострадавшей: прямо перед рубкой центрального поста видна дыра в деревянном настиле палубы. Ужасный вид! Очевидно, основные разрушения внутри — так часто бывает: это флагманская подлодка.

Она лежит в глубине дока словно вырванная из глубин моря беспомощная гигантская рыба. Путаница из множества канатов, тросов, шлангов для сжатого воздуха окутывает всю лодку.

Осторожно спускаюсь по мокрым ступеням на дно дока. С этой точки, выброшенная на берег огромная «рыба», отчетливо показывает свои сокровенные формы, обычно спрятанные от любопытных глаз: выпуклые балластные цистерны, рули и гребные винты, отверстия торпедных аппаратов.

На скользком дне дока проявляю особую осторожность. На безопасном расстоянии от стапельных балок, держа равновесие, словно циркач, обхожу лодку, задравши голову и одновременно стараясь не свалиться на скользком дне. Добираюсь до самого основания стены дока, чтобы увидеть и заснять на фотопленку вид лодки ниже ватерлинии, нервы мои при этом напряжены как струна.

На самом краю замечаю отчаянно жестикулирующего инженера флотилии, но эти жесты обращены не ко мне, а к Старику, тщательно осматривающему лодку на самом верху. Для меня это означает опять тащиться по черной илистой грязи к крутой лестнице, а потом по ней вверх и лишь там услышать, о чем они говорят.

Из обрывков доносящегося разговора узнаю, что лодку здесь, в Бресте, отремонтировать не удастся.

Стараясь удержать равновесие возле Старика, пока движемся по смеси из мотков кабелей и стапельных бревен в направлении ворот дока, слушаю Старика, который, кивнув в сторону инженера, говорит: «Этот парень просто скептик. От него навряд ли можно получить успокаивающую информацию. У него всегда в запасе добрый десяток сомнений и неуверенностей. Но и не менее дюжины боевых походов тоже в его багаже. Вот с кем тебе бы пообщаться! Еще его отец был командиром подлодки в 1-ую Мировую войну…»

Вдруг раздается пронзительный вой сирены, и я не слышу продолжения фразы Старика.

Старик хочет как можно быстрее вернуться на базу флотилии, а меня словно что-то не пускает. Сразу за большим разводным мостом понимаю: мне хочется осмотреть окрестности порта, а потом я приду на базу пешком.

— Как знаешь! — орет Старик и рвет с места на полном газу.

Прохожу немного назад — настолько, что могу видеть весь порт и удивляюсь тому, как он изменился: над отдельными бассейнами колышутся маскировочные сети. Хотя стою всего в полусотне шагов над портом, обычный вид его словно преобразился. Сети скрывают не все и мне хорошо видны доки: на первый взгляд все выглядит как нелепое нагромождение из такелажа, крепежа и разрозненных теней. Приходится сильно напрягать зрение, чтобы среди всей этой мешанины различить силуэты отдельных кораблей.

С высокого разводного моста могу заглянуть прямо в дымовые трубы буксировочных пароходиков «Ходик», «Глацик», «Гермес». Наверное, это те самые три буксира, что должны были быть присланы чтобы буксировать из Бреста «Бисмарк». «Бисмарк» — это гордость всей нации. В 1941 он получил удар торпедой в рулевое устройство и в результате, из-за заедания руля, не мог более самостоятельно маневрировать. Точно на западе, на высоте Бреста, он был расснащен.

В то время я как раз был в Бресте и был свидетелем всей этой драмы. Этот, едва приступивший к боевой вахте корабль шел из Готенхафена в Берген (Норвегия), обошел Исландию, прошел Датским проливом параллельно побережья Гренландии, повернул на юг, и 24 мая на утренней зорьке потопил английский миноносец «Худ», после чего, точно западнее Бреста, стал добычей торпедоносцев.

1941 вообще стал судьбоносным годом. С гибелью «Бисмарка» наступил конец эры господства огромных военных кораблей. С того времени стало невозможным ведение эффективной торговой войны. Однако все вскоре словно забыли о потере «Бисмарка».

До «Бисмарка» царствовал здесь «Гнайзенау» — до тех пор, пока какой-то отважный, но скорее отчаянный, торпедоносец не сбросил на него свою торпеду, прорвавшись сквозь шквальный огонь зениток. И в добавок угостил его еще и четырьмя бомбами. Это случилось в апреле 1941. А что же стало с другими огромными кораблями? Полный разгром. Ведь у нас был еще и «Шарнхорст»?

Удивляюсь тому, что далеко на внешнем рейде стоят огромные пароходы: это брекватеры — гигантские волноломы и транспорты. А рядом пришвартованы две, нет, три больших посудины. Перед кулисой жалких домишек, их огромные дымовые трубы производят двойственное впечатление: неукротимости и гигантского величия. Их мачты и антенны торчат словно причудливый штакетник над изломанной линией крыш.

Меня вновь охватывает чувство восхищения портом: рыскаю взглядом и не могу ни на чем остановиться. Делаю всего пару шагов и все сдвигается. Все предметы создают новую композицию. Словно в трубе калейдоскопа: стоит ее легонько повернуть и вот уже новые фигурки складываются в новые, чудесные картинки.

Меня так и тянет забраться повыше. Ну, хотя бы вот на тот большой портовый кран.

Внезапно дорогу загораживает док. Не могу уже хорошо ориентироваться в Бресте. Был ли этот док здесь раньше? Словно выброшенный на берег кит, а в нем лежит большой корабль, с обоих бортов подпертый бревнами крепи. Может быть, это тот самый док, в котором стоят после попаданий такие большие клячи? Раньше я бы удивился тем пробоинам, что получило судно, но вот передо мной это большое препятствие. Большой корабль в огромном доке.

Пробираюсь по портовым лабиринтам, через канаты толщиной в руку, клубки шлангов, свернувшихся как змеи, морские навигационные знаки, якоря. Словно Гулливер, попавший в гигантскую мастерскую великанов. Колонна запачканных суриком рабочих идет навстречу. На ногах грубые деревянные сабо. Они несут длинные бамбуковые палки с кистями для покраски. Смотрю, как рабочие забираются на простенькие леса и начинают окрашивать корпус грузового судна, которое столь огромно, что люди выглядят муравьями на нем, а грузовик лежит перед ними словно огромный труп в лучах солнца.

Некоторое время смотрю, как маляры наносят на черный корпус судна блестящие пятна сурика, а затем, как на ходулях пробираюсь по черным цепям, тросам и шлангам лежащим на краю пирса дальше, в направлении гигантского портового крана. Скоро добираюсь до его основания.

