ПАРИЖ ЗАЯВЛЯЕТ О СЕБЕ

Мне опять надо идти к зубному врачу, чтобы он посмотрел мою пломбу.

— Вам следует найти извиняющие вас причины, — заявляет врач, лишь только усаживаюсь в кресло.

Шоры! Закрыть бы глаза шорами с самого начала! Тоже делают и с пугливыми лошадьми, чтобы они не замечали, что происходит справа и слева от них. Иначе они испугаются и понесут. А с шорами на глазах лошади двигаются только прямо. Что в принципе свойственно любой порядочной лошади.

Врач опускает руку, присаживается на обтянутую кожей табуретку, намереваясь, судя по всему, приняться за работу.

Неужто шнапсу глотнул? — мелькает мысль, — и это с раннего утра?

— Большинство совершенно не имеет времени для собственных убеждений, — говорю громко.

— Однако, в первую очередь, эти самые убеждения приносят одни лишь неприятности, — продолжает врач вновь, — а это уже излишняя роскошь…. Знаете, с тех пор, как я здесь, во флотилии, я постоянно спрашиваю себя: как удается этим людям — имею в виду офицеров — сохранять свою веру в Великий Германский Рейх — вопреки всяким объективным фактам? Как возможно такое, что не только тот или иной офицер, но весь экипаж открыт всякой болтовне и одновременно закрывает уши сообщениям, которые противоречат вдолбленным в их головы догмам? Венец творения Го; спода: homo sapiens! Если присмотреться, то это просто смешно!

Выйдя на улицу, все еще чувствую себя неуютно. Судя по всему, у зубного врача надежный ангел-хранитель. Стоит ему сболтнуть тоже самое в неудачном месте — не сносить ему головы.

Площадь перед главными воротами КПП залита солнцем. Подъездная площадка вся в пятнах от беспорядочных, раздражающих разрывов теней маскировочный сетей, что возвышаются, словно гигантский цирковой купол на огромных мачтах и поперечинах точно посреди расположения флотилии. Лишь большой плавательный бассейн на спортплощадке, за стеной комплекса флотилии, не закрыт маскировкой — но и это скоро изменится. Мачты для сетей, предназначенных укрыть от глаз воздушного противника и это пространство, уже стоят по периметру.

Можно было бы поступить проще, если бы спустить воду из бассейна и закрыть сетью пустую емкость. Но так не по вкусу Старику: «Не хватало еще, чтобы противник распоряжался, когда нам купаться, а когда нет», — заявил он в кают-компании. Старик прекрасно знает, насколько важно именно сейчас загрузить людей серьезной работой. Я же всегда удивлялся тому, как энергично управляет он хозяйством флотилии.

— Звонили из Парижа, — бросает вскользь Старик, лишь только захожу в его кабинет. Поскольку я не реагирую сразу, он продолжает: «Из ТВОЕЙ конторы! Да, именно оттуда! Тебе следует связаться с ними». Старик смотрит, не поднимая взгляда от разбросанных бумаг, на свой стол. Наконец поднимает взгляд на меня и довольно добавляет: «По окончании командировки».

В ту же секунду сжимает щетинистый подбородок правой рукой и одновременно потирает щеки большим и указательным пальцами — обычное его движение, когда ему надо хорошенько подумать: «Нам следует с тобой все правильно устроить…. Ты все же приписан к флотилии» — «Это называется: Составить соответствующее сообщение в Париж» — «Не твоего ума дело! — рычит внезапно Старик, — Твой шеф здорово возмутится, если узнает от нас о том, что ты здесь нужен…. Конечно же, я не могу тебя здесь просто удерживать, — заключает он, не смотря на меня, — Но здесь ты более чем в безопасности. Ведь, в конце концов, твое имя ясно и отчетливо прозвучало в связи с арестом Симоны…» — «Как это?» Старик тянет с ответом и мне приходится сдерживаться, чтобы не выдать свою тревогу.

— Я тебе этого еще не говорил в открытую, — нерешительно произносит Старик, — Думаю, сама Симона и назвала твое имя. Тебя следовало бы сразу известить об этом. Она, очевидно, полагает, что у ТЕБЯ длинные руки. Но мы точно не знали, где ты болтался все это время…» — «Но почему же тогда мне никто ничего не сказал?»

Хочу продолжить в том же духе, и вдруг до меня доходит, что в своей беде Симона зовет меня!

Старик, должно быть, заметил, как мой кадык дернулся, поднялся вверх и замер, а потому тоном, полным сочувствия, бросает: «Зампотылу ноги сбил, пытаясь найти тебя. Но ты же понимаешь, не все приходилось делать открыто и прямо» — «А когда я всплыл уже здесь?» — «Зампотылу довольно сдержанный человек» — «Ой ли!» — «Ну, я имею в виду, вот в таком, как этот случае — он, вероятно, хотел, чтобы я ЛИЧНО проинформировал тебя». Старик бросает на меня колючий взгляд и резко, выделяя каждое слово, произносит: «Чертовски многое изменилось за последнее время. Тебе надо самому постепенно определиться, нравится тебе здесь или нет».

Стоило бы тебе это пораньше сообразить, говорю про себя, не сидели бы мы сейчас тут с такими злыми рожами.

Когда Старик вновь говорит, голос его звучит обычно: «Ты здесь в служебной командировке из-за своей новой книги. Где еще сможешь ты ее написать, как ни здесь, во флотилии? Ведь командировка еще не закончена?»

Мысленно я так далек от этой темы, что не сразу отвечаю. Потому Старик нетерпеливо спрашивает: «Так да или нет?» — «Так точно, да!» При этом в голове проносится целый вихрь мыслей: в случае крайней необходимости я мог бы нырнуть куда поглубже — и это в прямом смысле слова. Возможно, я сделал ошибку, когда сжег все бумаги, что мне дала Симона…. Как это Бисмарк еще ничего не узнал? А что ФАКТИЧЕСКИ известно господину капитану в Берлине? О чем ЕЩЕ могла проболтаться Симона? Кто еще стоит за ней? Почему Старик ничего больше не говорит?

— Ты нигде не сможешь работать так же плодотворно, как здесь, — влез голос Старика в мои мысли. «Здесь в твоем распоряжении люди всех специальностей, готовые ответить на любые твои вопросы». А затем решительно: «Мы оставляем тебя здесь и тебе надо с этим смириться».

Старик прав. Но что же с Симоной? Почему он ничего больше о ней не говорит? Слова не вытянешь! «На твоем месте я вел бы себя более осмотрительно с этим твоим Бисмарком» — произносит он хрипло и как-то отрешенно. «Я это делаю годами» — «И со всей этой его сворой. При аресте они точно участвовали в игре. Знаю это наверняка: все, что случилось, произошло не на пустом месте. Вот что я хотел тебе сказать» — «Премного благодарен! Все это довольно интересно!» — произношу как можно равнодушнее.

— В любом случае, здесь тебе и стол, и кров, — добавляет Старик, — и делаем мы все это вполне официально…».

Вдали от мола вижу вершину мыса Эспаньол. Противоположный берег вот он, рядом, через узкий пролив. Можно было бы его переплыть к этому выдвинутому на север, словно указующий перст, острию полуострова Крозон. На фоне неба ясно видна колокольня городка Росканвель.

Мне удалось раздобыть карту масштаба 1:250000 и еще одну из старого атласа «Guide bleu» в масштабе 1:500000 — с указанием всех населенных пунктов написанных классическим курсивом.

К маяку Фар-ду-Порцик дороги вообще нет: берег круто обрывается сразу за маяком, так что даже тропинки не найти. Стремлюсь забраться повыше.

На возвышенности беру направление на деревушку La Trinite. В разгаре уборка урожая. Но сюда ко мне не долетает шум жнеек. Поля, окруженные земляными валами слишком малы.

Крестьяне ведут себя так, словно войны нет и в помине. Над каменными валами возвышаются их телеги с высокими колесами, на которых они возвышаются, словно римские возницы, с натянутыми вожжами. В некоторых повозках лошади запряжены «двойками».

Мои чувства, обогретые благожелательной и довольно терпеливой судьбой, усиливаются с каждым днем. Никогда прежде я еще не стоял в таком опаловом свете, плечи расправлены, а легкие, словно кузнечные мехи, качают чудный воздух. Буквально впитываю в себя все, на что бросаю взгляд. Этот раз может оказаться для меня последним. Возможно, никогда больше не увижу эти прибрежные скалы Goulet и не вернусь к этим земельно-серым домикам La Trinite.

Надо пережить эту войну: в Фельдафинге не найти ни такого света, ни такой яркости которые освещают все вокруг сверху донизу, и такой атмосферы, которая здесь прозрачна словно газ и переливается разными цветами.

Незадолго перед обедом, доктор вручает мне тюбик размером с палец, с наконечником, и говорит: «Это от триппера!»

Тюбик, не больше сустава пальца, содержит желтую мазь. Доктор поясняет, что наконечник надо ввести наполовину в мочеиспускательный канал. «Запечатанный конец наконечника надо сначала откусить. Применять в любое время!»

На его лице при этих словах мелькает сардоническая улыбка.

Теперь еще и эта противная мазь включена в солдатский набор! Раньше все было по-другому. Тогда, после посещения борделя, было необходимо обязательно посетить «санитарный отдел». Мне навсегда врезались в память не только сцены, что там происходило, но и сопутствующие им диалоги.

— Тот, кто предъявит мне полный гондон, тот и получит назад свою солдатскую книжку, понятно? — орет на какого-то матроса-ефрейтора унтер-офицер медицинской службы.

— У меня не стоял, господин унтер-офицер медицинской службы!

— Расскажи это своей бабушке!

— Да я точно говорю!

— Перепил, что-ли? Заплатил и не кончил? Такое случается только с полными идиотами!

— Так отдайте мне мою солдатскую книжку, господин унтер-офицер медицинской службы!

— Не смеши! Сейчас же наполни презерватив, как положено! Предписание есть предписание! Так что снимай ремень и вперед! Только так и не иначе! Со смеху помрешь с тобой!

За обедом Старик объявляет, что вечером откроется новый кегельбан. Некоторые чуть не поперхнулись от такой новости.

— Полагаю, что такое важное событие должно было быть встречено с более радостным настроением, — произносит Старик в полголоса, но отчетливо в наступившей тишине. затем он встряхивает головой, словно в недоумении и бормочет, но так, что всем слышен его голос: «Развлекайтесь!»

Зампотылу слегка улыбается. Косо поглядываю на Старика: рот сжат, хотя тоже хочется ухмыльнуться, даже радостно захохотать, поскольку ему удалось внести путаницу и смутить всех.

Всматриваюсь в окружающих меня людей. Замечаю несколько человек готовых даже за едой отпускать неуместные шутки. Я озадачен: что творится у них в головах? Этот вопрос буквально терзает меня.

Врач флотилии докладывает о жертвах драки с матросами с миноносца. У одного он подозревает пролом черепа. Наш дантист недоуменно смотрит на врача во время всего доклада.

Догадываюсь, о чем он думает: врач флотилии совсем, наверное, спятил, если допустил такой промах, что пациенты его лазарета ушли в самоволку, напились и подрались. Спасает врача от трибунала только то, что катафалк стоит пустой. Это мне и втолковывал дантист при нашей последней встрече.

То, как сидит и улыбается дантист, есть самая настоящая провокация. По счастью, он еще не распустил свой язык. Хоть бы так и продолжалось.

Но с чего это я вдруг забеспокоился о дантисте? Надо о себе побеспокоиться. С Берлина, даже с Ла Боле, меня не покидает холодящее затылок чувство тревоги, что мне наступают на пятки. Но кто ОНИ? Постоянно нахожусь настороже, тревожусь, наблюдаю и прислушиваюсь, ловя, словно антеннами, любой шорох. Повсюду ощущаю невидимые силки и капканы.

В глазах дантиста что-то мелькает. Словно искорки озаряют его лицо. Может у него, под конец, «крыша поехала»?

Все это ужасно неприятно: тот, кто здесь и сейчас нормально рассуждает, того и НАДО считать безумным.

Украдкой наблюдаю за нашим капитан-лейтенантом, нашим Стариком. Он являет собой исключение из правил: среди всех этих рож и показухи, он сидит строго и прямо — человек, которому его форма ранее была скорее в тягость, чем желанна.

В самый разгар обеда вдруг завыла сирена воздушной тревоги. В тот же миг снаружи доносятся громыхания, нарастающие с каждым мгновением. Грохот звучит громче обычного: ветер дует с моря.

Точно кладут, проклятые союзнички! Стекла дребезжат: так это еще не бомбы! Это огонь тяжелых зениток. Звук такой, как залпы праздничных салютов на Хемницком велодроме. Мощные звуки пиротехники: Содом и Гоморра! Лучшее приходит под конец: тяжелые удары канонады — волны упругого воздуха просто бьют по телу. В то время мы должны были платить за удовольствие ощутить такие удары, тяжелым трудом заработанные гроши. Сегодня все не так: салют нам устраивают иностранцы, а бонусом всем нам являются бриллианты фейерверка в светлый день.

— Да они так весь город разнесут в щепки!

— В самое яблочко, доктор! Хорошо сказано. Для моряка довольно умное наблюдение!

— Да уж. Сказанул, так сказанул.

— А я бы так не сказал…

— Дурацкое замечание!

Старик сидит неподвижно с каменным лицом.

После обеда ко мне подходит капитан-лейтенант Старый Штайнке. «Как это было в Нормандии?» — интересуется он.

На лице у меня, наверное, появилось неподдельное удивление. Старый Штайнке первый, кто после Старика интересуется этим у меня. «Мы узнали, что значит превосходство в воздухе. Когда в небе столько самолетов, что на земле даже мышь пробежать не может, то тут и говорить не о чем. Хотя все выглядит довольно мрачно».

При этих словах капитан-лейтенант отводит меня в сторону стоящего неподалеку клуба, хотя у меня нет никакого желания идти туда.

Усевшись, старина Штайнке говорит: «Старые лозунги и ужимки утратили свою силу. Сейчас все вертится вокруг свинца, меди, никеля — вокруг промышленного потенциала».

Удивленно молчу: это довольно смелые и рискованные слова. Но должен ли я из-за этого пересматривать свое отношение к магазину флотилии? Судя по всему, Старина Штайнке не вписывается в схему самоуспокоения и ликования.

Косясь то вправо, то влево, он вполголоса продолжает: «Мне нужны только шноркели. Без шноркелей подлодка всего лишь куча железа. Конец и выпивкам и иллюзиям…».

Не испытываю никакого желания ждать, когда Старик вновь вернется к затронутой теме о Симоне и СД. Лучше бы я работал, хоть в порту или бункере, хоть на берегу. Надо вырваться из адова круга флотилии!

Старик, выслушав мою просьбу, бормочет: «Тебе придется тащиться черт те куда!», но выделяет и машину и водителя.

Спустя полчаса уже сижу на корточках на твердом, сбитым в корку, грязном песке. Море отсюда кажется зелено-голубой полоской, не шире толщины большого пальца. До моря тянется песчаная коса с накатывающейся на него рябью покрытых белой пеной волн. Когда вода откатывает назад, становится виден темный от влаги песок. И над всем этим гигантский купол неба.

Море едва дышит. Дыхание его ровное и спокойное. Ставлю одну ногу на влажный песок, а другую по щиколотку в воду и смотрю по линии прибоя: извивающаяся как змея линия белой пены тянется от меня вдаль и эта линия имеет мистический смысл: линия раздела между твердым и жидким. Никакой надуманной линии типа градуса широты и долготы, никаких меридианов, никакого экватора — а отчетливо видимая линия водораздела — линия раздела двух древнейших элементов: Воды и Суши.

Сидя так, с высокозадранными коленями на теплом песке, опершись спиной на кусок занесенной песком скалы, размышляю: а ведь не только этот вид меня привлек, даже заворожил. В принципе, в этот тихий день рассматривать больше нечего: ровный горизонт моря, кобальтовое небо с парой облаков над синевато-стальным морем. Почти никаких цветовых контрастов, слабые переходы тонов…. Но в этом есть и что-то особенное: волшебное воздействие всего увиденного и происходит оно не из форм или цветовой гаммы….

Если бы мне раньше кто-либо сказал, что вода может шелестеть и шептать, волочиться и скребстись — я бы расхохотался тому в лицо. Шипеть, греметь, журчать — да! Глухо громыхать — да! Издавать вздохи и бульканье, тоже присуще морю, но здесь и сейчас я слышу эти чудесные шепоты и перешептывания — такого раньше никогда не слышал: они возникают от сотен тысяч крохотных пузырьков, что возникают во влажном песке, когда языки воды быстро накатывают и вновь отступают и так бесконечно.

Испуганно вздрагиваю от донесшегося со стороны моря взрыва. До рези в глазах вглядываюсь в голубую даль, но ничего не видно. Скорее всего, далеко на юге тральщики нашли еще одну чертову петарду.

Надо было бы запретить ведение минной войны! Мины не относятся к честному единоборству, но лишь придают войне коварный, подлый характер. Но тогда следует объявить вне закона и участие в войне подводных лодок. Тайно установленные мины или выпущенные исподтишка торпеды — не очень-то большая разница.

«Изломанная жизнь», я бы так назвал свою книгу, и название это несло бы двойной смысл: Разве можно представить мою жизнь по-другому?

Большой, красного кирпича дом, что мы снимали, был вполне в феодальном стиле, но до самой крыши покрыт ипотекой. Конец финансов означал и конец семье. До полного краха оставалась пара деньков, но скрытый раздор был адом.

Словно наяву вижу, как моя мать убегает перед приходом полиции через туалетное окно. Бабушка что-то придумала и что-то соврала полицейским, с тем, чтобы мать успела скрыться. Целую неделю она скрывалась где-то, и это буквально свело меня с ума. Мне было тогда всего 14 лет.

При всем при том, мне всегда доставалось от матери. Еще и сейчас помню охватившие меня чувства, когда она представляла меня директору какого-то банка, жившего на свое несчастье через дорогу от нас, и которого мать горячо уверяла, что ему необходимо просмотреть папку с нотами этого вундеркинда — которым был я — чтобы потом, конечно же, совершить сделку и сократить наши расходы.

Помню что в ту минуту хотел провалиться сквозь землю. Но как же часто бывало еще хуже! Вижу себя истерично плачущим в подушку, после того, как мама, как нарочно, позвонила в дверь моему школьному товарищу, чтобы предложить «дамские духи» и тем самым заработать так нужные нам деньги. Она попалась на удочку одному прохиндею-оптовику, наобещавшего ей золотые горы в этом бизнесе.

Ясно помню того оптовика: у него была лысина, что биллиардный шар. Никто не хотел приобретать его духи. Они были очень дорогие и представляли собой всего лишь резиновый баллончик с каким-то черным содержимым.

Воспоминания нахлынули на меня и услужливо поставляют одну картину за другой: Вот пышный букет роз на стене нашей спальни, мамин портрет в «Салоне» — в полный рост и в тяжелой золоченой раме; а вот мамино падение в Эльбу: как быстро отнесло ее от берега, потому что была полая высокая вода, и я, пацаненок, бегаю по покрытому брусчаткой берегу и кричу, кричу, кричу! А вот грозовой шквал, когда мы были в лесу, направляясь к Эльзе Брандштрем, жившей в то время в каком-то саксонском замке. Вот стропальщики, что прямо перед нашим домом закопали сбитую машиной овчарку… Картины памяти мелькают, как в кино….

Здесь, на мысе Saint-Mathieu, я уже рисовал раньше: спокойное море, штормовое море. Для этого мне пришлось долго лежать на животе, поскольку иначе нельзя было удержать мольберт. В лицо били соленые брызги, а в ушах стоял рев бурунов и иногда я был полностью покрыт летящим роем белых соленых брызг.

Беру голыш, отполированный морем словно кегля, подношу ко рту и касаюсь языком: соленый! Здесь все пропитано солью. Море, огромная солонка, отдало свой соленый привкус траве и камням.

Даже воздух здесь соленый. Делаю глубокий вдох. Легкие работаю как кузнечные мехи. Физически чувствую, как кровь обогащается кислородом. Если бы я только мог сорвать с себя эту проклятую форму! Более всего хотел бы сейчас напялить свою выцветшую голубую рубаху, костюм-тройку из овечьей шерсти, на ноги сабо, на голову берет свиной кожи.

Мне кажется, что я один Вов сем свете. Дома отсюда не видны. Неподалеку стоят несколько домов, но они скрыты в тысяче метров за скалистой грядой.