А затем: руки мои руки: перебирая руками по железным поручням, поднимаюсь на самую высоту. Забираюсь все выше и выше, и передо мной открывается весь комплекс бункера.

Перевожу дух и осматриваюсь: слева вижу арсенал, разводной мост и акваторию порта, глубоко вдающуюся в территорию арсенала. Нигде не вспышки света: корабли здесь больше не строят. Брест всего лишь военный порт.

Забираюсь еще выше по узкой железной лесенке к посту управления этого самого высокого крана на всем побережье. Трескотня клепальных молотков и уханье паровых молотов для забивания свай, загоняющих сваи в плотный грунт, звучит уже довольно слабо. Чего не скажешь об усиливающемся холодном морском ветре, разгулявшемся в этом высоком просторе: какое великолепное смешение форм там, внизу, подо мной! Корпуса судов, землечерпалки, ангары и навесы, портовые бассейны, рельсовые пути. Снова останавливаюсь, чтобы передохнуть. Давненько я так не напрягался.

Еще один пролет и я на верхней площадке. Крановщик в голубой робе удивленно таращась на меня приветствует меня взмахом правой руки: что это за гость еще заявился к нему? Крановщик — пожилой, коренастый, дружелюбный человек с белесой щетиной на загорелом лице и шишковатым носом…. Осматриваюсь.

На западе вижу мореходку, а аэростаты заграждения, чьей задачей является заставлять самолеты противника менять высоту и в результате попадать под огонь зениток, выглядят отсюда скорее смешно, чем воинственно.

На крышах зданий верфей обнаруживаю прикрытые маскировочными сетями боевые посты зенитных орудий. Но приглядевшись замечаю там и тут гораздо больше. Зона порта производит хорошее впечатление: посты зениток, рогатки, противотанковые заграждения полностью блокирующие подъездные пути или заставляющие объезжать их змейкой. В море тоже, насколько мне известно, есть такие же заграждения из специальных противоторпедных сетей и боновых заграждений. С моря в порт не сможет попасть ни одно вражеское судно: проход необычайно узок, оттого, что его перегородили несколькими заграждениями.

Впервые имею возможность увидеть огромных размеров бункера стоянок подлодок. Так же впервые, сверху, вижу и объем разрушений в результате бомбежек: вокруг бункера все пространство буквально усеяно воронками.

Хорошо видны и вспомогательные суда: черно-красный пожарный буксир, драги, паромы, лихтеры и плавучие краны.

Невероятные перспективы: отвесные плоскости кораблей сливаются и образуют огромную палубу, на которой чернеют дыры пароходных труб.

Кипень волн дробит и отражает мириады солнечных зайчиков. Ветер становится довольно резким. Становлюсь рядом с крановщиком за защитным стеклом кабины крана. Крановщик понимающе кивает головой. Чтобы не молчать говорю: «Quelle belle profession. Pas mal — vous etes voisin du ciel».

Крановщик довольно улыбается, и отвечает: «Tres bone grue», дирижируя при этом морщинистыми от возраста руками огромной стрелой крана — крановая тележка ходит то вправо, то влево.

Спустившись с крана, вижу перед собой окрашенную в красный цвет подводную часть какого- то танкера. Над ним отчетливо видна бело-розовая полоса ватерлинии. Эта гигантская кляча тонн, наверное, в 25000! На фоне темного неба судно выглядит грандиозно.

По мере приближения к кораблю, он производит менее приятное впечатление: запущенный, потрепанный морем и ветром, плохо присмотренный и неухоженный корабль.

На палубе лежат клубки шлангов, торчащие в стороны грузовые стрелы, бурелом из бревен крепи и искореженных крышек люков. Вид такой, словно здесь пытались построить баррикаду, да потом отказались от этой затеи.

Заговариваю со стюардом. Уже семь раз пережил торпедную атаку вражеских подлодок, да не в этом трагедия, жалуется тот, «а свинство в том, что ни одной награды еще не получил». С этими словами он показывает мне фотографии: толстая женщина, трое детей. В ответ выражаю свое восхищение: двое мальчиков и девочка — это удача.

Среди рабочих, суетящихся на обердеке, вижу несколько азиатов.

— А эти как сюда попали?

— Из Азии — по железной дороге, — отвечает стюард.

Воздух насыщен различными запахами: смолы, ацетилена, мазута, водорослей и гниющей рыбы. Воздух буквально светится от серебристо-серого сияния. Лишь на фоне берега свет сгущается до однообразного серого. Такая метаморфоза происходит от дымки испарений производимых интенсивной работой и чада смолокурен.

На западе сгустились грозовые тучи. Уже на подходе к флотилии сильный ветер принес такой силы проливной ливень, что через секунду я уже мокрый насквозь, даже брюки, а полы шинели тяжелы от впитавшейся в них влаги. Повсюду потоки пузырящейся от тяжелых дождевых капель воды. Такое чувство, что из мостовой забили сотни родников, словно прорвались подземные водоводы. Стучат незакрытые ставни, одинокие автомобили вздымают фонтаны брызг. Делая большие прыжки, укрываюсь в ближайшем парадном.

Вновь забрезжил свет, но все выглядит уныло под этим низким, серым небом. Таков Брест! Брест — это вам не Париж. Брест по праву можно назвать городом дождя. Мишура, блестящие побрякушки, пестрые и яркие блестки — все это не для Бреста. Здесь все обесцвечено. Дождь смывает все краски. Стены домов черно отблескивают дождевыми потоками. Темные жалюзи выглядят еще более мрачно. Барабанная дробь дождевых капель звучит нескончаемым грохотом.

За ужином вновь располагаемся как театральная труппа, не хватает только режиссера. Потому все представление являет собой сплошную халтуру — тупую и скучную — свою толику в это действо добавляет и то, что в вечерней постановке нет и Therese.

Уютно устроившись в клубе, осматриваюсь: седые, блеклые, словно луна в дымке, шесть шаровидных ламп, дают мягкий, приглушенный свет. Грязные, стеклянные пепельницы. Неуклюжие, грубо сколоченные круглые столы, крепко стоящие на своих четырехгранных ногах-тумбах, произведенные, скорее всего, на верфи и предназначенные служить не менее сотни лет. Разбухшие кожаные кресла с потертыми и прожженными сигаретами седушками — все истинно немецкое: тяжеловесное, потертое и жалкое.