Совершенно не видны и ангары для подлодок. Здесь, у меня, царит лишь Великий гранитный беспредел. Все остальное сожрал соленый ветер. Особенно быстро он пожирает дерево. Хотя не брезгует и железом.

Так, сидя у серого, огромного каменного исполина похожего на уснувшего слона, вдруг возвращаюсь мыслями к Симоне. Едва могу представить себе это Carpe-diem жизнью. Если бы она только придерживалась нашего негласного уговора: жить каждое мгновение с закрытыми глазами. Но нет: Симона постоянно твердила: «Apres la guerre…». Как будто у нас могло бы появиться время после этой войны….

Если бы я только знал, куда они запрятали Симону! Старик наверняка знает больше, чем говорит. Славненько было бы приставить к его башке пистолет и заставить проболтаться….

Вода освободила большое нагромождение прибрежных камней. Но здесь, где я рисую, невидно песка, а лишь скопище изъеденных морем подводных камней, похожих больше на сточенные зубы древних чудовищ.

Однажды я где-то прочел, что море не имеет памяти. Мол, море забывает все сразу — еще не исчезнув в дымке. Так писалось в противовес памяти земной тверди. Но и рассуждения о том, что суша имеет память, тоже не более чем иллюзия, которой мы сами себя поддерживаем и доказательством постоянно являем наши оценки вечных архитектурных шедевров. А правда в том, что до полного растворения в вечности на суше проходит намного больше времени, чем в водах моря.

Все сильнее и выше брызги воды. Ясно слышны резкие шипящие звуки, словно капли попадают на раскаленное железо: начинается прилив. Вода бьется о бастион рифов. Пора сворачиваться.

Как на U-96 Первый вахтофицер, так сейчас здесь адъютант читает за ужином изречения из отрывного календаря, «для всеобщего сведения», как это действо называет Старик. И, как и раньше, он комментирует эти изречения.

«Досрочно освобожденный редко раскаивается», читает адъютант. «Как это, адъютант?» интересуется Старик и это звучит язвительно.

Адъютант становится пунцовым и замолкает.

«Ну, давай дальше!», приказывает Старик и адъютант читает упавшим голосом следующий листок: «Трудолюбие — вот вечная лотерея!» — «Это вполне относится к инженеру флотилии» — гремит Старик.

Не перестаю удивляться: Старик, такой брюзга, а ведет себя как ребенок. Адъютант кисло улыбается, остальные же робко хмыкают, словно не знают о чем идет речь. И лишь Старый Штайнке сотрясается от смеха над грошовыми премудростями нашего командира.

За едой старший врач флотилии делится своей тревогой по поводу венерических заболеваний членов команд подлодок: «На лодках, пришедших за последнее время во флотилию, я обнаружил случаи гонореи. По-видимому, у нас есть люди, которые уклонились от лечения — это мне совсем не понятно. Раздаются голоса: ««Господа, инфекция блокирована»» — это от страха, что может возникнуть ненужная злость по поводу того, что многие матросы могут быть направлены в лазарет. Имеются и такие командиры, которые делают все, чтобы батальон не прошел обследование в лазарете: ««Я, понимаешь, сам такое пережил, так что не уступаю этому санитарному фельдфебелю», — продолжает врач флотилии, повысив голос, — А потом становится еще круче. Братва демонстрирует свои члены, но как им теперь поможешь, когда у них уже вместо яиц — яичница?»

Демонстрируют члены! Мне тоже частенько приходилось бывать в такой очереди. И до сих пор в ушах звенит: «Показывай свою вонючую «маслобойку!» Так, а теперь оттяни крайнюю плоть!»

Однажды, у стоявшего рядом со мной товарища в такой момент случилась эрекция. Фельдфебель-санитар увидал такое впервые, а потому громко заорал: «Это кто тут приказал вздыбиться?» и как ужаленный начал орать на бедолагу. Тот стоял пунцово-красный и сжимал в руке свою вздыбленную «маслобойку». Все кто был там, буквально падали от смеха!

Наш врач и меня мог бы так же представить, в конце концов.… С такими воспоминаниями можно и подавиться….

Демонстративно откладываю нож и вилку и делаю такую мину, которая должна выражать разочарование. Для старшего врача флотилии это, судя по всему, послужило сигналом продолжать в том же духе. И он начал рассказывать о двух новых случаях сифилиса, и пока я рассматриваю потолок и считаю лампы в люстре, он вдохновенно рассказывает о твердом и мягком шанкре так, словно о яйцах сваренных вкрутую и всмятку.

«В целом, господа командиры, я хотел сказать лишь одно: такое заболевание у бойца должно быть расценено как умышленное нанесение себе увечья, — продолжает врач, — Прошу обратить на это самое серьезное внимание!»

К счастью терпение Старика иссякло. «Довольно интересно и поучительно, — ворчит он в сторону оберштабсдоктора, — Особенно для молодых господ офицеров. Но полагаю, ваша лекция достигла своей цели. Так скажем». Старик смолкает на миг, а потом громко объявляет: «Через час прошу всех собраться здесь! Приятного аппетита, господа!»

Мне известно, почему Старик реагирует так резко: два унтер-офицера с лодки Мауэрсбергера должно быть умышленно заразились этой заразой. Один триппером, а другой сифилисом.

Меня так и подмывает спросить наконец-то Старика, какой черт подбил его взять Симону во флотилию. Однако у Старика есть уже выработанная шкала отношений со мной: он сидит неподвижно и даже веки прикрыты. Кажется, что он дремлет…. Чтобы обратить на себя внимание беру бутылку, наливаю себе и Старику пиво, создавая при этом как можно больше шума, и поскольку пара бутылок уже стоят пустые, с шумом двигаю кресло и привстав, поскольку буфетчик не смотрит в мою сторону, прошу принести еще пару бутылок. Не стесняясь, будто заправский официант, беру у буфетчика левой рукой два полных бокала пива и ставлю их на стол.

Но вдруг останавливаю себя: все это воротит меня с души! Именно то, что мы не можем поговорить непринужденно. У Старика какая-то собачья привычка держать меня на расстоянии. Зараза: Старик — большой начальник! ОН должен говорить, а не я!

Раньше различие в званиях и должностях не было для нас преградой. Сегодня для меня тоже ничего не значит то, что Старик является корветтенкапитэном, однако его сегодняшнее служебное положение, его должность командира флотилии, создает, при трезвом рассмотрении, явную дистанцию между нами.

Несмотря на открытие кегельбана, клуб заполняется. Поскольку Старик все так же молчит, прислушиваюсь к шуму за соседним столиком. Вебер подсчитывает, что и сколько потопили другие, в то время как он болтался, словно собачий хвост и не встретил даже парома. Затем речь заходит о том, что, несмотря на плохие времена, приходящие подлодки надо встречать, как и прежде: «Вспомните, как раньше все это было обставлено!» — «Точно! С девушками и цветами» — «Где, черт возьми, взять этих девушек? Может украсть?» — «Конечно, хорошо бы сначала получить рапорт о прибытии. Тогда можно было бы установить какой-либо порядок встреч» — «Я тоже так думаю. Но обижаться не стоит, если не все пройдет как по маслу…» — «Я бы в таком случае — если бы все зависело от меня — сказал: Дитя мое — раз и в тишине» — «Да, раз-два — и в дамках! Ха-ха-ха!» — «Куча цветов и при этом соответствующий рапорт. Надо смотреть в оба, чтобы не поскользнуться…» — «На цветах, что-ли?»

Зампотылу хватает воздух как выброшенная на берег рыба, а затем выпаливает: «Если последует команда ««Равнение направо!»», а там, справа, будет стоять смазливая медсестричка, и все выпучатся на нее.… А с другой стороны будет другая девушка…» — «Дорогой ЗПТ, во-первых, команда звучит так: ««Равнение направо — равнение налево!»» Если вот так приказать, то мои парни знают, что делать. Вам следовало бы лучше знать такие команды еще с младых ногтей!» — «Так точно! Сначала рапорт — а потом девушки!» — не унимается Вебер.

И что только меня подвигло слушать весь этот треп? Конечно, вся компания хорошо выпила, но поднятый ею шум и гам вызывает у меня лишь сострадание. А вот и продолжение: «Да бросьте вы! Все то слишком красиво и разумно. Не нужно ни от чего отказываться. Вернулся живым на Родину — получил поцелуй и цветы. А для полного счастья еще и шампанское. И шампанское должно быть обязательно!» — «Ну, шампанское само собой! Цветы и шампанское».

Старик сидит неподвижно, будто и не слышит этот галдеж. Я же жадно ловлю каждое слово.

«А поцелуй ты забыл!» — «Значит: поцелуй, цветы, шампанское. Так?» — «Нет, так я не хочу. К чему это распитие алкоголя на пирсе?» — «Что ты несешь? Вечно придираешься!» — «На пирсе не должно быть алкоголя!» — «Шампанское — это алкоголь? Парень, шампанское — это не алкоголь!» — «Нет, раньше, раньше. Я вот как-то пришел с бутылкой шампанского и моргал и кивал…. Ну все в курсе этого. Потом поднялся на борт. Усы подкрутил, кожанку напялил, и обращаюсь к командиру: «Медвежонок, поскольку ты потопил один корабль, я и принес тебе одну бутылку шампанского». А тот мне и отвечает: «Тогда я лучше снова уйду в Брест».

Тут поднялся такой гвалт, что я различаю лишь отдельные обрывки фраз: «… получил Рыцарский крест. А потом завился бургомистр Пустобрехшкин со своей мадам» — «На награждение Дубовыми Листьями всегда прибывает обер-бургомистр. Такова традиция» — «А ты? Что ты хочешь? Что тебе принести? Шампанское? Коньяк?» — «Ничего. Вообще ничего. У меня на борту все есть».

Внезапно Вебер орет: «Вперед парни! Пора! Еще по кружке на посошок. Ну, вздрогнули. На посошок!»

Лежу на кровати и ловлю убегающий сон, а меня вновь охватывают сомнения по поводу Симоны: не задумала ли она уже давно, исподволь добраться до сведений, представлявших огромную ценность для противника? И был ли Я в ее раскладе лишь нижней ступенькой всей пирамиды? Достигла ли она, будучи в особой милости у Старика и попав во флотилию, этой своей цели? Стремилась ли она к этому с самого начала?

Виновником моего пробуждения стало небо: что за пронзительная синева! Какое-то окно вдали светит, словно прекрасный карбункул; толстые баллоны заграждения извиваются в небесной синеве, напоминая гигантских червей: при такой погоде это совсем не лишняя предосторожность! В этот момент до меня долетает некое подобие шмелиного гудения. Но это всего лишь самолет-разведчик. Эти разведчики очень наглые, поскольку знают, что летают вне досягаемости наших зениток. А истребителей, которые могли бы их сбить, нигде не видно. Соображаю, что лучше: остаться здесь, во флотилии или поехать в бункер. В случае, если все это воздушное свинство начнется тогда, когда я буду в пути, придется сыграть в героя. А мне как-то не очень этого хочется. Но если быстренько собраться и наплевать на завтрак, то есть шанс добраться вовремя до бункера. Все лучше быть в порту или в бункере, чем торчать здесь — а потому — в путь!

Упаковав мольберт, забираюсь в омнибус. Сажусь сразу за водителем. За спиной — громкие сердитые голоса: «Хрен его знает, на кой черт все эти мешки!» — «Флотилия — это тебе не груда орденов и нашивок…»

Проходит минута, и человек с сердитым голосом снова выдает: «В моей прежней флотилии был у нас командиром флотилии один святоша-проповедник. Так он считал, что все подлодки, это всего лишь один большой детский сад, и при всем при том, получил все то свинство, что и я имею от наших моряков — честное слово!»

Снова пауза. И вновь тот же голос: «А ведь я раньше был приличным пареньком!»

Его сосед громко бормочет: «Все мы когда-то такими же были!»

Из-за галдежа, часть разговора от меня ускользает. Но вот опять сквозь шум доносится: «Да он никогда не видел приличного борделя! Ладно, это его дело. Лишь бы других людей не трогал. И вообще, зачем он в это других-то впутал?» — «Может, он был голубым?» — «Вполне возможно. При атаке под перископ он рыдал» — «И, тем не менее, стал командиром флотилии?» — «Только звался им! Как командир, он был полный профан!»

Молчание. «Черт его знает, как так получается, что командирами становятся, чуть ли не курсанты! Да еще с причудами. Но у нас все равно все идет своим ходом. Лучшая защита — гондон! Мне не было еще и 18 лет, когда это называлось «На получение гондонов — смирно!»

— и каждому по 3 штуки, и плевать на то, что ты с ними будешь делать. Перед каждым сходом на берег одна и та же сцена: «Получить гондоны!»»

Опять молчание. Едем по дороге ведущей на запад, и тут гвалт вспыхивает с новой силой: «Теперь и Старик может оттянуться» — «Что ты имеешь ввиду?» — «Ну, сам посуди: француженки-то нет!» — «Это хорошо» — «А где она?» — «Арестована!» — «Арестована?» — «А ты что не знал?» — «Не-а. А за что?» — «А черт его знает. Вроде как за шпионаж…»

Вот это да! Лучше бы я этого не слышал! Выходя из автобуса чувствую себя так, словно меня огрели по голове чем-то тяжелым. Каждый шаг дается с трудом. Присаживаюсь на обтесанные бревна и кладу мольберт на колени.

Неужели действительной причиной ареста Симоны был шпионаж? А что если весь этот проклятый разговор был всего лишь обычным трепом? А если Симона просто помогала обживать этот пустой, холодный морской госпиталь безо всяких планов и хитрых мыслей? Господи! Ну, в чем я подозреваю Симону? Словно в тумане, закрывшем мне глаза, вижу ее вновь в этом лимонно-желтом свитере, как она снимала его медленно-медленно, и также медленно эта лимонно-желтая ткань скользила вверх по соскам ее грудей. Словно Симона выступала на сцене стриптизбара. И при этом коричневые соски отвердевали, напоминая шоколадные трюфели на упругих загорелых холмах.

Когда Симона хотела свести меня с ума, то она выполняла это просто залихватски: прямо посреди кафе она присаживалась на пару секунд ко мне на колени и при этом приподнимала свой раскрашенный оранжевыми полосами фартук так быстро и ловко, как это может сделать, присаживаясь, миловидная девушка, чтобы не помять свою одежду. Успевая при этом показать мне, в совершенной близости от своей матери, что под ним у нее совершенно ничего нет.

— Может, в тебе течет негритянская кровь? — не раз спрашивал я Симону, — В твоей испанской крови определенно есть примесь крови мавров. Одни твои груди чего стоят!

А Симона, как ни в чем не бывало, вытягивалась перед лежащим на боку зеркалом, говоря при этом ясно и громко: «Я такая миленькая!»

На подходе к Бункеру меня, как и всегда, охватывает оторопь при виде этого гигантского сооружения. Эти огромные доки и плавучие гаражи для израненных подлодок построены словно на века. Они не будут ни взорваны, ни оставлены ржаветь. Этими гигантскими горами из стали и бетона мы воздвигли себе такие памятники, которые навряд ли кто-либо когда-нибудь уничтожит.

На верфи Бункера трудится, несмотря на многочисленные воздушные налеты, множество французов. Сейчас перекур и они сидят там и тут на моле из притопленных понтонов и ловят рыбу бамбуковыми удочками в соленых водах порта — гротескное общество черных беретов, которые никак не говорят о военной гавани.

Неужто, задаюсь вопросом, эти вот береты и создают картину мирной жизни? Нет, скорее дополняют картину рабочей одежды. Кстати никто из них не носит рабочих роб. На всех сильно полинялая одежда. Полосатые, клетчатые, двубортные с потертыми лацканами пиджаки, брюки со стрелками и бечевками вместо ремней. Все вместе напоминает сборище бродяг и нищих.

Вот еще двое показались из пасти Бункера, в таких же брюках и пиджаках. Один из них стягивает с себя дырявый свитер. Не хватает лишь удочек. Медленно шлепают до самого края мола, выковыривают пальцами из ширинок брюк свои концы и высокой дугой запускают в воздух фонтанирующие струи. Затем очень тщательно стряхивают с концов последние капли. Один поворачивается и замечает меня, одиноко сидящего на полуразрушенном моле. Однако не показывает ни малейшего смущения. Переминаясь с ноги на ногу, он с трудом упаковывает свой пенис обратно и при этом кричит мне: «Faire pipi!» Затем громко хохочет, словно этими словами осчастливил все человечество.

Когда, пообедав, сидим в кабинете, Старик вдруг заводит разговор о воздушных налетах: «Сам видишь, как у нас тут все закручено» — произносит он так радостно, словно сам все и организовал. «Не могу пожаловаться, что здесь хуже, чем то что я видел в Берлине и Мюнхене, не говоря уж о Гамбурге…» — «Ах да. Конечно. Ты же был в Гамбурге»

Кажется, Старику хочется поговорить: «Вчера, скорее всего, опять были Ланкастеры. Ланкастер может нести супербомбу весом до 9 тонн. Здорово! Такая туша должно быть размером с рекламную тумбу…. А нам совершенно нечем ответить». Гнев Старик меняет на сарказм: «У нас было достаточно аэродромов: Брест-Норд, Landivisiau, Morlaix. Но если бы сегодня сюда прилетели наши немецкие самолеты, их, скорее всего, не узнали бы. Слишком уж это для нас необычно: немецкие самолеты в небе! И наверняка их обстреляли бы наши зенитчики».

Старик с силой отталкивает свое кресло назад от письменного стола и к моему удивлению продолжает: «Союзники применяют в основном четырехмоторные дальние бомбардировщики, Либерейторы или Ланкастеры. Летят на огромной высоте и почти всегда в сопровождении истребителей: Спитфайров. Мало-помалу начинаем разбираться в их типах самолетов. В 1939 году, над Вильгельмсхафеном у них были бомбардировщики типа Веллингтон. Это были настоящие ветряные мельницы».

И так всегда. Стоит завести разговор о технических характеристиках, Старика словно прорывает. Мои познания не позволяют поддерживать тему, и я не знаю, как перевести ее в русло разговора о Симоне. Эта тема — табу. Перевожу разговор на другое: «А что это за чудак у тебя в саду?» — «Ты имеешь в виду Бартля?» — «Ага» — «С ним все в порядке. Бывший солдат кайзера. Перед войной работал на строительстве новой гавани где-то в Южной Америке. В 1 Мировую служил на «Goeben», а до того как попасть ко мне во флотилию — в автовзводе военно-морской части в Роттердаме. Оттуда и привез свои познания голландского черного рынка, а также свое умение готовить «настоящий китайский рис». На должность провиант-мастера мы не могли бы найти лучшего служаки…. Бартль может тебе рассчитать с точностью до марки или пфеннига, что свинина гораздо рентабельнее в пищевом рационе, нежели обычные кролики. Исключение, по его мнению, составляют лишь ангорские кролики. Они его искренняя гордость. Их мясо принадлежит флотилии, а белая шерсть и шкурки — ему. Такие вот у нас с ним дела!»

Зампотылу копается в кипе бумаг, когда я захожу в канцелярию.

— Симпатичные фотографии, правда? — говорит он мне, — Наконец-то нашел.

Он протягивает мне одну: размером 9 на 12, глянцевая, ровный кант. «Господи! — думаю про себя, — ну чего он привязался ко мне с этими своими семейными фотографиями? Mademoi-selle Chamois!» И тут, с полувзгляда, узнаю на фотографии… Симону!

— Где это снято? Где вы сделали этот снимок?

— На северном побережье, в Brignogan.

Еле сдерживаюсь чтобы не выхватить у него остальные фото. Вижу Старика, в сапогах, балансирующего на каком-то плоском камне в воде, с Симоной на руках. Симона смотрит на меня через его плечо взглядом триумфатора.

Не верю глазам: на другом фото на Симоне надета офицерская шинель с погонами. Подушечками пальцев скольжу по снимку, будто желая стереть пыль с него. На самом же деле этими безотчетными движениями я словно хочу запомнить изображение.

Меняю угол обзора: отвожу фото как можно дальше от глаз, затем вновь приближаю ее. Никаких сомнений: это Бокс № 2, а человечек в шинели капитана, рядом со Стариком — Симона! Отчетливо виден штандарт командира флотилии. Старик стоит без шинели и без фуражки: он обрядил во все это Симону. Вид у обоих такой, словно они вот-вот лопнут со смеху.

Судя по месту съемки, они то ли на катере портовой охраны, то ли на подобном суденышке. Снимок сделали в тот момент, когда судно с Симоной и Стариком уже окинуло тень нависающего бункера, то есть на выходе из него.