На первый взгляд стены здесь выглядят как в какой-нибудь кафешке, где тусуются второразрядные боксеры, артисты или кинозвезды. При более тщательном осмотре, понимаю, что многие фотографии не имеют полагающихся в таких случаях косонаписанных автографов, а лица на фото лишь немногим разнятся.

Никаких имен. Даже на Мемориальных Аллеях Героев такого рода, всегда есть имена и подписи. Однако лица, кажутся мне знакомыми: большинство сфотографировано анфас — словно заключенные. Молочно-белые пятна лиц требуют ретушировки.

На стене не очень много свободного места. Не удивительно! Во флотилии почти не осталось подлодок.

Безымянные фото принадлежат, скорее всего, парням, что в лучшем случае заживо погребены в своих стальных плавающих гробах. Надежных как Некрополи. Там внизу, никто никому не мешает. Воскресение плоти — смешно! С этих черных глубин едва ли мизинец воскреснуть сможет. А помешает этому давление воды. Даже просто сдвинуть с такого гроба крышку и то не удастся. Из-за такого давления в День Страшного Суда ни одна душа оттуда не выберется. Такой чести не многие удостаиваются. Кто только не лежит в этих смятых до бесформенного состояния стальных гробах и в такой близи от центра земли. Для гражданских нормой будет два метра или около того. Для нас, моряков, люкс-классом будет 3–4 тысячи метров.

Ежедневно к прежним добавляется новый коллективный гроб, а может быть и больше: в Ледовитом океане, Карибском море, Мексиканском заливе, вдоль американского побережья, перед Фритауном, в Беринговом море, перед побережьем, где проходит высадка союзников….

Все идет как по писанному. Без сучка, без задоринки. Почему же нельзя сделать так, чтобы граната смогла вновь возродить мокрую кучу полусгнившей плоти, размозженных мозгов, полуразложившихся кишок и развороченных кусков униформы?! В подлодках уничтожение разлагающихся тел происходит необычно быстро — почему? Ответа пока нет.

Выше всех на стене висит портрет адмирала Дёница. Представляю его на докладе в штаб-квартире фюрера: как он держит в руке свой адмиральский жезл, стоит на вытяжку и словно попугай бормочет: «Так точно, мой Фюрер! Так точно, мой Фюрер!»

Прилизанный Ефрейтор, безумный и сумасбродный, с усиками, словно сопли под массивным носом, и молодцеватый, бодрый и одновременно покорный Дёниц: та еще картина!

Несколько молодых офицеров говорят о Высадке. «Я этого не понимаю. Можно же использовать самолеты-торпедоносцы для таких нужд…» — «Можно, можно…, — перебивает его другой, — Можно и на сковороде диадемы штамповать» — «Вас умники там только и не хватает!» — «Что за незрелые суждения!» — «Твердость как у гранита, а нежность как у муссона!»

Поражаюсь поэзии в речи боевых офицеров. Коньяк здорово развязал им языки.

Раньше, давным-давно, тоже были люди, которые в подпитии забывали все правила и болтали обо всем в открытую. Взять Труманна, например: никто никогда не был уверен в том, что он действительно пьян или просто претворялся, чтобы можно было открыто поговорить.

Труманн исчез в 1941. кажется, будто сто лет назад.

Кают-компания в Ла Боле: там сидело Бог знает сколько моряков, словно ненужные фигурки, выстроенные в ряд на длинной скамье. Старое торговое судно под ними даже двигалось по особенному. В таком состоянии они могли принять за своего любого, кто подыграл бы им в таком же состоянии подпития.

Помню, подсел к ним Бертель Эндрас: низенький и исхудавший — словно тень. В ушах все еще слышу его рапорт о мысе Флоу, словно это было вчера: «Мы легли на грунт в первый раз в виду Оркнейских островов. Я нес вахту. В 19 часов начали всплывать. Ночь стояла довольно светлая. Северное сияние. Никакой работы рулями, никаких огней, и к сему еще это течение. Довольно трудное положение рулей. Я отлично знал морскую карту района. К тому же мы едва избежали столкновения с минным заградителем. Бухта казалось пустой. Лишь два линкора и эсминец. Мы нанесли веерный торпедный удар из аппаратов 1 и 4…».

Никто из слушавших его не пошевелился за все время рассказа. Все выглядело так, будто все затаили дыхание. Лишь когда Эндрас замолк, мы снова вздохнули.

Стоило лишь подумать о Бертеле Эндрасе, меня словно ножом пронзили: в том состоянии, в котором он всегда пребывал, он никогда бы не мог выйти в море. Это конченый человек. Блуждающий взгляд бегающих глазок, дрожащие губы. Отправить его в поход в таком состоянии, было чистым убийством. После рассказа о мысе Флоу, он смущенно взглянул на меня и попросил извинения, поскольку заметил, что я понял, в каком состоянии он вел свой рассказ. Но почему же ни один из его товарищей не шевельнулся во время его рассказа? Эндрас никогда бы, даже тогда, когда его специально об этом спрашивали, не признался бы, что он никогда больше не нес вахту. Он всего лишь стремился с детства в своих несбыточных мечтах ко всей этой героической чепухе, наполненной ясного мышления, благоразумия, ума. О команде, которая при сломленном командире едва ли имела один шанс из сотни выжить, некто не думает. Так здорово звучит: «Все за одного — один за всех!»

Да только клич этот относится к одному, к командиру. Все же остальные — это всего лишь «персоны» или хуже того: «человеческий материал».

Тем летом, последним летом для Эндраса, я спрашивал себя: «Как так получается, что одни командиры являются как ангелы смерти, а другие являют собой молодых богов победы»? и этим богам побед тоже ничего не дается даром, о чем свидетельствуют их рапорты и журналы боевых дежурств. Были ли у них нервы покрепче или они просто проявляли в большей степени самоуничтожающую фантазию? А может быть, одни были просто упрямы, а другие более чувствительны?

В любом случае, это был всего лишь беспощадный процесс отбора, сулящий одним ордена и награды, а другим черные воды океана и забытье. Но лишь одно мне бесспорно ясно: выжившие командиры, пережившие своих подчиненных, не могут считаться хорошими командирами.

Борнеманн, несомненно, относится к старой гвардии. Вот он сидит, с остекленевшим взглядом, утонув в глубоком мягком кресле этого клуба. Руки его, брошенные на подлокотники, словно руки трупа, доказывают полную прострацию. Он даже не делает никаких попыток собраться, лишь изредка потягивает из своей рюмки. Хорошо ему. Даже хорошо «наклюкавшись», Борнеманн остается нормальным добродушным парнем. Никогда еще лицо его не изображало той неприятной мины, что присуща большинству пьяных.