Пока тщательно рассматриваю снимок, меня буравит одна мысль: если этот снимок или его копия — а, скорее всего, снимок сделан Лейкой или Контаксом — попадет в руки СД, тогда всем — спокойной ночи! И как нарочно именно со стариком! Так потерять голову.… Не стоит даже и думать о том, что произойдет, если эта фотография пойдет по рукам.

Пытаюсь скрыть бурю в душе и лихорадочно думаю, что же сказать. Подняв голову, вижу на лице зампотылу дьявольскую усмешку.

— Чудесное фото! — говорю как можно более равнодушно и улыбаюсь в ответ, — Хорошо схвачен момент и светотени. Очень живой снимок. Есть еще такие же?

— К сожалению, нет, — отвечает зампотылу.

Когда возвращаюсь к себе, меня вдруг пронзает мысль: Старик и Симона…. У Старика, наверное, не все дома были, когда он потерял всякую осторожность. Больше ничего не придумаешь! Ведь мы же все-таки не одни на этой планете! Неужели он не соображает, что творится вокруг? Та нелепица, что он мне выдал — совершенная чушь!

При всем при том, кажется, что Старик забыл, что он не просто командир и за ним теперь, следит на пару сотен глаз больше чем прежде. С катушек съехал! Это очевидно.

Симона арестована, Зуркамп — в концлагере. Мои товарищи по классу убиты. Этот молох пришибет всех нас. Чтобы взять себя снова в руки, язвительно говорю себе: «Вот такой получился расклад! Традиционный треугольник: два друга и леди, которая все смешала».

Надо бы поговорить со Стариком!

Еще одна подлодка вернулась: на выдвинутой трубе перископа вьются четыре вымпела. Это лодка Любаха. У Любаха Рыцарский Крест и смешная прическа. Хотя он выглядит исхудавшим, с впалыми щеками, зато, в общем — неплохо. Наверное недавно побрился. О Любахе известно, что он еще ни разу не вернулся из боевого похода небритым. Лишь он, единственный из всех командиров субмарин, сплошь напомажен — с головы до задницы. Он прямо дышит стремлением к элегантности: даже обычную бортовую форму он носит с явным пафосом.

Уже в 1937 году, так же как и Старик, Любах ходил на небольших судах в должности Вахтофицера. Когда же он получил Рыцарский Крест на Ленте, его стали повсюду расхваливать за то, как умело он уклонялся от встречи с преследователями после успешной атаки на врага.

На этот раз Любаху придется всем рассказать о невероятном успехе его чрезвычайно долгого похода: «Просто невероятно для этого времени! Как глоток хорошего вина, а не бормотухи!» — произносит Старик.

Стою среди комитета встречающих и наблюдаю, как экипаж лодки, в поношенных кожаных куртках сходит с лодки. Какая огромная разница между ними и их командиром. Они несут свои скудные пожитки в сумках из парусины или потертой кожи. На многих слишком большие по размеру морские сапоги и такие же кожаные куртки. Кожаные штаны измяты, словно меха гармошки.

Вид бледных, окантованных бородами, истощенных и все-таки полных ожидания встречи с землей и друзьями лиц, действует мне на нервы. В экипаже видны и совсем юные, скорее детские лица: у некоторых на впалых щеках нет и намека на пробивающуюся бородку или усы.

С этими пацанами поход удался на славу: ведь детьми легче командовать. Они любой каприз командира воспринимают как необходимость безоговорочного выполнения приказа. А если сейчас появятся Томми, кто сможет задать им здесь жару? Следует быть начеку!

Иногда задаюсь вопросом: действительно ли эти дети смелы и храбры? Неужели они так отважны, как считается? А может им просто чаще улыбается судьба? А потому им и достается это «обязательное, железное исполнение своего долга перед Родиной»?

Любах — выходец из старой гвардии и считается рассудительным человеком и командиром. Теперь же он вообще крутой: четыре потопленных судна — в это с трудом верится, потому что найти и потопить караван судов — сегодня это поистине чудо!

Старик следит за тем, чтобы поскорее закончились рукопожатия: командным тоном приказывает Любаху занять правое переднее место в своей машине. Я и еще два офицера из комитета встречи втискиваемся на заднее сиденье и в ту же секунду, на всех парах, летим во флотилию.

Едва рассаживаемся в клубе, Старик тут же интересуется, что Любах имеет доложить.

— Ну, сначала мы встретили одиночный корабль, — начинает тот без обиняков, — но он внезапно отвернул с курса. Вот незадача, сказал я себе. Но, судя по всему, нас с корабля не видели. И в этот момент, впереди справа по борту от этого корабля, появилось несколько дымов — в это нельзя было поверить, но корабль вывел нас прямо на караван!

— Что, конечно же, не входило в его планы, — бормочет Старик.

Слегка раздраженно Любах отвечает: «Едва ли». Затем замолкает, точно его сбили с панталыку. В смущении он откидывается в кресле и делает большой глоток пива из большой кружки.

— Корабль был принят в караван, это точно, — делает Старик попытку снова включить Любаха в разговор.

— Так точно. Мы определили в конвое множество эсминцев. Это был довольно сильный конвой. Но меня уже захватил азарт охоты. Потому определил курс и направление движения судов и пошел вперед, с тем, чтобы занять выигрышную позицию. Приходилось быть очень осторожными из-за наличия в конвое эсминцев. Поскольку мы находились достаточно далеко от конвоя мы шли под водой. С центрального поста передали в лодку: «Перед караваном два эсминца» и затем: «По крайней мере, в караване 10 судов».

Я спустился вниз, в соответствии с требованиями безопасности, и тут доклад акустика: «По левому борту проходит эсминец — эсминец прошел», продолжает Любах. «Таким образом экипаж узнавал, как развиваются события. И так все время: перископ вверх — перископ вниз. А между тем мы насчитали уже 16 судов. Вскоре я дал команду: «Продуть трубы торпедных аппаратов. Аппараты — товсь!» В этот момент прямо на нас понесся один из эсминцев, пришлось уйти на глубину и замереть. Но это был всего лишь маневр. В любом случае нам пришлось нарушить все предписания безопасности и войти прямо в середину каравана, невидимыми для заградителей и боковых эсминцев. Кроме того, мы чуть-чуть использовали и перископ. И в этот момент мы обнаружили, что со всех сторон окружены кораблями. Оставалось лишь занять удобное для стрельбы положение. Если бы я только мог стрелять вкруговую, вот налупил бы кораблей! И тут, вдруг, два корабля стали на полкорпуса друг за другом. Я даже разглядел людей толпящихся на палубах. Ну, мы убрали перископ, и понеслось: Первый аппарат — пли! Второй аппарат — пли! И так далее. В результате 4 корабля за короткое время ушли на дно. Три из них при этом прямо по курсу лодки».

Любах смолкает, а я глубоко вздыхаю. В следующий миг Любах показывает на пол: «Четвертый же ушел через корму…. Это было какое-то сумасшествие: первый корабль — бабах! торпеда вошла прямо в середину. И тут же опять бабах! Второй, третий — и бабах! — четвертый. Тут я понял: сработали чисто. Корабли получили свое. Это было так, будто я стрелял в сплошную стену. Все удовольствие длилось всего лишь две минуты. Четыре корабля за две минуты. Общий тоннаж — двадцать тысяч тонн. И еще был взрыв котла на четвертом судне. Том, что ушло кормой вниз…. Ну а потом эсминцы, словно с ума сошли. Они же наверняка знали, что здесь была подлодка…. А затем, как обычно» — «Кисло» — шепчет сидящий рядом молодой вахтофицер. Но Любах услышал его: «Можно и так сказать…» — бросает он с легкой усмешкой.

Жизнь в кают-компании возобновилась с возвращением лодки. Вахтофицеры сразу сменили свои узкие погоны фенрихов на лейтенантские нашивки на рукавах. И эти нашивки сверкают яркой новизной.

Therese буквально танцует вокруг Любаха и Старика, и оба расцветают. По всему видно, что Старик лучше бы отправился в море, чем торчать за письменным столом.

Позже, в клубе, Старик становится необычайно разговорчивым: «Фюрер, конечно же, осознал, что американцы совсем не умеют воевать. Это же просто жующие жвачку наемники, да ищущие приключения ковбои». А затем глухо добавляет: «Стоит раздаться взрыву, как у них уже полные штаны. И, кроме того: Армия — так говорит Фюрер — лишь тогда боеспособна, когда она связана с родной землей …» и радуется, как ребенок. Это вполне в духе Старика: серьезный разговор превращать в шутку. Но такое со мной впервые. А он продолжает: «Кроме того, эти братишки, как всем хорошо известно, вырождаются как раса. И, конечно же, Фюрер это учел».

Старый Штайнке недоверчиво косится на Старика, но тот лишь ухмыляется, чем еще больше раззадоривает капитан-лейтенанта, а в следующий момент он будто совсем с цепи сорвался: «Хочу сказать вам, что Фюрер всего лишь хотел показать англичанам, что он испытывает нежную привязанность к Союзу всех германских потомков против славян. В союзе с англичанами — против русских! Поэтому то, он с таким умыслом и позволил англичанам ускользнуть из Дюнкерка. Целой армии англичан, насчитывающей добрых триста тысяч человек! Он же мог их всех там легко перещелкать…».

Меня вдруг осеняет: сумасшедшая, нелепая гипотеза — но вполне возможная, с позиции психопата-истерика. Полет его заместителя этого фигляра Гесса к союзникам в Англию — это что-то на самом деле значит!

Оказавшись вновь у себя, возвращаюсь мыслями к увиденным у зампотылу фотографиям: Старик точно тогда умом двинулся: Симона — в качестве шефини флотилии, Симона — в Бункере, одета словно офицер, и все так просто: шутки шутили! Ладно: Симона, как сестра милосердия, как организатор, как дизайнер, как женщина-вамп — почему бы и нет? Ей это все отлично удалось. Но войти в верфь Бункера, к подлодкам в Бункере, прямо на транспортном судне? Это же абсурд! Но тогда Старик — простодушный, наивный дурак? Однако, стоит мне лишь захотеть говорить о Симоне, как он, будто опытный боксер, ускользает от моего удара. Довольно трудно удержать Старика в одной позиции.

Мне уже давно следовало бы основательно расспросить зампотылу обо всем. Полагаю, из него я сумел бы вытянуть все, что хотел бы узнать, и без особых усилий. Однако не хочу иметь ничего общего с этим прихлебателем.

Старого Штайнке я не могу расспрашивать. Тем более ни дантиста, ни врача флотилии. При всем при том, я опасаюсь, что из-за моих расспросов, Старик будет скомпрометирован в глазах этих четверых.

К гложущим меня сомнениям добавляется чувство вины и злая ярость: чертова неразбериха! Сюда же добавляется и страх — страх, в конце концов, заварить такую кашу, которая лишь еще больше навредит Симоне….

«… в высшей мере измочалены!» — разносится утром сообщение радио Вермахта из громкоговорителя. Не возьму в толк, что там у них в высшей степени измочалено. Едва ли это относится к армии противника. А как звучит: «измочалены»! Какое хвастливое выражение! Я, как только услышу «измочалены», начинаю думать о зеленых клецках и о терке с острыми краями, на которой приходилось натирать сырой картофель, превращая его в красноватую, водянистую кашицу.

Круговерть мыслей опять уносит меня не туда, но я не хочу ее останавливать. Фраза: «в высшей степени измочалены» — не относится в этом сообщении ни к шпинату, ни к картошке. В конце концов, когда картофелина уже едва удерживалась тремя пальцами, приходилось быть очень внимательным, чтобы не стереть о зазубренную поверхность терки ноготь или подушечку пальца. Остатки, которые еще все-таки можно было использовать, перерабатывались бабушкой Хедвигой в особую клецку. При раздаче, она узнавалась по слегка овальной форме, которую бабушка ей придавала, и этой клецкой награждался тот едок, который дольше всех сидел за столом — чаще мой младший брат, которому бабушка с удовольствием ее отдавала.

Никак не могу сообразить, сколько уже прошло времени с тех пор, как я оставил Париж. Кажется, что с тех пор прошла целая вечность. То, что произошло со мной в последние недели, было для меня, как говорится, «полной программой». Время — совершенно не абсолютная величина.

Я пребываю в каком-то странном состоянии. Иногда мне кажется, что и эта флотилия, и весь Брест, выстроены, словно господином Потемкиным — как декорации к фильму — peoples, шатающиеся вокруг, мои товарищи, офицеры, словно роли, исполняемые статистами.

А может надо быть попроще, остаться здесь и использовать прием мимикрии?

Сидеть здесь, вперив зенки в небо, заниматься ни к чему не обязывающим трепом, и пусть все катится, куда кривая выведет — может так и стоит провести остаток дней своих?

Больше всего хотелось бы заглянуть за маску, что носит Старик. Стоит ему лишь движение сделать, словно он снимает ее предо мной, как тут же появляется другая: обычно это язвительная усмешка. Наверное, мне никогда не удастся узнать, что ДЕЙСТВИТЕЛЬНО происходит за этим его лбом, больше похожим на стиральную доску.

Иногда, в столовой или клубе, мне становится дурно, когда приходится слушать тягучие, банальные разговоры, поскольку не выношу бесцеремонного обращения со Стариком.

Держи ушки на макушке! — постоянно одергиваю себя. Ничто не проходит бесследно — даже пустой и безобидный, на первый взгляд, треп.

Всякий раз, как иду куда-нибудь, сразу же, покинув расположение флотилии, исчезаю в старом порту.

Конечно, я не бросаюсь сразу же рисовать или даже делать наброски, а просто присаживаюсь на какой-нибудь кнехт, и брожу взглядом по рейду и небу — лучше сказать «НЕБЕСАМ», поскольку такого неба, такой панорамы, я еще нигде и никогда не видел.

Полоса плохой погоды постоянно нагоняет ряды дождевых туч. Иногда приятно уже и то, что глупая однообразность упрямого стука мелодии дождя перемежается глухим шумом проливного ливня и бескрайней пустыни туч. И нет никакого желания тогда думать о ярко-синем, высоком небе. Но как-то вдруг воздух внезапно вновь становится прозрачным, мягким и нежным, как шелк, и длится это до тех пор, пока небо опять станет бледно-серым, а затем иссиня-чернильным, мрачным и угрюмым в своей середине. И внезапно бросок дождя по всему рейду и где-то рядом всхлипывания дождевых капель в ливнеспусках, как пронизывающее сетование на мертвое время. Погода Бретани.

Глазам открывается чудесная картина: противоположный берег являет собой толстую, бледную полоску угля. Расплавленный воздух скрывает его контуры. Бледно-апельсиновый цвет неба стекает золотистыми каплями в море. На водной поверхности яркими каплями отражается огромное небо. И при этом ни дуновения ветерка, ни гулкого морского шума.

С приливом прибывает целая армада рыбацких лодок. С попутным ветром они буквально облепляют пирс. И где-то в последний момент спадает висящая пелена, обтекает бьющие по воде весла, и скоро уже все лодки стоят как приклеенные у пирса. Да, эти парни знают толк в работе веслами!

Это бы понравилось Старику. Он бы, наверняка, тут же стянул с себя куртку и запрыгнул на борт одной из лодок. В его вкусе было бы и выскочить на рейд и заняться ловлей съедобных ракушек.

За обедом замечаю отсутствие Любаха. «Я отправил его в очередной поход — на Родину», отвечает Старик на мой вопрос. «Полагаю, ему запрещено уезжать в отпуск?» — «Так точно. Но несмотря на это, мне удалось выхлопотать ему краткосрочный отпуск. У него, видишь ли, появилась серьезная проблема. Его жена была на сносях, и во время родов она почти умерла. Мы получили телеграмму об этом».

Эти слова буквально пронзают мое сердце.

— Только бы обошлось, — помолчав, добавляет Старик, и я не знаю, то ли он подразумевает жену Любаха, то ли опасность воздушного налета.

Некоторое время молчим.

— Ладно. Пойдем-ка лучше ко мне, да пропустим по бокалу пива, — вдруг поднимается Старик, когда от шума поднятого в клубе вахтофицерами ему становится невмоготу, и скоро мы уже сидим в его комнате, за полузакрытыми ставнями.

Комната Старика соответствует моей один в один. Архитектору, который возводил это здание, образцом, наверное, служил мостик корабля: три стены являют собой стеклянные стены.

Ясно слышу хлопанье входной двери, которая ведет с лестницы в прихожую. Дверь стеклянная, с дребезжащими — по местной традиции без замазки — стеклами. Даже неуклюжая, четырехугольная мебель абсолютно такая же, как и у меня. На столе даже скатерть такая же, напоминающая скорее кусок ковра, чем материю. Все это я охватил буквально одним взглядом, а также и то, что на окнах висят расцвеченные шторы и эти огромные шторы почти закрывают одну из стеклянных стен. Внизу шторы собраны волнами, портьеры обшиты парчовыми окантовками, а на письменном столе стоят две узкие вазы для цветов и одна широкая ваза в стиле ампир. Свисающая с потолка лампа закрыта абажуром, такими же черными кисточками по кругу напоминающим широкополую шляпу капризной дамочки.

Все это вовсе не соответствует Старику, всегда жившему в спартанских условиях. По всему видно, что Симона успела приложить руку к обстановке этой комнаты. Скорее всего, именно Симона разместила на стене, над письменным столом и эти три бретонские фаянсовые фигурки. Одна — парусник, другая — рог изобилия с россыпью цветов.

— У меня все более скромно, — вырывается у меня. Старик и ухом не ведет, а потом притворно вздыхает: «Таковы уж у нас порядки!» — «Чрезмерные, я бы сказал». Старик согласно кивает, а я продолжаю: «Но, судя по всему, даже к такому порядку невольно привыкаешь: ведь уже пятый год войны!» — «Скоро пойдет шестой…. Да, чертовски долго. Трудно представить, что паренек, покинувший родной дом в 16 лет, не знает ничего кроме этой войны».

На переносице Старика сложились глубокие складки. Он встряхивает головой. Будто отмахиваясь с досадой. А может быть, его глубоко поразила собственные слова? Но в следующий момент лицо его вновь светлеет и он продолжает: «Вот был бы ужас, если бы вдруг настал мир — так сказать, в сжатой, понятной всем форме: со световыми рекламами, шоколадом, детским смехом и всем, что можно соотнести с этим словом. Едва ли кто вынес бы такое» — «Так произошло раз с моими золотыми рыбками. Они просто сдохли, когда я достал их из болотины обрезиненной бочки и опустил в чистую проточную воду».

Кажется, это развеселило Старика. Он участливо усмехнулся и пошел за пивом в прихожую.

Как же меня достала эта его манера уклоняться от разговора! Надо попытаться прижать Старика к стенке! Когда, если не сейчас? А потому, как только он возвращается, ставлю вопрос ребром: «Скажи, пожалуйста, а почему ты, после ареста Симоны, ничего не предпринял?»

То, что Старик некоторое время молчит, наводит меня на неприятные мысли.

— Ты, наверное, представляешь себе все чертовски просто, — произносит он наконец. При этом в его голосе слышно легкое раздражение — словно он едва сдерживает эмоции.

— Ведь мы же не можем просто так уйти на дно, и бросить Симону на произвол судьбы! — делаю очередную попытку. Старик передергивает плечами, словно выражает явное разочарование моей тупостью. Выглядит он при этом беспомощно, и я не решаюсь продолжить нападение.

Пора подумать: если считать, что Старик получил служебный приказ ничего не предпринимать для спасения Симоны, если Комфлота тоже не просто так выразил свое неудовольствие, а вполне серьезно, то Старик связан тогда по рукам и ногам — а может и посильнее. Отношения становятся тем строже, чем выше поднимаешься по служебной лестнице.

Подведем итоги: Старик зажат в тиски. От командира флотилии ждут инициативы, а он зажат в узкое прокрустово ложе. «Давай повременим, — наконец прерывает свое молчание Старик, — Они в любом случае позаботились, чтобы мы наложили в штаны…»

Ушам своим не верю: «наложили в штаны»? Неужели Старик говорит о СД? Значит ли это, что СД нагнало на него страх? Едва успеваю перевести дух, Старик добавляет: «Мать Симоны, вероятно, все еще сидит в тюрьме города Нант, где и Симона была сначала. А где сидит ее отец, никто сказать не может».

«… Симона тоже была сначала»?! Что это значит? Почему Старик не скажет все наконец-то прямо? Что он умалчивает от меня? Почему никак не откроет карты?

— А где Симона теперь? — спрашиваю с вызовом.

— Зампотылу выяснил, что в Compiegne. Он ездил к ней в тюрьму в Нант. Но ее там уже не было….

Цепенею при этих словах. Сижу как пришибленный и тупо пялюсь на Старика: зампотылу ездил к Симоне в тюрьму?

— В Нанте сказали, что в Compiegne расположен концлагерь и Симона была туда отправлена.

Вновь обретя дыхание, спрашиваю: «А от кого вы узнали все это в Нанте?» — «От СД» — «Как это от СД?» — «Я же сначала ТУДА послал зампотылу».

Ну и жук этот Старик! Почему он так тщательно скрывал от меня эти вести? «Так он что: заскочил в СД, а потом просто поехал в тюрьму?» — «Пойми ты: в любом случае этим делом занимается СД!»

Старик буквально буравит меня взглядом. Повисает тяжелое молчание. Меня так и подмывает подстегнуть Старика: Дальше! выкладывай что знаешь, и не своди меня с ума!

Со Стариком происходит странное изменение: он прикрывает глаза и выглядит довольно забавно. Наконец произносит: «Я придумал одну дурацкую историю и зампотылу изложил ее этим быкам из СД — ведь зампотылу нужно было основание…»

Не свожу глаз с лица Старика и зачарованно слежу, как он несколько раз сглатывает, затем медленно вдыхает воздух и весь собирается.

— Так вот. История такая, — говорит он твердым голосом, — От одного товарища, который как-то останавливался у нас, Симона получила золотые часы, чтобы отремонтировать их в Париже. Довольно ценная семейная реликвия, о которой сейчас очень волнуется его семья. А мы чувствуем свою ответственность за правильное развитие событий с этими часами. А потому должны были бы допросить мадемуазель Загот — либо ее МОГЛИ БЫ допросить по нашей просьбе…. Зампотылу, однако не удалось узнать ничего больше, так как СД убрало Симону. «Убрало, потому что она персона нон грата». Так заявили господа из СД. А большего нам узнать не удалось» — «Почему же зампотылу мне ничего не рассказал?» — «Ну, это просто. Я ему запретил» отвечает Старик.

Убрана как персона нон грата! Сижу и подавленно молчу. Термин «убрана» звучит как неприкрытое насилие!

— И ни слова о шпионаже? — задаю, наконец, вопрос. «Нет — «персона нон грата»! — уже орет Старик, — но эти слова могут многое значить. Даже шпионаж» — «А кто заложил Симону? — продолжаю настойчиво долбить Старика, — Ведь кто-то же заложил ее? Не думаю, что это был некий превентивный арест, когда хватают кого угодно, просто так, от нечего делать. значит есть кто-то, кто донес на нее!» — «Есть подозрение?» — «И не одно!» — отвечаю немедля. «Неужто?» — «Да…. Прежде всего, эта ведьма из Дуйсбурга. Супруга фоторепортера Купперса. Ты ее знаешь, эту славянскую кошку, с челкой над бровями. Она нам и устроила весь этот сыр-бор…. До этой бабенки скоро дошло, что вовсе НЕ она примадонна. К тому же полное отсутствие женского шарма, так присущего француженкам. Отсюда и пошл все эти склоки и интриги. Да еще какие!».

Чуть опешив, Старик неуверенно произносит: «Так это же было еще в La Baule!» — «Так что? Всему свое время. Уже тогда в воздухе витала опасность взрыва. Стоило лишь поджечь фитиль…» — «Я что-то с трудом вспоминаю эту даму — она такая, ну как монголка, что-ли?» — говорит Старик, растягивая слова. «Да, монголка и негритянка в одном лице» — «А может эти твои рассуждения просто плод больной фантазии?» — «Если бы. Я кое-что слышал в Париже. И эта мадам тоже там была!» — «Тогда есть и еще кое-кто!» — «Кто же?» — «Ну, здесь в Бресте, есть один гауптштурм — и еще какой-то он там у них — фюрер…» — «Ты, вероятно, и понятия не имел, зачем эти нацистские падлы влезли в это дело, если все дело было в ревности».

Старик задумался. Наконец он бормочет: «Может быть. Но все же: в это не очень-то верится. С моей, так охотно тобою критикуемой тенденцией смотреть на все просто, я познакомился с местным начальником СД. Однако я что-то давно его не видел…. Вероятно, он тоже чувствует свою удаленность от нас — кто еще захочет ЕГО пригласить?»

Снова молчим. Но мне уже нравится то, что мы вот так просто сидим и молчим. Ну, Старик! Эта история с часами — такое и во сне не приснится! И все так устроил, словно он вообще ни при делах. «Но почему же тогда все подруги Симоны тоже были арестованы? И заметь: все там же, в La Baule!» — прерываю молчание. «Эта банда могла рассуждать так: делать дело — так делать; и тут же — хвать-похвать всех ее подружек. Так сказать, одним махом…» — «Вполне возможно, — соглашаюсь с этим доводом, — Но разве нельзя было никак выяснить, что произошло, и кто сыграл в этой пьесе свою роковую роль? Используя, например, тихую дипломатию? Тихой сапой, так сказать, если нельзя в лоб?» — «Ну, ты спросил! — взрывается Старик, — К господам, которые здесь принимают участие в этой игре — к ним мы не имеем никакого отношения — и как оказывается теперь — это наше упущение. А, кроме того, нам, поперек дороги стал сам Командующий подводным флотом…» — «Ну и как дальше будет?» — «Если бы я только знал, — отвечает Старик, — Но скажу сразу: у нас здорово связаны руки. Однако рано или поздно…» И тут Старик замолкает, оставив меня в раздумьях: что же он еще хотел, но не осмелился сказать.

Полночи из головы не идет этот наш разговор. Знаю наверняка лишь одно: Старик рассказал мне не все! Ведь он ни слова не сказал о том, чем фактически занималась Симона в Бресте…

Полночи из головы не выходит этот наш разговор. Наверняка знаю лишь одно: Старик рассказал мне не все. Он ни слова не сказал о том, чем фактически занималась Симона в Бресте.

За завтраком зампотылу сидит от меня четвертым. Сегодня смотрю на него другими глазами: так просто проникнуть в охраняемую крепость и постараться выведать об арестованной француженке — это уже кое-что! Жаль только, что я не могу с ним поговорить об этом его приключении: надо, прежде всего, получить добро от Старика.

— Хорстманн прибыл! — сообщает мне Старик, как только вхожу в его кабинет после столовой, — Он трижды выходил в море — лишь на третий раз удалось. В первый раз — повредили двигатели, во второй — он получил по кожуху. Но как! Даже шноркель не был задет.… Такое вот у нас веселое времечко!

Так-то вот! Мелькает мысль. Раньше такого не бывало. Должно быть, чертовски неприятно выходить в море под фанфары, а потом, не затуманив перископ, возвращаться обратно.

— Пойдешь со мной! — командует Старик, и я киваю понимающе, — Этому парню есть что рассказать.

По правде говоря, я уже сыт по горло всеми этими пусторечивыми встречами. Единственное, что меня еще привлекает, так это возможность выведать что-нибудь свеженькое у вновь прибывших офицеров. Однако с Хорстманном все по-другому — от него едва ли слова добьешься. Потому он мне и любопытен. «Тяжело», только и сказал Старик, когда я его спросил, как дела у Хорстманна.

Стоим на пирсе. На сигнальной штанге развевается вымпел. Старик вполголоса читает его.

— Они уже здесь, — говорит он, — В Бункере!

Меняем яркий, в легкой дымке утренний свет на сумеречный свет электрического освещения Бункера. «Они в Боксе № 4» — орет Старик сквозь свист паровых котлов. «Осторожно!» — кричит он снова и хватает меня за руку: я чуть было не свалился на какие-то тросы. Здесь нужно идти как грибнику: все время смотреть под ноги. Повсюду натянуты тросы или лежат, свернувшись в клубки шланги.

Старик буквально рвется на бетонный пирс в Бокс № 4.

— А вот и они! — орет он опять и указывает подбородком вправо.

За оконечностью мола медленно показывается нос лодки. На верхней палубе ряд серых силуэтов. На светлом фоне видны стоящие рядом две фигуры. Вот очертания зенитных пушек и поручни мостика. Вот видна платформа зениток. И опять ряд силуэтов: на корме верхней палубы стоит дневальный. Наконец появляется корма, и подлодка вытягивается перед нами во всю длину. Но затем она словно короче становится: из положения угла в 90° образуется угол в 45°. Затем угол уменьшается, пока не превращается почти в 0°.

Чуть не бегом мчимся по глубине Бункера назад. Группа встречающих, не шевельнувшись, уступает место Старику. Едва лишь лодка проходит створ Бункера, с мостика отчетливо доносятся громкие приказы рулевому и машинному отделению. Лодка приближается так быстро, что могу узнать стоящих на мостике. А один кажется мне очень знакомым, словно вышедшим из моих мыслей. Хорстманн довольно неказист. Его желтоватое, восковое лицо производит вид больного человека. А тут еще эта встреча на молу!

Уже в третий раз не могу сдержать слез при виде вернувшихся домой из боевого похода подводников. Первый раз это было в Бункере при Saint-Nazaire, когда на узком, скользком трапике подлодки, ведущем от пирса на ограждающие трубчатые релинги рубки какой-то подлодки, два, одетых в форменные кожаные куртки офицера-подводника, буквально утонули во взаимных объятиях. Вопреки всем требованиям Устава. Я знал, что это были два брата: один — командир какого-то потопленного эсминца, а другой — вахтофицер другого, также подбитого эсминца. И оба были подобраны разными подлодками. Когда я увидел, что они с трудом удерживаются в этот момент на узком трапике, а лица их заливают слезы, меня тоже проняло.

Во второй раз, когда экипаж «Питона» стоял босым на решетчатом настиле подлодки, которую им удалось спасти: далеко внизу от меня, в шлюзе. Был отлив, и лодки ждали высокой воды.

Было рождество. Рождество для меня всегда довольно трудное время, а тут еще эти бедолаги, что стояли босыми там, внизу. Для моих издерганных нервов это было уже слишком.

И теперь глаза у меня на мокром месте, когда вижу лица этих несчастных: они измучены, их силы на исходе, они едва могут держаться на ногах…

Хорстманн сидит в кабинете Старика и готовится к рапорту. Никак не могу поймать его взгляд: бегают глазки его туда-сюда, напоминая крыс загнанных в клетку. Но, кажется он готов.

— Больше никакой спешки, — наконец начинает Хорстманн злобным басом, — Мы, словно пчелы кружились. Целый день. Невероятно, ни минуты отдыха. Это просто бесило! Постоянное кружение. А пока два-три раза обернешься, цель уже далеко, так что и не подберешься. Да еще эта проклятая слабость. Так больше нельзя.

Старик слушает молча, ничем не выражая поддержки и сочувствия. Хотя мог бы, по крайней мере, сказать: но вы же опять здесь, с нами! А сегодня это большая удача.

— Меня чертовски удивляло то, что нас так мало бомбили. Парни в воздухе, наверное, так наливались спиртом, что едва ли могли правильно навести свои бомбометы.

Старик интересуется, что за тип самолетов там был.

— Большие четырехмоторные сундуки. Может быть Либераторы.

— Наверное, чертовски противно идти под водой с такой птичкой сопровождения? Мне бы это точно не понравилось.

Вот черт! Мелькает мысль, что Старик, словно нарочно, занят своими размышлениями об авиации противника, вместо того, чтобы ободрить этого человека, вырвавшегося из лап смерти. А тот бодро продолжает: «Слава Богу, с нами ничего не случилось!» — «Да» — кивает Старик.

— Наши двухсантиметровые снаряды не могут пробить их броню. Мы наблюдали прямое попадание, но четырехмоторники здорово защищены броней.

Старик бормочет: «Это нам известно. В следующий раз получите снаряды калибра 3,7. Уж они точно пробьют броню». При этих словах Хорстманн сильно заморгал. А что еще ему оставалось делать? благодарить Старика? По всему видно, охотнее всего он вскочил бы сейчас и умчался бы прочь. Но он ВЫНУЖДЕН сидеть здесь, и ВЫНУЖДЕН говорить, хотя ему все это уже давно обрыдло.

Поскольку Хорстманн не говорит не слова, Старик откашливается. Наконец Хорстманн произносит: «Эсминцы все больше наглеют». Эти слова звучат сжато и подавленно: «С одним из них у нас был настоящий клинч …»

Раньше Старик, услышав от командира такие слова, ответил бы: «Никакой любви не осталось промеж людей», или что-то в этом духе, но сейчас он лишь крепко сжал губы.

— Сначала он высыпал на нас 15 глубинных бомб цепью, а потом еще 20…

Старик делает недовольную мину и уточняет: «Цепью?» — «Так точно, господин капитан! Друг за другом» — «Странное выражение: цепью» — произносит Старик.

Моя гусиная кожа давно прошла, и в голове вдруг зародилась странная мысль: выстрел из любого орудия звучит одинаково, взрыв гранаты звучит как взрыв любой гранаты, но глубинная бомба имеет тысячу разных тонов. Можно ли вообще ее звук назвать тоном? Все эти тяжелые трески, грохот, лопания, громыхания, дребезжания? Двадцать бомб одна за другой — это невыносимо!

Кажется, Хорстманн влип. Однако он проявляет завидную выдержку: «Томми, наверное, почувствовали, что цель ушла — так сказать, улизнула. Но кладовки-то надо было опустошать…»

Тем не менее, нервы его все-таки подвели: руки нервно играют с коробком спичек. Не замечая этого, Хорстманн уже почти раздавил его. Вдруг он замечает, что натворил и на лице появляется выражение удивления и недоумения. Быстрыми движениями собирает остатки коробка в кучку, но, не зная, куда девать ее, сидит, опустив в смущении глаза. Старик ведет себя так, словно ничего не заметил. Хочу помочь Хорстманну, но лишь стоит мне начать сбрасывать остатки коробка в руку, как это еще больше расстраивает его. А потому остатки коробка остаются лежать на своем месте.

— Несколько грубоватыми нахожу я твои слова, — говорю Старику, когда вновь остаемся вдвоем.

— Неужто мне следовало еще больше раззадорить его? Он бы точно спятил! Он хорошо отчитался и хорошо справился с боевой задачей. Конечно, сначала ему надо было бы выспаться… Единственное, что меня действительно насторожило, это другое: братишкам удалось вновь взломать наш шифр — они знают о нас все, что хотят. А МЫ ничего не подозреваем. Я знаю только, что в Белом доме сидят стратеги из подводного флота. Но Белый дом — мне что с того? После веселой, доброй Англии, куда мы заходили, будучи кадетами, больше сведений нет — к сожалению…

— Томми ведут себя вольготно: они дома — а мы во вражеской стране.

Старик морщит уголки рта: «вражеская страна» — это звучит фальшиво. Приходится улыбаться. Старик добродушно ухмыляется и, будто его подстегнули, вдохновенно произносит: «Нам тоже следовало бы выдвинуться…» — «На вражескую территорию!» — ляпаю в тон. «Да, в Logonna, в замок. Завтра. И Хорстманна возьмем с собой».

Долетают слова Старика: «Делайте по вашему усмотрению, но так или иначе — мы поедем!» Старик обращается к инженеру флотилии, когда вновь захожу к нему в конце дня. И ко мне: «Заходи, не бойся. Мы уже закончили».

— Установить шноркель, и вернуться без него — это надо постараться! — говорит он, когда остаемся одни, — Для Хорстманна надо еще один по пути ставить, где-то между Нанси и Парижем. Придется нам его списать. А без шноркеля ни одна лодка не имеет шансов…

Старик хмуро изучает несколько сообщений, лежащих перед ним на столе, но вдруг резко выпрямляется, словно очнувшись ото сна, и трубит: «Я же почти забыл об этом!», а затем тихо произносит: «Ты же должен доложиться в Отдел контрразведки Флота в Rennes. Мы получили телеграмму».

Я настолько ошарашен, что не владею своим лицом и стою, словно язык проглотил. Старик не смотрит на меня и кажется не хочет даже разговаривать со мной.

— В Rennes? — наконец выдавливаю из себя.

— В Rennes! — отвечает Старик и это звучит подчеркнуто равнодушно, — Да, сначала меня это тоже удивило. Ведь если они хотят от тебя узнать что-то, они могли бы тебя и здесь допросить. Ведь, собственно говоря, здесь тоже есть такой отдел: Отдел контрразведки Бреста.

Чувствую, как нервы напрягаются, но стараюсь говорить как можно ровнее: «А что это может значить?» — «Не многое. Я бы не принимал это близко к сердцу» — отвечает Старик и смотрит при этом на меня. А мозг свербит мысль: как просто он это сказал: «Не принимай к сердцу».

Старик задумался на миг. «Итак, я бы сказал, — вновь твердым голосом он говорит, — Тебе следует взять быка за рога. Как я вижу это дело: у тебя спросят какую-то информацию и все. В противном случае, процедура была бы несколько иная. Флотская контрразведка — это в конце концов — НАШИ люди. Может быть, хотят узнать что-нибудь простое, а мы тут головы ломаем. Твое счастье, что ты никогда не был заговорщиком» — «А если мне что-нибудь припишут?» — «Тогда за словом в карман не лезь!» — «Спасибо, утешил!» — отвечаю быстро, а самого гложет мысль: это в духе Старика. Хорошо ему говорить с орденом на шее! А как он разыграл свое незнание! Ведь все ясно как божий день: речь пойдет о Симоне!

— Ну а в случае чего, мы все еще здесь. Я постараюсь туда наведаться, — говорит Старик, — Завтра поедем в Logonna. А в Ренн — поедешь послезавтра. Тебе сообщат через адъютанта.

Так, Старик все давно решил! — Скажем так: часиков в 8 утра. Старик смотрит на меня изучающе. Собираюсь с силами, чтобы показать ему полное равнодушия лицо и не сдержавшись говорю: «Послезавтра в 8 утра в Ренн, в распоряжение контрразведки Флота!»

Смолкаю и думаю: Хорошо Старику говорить. То, что с этими братишками шутки шутить не придется, ясно, как пить дать. Но, что же от МЕНЯ надо этим парням? Почему он не вызывают Старика? А может, они просто не верят ему, и потому пытаются мне лапти связать? Но ведь не Я же приютил Симону в сердце флотилии? Не Я же водил Симону в Бункер, да при этом одел ее в форму морского офицера? Вот бы узнать, в чем они меня, собственно говоря, подозревают. В чем МОЯ вина? Пересекая плац, спрашиваю себя: Если в торговле на черном рынке — торговле ради флотилии — а СД это известно, то почему же тогда именно я?!

При этих мыслях останавливаюсь, разворачиваюсь и быстро иду назад и опять на второй этаж — сначала я мешкаю перед дверью Старика, но затем, собрав всю свою смелость, стучу в дверь: «Прости за ради Бога! — начинаю спокойно, — но позволь задать один вопрос?» — «Валяй!» — «Уж коли мой вызов связан с СД и наверное с торговлей на черном рынке, то почему они вызывают меня, а не тебя или твоего зампотылу? Почему они МЕНЯ на крючок посадили? То есть: Почему меня разыскивают?»

Помолчав некоторое время, Старик глухо говорит: «Тебя разыскивают? Тебе это кажется. Они всего лишь хотят выпытать у тебя всю подноготную. Может и ко мне еще подберутся».

С этими словами Старик впадает в задумчивость. Потупив взор смотрит в пол, как упрямый ребенок. Наконец откашливается: «Ты же хотел еще кое-что узнать о новых типах подлодок. пообщайся с инженером флотилии. Он хороший парень».

О чем это говорит Старик? Что это еще значит? Новые персонажи? Словно нет более волнующей темы!

Из головы не идет сообщение из Ренна, а Старик запросто перевел разговор на новые подлодки. Помолчав, он добавляет: «У инженера флотилии для тебя всегда есть свободное время», и это звучит так, словно Старик завершает разговор, и ничто более кроме технической информации его не интересует.

— Благодарю! — бросаю коротко и берусь за ручку двери.

— От него ты узнаешь все без прикрас. Он не будет втирать очки.

— Покорнейше благодарю! — и с этими словами покидаю кабинет. Неуверенно ступая, будто слепой, тяжело спускаюсь по лестнице.

Спустя несколько часов, лежа в кровати, ломаю голову по поводу Старика. Как всегда — абсолютно невозмутим. Это так же, как однажды какой-то эсминец накрыл нашу лодку и лег в дрейф. И в положении ноль, Старик, едва успев дать тревогу, во все свои 32 зуба заорал: «Они не стреляют! Адъютант — они нас не видят!»