Когда Борнеманн занимается «народным просвещением», как он называет свои капризные речи, благовоспитанные люди покидают и эту мессу, и этот клуб.

Мне давно пора уже было бы встать и уйти, но я так уморился, что не хочу этого делать, а просто сижу в кресле, как оглушенный. Меня одолевает чувство своей ненужности в этом обществе. Какое мне дело до этих напившихся сослуживцев?

Надо бы поговорить со Стариком о Симоне, но он явно избегает меня. Не могу просто напасть на него, а значит, это должно произойти как-то само собой.

Спрашиваю себя: неужели Старик и в самом деле столь занят, как он рассказывал, или просто спасается на работе, благодаря чему мы до сих пор не можем приступить к нашей непосредственной теме? Чего еще следует ожидать? Я знаю, что если допеку его своими расспросами, то Старик упрется как баран. Моя бабушка потому и прозвала его «Упрямец».

Ладно. Что мы имеем: быки из СД завидуют и флотилии и лично Старику. Но это еще не повод для этих скотов арестовать Симону. Кто-то ее заложил. Но кто? Масленок? Бисмарк? Ревнивая Соня? Вроде это все, кому могла помешать Симона.

«Ваши дамы», произнес Масленок в Берлине. Ваши дамы! Множественное число. А может это Моника из магазина часов, что рядом с Cafe? Если так, то почему? Моника — соперница Симоны? Ужель та Моника, чьи пышные груди изрядно выглядывали из декольте, крепко зажав украшенный жемчугом крестик, с такой бесстыдностью, будто не понимая того, какие взгляды и воздыхания вызывали эти ее округлые шары? Никакого удивления не вызывало то, что наш штабной врач буквально пожирал Монику глазами. Она его основательно опозорила, а все потому, что свой немецкий изучала по словарю, и когда он в полутьме положил на нее свои огромные лапы, Моника заорала во всю глотку: «Ты, свинтус! Убирайся прочь с моего вымени!»

Едва ли можно представить Монику в тюрьме, с наголо обритой головой: у Моники длинные, скрывающие плечи, по-тециановски рыжие волосы. Интересно, что делают эти свиньи с обритыми волосами арестантов? Сжигают? Или используют для париков?

Образ Симоны вдруг вновь всплыл передо мной — теперь в виде детского снимка, что я так долго старался забыть: она сидит на низенькой скамейке перед Cafe и держит щит с надписью: «Je suis une menteuse». Когда я впервые увидел этот снимок, меня словно ножом резануло: эта ужасная фотография и альбом какого-нибудь преступника. Лучше бы я не видел этой фотографии. Если бы она не упала как-то раз на пол снимком вверх, Симона никогда бы не показала мне это фото, где фотограф запечатлел ее, замершую от ужаса, с открытым от испуга ртом, локти прижаты к тщедушному тельцу — беспомощным и униженным ребенком.

Утром узнаю, что в городе произошла настоящая битва. Моряки с миноносца против подводников. В результате с полдюжины серьезно раненных подводников.

Я хорошо знаю, насколько жестоки могут иногда быть «бывшие сельделовы»: даже по отношению к своим товарищам. Господин адмирал Руге, командующий этих, так называемых, «отдельных частей», охотно утверждает, что в его войсках беспорядков и бесчинств не бывает. Как маленький ребенок в Деда Мороза, он верит всему, что ему докладывают. Фактически же наших парней повсеместно в пивнушках оскорбляют и избивают.

Старик все также упорно уклоняется от встречи со мной. И когда за обедом он вновь избегает моего взгляда, меня осеняет: это очень плохой знак!

Сижу и ломаю голову: раньше, когда Старик служил командиром лодки, его роль была мне понятна и ясна. Теперь же, став комфлотилии, он изменился. Как ему удается сочетать эту должность со своим солдатским моральным обликом? Если Старик ни на йоту не хочет рисковать, каких усилий ему стоит удерживать себя в этом моральном облике?

Ясно только одно: Я не имею никакого права ругать Старика за его поведение. Я тоже часто чудил. Кто сможет выжить в наше время, смотря правде в глаза? А если не смотреть ей в глаза: разве это будет настоящая жизнь?

Иду к зубному врачу, т. к. надо запломбировать один зуб. «Прикус у вас в полном порядке», коварный врач исследует мой рот.

Едва лишь он убирает палец изо рта, выпаливаю: «Если бы я, будучи ребенком, не попал в руки одному одноглазому дантисту, который мне вместо больного вырвал здоровый зуб, а затем, для симметрии, как он сказал, и второй здоровый с другой стороны, то прикус был бы еще лучше…» — «Тьфу-тьфу-тьфу» — зубной врач смачно сплевывает в стоящую рядом со мной плевательницу.

Замешивая на толстом куске стекла цемент, врач задумчиво рассуждает: «Хорошее место. Удобное для лечения зуба. Хотя конечно жалко…» — «Чего его жалеть, доктор? В следующий раз зубы мне будут лечить либо ваш французский, либо американский коллега» — и вдруг меня прошибает холодный пот: я совершенно не знаю этого врача, и, наверное, зашел слишком далеко.

«Да? Вы так полагаете? — доносится до меня, и я ловлю на себе его косой взгляд, — Если вообще хоть что-то останется после этого прорыва, — говорит врач очень тихо и как-то мягко.

Этот доктор напоминает мне хомяка. Хомяка в нем напоминает все: прежде всего его бакенбарды и торчащие, выдающиеся вперед зубы-резцы. Вид такой, словно он хочет этими зубами грызуна создать себе негативную рекламу. Заплывшая жирком шея и эти светлые, жиденькие волосики на голове, совершенно не согласующиеся с виднеющейся из-под врачебного халата формой.

Пока дантист пломбирует мой зуб, он продолжает говорить и чем дольше, тем больше разговор касается флотилии, и голос его звучит доверительно, хотя мы с ним практически не знакомы. «Странный человек, — думаю, устремив взор и открытый рот в потолок: — Доверяется первому встречному. Он совершенно не похож на тех офицеров, что разговаривая с незнакомцами стараются скрыть, замаскировать свои истинные мысли. Этот зубник кажется мне единственным, кто во всей флотилии гладит против шерстки — хочу сказать, единственный из кадрового состава».