На утро читаю последнее сообщение Вермахта и тут слышу крик Старика: «Лейтенант Буххайм! Через час выезжаем в Логона» — «По воде или по суше?» — наивно интересуюсь. «По дороге! — Старик в своем духе — Возьми с собой автомат!» — «Есть взять с собой автомат!» и театрально вскидываю руку. Взять автомат! В Daoulas случались нападения на немецких солдат, а нам как раз предстоит ехать через Даула.

Хорстманн тоже едет с нами. Несколько молодых офицеров-подводников уже в замке.

В машину с собой берем кадку. Старик устраивается поудобнее на переднем сиденье, рядом с водителем, мы с Хорстманном садимся сзади. Спустя некоторое время чувствую что как-то уж глубоко сижу. Забираюсь повыше. Теперь — ноги на седушке, автомат на коленях — чувствую себя лучше. Хорстманн садится также.

Старик оборачивается и с усмешкой смотрит на нас. На нем, что и следовало ожидать, его самая старая куртка.

Замок стоит в стороне от бухты Бреста. Старик поясняет, что первый раз, когда поехал без сопровождающего, то заблудился и сбился с пути. Название Logonna носит еще и какая-то ДЕРЕВУШКА, и когда проезжаешь указатель с названием «Logonna», то следуешь ему и совершаешь ошибку. Сам же замок стоит на полуразрушенной тропе, посреди запущенного леса, без всяких ориентиров.

Сначала едем в Даула, расположенный в затерянном, старинном местечке. Мне нравится это название: Daoulas. Водитель мурлыкает что-то себе под нос, словно не подозревая о возможном обстреле.

Старик вновь оборачивается и бросает восторженный взгляд: нам пока чертовски везет.

На очередном перекрестке, Старик командует остановиться: «Смотрите! Там, справа, еще один замок!» Надеюсь он не сильно завидует. По деревенской улице из Логона, навстречу нам движется похоронная процессия. Прижимаемся вправо. Нигде не видел столько много похоронных шествий, как здесь, в Бретани. На мужчинах длинные сюртуки и большие черные шляпы. никто не смотрит на нас. Эти похороны живописно дополняют раскинувшийся ландшафт. Ландшафт с оживляющими его фигурками.

Через какое-то время въезжаем в ущелье. Довольно мрачно. Жуткое чувство охватывает нас. Над нами полог из листьев и от этого мрак только усиливается. Как-то вдруг стены ущелья, покрытые лесом, исчезают и взгляду вновь ничего не мешает.

Замок Логона — в стиле раннего ренессанса. Во дворе лежат две капители без колонн: разрушенные туловища гранитных мужика и бабы. Баба скрестила руки за спиной и далеко вперед выдвинула тяжелые груди. Мужик так сложил руки перед собой, что каменные мышцы вздулись буграми. У него борода, глаза закрыты, у женщины же они открыты. Что это значит?

Все серое: выветрившиеся камни стен, каменный двор. Крыши серо-голубые: шифер.

Проходя сквозь портал полукруглой арки, скольжу ногтем по камню. Его поверхность слегка зерниста. Внутри замка повсюду серо-белый камень, никаких ковров, только в столовой стены затянуты вязаной тканью, не выше человеческого роста.

Кем могли бы быть хозяева этого замка? Не могу вообразить ничего прекрасного или возвышенного: заколдованного замка моих мальчишеских грез. Старик знает лишь то, что он принадлежал какому-то графу: «Только никто и никогда его здесь не видел!» и быстро добавляет: «Когда стоишь здесь, то кажется, что война закончилась сто лет назад».

Лицо Старика, когда он осматривает все вокруг, выражает искреннюю радость: «А здесь уютно, не правда ли? Все построено стильно и на века. К этому бы еще иметь приличную зарплату и внимательный уход. Что еще нужно человеку?»

Удивляюсь этим словам и тут замечаю ироническую улыбку, кривящую рот Старика.

— Здесь есть кухня — как для нас построена — да ты сам скоро увидишь! О! вот идет сам Майер, наш повар!

Майер выделывает какие-то замысловатые вертлявые движения, которые, очевидно, представляют холопские расшаркивания. А может быть он хочет продемонстрировать отсутствие всяких военных манер: Майер — гражданский.

В этом человеке все существует само по себе: его угловатые челюсти не подходят к слащавому рту с пухлыми губками, сильная фигура не соответствует ужимкам. Короче, весь этот парень какой-то несуразный.

От Майера узнаем, что «другие господа» пошли прогуляться.

Ознакомившись со всеми помещениями, тоже выхожу во двор. Луговина спускается к воде. Далеко на берегу лежат несколько рыбацких лодок. Рядом, у противоположного берега, кто-то, сидя на корме, медленно гребет. Вода обтекает весло.

Ничто не шелохнется. Тишина необыкновенная. Нет даже всплеска воды. Несколько раз поднимается тявканье собак: наверное, чуют зайцев.

Склон напротив — коричневого цвета, как кусок кожи, с несколькими зелено-черными заплатами итальянских сосен. На вершине холма высится какая-то деревушка. Крыши домов расположены так плотно на фоне неба, словно строители специально старались для сторонних наблюдателей.

Смотрю вдаль, но никак не рассмотрю городок L’Hepital. Его скрывает голубая дымка. Рейд Бреста сверкает яркой лентой. Несколько рыбацких лодок, двигающихся вдалеке, видны черными пятнами на фоне этого холодного света. У всех одинаковая форма и одинаковые красно-коричневые паруса. Воздух над бухтой так прозрачен, что могу различить и лежащие прямо по курсу сине-бело-красные поля.

Отвожу взгляд: склон за спиной покрыт дубами. Их корни обнажены, стволы глубоко испещрены трещинами.

Нахожу взглядом ложбину, ведущую прямо к деревушке Логонна. Там стоит какая-то церковь с ажурной башней, обросшей серым лишайником.

Прохожу на кладбище, что имеющего вид гнетущего безобразного уродства: множество вылитых из бетона могильных крестов, имеющих структуру древесных годичных колец. На каждом таком отвратительном кресте висит убогая белого фарфора фигура Христа. Судя по всему, в этой местности обитает лишь один производитель такого рода могильных крестов: каждый крест чистая копия предыдущего. Лишь венки искусственных цветов лежащие на могилах несколько отличаются друг от друга.

Какой-то пожилой бретонец в широкополой шляпе, какую носят только пожилые, неуклюже передвигается среди могил, опустив голову, будто ищет что-то на земле.

По перепутанным дорожкам выхожу вновь, того не желая, к воде. Какой-то корабль, нагруженный оранжевого цвета бревнами, тащится мимо — картина, словно написанная Segantini. Вода все еще уходит отливом — слабым течением в узком водостоке среди вязкого ила. Пока еще можно хорошо видеть, стоит только приглядеться, беспомощно застрявшие в вязком иле суда. Они показывают мне либо свои палубы, либо черные как вороново крыло, блестящие, словно лакированные, нижние части бортов, в зависимости от того, на какую сторону были завалены суда отступавшим морем.

Чайки, эти огромные летающие морские крысы, стоят как изваяния на твердых местах среди ила. И когда вдруг они взлетают, чего-то испугавшись, их резкие, сумасшедшие крики заглушают все вокруг.

Присаживаюсь на камень и позволяю времени бежать впустую.

Возвращаясь назад к замку по узкой, почти скрытой сухим папоротником тропе, встречаю бредущего мне навстречу Старика. В руке у него маленький топорик. Оказывается, он делает затесы на тех деревьях, что как он считает, нужно будет свалить.

— Какое тебе дело до леса этого графа? — интересуюсь.

— Здесь все заросло, — отвечает Старик.

— А может графу так нравится?

— Да брось ты!

— Ну-ну. То-то граф обрадуется, когда вернется и увидит что здесь все в порядке.

— Уж придется постараться. В конце концов, мы приличные гости, которые держат все под контролем.

«А еще построили в замке приличную кухню», добавляю про себя. Оккупанты, которым можно радоваться: ловкие и умелые парни.

— Вот это надо убрать! — говорит Старик и коротким ударом вырубает кусок коры до светлого дерева.

Неподалеку от замка встречаю Хорстманна, судя по всему, хорошо поддатого. Он буквально обрушивается на меня с тирадой: «Эти подхалимы, лизоблюды, эти тщеславные хлыщи и хвастуны! Они все меня уже достали! Те несколько интеллигентов, которые такие даровитые, что им Кассандра позавидовала бы, так вот они превратились в обыкновенных шутов. Проще говоря: это не солдаты, в полном значении этого слова. Настоящие солдаты — просто тупицы. Тупость — это их козырь. Лучше все делать неправильно, чем иметь свое мнение на приказ начальника. Дениц сам провозгласил это как основной принцип службы» — «Да ты что!» — вырывается у меня. «Ну, не дословно, но очень близко к тому, что он сказал» — смущается Хорстманн.

Какой бес вселился в него? Хочу прекратить поток его красноречия, но не знаю как. Хорстманн болтает, как зубной врач, заговаривающий зубную боль. И слушаешь его, не закрывая рта.

— Промедление есть слабость руководства. ««Пробиться сквозь сражение — не взирая на потери!»» — вот наш великий лозунг — «Не взирая на потери!» — Хорстманн выдерживает короткую паузу и тут же его вновь прорывает: «Только перед Великим Маниту наш Дениц почувствовал свою ничтожность, удивившись тому, что всех евреев уничтожили и установили порядок на улицах. И никаких тогда больше рычащих и мычащих Ротфронтов, никаких безработных. От того и возводим эти роскошные автобаны по всему Рейху. И вера, и красота, и сила через радость, и эта самая веселая из всех войн вообще — это и есть Великий Германский Рейх на своем пути к мировому господству!

С чего бы это Хорстманн так разоткровенничался? Он же меня едва знает?

А что, если это все лишь ловушка для меня? Может Хорстманн такой же агент-провокатор, которого они напустили на Петера Зуркампа? Но так неудачно вряд ли кто-нибудь попытался сработать. А может быть, это для меня он сделал ВСЕ это так неуклюже? Чтобы я подумал, что все это он сказал ЧЕСТНО? Фокус-покус?

Какого черта он тормознул меня, вместо того, чтобы пройти мимо? И стоит так, что я не вижу его лица. Может, так и было спланировано? Так тщательно продуманно? А выпил просто для запаха?

Хорстманн смотрит мне прямо в глаза. Выдерживаю этот взгляд: хочу знать, что происходит с этим человеком. Сумасшедший? Или глубоко разочарованный человек?

Лицо Хорстманна бледное. Губы дрожат. Взгляд блуждающий, но цепко держащий меня.

— Они здорово вляпались! А все равно орут: «Мы все в одной лодке! Никто не смеет бросать Германию на произвол судьбы! Тот, кто не будет рисковать ради этого своей жизнью, тот поплатится! Он просто…»

Хорстманн чешет как из пулемета. И вдруг взрывается резкими, истеричными смешками: «Сообщник либо Предатель! Можно быть одним или другим. Виноват будешь в любом случае…»

Хорстманн вскидывает голову, глубоко вздыхает и, кажется, пытается сам себя успокоить. Что же могло его так прорвать? Может быть в замке кто-то из офицеров вдохновил его нацистскими речами? Речь его была отрывочна и несвязна и вот сейчас он тихо говорит: «Не могу больше терпеть весь этот треп. Просто не могу больше!»

Поскольку я продолжаю тупо смотреть на него, он продолжает: «Пойду-ка я лучше!» и нетрезвой походкой уходит.

Камин под крестовым сводом ярко горит в светлый полдень. Украдкой оглядываю собравшихся — шесть офицеров. И невольно вспоминаю прочитанные в каком-то журнале строчки: «Лицо немецкого командира-подводника всегда скрыто», а вспомнив это, внутренне усмехаюсь. Вот сидят, утонув в глубоких кожаных креслах два смущенных, одетых в голубую форму сопляков-засранцев, толком не знающих даже, что им делать со своим руками. Один из них так широко раскинул руки на круглом черном столе, словно на школьной парте. Другой сидит, накрыв стакан рукой, будто боится, что его могут у него украсть. Нет ни одного, кого можно было бы хотя бы в половину сделать образцом для пропагандистского героя-подводника: ни у одного нет широких плеч, пристального стального взгляда. Это скорее, простые худющие пацаны, бледные, с прыщавыми лицами — два очень юных командира и четыре вахтофицера.

Возможно, природа защищает тех, у кого преобладает тупость над разумом, так же как и других, полных фанатизма и тоже лишенных разума. Как должны были бы эти, быстро повзрослевшие юноши, переживать за почти безнадежные выходы в море! Бессмысленность почти равная самопожертвованию. Старик делает им благо, сглаживая удручающие моменты, не давая этим парням узнать большее.

У меня есть достаточно времени, чтобы увидеть, как Старик играет свою роль командира флотилии. Оба юных командира относятся к нему с почтением и своего рода покорностью, что тяготит его. Старик потому и реагирует на это несколько отстраненно — иногда уж слишком грубо.

Хорстманн уперся взглядом в огонь камина. Руки держит, сложив словно в молитве, перед лицом. Со времени нашего с ним разговора, он старается не смотреть на меня. И я за это ему очень признателен.

Меня вновь, как и прежде охватывает чувство нереальности происходящего.

Посреди вялотекущего разговора, мое восприятие вдруг обостряется, и я смотрю на все действо словно чужеземец, который, едва войдя в зал, с удивлением осматривает всю сцену: огромный, до самой крыши гранитный камин, толстые, толще мужской ноги балки крыши, сине-зеленые, выцветшие гобелены на стенах. И я вижу себя самого, словно силуэт на фоне потрескивающего пламени камина.

Веки непроизвольно закрываются и так и тянет начать тереть глаза, но видения не оставляют меня.

Пока слушаю обволакивающий, словно издалека разговор, меня вдруг пронзает мысль, внушаемая кем-то внутри меня: сиди здесь в безопасности, в этом зале затерянного замка, а в это время пусть там, снаружи, подыхают тысячи таких как ты. Может быть, именно в этот миг где-то тонет наша подлодка!

Холодная дрожь пробегает по лопаткам и это другое чувство, отличающееся от простого страха…. передергиваю плечами, чтобы избавиться от этой дрожи. Мозг сверлит одна строчка из Клавдия, и я невольно повторяю сжатыми губами: «Жаль что это война — Ведь всего лишь желаю / Не быть виноватым за ее исход…»

Теперь я даже отваживаюсь на внутреннюю браваду: наслаждайся отведенными тебе часами! Только так! Carpe diem! Черт его знает, что ждет впереди. Не надо брать в голову, то что может произойти. Что мы можем изменить?

В одном я уверен: война не будет больше напоминать веселую прогулку. Хорстманн молчит, а я думаю: так даже лучше. Все болтают друг с другом, но к Старику испытывают явное уважение. А тот напустил на себя вид «озабоченной элегии», как охарактеризовали его офицеры-резервисты.

Вечером уезжаем на нашем Фольксвагене обратно. Шестеро других остались в замке.

На обратном пути Хорстманн молчит словно рыба.

Поздно вечером сижу со Стариком за бутылочкой красного вина в его комнате. После нескольких минут церемониального молчания, нервирующих меня донельзя, говорю: «Торговля на черном рынке это ведь не та деятельность, за которую могут поставить к стенке?» мне стало даже приятно оттого, как громко и довольно отчетливо прозвучал мой вопрос. «Говори, пожалуйста, спокойнее» — отвечает Старик. «- С трудом представляю себе, что эта банда СД имеет какие-либо другие заботы, кроме как пресекать торговлю на черном рынке силами флотилии подлодок. Или нет? Подозрение в шпионаже — это слишком натянуто — я имею ввиду подобный сорт брехни» — здесь подаюсь вперед и задаю вопрос без обиняков: «А ты сам разве так никогда не делал?» — «Но ведь очевидно, что это не в связи с арестом Симоны? Мы сами довольно точно определили, где у нас имеются прорехи и что ДЕЙСТВИТЕЛЬНО составляет военную тайну — или хотя бы должно ее составлять. Но потом мы спросили себя: ««А как же тогда обходиться с сотнями французов, работающими на верфи в Бункере, с французскими горничными и уборщицами во всех наших квартирах и с француженками в борделях для моряков?»» Тут можно такого нагородить, что небо с овчинку покажется. Ведь то, что на самом деле составляет военную тайну, составляет довольно ничтожный процент сведений. И к этой малости Симона не имела вообще никакого доступа!» — «А ты в этом уверен?» — «Не гони волну! Ты сам все увидишь вблизи, потому что рано утром выезжаем в Ренн» — «Вблизи?»

Старик, что, совсем спятил? Невольно придется кинуть ему пару шпилек: ведь если СД играет против меня его руками, то положение мое может стать довольно затруднительным.

— Я совсем об этом не думал, когда в Ла Боле пошли разговоры о парашютистах, высадившихся ночью около Guerande, то есть неподалеку от нашей флотилии, с целью создать диверсионные группы и разрушить шлюзы в Сен-Назере перед рейдом, и еще этот Campbelltown …

— Что с того? — прерывает меня Старик.

— Но еще говорили и о том, что, несмотря на неоднократные прочесывания местности сразу же после высадки парашютистов, ни один из них не был схвачен. И потом Симона сделала пару намеков на то, что имела контакты с парашютистами. Намеки были довольно прозрачны, но меня они насторожили. Однако, это еще не все: как-то раз она показала мне красивый, маленький, покрытый черным лаком, деревянный гробик, который ей подбросили в окно — так она сказала. Такой вот игрушечный гробик является обычным предупреждением предателям. А поскольку маки;, так уж мне все видится, держали Симону за предателя, то едва ли она могла при таком раскладе работать на Фирму.

Старик сидит не шелохнувшись, бледен как смерть. Вид его довольно суров. Интересуюсь:

— Это ведь логично, не правда ли?

Но он молчит. Вполне возможно, что он мыслями далек отсюда.

— Вот эти-то мысли и успокоили меня и подвигли на мои расспросы.

Наконец-то вижу следы жизни в Старике: он поворачивает ко мне голову и смотрит так, словно понимает, что я выдохся, но я закусил удила:

— В свой последний приезд я нашел у Ker Bibi деревяшки-заготовки, черную краску и лак, и кисти. Краска была засохшая и кисти высохшие, твердые.

— Что за бред! — вырывается вдруг у Старика.

— У Симоны искусные и ловкие руки. Она талантливая рукодельница. Симона умеет так красиво разместить в вазе различные цветы, что они смотрятся настоящими букетами. Практически из одной только проволоки может изготовить корзинку, которую затем прикрепит к рулю велосипеда, чтобы вывозить в ней на прогулку своего пуделя. Симона может управиться даже с сапожной дратвой и привести в порядок седельную подпругу. А смастерить маленький гробик и покрыть его краской и лаком — это все слишком просто для Симоны… — буквально кричу Старику.

Но для кого я кричу? В конце концов, Старик взял Симону во флотилию. Ведь так?

Судя по всему, Старик не настроен на разговор. Но он должен же как-то отреагировать! Подождем немного.

Спустя пару минут, Старик, наконец, произносит:

— Значит, ты допускаешь, что Симона могла сама смастерить тот гроб. Но ведь это смешно! Ты увяз в этой идее фикс! Надо судить трезво. Может быть ничего особенного: я имею в виду отсутствие каких-либо особых подозрений к Симоне. Этой весной в большом объеме начались так называемые профилактические аресты. СД нужно было арестовать почти 50000 человек!

Старик смолкает на несколько секунд, а потом продолжает:

— Внутренние войска Франции, сокращенно ВВФ, сегодня довольно активны. Некоторые моменты говорят о том, что идет своего рода Гражданская война против коллаборационистов, против милиции и тому подобных соединений. Их же видно насквозь: всех этих Петэнов, Лавалей, Правительство Виши и эту их потешную французскую милицию. Однако, уж если они кого возьмут за глотку, то мало тому не покажется!

Старик говорит это с таким пафосом, словно нет ничего более увлекательного, чем внутренняя политика Франции.

— С 3-го июня действует так называемое «Временное Правительство Французской Республики», с Де Голлем во главе. По нашим подсчетам, около полумиллиона человек. Мы не имеем никакого представления, что здесь за каша заваривается на самом деле.

— Симона наверняка знала…

Старик замолкает. Проходит какое-то время, пока он вновь, но более раздраженно, обращается ко мне: «Ты как-то жаловался, что вокруг сохранения военной тайны слишком много театрального и это мол, тебе не нравится» — «В любом случае, хотелось бы составить себе представление о методах сохранения военной тайны!» — возвращаю ему мяч.

Пауза. Старик поднимается, некоторое время стоит молча, потягивается до хруста, и наливает себе еще вина. Когда же он опять садится, говорю: «Я тебе не рассказывал историю об испанских спичечных коробках?» — «Что это еще за испанские спичечные коробки?!» — отрывается Старик от своих размышлений.

Как можно более равнодушно, отвечаю: «У Симоны был один такой коробок. Она стащила его в Ла Боле у какого-то зампотылу» — «А у ТОГО откуда он взялся?» — «Может со своего корабля, на котором мы как-то побывали» — «Я — нет!» — негодует Старик. «Но ты же знаешь, о каком корабле я говорю?» — «О «Weser», полагаю. В Vigo …» — «Точно. Он валялись там, в кают-компании «Везера» повсюду, и любой человек — но видно, только не ты — мог свистнуть пару-тройку испанских коробков, так сказать на сувениры. Открыток-то с видом Виго не было.… В любом случае не совсем подходящая идея для сохранения военной тайны, если затем, совершенно открыто, на столике в кафешке; l’ami Пьеро, лежал один такой коробок. У меня чуть глаза на лоб не вылезли, когда спустя некоторое время, в Виго, я увидел точно такой же коробок. Это значило, что тайна нашего снабжения в Виго оказалась вовсе не тайной».

Старик молчит, будто онемев. Подождав, продолжаю: «Ведь вот как обстоят дела: мне, на каждом моем снимке, служаки из цензуры что-нибудь да обведут красным карандашом. Нельзя даже, чтобы на снимке стоял одинокий портовый кран, а тут на весь мир объявили, что наши подлодки уходят в нейтральные воды Испании» — «Ну и доложил бы рапортом по команде об этом!» — сухо восклицает Старик. «Когда?! Когда Симона показала мне тот коробок, я не мог еще заподозрить ничего плохого. Просто красивая коробочка! Так я тогда думал. На ней был изображен старый паровоз. А сама коробочка была такая черно-красная. Помню, еще удивился тогда: паровоз? Почему не танцоры фламенко? А тут еще и деньги в Виго закончились» — «Так ты полагаешь, что Симона…» — удивляется Старик и смотрит на меня исподлобья.

— Может быть, но поручиться не могу!

Пора бы мне заткнуться. Старик, скорее всего, прав — я вижу связи там, где их быть не может. Однако, спичечный коробок с испанскими надписями и черный гробик, никак не идут у меня из головы. Так же и мои исчезнувшие из Kir Bibi мои фотографии — словно корова их языком слизала.

— Мне кажется, ты бредишь, — произносит Старик, а в голосе чувствуется твердая решительность, — Это просто работа проклятой СД. Я все это уже пережил. Даже оправдательный приговор военного суда будет означать вину человека в их глазах. СД так и ждет этих людей сразу за воротами тюрьмы. У них это называется «Подозрение в повторной опасности Рейху» или как-то так. А это уже еще одна статья!

Надо ли это понимать как утешение? только и могу спросить себя. Старик — как пить дать, сидит на крючке, а потому и хочет поскорее укрыться в своей скорлупе.

В КОНТРРАЗВЕДКЕ

Ровно в восемь утра покидаем расположение флотилии и едем в Ренн. Чувство такое, словно в голове непрестанно гудят-воют колокола. Проклятье! Хладнокровие! Хладнокровие! Внушаю себе всю дорогу.

Отдел безопасности, который мы ищем, располагается в какой-то вилле, в стиле 1900 года, на краю города. Невольно отмечаю: красивое расположение, еще та, старая мебель теплого полированного дерева. Вот жить бы здесь, вдали от выстрелов и так называемого внимательного окружения.

Меня проводят в какую-то сумрачную комнату, прямо к шефу Отдела. Тщательно выверенным движением руки приветствую сидящего за роскошным столом человека. Приветствие мое больше формально, чем просто молодцевато. Бросив быстрый взгляд на нашивки на рукавах мундира, определяю: капитан первого ранга.

Скорее напоминает пожилого учителя, с бородкой клинышком, как у адмирала Форстера.

Почему-то испытываю чувство полной безопасности. Что может со мной здесь случиться?

Однако, каперанг, кажется, не разделяет со мной это чувство. Неприятным, трескучим голосом он обращается ко мне: «Кому, собственно говоря, Вы подчиняетесь субординарно?» — «Трудно сказать…» — «Как это понимать?!» — тут же прерывает меня каперанг. «Я закреплен MPrA-West к подводным лодкам. В настоящее время к 9-ой флотилии» — «Что значит MPrA-West?» — «Военное агентство печати «Запад»».

Приняв смущенный вид, разыгрываю его так, что меня самого удивляет. В данном случае, я представляю собой необычный экземпляр: военное бытие вне предписанных норм. Но пусть понимание течет в уготованном судьбой виде. Ведь моя ситуация действительно нестандартная и может быть понята сразу. Немного жонглирую намеками и вплетаю имена, которые должны быть хорошо известны этому господину. Не боюсь даже приплести имя Геббельса и даю понять, что мне протежировал сам Дениц!

Моя речь заметно сбила спесь с каперанга. После долгих раздумий он бросает на меня взгляд исподлобья и говорит: «Уж Вы-то наверняка извлекли из всего этого максимум выгоды!»

Не понимая этих слов, интересуюсь: «Что вы имеете в виду, господин капитан первого ранга?»

Хотел бы я знать, что у него за пазухой против меня. Если они подобно этому каперангу прут на меня с таким напором, значит, что-то где-то у них на меня есть. Надо быть чертовски осторожным, чтобы не попасть в ловушку этого старого мешка. Все вообще выглядит как плохо поставленная пьеса: не может выглядеть так уютно штаб Абвера: кожаные кресла вместо обычных стульев, бархатные шторы на окнах, портьеры на дверях — тоже из красного бархата, свисающие с потолка лампы, похожие на люстры…

— Ваша квартира находится в … — как называется это место?

— Фельдафинг.

— Ваша квартира в Фельдафинге была осмотрена в ходе обыска. Весь материал — э-э — переправлен к нам. — Ах, вот в чем дело! — Было найдено руководство по плаванию под парусами по Атлантическому океану.

Слушаю, не меняя выражение лица. Этим меня не испугаешь! Если конечно нет чего пострашнее. Все серьезные материалы надежно спрятаны в двух чемоданах, которые Хельга спрятала.

— Что вы можете сказать по этому поводу? — интересуется каперанг.

— Мало чего, господин капитан. Насколько мне известно, такой справочник можно приобрести в любом книжном магазине.

— Вы, значит, так вот считаете?

— Так точно, господин капитан первого ранга!

Мой визави надолго уходит в размышления: напряжение мыслей явно отражается на его лице.

Я же отмечаю: судя по всему, это только прелюдия. У этого парня бо-о-ольшущий камень за пазухой! Каперанг меня изучает: это видно по его внимательному, скользящему по мне взгляду. А затем строго и с инквизиторскими нотками в голосе, мягко говорит:

— Скажите-ка, Вы, как офицер Германского Вермахта, не имели ли намерений вступить в тесный контакт с одной французской семьей?

Тесный контакт? Вступать? — эхом звучит у меня в голове. Однако не отвожу взгляда от лица Великого Инквизитора:

— Большие намерения, даже, господин капитан! — отвечаю так поспешно, словно давно согласен с такими словами.

Тут этот мужик так на меня вытаращился, будто я у него бумажник стырил. Какого же ответа он ожидал? Не так-то легко, как ему казалось, можно меня подловить. Ладно, кажется, пьеса продолжается.

— Итак? — спрашивает капитан нетерпеливо.

Поскольку вместо того, чтобы сразу отвечать на этот вопрос, я пялюсь ему в глаза, он в нетерпении напирает:

— Так какие же выводы Вы из этого сделали, господин лейтенант? — Слово «лейтенант» звучит цинично и угрожающе.

— Конечно же, я держал ушки на макушке и постоянно был настороже, господин капитан!

— Тем не менее, Вам ничего не удалось заметить, не так ли?

— Никак нет, господин капитан! Никаких подозрительных наблюдений!

Наступила пауза. Помолчав минуту, каперанг резко бросает:

— Продолжайте!

Веду себя так, будто не понимаю чего от меня хотят, но, совладев с собой, перехожу в атаку:

— Время от времени, офицеры флагмана захаживали поесть, отдохнуть к семье Загот. Иногда были там и другие военные. Едва ли можно было найти в Ла Боле и окрестностях хоть одного высшего офицера, который ни разу не побывал бы в гостях у семьи Загот. Потому я чувствовал себя — как бы получше сказать? — под надежной крышей, господин капитан!

Ну, это я круто загнул: «офицеры флагмана» вместо «адмирала» — недурственно; «под крышей» — тоже:

— Потому я считал себя, при стольких старших офицерах с флагмана в этом доме, как бы лейтенантом не первой молодости, господин капитан!

— Не первой молодости? — как-то странно невыразительно переспрашивает капитан.

— Ну, так говорят, господин капитан! В то время я думал, что ввиду моего положения, мои опасения могут разрушиться.

— Разрушиться опасения?

Что за черт! Все время повторяет за мной мои последние слова!

— Я имел в виду пренебрежение, господин капитан! — здесь мой внутренний голос играет со мной злую шутку и говорит мне «прикидывается», — Мои опасения пренебречь гостеприимством, — говорю на этот раз громко и отчетливо, как бы желая поставить мой внутренний голос на место.

— И никаких признаков…?

— Вы имеете в виду шпионаж, господин капитан?

— Ну, коль Вы сами произнесли это слово, то да, я имею в виду именно это.

— Никак нет, господин капитан! Если позволите, разрешите добавить: Я бы сразу определил такие размышления, где могли бы проявиться вероятные, относительно этого дела дополнительные обстоятельства…

— О дополнительных обстоятельствах… — голос его звучит так вкрадчиво, что я задумываюсь, что же я сделал неправильно? — Так вот, говоря о дополнительных обстоятельствах, скажу, что Вы не очень-то ломали себе голову. Вам следовало бы получше контролировать свое поведение!

При этих словах капитан начинает перелистывать лежащие перед ним бумаги — кажется, он делает это целую вечность.

Подняв, в конце концов, на меня глаза, он вдруг коротко бросает:

— Спасибо, господин лейтенант. Пока все сходится! — и отпускает меня восвояси.

На обратном пути вновь проигрываю весь разговор. Что известно этому старому поноснику? Он вел себя так, словно был самым лучшим из всех служак! Старый фокус хитрой ищейки!

Так просто и так легко, что даст 100 очков любому следователю, он выпытывал меня, не вводя в курс известного ему дела. Но как-то все дальше сложится? Куда пойдет его донесение?

— C’est pour nous, mon chou! — эти шелестящие слова Симоны буквально вгоняли меня в раж, когда я прибывал в гавань. А сейчас? Сейчас я могу уповать лишь на высокие звания тех, кого встретил на этом извилистом пути. В эту минуту эти идиоты становятся мне столь необходимыми в этой игре за жизнь.

И все же, я легко отделался. Черт его знает, что все это будет значить и что еще разверзнется над моей головой. Вряд ли этот каперанг, что допрашивал меня, глуп и наивен как овца, которой он прикидывался — иначе бы он наверняка не служил в Абвере.

Тотчас по приезду докладываю Старику обо всем, что произошло в Ренне.

— Судя по всему, ты чуть не усрался! — саркастически усмехается Старик.

— Чертовски повезло, что им удалось найти в моей комнатушке только эту толстенную книгу, а не пленки.

— Как-то слишком легко ты отделался! — произносит мягко Старик.

Чувствую себя смущенным этими словами: «Также повезло и в том, что у них нет точных сведений о том, что у Симоны постоянно останавливались и проживали высокие немецкие чины».

Старик поднимает голову и недоуменно смотрит на меня. «Ты что, тоже ничего не знаешь об этом? Симона разве тебе об этом не говорила?» — «Нет, ни словечка» — «Да ты что!» — невольно вырывается у меня.

Старик стоит за своим столом, словно пришибленный и таращится на меня, открыв рот: «Почему ты мне об этом никогда не говорил?» — «А ты меня об этом никогда не спрашивал».

Некоторое время молчим. Старик так поражен услышанным, что не находит слов.

— Это же вообще … — с трудом произносит он.

— Там все было в полном порядке: обычные бумаги, никаких сложностей.

— Так же нельзя…. Теперь хочу узнать, как все происходило.

— С подковырками, так сказать.

Я бы сделал все что угодно только бы не рассказывать всю историю. Но взгляд Старика прикован к моим губам, и я вынужден говорить.

— Я получил отпуск от Верховного командования Вермахта — после Гибралтарского похода. Мне нужно было завершить свою книгу, позаботиться об ублажении цензоров и заодно обо всех необходимых разрешениях. Этот проект имел Высочайшее благословление, как тебе известно. И, в первую очередь именно он должен был быть завершен как можно быстрее…

— Но в таком случае тебе следовало бы работать дома?

— Да. Хотя бы потому, что там находился весь необходимый материал. Но у меня дома нет никого: моя семья, мягко говоря, разошлась, — перевожу дух и продолжаю, — Постарайся вот что понять: это было в зале L’Hermitage, ну та выставка с серией моих портретов командиров в полный рост — красный карандаш и черный мел. На открытие приехал даже Командующий подводным Флотом. Также конечно были приглашены все господа, что находятся у власти и чье слово дорогого стоит как в Сен-Назере, так и в его окрестностях. Там же были и типчики из полевой комендатуры. Они были очень важны для меня.

Лишь теперь Старик проявляет нетерпение и раздраженно бросает:

— Я все-таки не понимаю, какое все это имеет отношение к Симоне?

— Ну, это просто, — продолжаю равнодушно, — Фотографии для Дома Германского Искусства, господин Рейхсминистр Геббельс — как Верховный Протектор, Командующий подводным Флотом — как представитель Высшего военного командования — все это импонировало присутствующей верхушке местной власти. Среди блеска таких эполет это было внушительно…

— И что из всего сказанного сейчас следует?

— Просто потом я сходил в полевую комендатуру с парой писем и чудными печатями на них — служебными печатями!

— Ну и…?!

— И спросил господ из комендатуры насчет уборщицы для меня. Я объяснил им также, что занят в Фельдафинге служебными делами, а у меня нет никого, кто убирал бы мой дом. Мол, одинокий холостяк, и тому подобную чепуху. Сначала они сказали, что у них никого нет, вообще никого. Но тут я заявил, что знаю одну девушку, зовут ее Симона Загот, ей 20 лет, проживает в Ла Боле, в доме Ker Bibi. Так легко все и получилось.

Старик морщится так, словно все это время я ему лапшу на уши вешал. Глубоко вздохнув и сделав еще более недоверчивое лицо, спрашивает: «И все удалось?» — «Да, неожиданно легко. Через неделю после этого разговора Симона была уже у меня в Фельдафинге — приехала литерным поездом — безо всяких осложнений. Они появились гораздо позже» — «Что за осложнения?» — «Трудно сказать. Симона немного зарвалась» — «Не понимаю!» — «Ну, она вела себя несколько несдержанно» — «А яснее не можешь сказать?»

Не показывая никакого смущения, приказываю себе: «Раскрывайся!» — «Симона привезла с собой огромный чемодан полный обуви — все модельная обувь, лучшая из лучшей, и когда выходила в деревню, всегда одевала новую пару» — «А почему ты не запретил ей это делать?» — «запретить что-либо Симоне? Она так выхаживала перед домами, что у домохозяек глаза на лоб вылезали — я имею в виду этих трещоток, что пялились на нее из окон и уж, наверное, знали, что у меня живет француженка» — «Как уборщица! — бросает Старик, — Чушь какая-то!»

У меня чуть не сорвалось: А у тебя как было? Да уж лучше смолчу. Я мог бы теперь описать Старику, как проходило все по Симоне. Кто мог попасть кроме нее в середине войны в Германию….

Немного помолчав, Старик неуверенно спрашивает: «А твой шеф в Париже знал об этом?» — «Нет!» — «А твой покровитель в Берлине?» — «Надеюсь, нет!» — «Тебе здорово повезло, что эта история не обросла сплетнями…»

Какое-то время сидим молча. Старик первый не выдерживает: «И все же!» и продолжает:

— И все же я бы не стал пока говорить гоп!

Мог бы сказать что-нибудь и повеселее!

Эх, знать бы мне тогда немного больше….

На тяжело поврежденной подлодке с фронта вернулся Арец — опять ожидание.

Когда он представляет Старику рапорт, то производит жалкое впечатление: бледный, худющий, нервный. Чтобы представить рапорт ему приходится собрать все силы в комок:

— На всем ****ском пути ничего не произошло. А тут вдруг пересеклись лучи одного радара с другим. И кроме эсминцев появилась целая армада малых судов. Весь район так тщательно охраняется поисковыми группами и самолетами, что не остается никаких шансов.

— Мало шансов, — поправляет Старик, не отрывая взгляда от Ареца.

— Да, но так много счастья что в руках не унести, — Арец оживляется и после секундного молчания продолжает: — Сюда относится и та порция счастья, что получаешь лично ты. Вынырнуть днем совершенно невозможно. Подходила только ночь. И постоянно долгие мили все эти охотники сидят у тебя на хвосте. А под килем почти нет воды. Глубина-то всего 30 метров!

Старик складывает руки на груди и молчит. Завидовать здесь нечему. Ищет ли он слова утешения? Вряд ли. Ему претят пустые фразы. Присаживается и злобно щурится.

— Проход к линии фронта точно отмечен в тоннах, — произносит Арец.

Если он видел эти метки, то должно быть чертовски близко подошел к врагу.

— Они тоже не хотят попасть на мины, — пытается помочь Старик. Все откашливаются — наступает примирение. Слава Богу — напряжение спало.

— Тихо, враг не спит! — спокойно говорит Старик.

Когда, наконец, Арец заканчивает рапорт, наступает тишина. Все ждут заключительного слова Старика. Но он молчит. Наконец раздается голос инженера флотилии: «Сможем ли мы починить подлодку — это большой вопрос…»

Спустя какое-то время Старик раздраженно зовет адъютанта и как только тот является, орет: «Отставить цветы! Это же курам на смех, что вы нам тут представили!»

Адъютант стоит безмолвный как памятник. Он просто не помнит, что здесь произошло и о чем идет речь.

— Бог мой! Ты что, не понимаешь? — вновь орет Старик, — Я хочу, чтобы впредь не было никаких цветов не только при отплытии, но и по возвращении наших субмарин. И точка!

В первый раз я невольно жалею адъютанта. Он имеет полное право так непонимающе пялиться на Старика. Цветоводство Бартлоса было, в конце концов, гордостью самого Старика!

В этот момент, словно по хорошо срежиссированному сценарию, в кабинет входит зампотылу. Старик тут же поворачивается к нему и опять кричит:

— Прекратить впредь этот цветочный балаган!

Зампотылу очевидно слышал уже, как Старик распекал адъютанта, иначе с чего бы это он стоит с таким холодным выражением на лице?

— Все клумбы перекопать! — орет Старик, — Не хочу видеть никаких цветов! Даже здесь, на столах!

— А оранжереи?

— В них выращивать только помидоры и огурцы! — приказывает Старик, и, повернувшись к адъютанту и зампотылу, уже мягче добавляет, — Вот так!

Когда вновь остаемся одни, Старик пальцами правой руки выбивает нервную дробь на крышке стола. Затем сдавленным голосом произносит:

— Я давно этого хотел. Хотя и жалко красивых цветов.

Присаживаюсь на стул и молчу.

— Больше такого не будет! — говорит Старик, — С этой обузой покончено!

Бездумно плетусь на задний дворик к обер-боцману Бартлю. Лишь только приближаюсь к «сельхозкооперативу», как тут же выплывает откуда-то Бартль и следует за мной по пятам. Он ничего не имеет против, но готов вывалить на меня весь свой лексический запас.

Этим утром его словно прорвало, и он начинает говорить, едва увидев меня:

— Вы же бывали во Фленсбурге, господин лейтенант…, — не дождавшись моего ответа, он гремит дальше, — Во Фленсбурге они нам задницу надрали. У меня в то время был допуск на управление самолетом, и я как раз был в школе повышения квалификации. А потом меня направили в ВМФ.

— Кем? — реагирую немедля.