Врач откладывает инструменты в сторону и выделяя каждое слово, отчетливо произносит: «Если бы здесь можно было встретить прежнее воодушевление, прежний пыл борьбы! Но единственное, что здесь царствует — это упрямая полевая, лесная и луговая тупость, такая же, как в любой казарме или в лагерях СА» — Я тоже по-другому представлял себе службу в ВМС…» — «Как же?» — «Ну, хотя бы, кругосветки…» — «Да ты что! Здесь можно встретить только типов ущербных, живущих по шаблону: «Борьба сама укажет вам путь — вне всяких партий» — Понятия «служить», «нести службу» имеют важный моральный аспект».

Не могу более слушать всю эту хрень. Правду нельзя доказать, ее остается лишь пережить. И теперь мы взаправду видим, куда завели нас все эти бредни: у нас имеется высочайший моральный аспект, а у союзников высочайший боевой дух! И такое распределение совсем не в нашу пользу…

Дантист прибирает инструменты, оставив меня на время наедине с моими мыслями. «Командир здорово изменился» — внезапно заговаривает он снова. «С каких это пор?» — интересуюсь. «С тех самых, как мадемуазель Загот покинула нас» — долетает до меня.

Эти слова бьют меня, словно разряд тока. Однако, вместо того, чтобы после такого замешательства продолжать расспросы, коротко бросаю: «Бывает!»

Не хочу дать повод зубнику думать о том, что мне интересен разговор об отношениях старика и Симоны.

Спустя несколько часов, зампотылу, говорит мне, словно поговорив с дантистом: «Командира словно подменили, с тех пор, как мадемуазель здесь больше не работает». Странно, что он не упомянул фамилию Симоны. Оттого это «мадемуазель» прозвучало в его устах колко и язвительно. А может быть, я просто утрирую? Скорее нет: он произнес это именно так, вне всякого сомнения. И еще эта саркастическая ухмылка на его лице! Если бы я начал расспрашивать, возможно, узнал бы нечто большее о роли Симоны во флотилии. Но приходится скрытничать. довольно будет и одного ничего не значащего намека. Лучше закосить под дурачка, чем довериться этому зампотылу.

Зампотылу привез откуда-то две с половиной тонны подошвенной кожи — невероятное количество. Черт его знает, сколько сапог можно ею подбить. Но у военных царствует система — либо все — либо ничего. Такелажа не хватает — да ладно! Главное, что есть подошвенная кожа.

Это напоминает мне «крабовую» неделю во время моей службы в учебке. Вместо колбасы прибыли однажды в бочках соленые крабы. Раньше никто из нас крабов не ел. На моей саксонской родине они считались редчайшим деликатесом. Но теперь, в этом проклятом Богом лагере в Оберйохе над Хинделангом, в Верхней Баварии, целыми неделями мы не ели ничего, кроме соленых крабов. В конце концов, мы все решили лучше умереть с голоду, чем съесть еще хоть кусочек серого крабового мяса.

Наверное, зампотылу еще тот пройдоха, если умеет удержаться в равновесии между соблюдением воинских уставов и пропастью нелегальщины. Иначе как нам удалось бы побаловаться лучшим кофе, отличными сигаретами и свежим брюссельским виноградом?

Именно винограду я и поражаюсь более всего: а потому решился прямо спросить зампотылу: «Собственно говоря, откуда нам удается получать такой хороший брюссельский виноград? Такой роскоши я еще никогда не ел!» — «Хм. Судя по названию — из Брюсселя» — этот ответ заставил меня покраснеть. Но я не так-то прост: «А как он попадает к нам в Брест из Брюсселя, осмелюсь спросить?» — «С поездом командующего подводным флотом. В обратном направлении везут вещмешки матросов погибших экипажей».

Он так спокойно говорит об этом, будто в его словах нет ничего особенного. «Вещмешки за виноград», едва ли кто дома мог бы поверить в этот бред.

Словно иллюстрации к сказанному, несколько позже вижу с полдесятка писарей, тащащих по проходу туго набитые вещмешки, и затем сваливающих их в одну большую кучу. Вещмешки достают из каптерки, где они стояли, пока лодка находилась в боевом походе, и переносят в «Сборку» — другую каптерку, в которой писаря начнут тщательную проверку содержимого каждого вещмешка, прежде чем загрузить их в поезд командующего, вывозящего их через Париж в Киль.

Значит, еще один экипаж накрылся. И никто не выбрался из пучины. 50 человек мертвы, но их смерть не постигается сознанием. А имела ли их гибель вообще место? Во флотилии о таких говорят «Потери». Эти потери, также как и предыдущие, будут «окончательными» лишь после предписания: множества печатей, множества подписей. Гора вещмешков, это всего лишь рутина окончания сбора всех печатей и подписей. К тому же, что ждет их дома: едва ли придет и малая толика лежащих в мешке вещей.

Хочу посмотреть, как все происходит в «Сборке», и иду по полосе выбитой волочащимися по земле вещмешками. При этом одна мысль свербит мозг: эти ленивые псы, писаря, могли бы и на плечах донести вещмешки.

Захожу в большое помещение, напоминающее вещевой склад. Вдоль стен плотно висят туго набитые, с большими картонками вещмешки. На длинных столах горы обмундирования, в которых роются моряки. Обер-лейтенант что-то пишет, низко согнувшись над списками.

Внезапно на пороге возникает зампотылу и интересуется: «А вы что здесь ищете?» — «Информацию!» отвечаю, не пошевелившись. Зампотылу кажется, проглотил язык. Немного погодя, он раздраженно бросает: «Тогда не стесняйтесь, господин лейтенант!»

Писаря, должно быть, почувствовали некую напряженность между нами. Как по команде они прекратили свою работу и уставились на нас. Зампотылу прорычал: «Продолжать!», чем подвиг всю группу на продолжение работы. Чтобы как-то развеять ситуацию, обращаюсь к зампотылу: «Совершенно не представлял, что и это входит в круг ваших обязанностей».

Тот, бросив на меня испепеляющий взгляд, поворачивается к какому-то матросу, у которого берет несколько полностью исписанных листов — наверное, списков. Не смотря более на меня, углубленно изучает их. От его первоначальной доступности не остается и следа. Решаюсь еще раз «наступить ему на бороду» при первой же возможности.

Встретив зампотылу после обеда в коридоре, примирительно начинаю: «Посмотрев на суть дел под другим углом, убеждаюсь, что флотилия напоминает экономическое предприятие».

Слова мои действуют словно живительный бальзам. Он буквально подрос на пару сантиметров., услышав, что я хотел бы побольше узнать о таком большом предприятии, с тем чтобы правильно и без обиды написать свою статью. «Я занимаюсь этим с апреля 1943 года», услужливо начинает зампотылу, и охотно ведет меня к себе в конторку. Едва за нами закрывается дверь, как он продолжает: «По большому счету, все это можно считать одним большим магазином». Внимательно смотрю ему в глаза, словно побуждая его продолжать: «При экипировке подлодки иногда возникают определенные трудности. Основную часть провианта мы получаем от Отдела снабжения Администрации места дислокации, а они получают все из Германии» — «Все?» Мой вопрос попал в точку. Зампотылу словно воодушевился: «Так точно! Все, кроме свежего мяса и овощей. Это поставляется из Франции. Для чего у нас есть интендантская служба — а конкретно, один корветтен-капитан» — «И, конечно же, Вы?»

В этот момент, так некстати, зазвонил телефон. Приподнимаюсь, собираясь выйти, но зампотылу взмахом руки приглашает меня остаться на месте.

Из невольно услышанного мною телефонного разговора, вытекает, что готовится большое предприятие с магазином кофе: кофе из Испании. Есть только одна закавыка: зампотылу должен лично встретить груз кофе на границе. «А откуда вы берете необходимые деньги?» — допытываюсь, когда зампотылу заканчивает разговор. «Никаких проблем. Все уже согласованно с Парижем, — ему, судя по всему, совершенно не хочется куда-то ехать, — Сюда все должно поступать из Бреста. Иначе толку не будет», заявляет он резко, чуть ли не с надрывом.

Затем заверяет меня, что продолжит свой рассказ и ответит на все вопросы, но не сейчас: ему надо немедленно заняться улаживанием вопроса поставки кофе. Однако, в следующий момент он заявляет: «Что касается мадемуазель Загот, я всегда был в трудном положении, чтобы вы знали…. Фройляйн Загот всего могла добиться у нашего шефа. Вы же знаете, какой он у нас…»

С этими словами меня буквально пронзает чувство неловкости. Что значат эти его слова? Испытывает ли зампотылу потребность оправдаться?

— Однажды я дал шефу простой совет, скорее не совет, а всего лишь намек, что мы, возможно, подрываем общепринятые нормы — я хотел сказать, что мы могли вызвать злую зависть у других, к примеру. Так вот. На такие мои предупреждения, шеф обычно не реагировал. Лишь побормочет что-то непонятное — ну, вам это известно. А на следующее утро фройляйн Загот мне и говорит: «Зампотылу — ну ты и дурак!» так вот оно и шло….

Делаю вид, что меня это не особо интересует, и словно в задумчивости, равнодушно говорю: «Так-так». При этих словах зампотылу строит такую мину, будто ожидал от меня большей реакции на свои слова. На его лице отчетливо проступает вопрошающее удивление.

Тем не менее, он продолжает: «Шеф убедил фройляйн Загот в своем восхищении ею. Фройляйн Загот была любима всеми. Когда она была здесь, у шефа всегда было хорошее настроение. И конечно же в Логонне» — «В Логонне?» — «Там она была так сказать, владелицей замка».

Всем телом ощущаю на себе изучающий взгляд зампотылу. Все смешалось! конспирироваться с ним? Этого мне еще не хватало! Но как же выйти из этой ситуации, не показывая ему, что он меня расстроил? «Вам надо как можно скорее попасть в Логонну, — продолжает зампотылу, — а мне надо привести в порядок подвал и сложить туда разные материалы. В подвале на удивление сухо. А шеф еще не говорил вам, что в нем нашли несколько интересных вещиц — столь древних, что они вызовут у вас интерес?» Речь зампотылу льется как по писанному. «Фройляйн Загот так нравилось бывать в Логонне. И ей тоже нравились древности».

Кинув взгляд на часы, зампотылу внезапно вскакивает с места: «О, Боже мой! — вскрикивает он взволнованно, — извините, мне надо бежать!»

Погода словно с ума сошла: не менее полудюжины раз она менялась сегодня с яркого солнца на неистовые порывы дождя. То там, то сям, в суматохе из серо-белых туч мелькали части радуги, но целой радуги что-то не видать. Косо висящие дождевые завесы и глубокоэшелонированные линии кучевых облаков не дают ей заблистать во всей красе.

Ветер ревет, стонет и завывает. Зачастую он звучит не как обычный ветер, а как гудящий ветряк, похожий на тот, что мы, будучи школьниками, энергично раскручивали, изображая на сцене гудящий поток воздуха в ущелье.

Но вот небо опять прояснилось, поголубело и заиграло иссиня-голубыми красками, гоня прочь черную безысходность и тоску.

Дни проходят, а я все еще не могу найти момент, кроме обеденного времени, чтобы увидеться со Стариком: кажется, он загружен делами под завязку. Весь комплекс расположения флотилии должен быть замаскирован как можно лучше. При этом основной проблемой является бассейн для судов: все из-за его размеров и цвета, которые хорошо различимы с воздуха.

Потому не представляю, когда еще раз смогу увидеть Старика в его конторе.

Уставившись пустым взглядом в лежащие перед ним листы, сидит он сейчас за своим столом. Адъютант, к моему удивлению, сидит за соседним столом и усердно работает с ворохом бумаг. Собираюсь тихо улизнуть, но Старик говорит: «Останься-ка. Ты можешь понадобиться».

Подвигаю себе стул и усаживаюсь так, чтобы видеть сразу обоих: каждый раз, как Старик с шелестом перелистывает бумаги, он поднимает на миг голову и смотрит на адъютанта. Затем вновь погружается в раздумья и проходит некоторое время, пока с его лица исчезает этакое недовольное выражение.

С моего места вижу, чем так занят Старик: это похоронки. Две уже готовы. Они лежат так, что могу прочесть часть текста, не беря листа в руки: «… Сим заверяю Вас, что Ваш муж погиб за Народ, Фюрера и Отечество. Пусть это будет Вам утешением в тяжелом горе, что выпало на Вашу долю!»

Часто случается так, что подлодки неделями не подают сигнала о себе. Если же еще и англичане молчат, то тогда никто не знает, что же произошло с лодкой. Мог ли командир бояться, что будет запеленгован при передаче радиосигнала, а потому не вышел на связь? А может, лодка была обнаружена и торпедирована самолетами, а потом так быстро затонула, что не было времени подать сигнал? Когда сигналы долго не поступают от лодки, то это может означать лишь одно….

Обычно проходит довольно долгое время, пока такая лодка попадет в список без вести пропавших лодок: Рапорт с одной звездочкой.

Рапорт с одной звездочкой регулярно переходит в разряд Рапортов с двумя звездочками: пропавшая без вести подлодка переходит в разряд невосполнимых потерь.