— Сверхштатным обер-матросом, конечно! После этого я, вместе с турками и финнами, был в Рюгене, в школе наблюдателей. Их там тоже обучали. Та дыра под Рюгеном называлась вроде как Буг-на-Рюгене, или что-то подобное. Много мела и больше ничего. Странные все-таки какие-то эти товарищи по оружию — турки и финны. По сравнению с ними мы были супермодные: например, с кинокамерой на пулемете, с помощью которой могли контролировать, сколько очков мы выбили на мишенях. Мы даже участвовали в тренировках по бомбометанию. Ну, это вообще была умора.

— Судя по всему, благословенное было время! — усмехаюсь негромко. Но Бартль совершенно не смущен:

— Конечно, там было много показухи. До Революции было невыносимо. А потом я получил при отставке целую кучу денег, потому что они порой прекращали выплачивать летчикам прибавку, так и накопилась задолженность, и ее нужно было ликвидировать, вот в то время я и пошел с товарищами в пеший поход. Но не вверх, а вниз, к меловым скалам заповедника Штуббенкаммер мимо обрыва Кёнигсштуль. Интересно, как там сейчас дела?

— А что там может произойти? Балтийское море пока еще в наших руках.

— Пока еще… — эхом повторяет Бартль.

Ого! Мелькает мысль. Это точное замечание. Старина Бартль: не такой уж он и полоумный, как иногда выглядит.

О цветах Бартль не говорит ни слова. А может просто еще не знает о приговоре Старика?

Стою перед витриной бандажиста вблизи Рю де Сиам. Взгляд привлекли грыжевые бандажи и специальные корсеты, полутуловища, отдельные части ног: голень, бедро. «etrennes utiles» — читаю на вывеске, но насколько я знаю, «etrennes» — означает «новогодние подарки». Дергаю за ручку двери. Закрыто. Господин бандажист, наверное, давно уехал. Бросаю еще один взгляд на витрину: шкурки кроликов выглядят довольно паршиво, по сторонам торчат бахромой. Моль? Мыши? Или зубы времени?

Брошенный магазинчик с абсурдной вывеской отлично подходит этому проулку с борделем. Через три дома находится довольно часто посещаемый отель с борделем, а немного дольше еще два поменьше. Они настолько запущены, что могли бы служить символами печали всего города.

В этой местности мне приходится брести по следам памяти, хочу я того или нет. Я был в таком вот борделе для моряков, и воспоминания не отпускают меня: жирная масляная краска на стенах лазарета, раскормленная как свиноматка, мадам, такая скользкая, что ни одна муха усидеть не сможет. А, напротив, в оспинах, стены гостиничного номера: пятнистые фризы по полметра — стены в парше.

«J’ai faim!» — хриплый голос сквозь шум биде звучит как наяву у меня в ушах. Меня это настораживает, почти пугает. Никогда не мог представить себе, что такая ****ьная машина так проголодается. А потом, вместо того, чтобы лежать, раскинувшись, она стала, нет, не есть, а пожирать мой паек: кусок батона с сыром возвышался в ее руках, выдаваясь из разлохмаченного газетного листа, словно стоящий член. Едва откусив кусок, она тут же прихлопнула муху, что уселась прямо на место откуса.

Что она мне напоминала? Гуттаперчу! Мелькает мысль. То, что лежит на диване в ногах, на чем можно лежать, не снимая ботинок, это просто — гуттаперча — даже не клеенка. Тромбозная нога моей бабушки, толстая, словно ствол дерева: уксуснокислая глиноземная накидка — совершенно мокрая — гуттаперча и все что с этим связано. Так было.

А может, я хочу посмотреть фото, спрашивает хриплый голос сквозь хлебно-сырную кашу во рту. Эта чокнутая тут же схватила левой рукой пачку невыразительных, зацапанных фотоснимков. Это стоило дополнительно: фотки посмотреть. Удушливое отвращение погнало меня вон из той комнаты. Я чуть не сблевал на пол, но успел добежать и опорожнить желудок в раковину умывальника.

«Ne te force pas, laisse-moi faire»

Неуклюжие объятия совсем не помогли, слащавые желтые зубки тоже. Все это выглядело для меня гнилой усмешкой, ухмылкой мертвеца.

«Mais dis done! Pourquoi est-ce que tu viens ici, si tu ne veux pas faire l’amour?»

Я странно обессилел, хотел уйти, но не мог двинуться. А эти ее слова «faire l’amour» заставили меня рассмеяться. Это привело меня в чувство, и я сумел быстренько ускользнуть.

Однако сейчас мои мысли вновь возвращают меня к толстогрудой малышке, сказавшей мне: «Ces pauvres gareons. Je le sens, s’ils ne retourneront pas… C’est terrible, la guerre».

Тогда мне это очень понравилось! Я к такой мысли не приходил, да и никто вокруг меня ТАК не говорил. Я вдруг все увидел по-другому: мое занятие искусством, как убогую попытку убежать восвояси. А похоть моряков, как потребность в тепле, в приюте, пятиминутную безопасность на материнской груди.

Как наяву вижу отвратные бордели в Хемнице. Четверть их была мрачно-угрюмые: старые, запаршивевшие здания прямо на черной, вонючей речке. Гниение. Затхлость. Все являет собой мрачную картину глубокой тоски и печали. Я стоял под аркой моста, не достижимый для света уличных фонарей, и осматривал окрестности, силуэты моряков на фоне зданий. Я видел находившихся в увольнении моряков, стоял и смотрел, как они входили и выходили из борделя. Мне было интересно, сколько времени они там пробудут. Трамвай прозвякал надо мной, по крайней мере, дважды, пока вновь показались те же моряки, и зашагали, высоко задирая при этом штанины, чтобы не цеплять грязь.

Дорога в мою школу вела на противоположный берег, и каждое утро я видел те бордели. Однажды на деревянных мостках через речку сидели рабочие. Один из них схватил в мутном бульоне реки угря — огромную черную змею, которая тут же, как только он схватил ее, обмоталась вокруг его руки. Все закричали от ужаса, а этот полуголый рабочий укусил черного угря зубами прямо за головой!

В школе мы уже проходили размышления Лессинга о «Лаокооне». И вот он стоял здесь, до половины погрузившись в вонючее болото. Несколько ночей после этого мне снилось: черный угорь обвивает мое тело, он длиной 4 метра — этакая черная анаконда из черного речного ила города Хемница.

Старик сидит за письменным столом, склонившись над бумагами. На секунду поднимает от стола мрачное лицо. Мелькает мысль: какое новое несчастье произошло?

— Кампрат больше о себе не сообщает, — произносит глухо, — Похоже, плохи их дела!

Взглянув на меня, Старик опускает голову, и все слова произносит, не глядя на меня: «На той лодке был и один твой товарищ. Кинохроникер. Оператор» — «Бурмейстер?» — «Да. Так его звали».

Так значит Густав Бурмейстер тоже погиб. Вот бы Бисмарк обрадовался, узнав это! С ним удар бы случился! Бурмейстер — бешеный пес! Один из последних могикан — и вот, утонул.

Словно наяву вижу, как мы с ним гуляем по Гамбургу, в коротких штанишках, нагрудниках и тарелкой для сбора мелочи — грубые сапоги на ногах, большая, не по размеру форменная куртка поверх голубой блузы, криво висящая от тяжелого штыка портупея, серый чехол противогаза на серой же ленте, кожаные перчатки и развевающиеся завязки кепки…. Еще та была парочка!

— Хочешь узнать все досконально? — интересуется Старик, когда после обеда сажусь рядом с ним в клубе.

Услышав эти слова, оберштабсдоктор поворачивает свое кресло за соседним столиком и гремит: «Может, и я услышу случайно нечто о конце войны?» — «С этим пока придется подождать, — парирует Старик довольно, — Так хорошо как здесь, вы бы нигде не устроились: регулярная зарплата, хорошая еда, красивая форма. Все считают вас тонкой штучкой, по крайней мере, те, кто живет вдали от вас. А уже с двадцать шагов никто и не увидит, что вы всего-навсего, знахарь, клистирная трубка!»

Судя по его виду, оберштабсдоктору эти слова совсем не по душе. Он таращится на Старика, словно на приведение. Мысленно считаю как в боксе: «восемь — девять — ДАВАЙ!»

Тот, кто невольно стал бы свидетелем нашей болтовни, подумал бы, что нам просто нечем занять время.

И тут, боковым зрением замечаю слева от нас фигуру зампотылу. Старик, должно быть, заметил его еще раньше, потому что резко меняет тему разговора и уже официальным тоном заявляет Доктору: «У нас есть еще одеяла в Логонне. Насколько я понимаю, они могут вам пригодиться…».

Интересно, думаю про себя, в отличие от Доктора, Старик говорит открыто. Когда зампотылу подходит ближе, Старик меняет тему. Судя по всему, Доктор и Старый Штайнке, единственные, с кем Старик чувствует себя уютно.

— Как насчет кружечки пива? — заботливо интересуется Старик у зампотылу.

К счастью у того нет времени. Ему нужна всего лишь подпись Старика и получив ее он тут же испаряется. Старику это нравится.

Опустошив бутылку пива, Старик с обычными церемониями набивает свою трубку. Кажется, прошла целая вечность, пока он разжег ее.

— Единственная дилемма — как увязать все известное вместе, — наконец произносит Старик глухо, вполголоса. Затем, выпустив клуб дыма, закашливается и чтобы выиграть время, опять занимается своей трубкой. Я же вопрошаю: «Мы не очень разбрасываемся по мелочам?» — «Можно ли считать это действительно достойным внимания, я имею в виду — рвануть отсюда в Пинанг?» — интересуется Доктор. «Это вовсе не мелочи!» — бурчит Старик. «Что ты имеешь в виду?» — обращаюсь к Старику.

— Где найдем трофеи — они наши! К атлантическим конвоям нам не подступиться.

Мне остается лишь удивляться такому признанию Старика. Быстро, уголком глаза, смотрю на Доктора, на выражение его лица. А тот, судя по его виду, витает мыслями черт-те где.

— С той беспомощностью противника, что была в начале войны, кажется уже покончено, — произносит Старик, — Они полностью изменили свою тактику. Она стала более отточенной и вариативной. Так что теперь мы там, куда нас загнали.

Внезапно он откидывает назад голову, словно обжегшись о трубку:

— Ну, доктор, теперь вы знаете все! — он рявкает так, что оберштабсдоктор вздрагивает.

Испуганно посмотрев на Старика, хочет что-то сказать, выпрямляется, набирает воздух и бормочет: «Понятно!» и еще сильнее вдавливается в свое кресло.

— Да ладно вам, говорит Старик, — но когда ваши пациенты орут на вас, вам не надо сдерживаться!

Однако оберштабсдоктор держит себя в руках и изобразив перед Стариком элегантный поклон, произносит: «See you later, sir!»

— Вот поросенок! — усмехается Старик и шумно, театрально, вздыхает, — Да были времена! Как говаривали древние: «Tempora mutantur». Чтобы какая-либо подлодка вернулась из похода без победного вымпела — это было немыслимо! Мы были опьянены успехами начала войны. Когда затонул авианосец «Courageous» — 17 сентября 1939 — казалось, что так всегда будет. Это был жирный кусок на нашей тарелке: 22500 тонн!

Я бы не удивился, если бы Старик начал сейчас облизываться, так упоенно он говорил о том успехе.

Как можно циничнее говорю: «Но тогда, как сказал Доктор, наши флотилии стояли до самого Пинанга» — «Что ты хочешь этим сказать?» — «То, что сегодня мы выплываем из этих побед. Мы надорвали животики от этой работы!»

Вместо того чтобы спорить со мной, Старик выпрямляется в кресле и обводит взглядом зал, словно ища кого-то:

— Я бы на твоем месте был бы более осторожен. Вокруг вьется такое отребье, за которое я бы не дал и гроша ломаного!

Черные станины портовых кранов стоят наполовину скрытые в туманной вате, напоминая изящные игрушки, укрытые от поломки. Над городом четко видны аэростаты воздушного заграждения.

Подойдя к порту ближе, буквально окунаюсь в движение тумана. Плотная масса наплывает, образуя серо-белые полотнища. Светло-белое пятно в двух шагах становится отчетливо белым. Никаких сомнений: это пятно — солнце! Изящные изгибы тумана и светлое солнечное пятно: впечатление, как от японского рисунка тушью. Туман становится реже. Полотнища превращаются в вуаль, колышущуюся над портовым бассейном. Немного погодя и вуаль тончает, рвется, тает, и взгляд прорывается сквозь нее. Становится виден пирс с небольшим маяком и зенитной установкой перед ним. Видны теперь и зенитки наверху куба Ангара.

Все покрывает странный свет. Солнце светит сквозь тонкую газовую вуаль и вид его бледен и тускл.

Зенитчикам, наверное, нравится, когда все в тумане: для них время отдыха. Но вот туман рассеивается и сходит на нет.

И тут же вопят сирены воздушной тревоги. Эти накатывающиеся волны гудков и воя охватывают меня. НИКАК не привыкну к их жуткому вою! Две сирены находятся где-то поблизости. Дерьмо! Дерьмо!

Как везет этим томми! Занавес поднимается, и представление начинается: резко и сразу.

Словно дробь из гигантского барабана и литавр гремит, бьет, хлещет, ревет, лает со всех сторон. И сквозь эту какофонию звуков прорывается ровное звучание: швейные машинки без глушителя.

Лоскуты крыш отражают барабанную дробь. Языки пламени вырываются из стволов зениток. Лайтнинги стреляют трассирующими снарядами. Расчеты поджарятся у своих легких зенитных установок как поросята! Они беззащитно суетятся у своих зениток на крышах. Но отбиваются как черти: трещащие молотки так и летят из легких жерл….

Со стороны порта доносится многократно усиленное эхо. Все корабли порта стреляют из всего, что способно стрелять. Мне видны яркие змеи, вылетающие из тени под корабельными надстройками. Даже миноносцы выпускают полные магазины трассеров. Но, кажется, что вся эта катавасия не производит никакого впечатления на Лайтнинги и Мустанги. Эти летающие крепости, наверное, имеют отличную броню! Проклятые собаки! Вот два самолета летят так низко, будто хотят прогладить брюхом крыши домов.

Внезапно все смолкает. Словно некий дирижер закрыл свой оркестр. И тут же там, где располагается торговый порт, поднимаются клубы черного дыма и копоти. Та же картина и около морского училища.

Внутренний голос говорит: вот панорама войны — да, та еще картина!

Я одновременно и взволнован и утомлен увиденным. Желание порисовать в старой гавани испарилось: все покрыто чадом вместо белого тумана, и так и остается надолго. А потому — назад, во флотилию, хотя я бы с удовольствием пошатался бы по городу.

Сажусь в своей комнате, чтобы записать увиденное, но мысли вьются около Старика. Чем чаще я думаю о нем, тем реже могу прийти к правильному решению даже тогда, когда говорю себе: Не хочу больше его видеть, он появляется с другой стороны.

Я свидетель того, как он одомашнивает флотилию, хватает все, что может, для ее блага. Гораздо более активно, чем его зампотылу. Конечно, его не привлекает провиант или алкоголь, но различные материалы для внутреннего обустройства флотилии — его стихия.

Старик разузнал, где находится склад мебели, материала для штор и всяких других материалов и оборудования, и кто является советником-интендантом ВМФ, курирующим данный склад. И вместо нападений на конвоируемые караваны судов, Старик направляет все свои атаки на таких вот интендантов, проявляя при этом не меньше упорства и хитрости чем прежде. И если бы он понравился какому-либо интенданту так, что тот удовлетворил бы требования по флотилии, большего бы удовольствия Старика нельзя было бы представить. Старик применяет свой старый прием: подстерегает и бьет без промаха в нужный момент и тогда его противнику крышка!

Рано утром опять смываюсь из флотилии. Хочу добраться автобусом до большого разводного моста, а потом дальше пешком до Бункера: как можно дальше от флотилии.

Внутри чувствую, как все более растет моя удаленность от слепой веры в Гений Фюрера, и как с каждым днем, все более непонятным становится мое пребывание здесь.

При все при том, моя obsession восприятия с каждым днем лишь усиливается. Словно из последних сил стараюсь запечатлеть в мозгу все, что видят мои глаза: распухшие формы железных жалюзи сгоревших магазинов, причудливость сплавленных взрывами цинковых крыш, дикие жесты выгнутых взрывной волной железных балок, жалкое убранство все еще открытого кафе, разводы маскировки на стенах и покалеченных взрывами стволах платанов перед разбомбленными казино….

Останавливаюсь посреди моста, и крутясь вокруг своей оси, осматриваю и стараюсь запомнить окружающую панораму: крепость, часовой с подбородком Щелкунчика, ремень каски, словно черта углем на белом лице, глаза, спрятанные в тень каски…. А внизу справа, словно на параде, выстроились бетономешалки и как муравьи суетятся толпы рабочих Организации Тодта. Их инженеры величают себя не иначе, как «Фронтовые инженеры». Я знаю, что они часто попадают в рискованные переделки и потому так себя именуют, потому что война диктует совершенно иные условия, чем мир: «Выигранное время важнее, чем вероятный риск!» Этот лозунг и взят ими на вооружение.

Вот вижу паровой молот для забивки свай, что впихивает в портовую землю швартовые палы и каждый раз, когда он наносит удар, в воздух взмывает, словно знак веселого пыхтения, серо-белое облачко пара. Рассматриваю перламутровый платок неба над рейдом, толпящиеся здания Арсенала, лес из каминных труб, торчащих из крытых шифером крыш, яркие как ртуть банки меж расцвеченных суриком тральщиков, черные решетки портовых кранов….

В гавани вода мертва. Мертвая вода: ее поверхность покрыта грязными пятнами нефти и машинного масла. По каменистой кромке вода обозначает сама себя: радужная линия из масла и мазута.

Там и сям можно видеть ветровые наносы песка и земли между зданиями складов, гаражами и зданиями верфи — они напоминают гусиную кожу над этой мертвой водой. В воздухе ощущается запах смолы, дыма и гниющих водорослей. То и дело завывают сирены и замолкают. Перевожу дух.

Глазу не на чем остановиться в этом шквале форм. Взгляд выхватывает слишком много за один раз. Надо попытаться — словно в руках мольберт — привести увиденное в некий порядок: все эти краны, мачты, дымовые трубы, рангоуты, реи, на переднем плане должны быть сильно окрашены и аэростаты заграждения, что причудливо оттеняют небо. В огромном треугольнике неба висит черно-фиолетово-коричневый чад. Тут и там облака пара, напоминающие цветную капусту.

Солнце пробивается своими лучами сквозь просветы облаков, и привносят к хаосу линий напряженное изменение многоуровневого освещения: целый ряд окон отблескивают своими стелами. Кабина крановщика одного из кранов сигнализирует стеклами фонаря. Корпус какого-то корабля пылает во всем красном великолепии. То, что прежде было всего лишь суриком, стало теперь насыщенно красным. Даже жалкая чернота стала бархатной. Окрашенные белым палубные надстройки стали слепящими глаза пятнами. Даже серый щербатый бетон, кажется, стал ярче. А один плавучий кран, благодаря особому эффекту освещения, стал плыть, как по небу.

Словно считая, что достаточно попозировало, облачное покрывало закрывается и все опять становится черным, скучным, жалким и серым.

Из хаоса вдруг выскакивают два сторожевика, бывшие когда-то рыбацким шхунами. Блики семафоров, сирены: сторожевики идут в охранение. Не хотел бы я быть на одном из них.

В конце фьорда гавани располагается верфь. Вижу, как там работают с железными листами, словно они сделаны из бумаги. Небо над верфью серое. Черные краны делят его на правильные геометрические фигуры. Наверное, так выглядит местность с буровыми вышками: мрачно, угрюмо и пугающе. Погода на западе начинает меняться.

Пробираюсь сквозь строй чугунных, черно-коричневых чушек, к складу морских навигационных знаков.

Где-то далеко впереди ползет суденышко: будто улитка. Небо меняется, а с ним и зеркало рейда. Вот оно яркое, а вот, стоило лишь облакам закрыть солнце, потемнело, но в следующий момент опять яркое.

Карабкаюсь по тросам и каким-то проржавевшим железякам, чье предназначение уже не узнать. Запыхавшись, присаживаюсь на огромное звено якорной цепи и поражаюсь тому, как причудливо вырезан нос какого-то китобойного судна.

Мимо меня проходят парни в жестких брезентовых робах. Они двигаются в этом такелажном обмундировании так тяжело, словно в броне, а их красные от сурика руки выглядят так, будто они пришли с бойни.