Никак не могу решить для себя: то ли остаться сидеть в кабинете, то ли улизнуть потихоньку. Едва ли я пригожусь Старику в написании посланий такого рода. Но Старик, заметив мои колебания, взглядом просит меня остаться.

Едва адъютант с похоронками скрывается в соседнем кабинете, Старик говорит: «В моих колыбельных ни слова не говорилось об этой стороне моей работы. Для твоей книги это тоже сгодилось бы…» — «Стоит ли мне подделывать твой почерк? Навряд ли у них в Коралле, есть почерковеды для таких посланий…» — «Одного я знаю, он специализируется на некрологах для Героев Нации…. Тоже достойное занятие!»

Старик замолкает. Ему еще повезло, что на каждой лодке всего четыре-пять офицеров, в семьи которых надо писать такие письма. Письма-похоронки для остальных погибших членов экипажа готовит штабная канцелярия. Для этого у них заготовлены специальные бланки. Совершенно немыслимо представить себе, что Старик будет писать письмо-похоронку КАЖДОМУ погибшему подводнику.

Будто прочтя мои мысли, Старик произносит: «Все экипажи приучены теперь писать своим родным прощальные письма перед походом и отдавать их старшему писарю штаба. Так как многие не знают, что они должны написать в таком письме, Управление флота разработало образец письма. Вот он», с этими словами Старик протягивает мне лист бумаги.

«Дорогие родители! Если вы читаете эти строки, то это значит, что я, со своими товарищами погиб за Германию, сражаясь с врагом. Я с радостью отдал за это свою молодую жизнь. Дорогие родители! Гордитесь нашей жертвеннической смертью…»

И второй образец: «Дорогая Элли! Когда ты получишь это письмо через нашу флотилию, знай, что я погиб сражаясь с врагом. Моя молодая жизнь наполнилась гордым содержанием. Я погиб во имя Германии».

Тупо протягиваю листок обратно Старику, и некоторое время мы молчим.

— Ну и чудак тут у вас служит зубным врачом, — ляпаю просто так, чтобы не молчать, — но кажется он образованный человек?

— Да. Зубной врач, — подхватывает Старик, — это настоящий «Never-mind-Gast». Не слышал такого выражения? Раньше мы так называли таких парней.

— Звучит неплохо. — Поскольку Старик молчит, продолжаю: «Зато он, хотя бы имеет обозримые цели и производит впечатление умного человека» — «Лучше сказать — разрушающий интеллектуал — такой же, как и ты. Он мог бы заработать кучу денег. Дантистам это проще простого» — «В любом случае, этот человек не держит камня за пазухой» — «Не держит языка за зубами. Он первоклассный специалист, в нем нуждаются, и потому лишь с ним ничего не происходит. Он здесь устроился лучше, чем дома. Только тут ему, очевидно, приходится больше сдерживаться. Невольно позавидуешь такой жизни — стоит присмотреться. К нему не один раз приходится захаживать. И он умеет уходить от ответов. В конце концов, он иногда может сказать больше, чем я…»

Изумленно смотрю на Старика, а тот продолжает: «Да — так-то вот! Звучит, может быть странно, но это так!»

Вновь повисает пауза. «Когда я замечаю, к примеру, что какой-то командир совсем дошел до ручки, то мне не так-то просто вывести его из строя. Я просто принимаю информацию к сведению, но по большому счету меня это не касается. Я ведь не психолог. И о душевном состоянии других мне трудно судить, но ведает ли этим врач флотилии? Это его дело» — «А зубной врач?» — «Ну, ему остается констатировать лишь одно: плохие зубы! И тут же погрузиться в свои дела. В конце концов, зубам у нас уделяется огромное внимание. Острота зрения и зубы…. Один раз мне, к твоему сведению, пришлось даже снять одного командира с выхода в море, по жалобе зубного врача, и сунуть его в зубное кресло».

Услышав такие откровения, сижу и удивляюсь: кто бы мог подумать: зубной врач в роли Творца Судьбы!

Вечером, за ужином, зампотылу выглядит таки подавленным, словно потерял близкого родственника. Узнаю, что разрушен кофейный магазин. Старик, осведомленный, вероятно, о провале кофейной коммерции, подбадривает своего зама: «Слезами горю не поможешь. Может на виноград переключиться? Принеси-ка немного на бак!» — «Слушаюсь, господин капитан!» — рявкает зампотылу и тут же скрывается в направлении камбуза, чтобы предупредить бакового подать виноград.

Спустя пять минут тот появляется с большой, неглубокой корзинкой полной тугого, фиолетового винограда и ставит ее на баке перед Стариком.

Старик делает огромные от удивления глаза и нарочито весело говорит: «Ну, боевой зам! Пускайте корзину по кругу!»

Во время разговоров в клубе, то и дело возникает слово «чудо-подлодка». Хотя слово «чудо-подлодка» и не произносится, называют лодки «Тип 21» и «Тип 23». Поскольку технические характеристики этих лодок звучат повсеместно, демонстративно прислушиваюсь к ним: не могу больше выносить все эти идиотские рассуждения о «чудо-лодках». Старик смотрит на меня, приподняв изумленно брови, и укоряющие морщинки испещряют его лоб, что заставляет меня быстренько сменить тему: «Знаешь ли ты, что один из наших эсминцев назвали шпионом?» — «Нет. С чего это вдруг?» — «Ганс Лоди. Я ездил к нему как-то раз».

Старик кивает. «Так вот, этот Ганс Лоди, этот святоша, был никем иным, как шпионом. Но не мракобесом, обскурантом, а человеком, которому от томми выпала большая честь…» — «Что ты мелешь?» — не выдерживает Старик. «Точно тебе говорю. У меня сведения из надежного источника, что британцы все еще его чтят за шпионскую работу…» — «Как это, позволь спросить? Звучит довольно странно!» — «Благодаря способу, которым они его, после того, как схватили, приговорили к смерти — в Лондоне, в Тауэре!» — «Ну не тяни ты душу!» — «Видишь ли, они его не связали, как обычно поступают со шпионами, а просто поставили к стенке и расстреляли, и все это на Острове, в свойственной британцам манере…. Такая-то вот ему награда и честь».

Старик смотрит на меня как на чокнутого. А затем интересуется: «Откуда, черт возьми, тебе это известно?» — «Сорока на хвосте принесла! Так иногда совершаются находки».

Сказав это ловлю на себе язвительный взгляд Старика. Но поскольку меня так и подмывает раскрутить Старика, добавляю: «Я думал, тебе интересны все эти истории о шпионах и шпионской работе…»

Повисает тягостное молчание. Наконец он с яростью бросает: «Так глубоко, как ты, может быть, думаешь, мы здесь не спим. И не спали. Наше руководство разработало довольно эффективную радиоразведку. Было время, когда удавалось расшифровывать большинство радиопереговоров союзников. Прежде всего, инструкции и указания командованию конвоев: об изменении курса, например, о точках встречи и расставания с охранением…» Речь Старика течет как по писанному. Ловлю себя на мысли: «Как это ему всегда удается так выглядеть, словно он ничего не подозревает. Не может быть, что он не понял, куда я нацеливал свой разговор: на Симону и те обвинения, что ей, собственно говоря, были предъявлены. «Когда же нам не удавалось взломать вражеский шифр, то и конвоев находили гораздо меньше. Только когда мы доподлинно знали маршруты, мы добивались грандиозного успеха — а просто бороздить моря впустую, на больших расстояниях от базы, на это наших скоростей не хватает…»

Ладно, думаю себе потихоньку, коль ему так больше нравится, будем говорить о радиоперехватах и взломах шифров — мне не помешает лишняя информация.

— А Союзникам разве не удается вскрывать НАШИ шифры? А потом наносить удары по НАШИМ точкам встреч? — обращаюсь к Старику. «Вполне возможно. Англичане более проворны, чем мы» — «Да ты что!» — «Ха! Почитай детективы!» — «Но если мы всё начнем сравнивать, то, может быть, и нет» — «Наша разведка не так плоха, как ты думаешь. Но это мы с тобой узнаем, Бог даст, лишь после войны» — «Может лучше сказать «была не так плоха», — яростно возражаю, желая прояснить вопрос, — В последнее время, эти салаги, наверно спят крепким сном. Иначе как объяснить, что кто-то же прохлопал информацию о том, когда, где и с какой целью господа Союзники высадятся в Нормандии».

Старик молчит. Несколько раз украдкой бросаю на него взгляд. После войны? Доходит до меня его фраза. Неужели Старик и в самом деле сказал «после войны»? Сглатываю нервно: ТАК он слегка коснулся времени ПОСЛЕ войны! Вот оно! Вот реальное положение вещей! Месяцами я не мог позволить себе даже помыслить о послевоенном времени. Старательно гнал от себя любые мысли о мире и нормальной жизни. Горящие фонари на улицах, свет рекламы…. Что еще? Замечаю, что довольно трудно правильно представить МИР. МИРНОЕ время.

Старик продолжает молчать. Если я тоже замолчу, то это будет означать завершение нашей беседы. Эх, была, не была! «Удивительно, что ты хорошо отзываешься о нашей службе разведки. Раньше ты уверял меня, что томми в плане разведки в тысячу раз лучше нас, они будто бы знали все, что происходило у нас, а мы — нет. Судя по твоим тогдашним словам, они знали даже размеры фуражек и перчаток наших командиров».

Старик делает недовольное лицо и морщит лоб: «О, это еще те пройдохи! Тут ты чертовски прав. Стоит нам сделать здесь одно неосторожное движение и эти «братишки» уже все знают! У них везде свои шпионы!»

Старик громко сглатывает, и, взяв левой рукой подбородок, сжимает и крутит его, будто желая сжать в сосульку, а затем кладет обе ладони на ручки кресла, резко выпрямляет спину и произносит: «По моему разумению, действительно, все довольно странно: я даже не знаю, как на Западе называется их Главнокомандующий — американцы об этом совершенно молчат. Мы фактически ничего не знаем — тотальное отсутствие информации!»

Старика бьет нервный кашель. Он пытается сдержать его, но это ему не удается. Кашель дает неожиданную передышку. Старик краснеет от натуги, но еще больше от ярости.

А что собственно, мешает мне сменить сейчас тему и без обиняков спросить Старика, когда у того восстановится дыхание, что он думает о том времени, когда Симона была во флотилии. Ведь с каждым часом пребывания здесь мне становится ясно, что Симона околдовала Старика.

А надо ли мне вообще об этом спрашивать? Что я САМ этого не знаю? Нужны ли здесь СЛОВА?

Однако, вместо того, чтобы завести разговор о Симоне, пользуюсь моментом и пытаюсь завести разговор о наших боевых потерях.

Однако угрюмое выражение лица Старика и легкий взмах его руки показывают, что ему эта тема довольно неприятна.

И опять тягостное молчание. Но почему?! Опять ковырять надо?

Чтобы оживить беседу, начинаю вновь: «Скажи-ка, а что сделали с лодкой Вальтера?»

Ответ буквально в тот же миг слетает с губ Старика: «Из нее построили сотню других — большую серию — а именно Типа 26W в 850 тонн. Лодки этого типа развивают скорость под водой в 25 морских миль. Невероятно!» — «Если бы можно было из множества новых лодок увидеть хоть ОДНУ!» — «Ты, к сожалению, настроен очень негативно!» — «Такого мне еще никто не говорил!» — бросаю с возмущением. «Исправимся: отрицательное отношение к национал- социалистическому … э-э., к национал-социалистическому государству, если тебе так больше нравится», говорит Старик и успокаивающим жестом руки завершает речь. «Значит ли это, что ты видишь свое отношение как противоположное моему?» — интересуюсь у него.

Старик молчит и тем дает мне ясно понять, что наш разговор иссяк, как внезапно пересохший ручей. Ночью, лежа в кровати, размышляю о Старике. Мне кое-что известно о его жизни: родился в Бремене, получая военное образование ходил на учебном паруснике «Ниобий». Затем кадетом на крейсере «Карлсруе». Став фейнрихом, служил на тяжелом крейсере «Адмирал Шеер». Во время второй кругосветки — на этот раз в звании лейтенанта — на «Карлсруе», получил опыт плавания в Атлантике, что в дальнейшем помогло ему при выполнении обязанностей вахтенного офицера на учебном паруснике «Хорст Вессель». Почти сразу, после своей командировки на боевую подлодку, принял участие в боевых действиях в Норвегии. В сентябре 1940 получил в командование боевую подлодку типа VII–C.

Когда-то Старик рассказывал мне, что в детстве ему часто приходилось оставаться одному, когда родители уходили в гости к соседям-богачам, где проживал помещик, которого отец Старика, наверное, прямой и открытый человек, просто боготворил. А может, это и была та паутина, в которой запутался старый солдат?

В то время я смотрел на Старика другими глазами. А сейчас, словно наяву, увидел ту овчарку, что убил Старик, когда она потрепала за загривок его сеттера.

Загрузка...