Отдохнув, плетусь дальше мимо стройплощадок, миную переплетение рельсовых путей мимо огромных куч песка цвета охры, в направлении Бункера. По какой-то стремянке высотой с дом, по ее красным ступеням, забираюсь на узкую сторону циклопического сооружения и оттуда на крышу Бункера подлодок — гигантскую серую плоскость. Под моими ногами семь метров толстого, особо сильно армированного железобетона, и отсюда я могу одним взглядом охватить всю гавань и весь рейд.

Стоящая в Бункере подлодка принимает в свое чрево совершенно новых «угрей». Бог знает, как прицепилось к торпедам это название — «угорь»! Торпеды чертовски не похожи на этих длинных морских обитателей, угрей. Когда торпеды лежат на стеллажах, они производят скорее непристойный вид: выглядят как огромные, сложенные штабелем пенисы. Однако довольно дорогие пенисы. Здесь хранятся торпеды стоимостью, наверное, в миллион марок. Висящий над ними раскоряченный паук крана завершает собой эту похотливую картину Великого Германского Рейха. Отдельно лежит торпеда для парохода — полностью снаряженная — тоже стоит прилично. С так называемым отрицательным эквивалентом.

Чувствую, что от этих невеселых размышлений у меня невольно кривится лицо. Хочу вывести какие-либо итоги из увиденного, но в голове полная каша. Тяжело бьется мысль: «Нанесение ущерба в качестве желаемого возмещения такого же ущерба — уничтожение в качестве цели неимоверных потуг» — для меня это полный бред.

На лодке открыт торпедный люк, погрузочный лоток закреплен, один «угорь» уже висит на крюке крана и отсвечивает тусклым серебром в свете Бункера. Вот его голова исчезает в темном люке.

Доносятся голоса: «Хорошо пошла!» — «Подмажь вазелином — еще лучше будет» — «Как в гладкой вульве» — «Точно — ха-ха-ха!» — «Суй! Суй! Суй еще одну!» — «Вижу, парни точно говорят: ««Хорошо смажешь — хорошо вдвинешь!»» — «Схвати себя за задницу и пощупай — там она еще или нет».

Хороший совет! Мне бы тоже не мешало ущипнуть себя за задницу — и на несколько минут ощутить, что я еще ЖИВУ.

Иногда со мной происходит так, что несколько часов чувствую себя не в своей тарелке. Как, например, сейчас в этом Бункере. В такие моменты я воспринимаю мир как сквозь пелену тумана или сквозь матовое стекло не очень чистого объектива фотоаппарата.

Но всегда ли может помочь щипок за задницу?

Бывают дни, когда все кажется словно удаленным от меня. И тогда меня охватывают неясные предчувствия, как во сне: Я словно облако — то забираюсь, то опускаюсь в НИКУДА.

Иногда ночами не могу уснуть долгими часами, и что-то обдумываю и над чем-то размышляю, потому что во мне беспрерывно крутятся разные виденные картины: неясные, расплывчатые, туманные. Хорошо проэкспонированные, и в то же время блекло-белые, молочно-туманные….

— Народ с 1-ой флотилии переезжает, — объявляет Старик в столовой. — Куда это? — интересуется оберштабсдоктор. — В Бункер — Ангар, построенный Организацией Тодта! — отвечает Старик, — Морское училище полностью разбомблено. Во время последнего воздушного налета у них было много убитых.

— Могу лишь удивиться, что у нас ничего подобного не произошло, — произносит Доктор.

Ради Бога! Не сглазить бы! Мелькает мысль. Так: тьфу-тьфу-тьфу и трижды сплюнуть!

— А почему они не перебираются в штольни за Бункером подлодок? — спрашиваю громко.

— Они уже заняты. Их разделили между собой Комендант крепости и Морской комендант. Есть еще три штольни, но одна из них хранилище припасов.

Мне приятно, что Старик охотно отвечает, и продолжаю поддерживать разговор:

— Комендант крепости — Морской комендант: как можно вообще разделить компетенцию в чем-то?

— Согласно приказу, такие опорные точки флотилии как оборонительные позиции, должны находиться в распоряжении и быть подконтрольными БКОО т. е. Брестскому Командованию Объединенной Обороны.

— Это еще что за зверь — Брестское Командование Объединенной Обороны?

— Я же и пытаюсь тебе это объяснить, — терпеливо говорит Старик, — Это значит, что мы находимся в прямом подчинении у Морского коменданта — точно так же, как и военно-морские артиллерийские части. Общее же руководство осуществляет контр-адмирал Келер — он отвечает за оборону побережья.

— Адмирал отвечает за оборону суши?! — восклицает Доктор.

— Так точно. В данный момент это так.

— Но защита побережья — это же смешно! — рубит с плеча Доктор, — Как это будет выглядеть: Защита побережья? Ведь стоит союзникам высадиться по всей линии берега, и на ЭТОМ побережье их не разглядишь!

— Вот этот-то человек точно не застрелится! — восклицает Старик, — У него для этого слишком высокое звание. Комендант крепости — всего лишь полковник. Полковник фон Мозель. А Главный управляющий верфью — вице-адмирал Ширмер…. Ну вот теперь вы знаете все!

Чуть привстав со своего кресла, Доктор изображает полупоклон и низким голосом говорит:

— Покорнейше благодарим за столь ясное изложение.

— А ведь еще есть и Капитан порта? — интересуюсь вслух.

— Да. К сожалению. Он — капитан первого ранга, — отвечает Старик, прихлебывая из ложки. Он пытается говорить ровно и тихо. Но когда после обеда выходим во двор, у него вырывается:

— Все, кажется, еще больше запуталось. Мы вообще точно не знаем, где находимся. Объединенная Оборона — это всего лишь еще одна дурь. Здесь это видно каждому, даже самому последнему прощелыге!

Обер-лейтенант Хорстманн хотел бы, так написано в записке, найденной мною в моей комнате, встретиться в городской столовой — сразу после обеда, то есть сейчас.

Что это значит? Почему он мне этого лично не сказал? Зачем это письмецо? Это необычно. На меня этот листок произвел впечатление повестки в суд.

Что может хотеть от меня Хорстманн? И что это за городская столовая? Может быть, он понимает под этим названием когда-то управляемую французами гостиницу Морского коменданта? Давненько я там не был.

«Дом моряка», возведенный администрацией округа, в качестве офицерского казино в центре города на Променадеплац, довольно не привлекателен и скорее похож на сельский клуб с читальным залом и библиотекой. Едва ли он думал о нем.

Что же делать? На долгие размышления времени нет. Ладно, пистолет — в кобуру и вперед в эту чертову столовую.

Хорстманн сидит в углу за кружкой пива. Кроме него никого больше нет.

Едва успеваю заказать выпить, как Хорстманн безо всяких предисловий переходит к делу:

— Вы спрашивали вашего шефа об этом подозрительном приказе Деница — ««Участие подлодок в наступлении фронта»»?

— Нет, а с чего это вдруг?!

— Вот. Я тут переписал наиболее значимые части дословно. Читайте!

Читаю: «Успешная высадка англо-американских войск означала бы дальнейшую потерю для нашей военной экономики жизненно необходимых районов, и серьезную угрозу нашим важнейшим промышленным районам, без которых станет невозможным дальнейшее ведение войны.

Каждому командиру должно быть ясно, что от него сейчас, более чем в любое другое время зависит будущее нашего немецкого народа, и я требую от каждого командира, чтобы он, безо всяких оглядок на иные меры предосторожности, в своем сердце и разуме имел одну цель и задачу: Напал — Торпедный удар — Ушел под воду!» Подпись: Дениц.

На втором листе продолжаю читать: «Беспощадное участие в боевых действиях значит: Каждое вражеское транспортное средство, которое используется для высадки, даже если оно несет на себе около полусотни солдат или всего один танк, является целью требующей вступления в бой всей боевой мощи подлодки. И этому правилу необходимо следовать даже под угрозой потери собственной подлодки. А коль удастся напасть на вражеский флот высадки десанта, не считаться с опасностью движения по мелкой воде или возможным минным заграждением без всяких сомнений и колебаний!

Каждый солдат и каждый вид оружия врага, которые будут уничтожены до их высадки на берег, снижают виды противника на успех высадки.

Та подлодка, которая нанесет противнику при его высадке потери, выполнит свое предназначение и полностью оправдает свое существование, даже если погибнет при этом».

Не отрываю взгляда от бумаги, а слова словно застряли в горле.

— Вот такая ерунда! — словно издалека слышу слова Хорстманна.

Когда, наконец, отрываю взгляд от листков, Хорстманн поспешно спрашивает:

— Вы ничего не заметили?

И поскольку я молчу, продолжает:

— Этот приказ типичный: составлен неясно! И это умышленно. Его интерпретация остается на совести каждого командира. Напасть на одинокий десантный понтон, который везет на себе один танк, не считаясь с потерей подлодки…. Такой понтон имеет всего полметра осадки, не больше. Следует ли мне в таком случае пальнуть по нему торпедой? А может, следует железобетонный понтон с танком на нем, атаковать из пожарного брандспойта? «Полное участие, не считаясь с потерями» — это называется таранный удар! Камикадзе. Вот так! На одном из совещаний, один командир напрямую спросил Комфлота подлодок, как Дениц все это видит в реальности, и получил краткий ответ: «Таран смертника»!

С чего Хорстманн все это мне вываливает? Что он не договаривает?

Едва успеваю открыть рот, что прямо спросить его об этом, он словно услышав мой вопрос, говорит:

— Вы должны написать обо всей этой чепухе и сумасбродстве! Но когда будете писать — вы обязаны написать обо всем, что здесь происходит ПРАВИЛЬНО! Иначе, чем все сегодня вообще есть. Вы должны написать все, что здесь В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ происходит! Иначе, эти мошенники опять все скроют. У НАС нет больше шансов написать и описать все это. Мы еще прорвемся! А здесь все пока tabula rasa. Но может быть, ВАМ более повезет!

Я растерялся. Что я должен ответить? Как я должен успокоить этого охваченного faeon человека?

Хорстманн должно быть заметил, как воровато я оглядываюсь вокруг. Но это его не останавливает. Наоборот — он продолжает еще громче:

— Можете мне полностью доверять. Поймите, они не успокоятся, даже если мы все потонем к чертовой матери! У нас нет никакого сопротивления их сумасбродству и безумию! Как далеко мы все зашли: продолжаем — в слепой ярости, беспощадно, бестолково и бессмысленно — просто продолжаем! И скоро ВСЕ пойдет к черту, абсолютно ВСЕ! Это самоуничтожение безо всяких шансов на выживание!

Во мне эхом звучит: «слепая ярость». Откуда он взял эту «слепую ярость»? смотрю в стену напротив, а в памяти лихорадочно ищу текст, где встречается это словосочетание «слепая ярость». И вдруг, словно молния блеснула в мозгу:

«Haut blindwetend in Scherben

Schedel und Flaschen jetzt wie ein Eber im Sterben noch einmal die Hauer wetzt… Tertschka, des Felgherrn Schwager Illo und Kinsky dazu Ihre Heimat das Lager Und die Schlacht Ihre Ruh…» Положение довольно гнусное: со стороны посмотреть, мы сидим здесь словно заговорщики. «Твое счастье, что ты никогда не был заговорщиком!» — звучат в ушах слова Старика. И вот то, что сейчас здесь происходит и есть заговор!

В голове вихрь мыслей: Почему мне ничего не известно об этом приказе? То, что написал Хорстманн, звучит довольно убедительно: Забота о корабле и его экипаже — так это всегда называлось — для моряка всегда на первом месте! И это есть его высшая заповедь. А тут этот приказ! И даже Комфлота подлодок не возразил, а еще более прибавил!

— Эта партия давно уже разыгрывается! — хрипло произносит Хорстманн, но, уже не глядя на меня, — На таком мелководье нас запросто раздолбят в пух и прах.

Рубящим движением руки он как бы подчеркивает свои слова. Когда же на миг перестает размахивать руками, я вдруг замечаю, как сильно они дрожат у него. Он спекся — просто выдохся. Это не игра. Однако следует оставаться настороже.

На секунду мне становится стыдно: человеку в таком состоянии все по барабану. Он больше не рассуждает и ничего не взвешивает.

Хотел бы я помочь Хорстманну, но как? Согласиться с ним? Утешить его? Господь всемогущий — что же делать?! единственное, что я могу точно — это сидеть здесь и слушать его. В следующий миг Хорстманн вновь начинает:

— Последний раз мы добрались до базы просто чудом. Такие чудеса дважды не повторяются. Наш последний приказ тоже был приказом на самоубийство. На полной скорости, в надводном положении нам было предписано двигаться к южному побережью Англии. При этом все небо было черно от самолетов, а эсминцы врага были почти у порта базирования.

В этот миг с Хорстманном происходит нечто странное: он резко замолкает и пялится в пустоту. Так проходит несколько минут, пока вновь не раздается его хриплый голос:

— У меня нет больше сил терпеть все это! По крайней мере, никого из товарищей по моей crew уже не осталось….

И тут до меня доходит: Хорстманн имеет в виду то, что быть еще живым, в то время как многие наши товарищи сгинули в пучине моря — это доставляет ему боль и стыд.

— Через три дня я снова ухожу в поход, — резко говорит Хорстманн.

— А ваша подлодка уже готова? — не верю его словам.

— Так себе. Вам же теперь все известно, — заключает он грустно.

Вечером пытаюсь выведать у Старика все о приказе Деница.

— Ты мне о нем не говорил.

— Тебе не все следует знать! — коротко отвечает Старик.

У меня замирает дыхание. Нам не надо так разговаривать друг с другом.

Помолчав, Старик добавляет:

— Это еще больше подлило бы масла в огонь….

В этот миг появляется зампотылу, и я тихо ухожу.

Валяюсь без сна на койке: из головы все не идет приказ Деница.

Если боевой приказ ясно означает призыв к смерти, если с таким приказом у исполнителя не остается шансов выжить, если такая смерть становится ОБЯЗАННОСТЬЮ — даже военной — является ли тот, кто отдал такой приказ убийцей?

Танк следует уничтожать из гранатомета силами одного солдата, но никак не целой подлодкой! Для подлодки целью является корабль-транспорт, нагруженный сотнями танков на пути от США до Western Approaches.

Ведь так можно договориться, что артиллеристы должны получить такой приказ, где будет сказано, что вместо того чтобы вести огонь по противнику боевыми снарядами, следует стрелять лишь картузными зарядами. Атаковать подлодками десантные понтоны — это же курам на смех! Такие приказы не могут быть ничем иным как прямым предписанием к самоубийству!

Должно же быть различие между «разумным» риском и безумным приказом! Но может ли все, что касается в целом безумия, быть по-военному «разумным» приказом? Можно ли «оставаться моральным» в подобной ситуации, сотворенной группой безумных преступников?

А где проходит граница между боевым приказом и обыкновенным убийством? И есть ли таковая вообще? Разве тот, кто в своем полном безумии такие приказы выполняет, не является затем воплощением славы и почитания? И разве подобные кровопийцы не почитаются потом как герои? Возьмите наши учебники истории — чем иным они являются как не сборниками прославления массовых убийц? А как обстоят дела с мудростью штабных офицеров? Разве Старик не мудр? Так или иначе? А я сам — разве я сам не такой? Я ношу военную форму, не бунтую, ни к чему не призываю…. Ну, так как?!

Единственным моим оправданием является лишь мое желание прорваться. Я хочу пережить весь этот кошмар и выжить.

За завтраком Старика нигде не видно. Позже нахожу его вдалеке, за его обычной проверкой позади здания флотилии.

Что за глупость: он планирует дальнейшее строительство и обустройство флотилии, словно наши оккупационные дела идут как нельзя лучше, и мы остаемся здесь навечно. А на фронте в это время одна подлодка гибнет за другой. Старик дает распоряжения солдатам, работающим над маскировкой бассейна для лодок, а затем интересуется, не пройду ли в его кабинет.

По пути он объясняет:

— Это важно: продолжать делать то, к чему уже привыкли, что успокаивает людей! — и воровато оглядевшись, добавляет, — Тебе не следует так смотреть: я тоже знаю, что у нас больше не будет пышных праздников на воде.

Едва зайдя в кабинет, интересуюсь:

— Поскольку лодки, что были отправлены на фронт, придут сюда снова — если вообще придут, — говорю и пугаюсь своего инквизиторского тона, — то имеет ли тогда все это вообще какой-то смысл?

— Тебе не следует ломать голову над планами командования! Все не так просто, как тебе кажется. Война подлодок не закончится сегодня или завтра.

— Но однажды такое уже было? — спрашиваю несмело.

— Да. И было почти в открытую. Это было во время компании в Центральной Атлантике, и ее прекращение было лишь временным явлением.

Старик загнал меня в угол своей болтологией. А он еще добавляет:

— Постарайся понять: мы отсюда не можем видеть всю обстановку на фронте.

Голос его уже не басит раздраженными интонациями, и даже в фигуре что-то изменилось. Теперь он выглядит скорее подавленным, чем возмущенным.

Откашлявшись, Старик коротко бросает:

— Время терпит… Rien ne va plus …

Передернув плечами, добавляет: «Вот так-то» и грузно глубоко вдавливается в свое глубокое кресло.

Скольжу взглядом мимо Старика в панораму бухты. Погода стоит прекрасная, а значит, скоро заявятся самолеты.

Вид аэростатов заграждения раздражает: они выглядят отвратительно — напоминают то толстые, безобразные пенисы, то разожравшихся гигантских серых гусениц.

— Без полного задействия Люфтваффе нам предстоят трудные дни, — начинает Старик вновь, — И в первую очередь здесь, в Нормандии…, — и едва слышно добавляет, — Дьявольщина!

Вдруг кресло Старика издает визгливый скрип, и он резко хватается за край стола:

— Представь, мы теряем на фронте в Нормандии более 300 человек в день! — Старик говорит странно глухим голосом.

Цифры точные. Но, скорее всего, Старик получил их не из сводок Вермахта. А я не могу сейчас спросить его об источнике этих данных. Старик продолжает:

— Нам не хватает артиллерийских боезапасов. Не хватает и бензина. Добавь сюда практическое отсутствие снабжения из-за очевидного превосходства противника в воздухе.

— Но без боеприпасов и бензина…

— Да. Все это долго не продлится, — перебивает меня Старик и снова умолкает, погрузившись в размышления. Пауза длится, пока он ровным, как и раньше, глухим голосом не продолжает:

— Все это довольно странно: вновь встречаются старые противники…

Поскольку я при этих словах недоуменно смотрю на него, он поясняет:

— Роммель и Монтгомери. Они знают друг друга с Африки.

— Я об этом и не подумал…

— Земля круглая и вертится…

Погружаюсь в мысли о фронте Вторжения. Затем говорю:

— Никогда ранее не видел настолько плотно укатанного снарядами города как Caen.

— Корабельные орудия! — ворчит Старик, — Тяжелые «чемоданы», диаметром до 45 сантиметров, летят по воздуху.

— Полагаю, что никто не смог заранее предупредить и эвакуировать население города, — рассуждаю вслух, — Это выдало бы планы Вторжения противника. А потому и раздолбали весь это город.… Как говорится: законы войны!

— Да уж! — бормочет Старик. И опять своим странно- глухим голосом произносит: — А теперь представь-ка себе, что мог бы сделать настоящий подводный флот с современными подлодками вблизи побережья на мелководье! Ну не тремя же подлодками атаковать противника!

— Тремя подлодками?

— Так точно! Когда началась вся эта заваруха, мы не смогли выбить ничего, кроме трех подлодок — всего трех! — голос его звучит резко и язвительно, — Уму непостижимо! Прямо у порога дома выстроились корабли врага с огромным количеством груза и десанта, их было столько, сколько мы еще не видели, а у нас не было ничего, чтобы атаковать этот огромный десантный флот — мы стояли и молчали!

— А разве подлодки не готовились к отражению Вторжения?

Старик долго думает, а затем полушепотом произносит:

— Если бы мы знали, что будет это Вторжение, создали бы группу «Landwirt».

— Какую?

— Ты не ослышался: Ландвирт!

— Придворные писаки командующего подводным флотом поумничали, — говорит Старик с явной иронией в голосе, — Группа Ландвирт должна была состоять из 35 подлодок типа С-VII. У нас в Бресте их было 16. Из этих 16 только 8 имели шноркели. Чтобы достичь цифры в 35 подлодок, надо было сбить в кучу все, что может передвигаться под водой. Даже из Норвегии были вытянуты подлодки — все без шноркелей и с командирами, которые едва от мамкиной сиськи оторвались. Из 13 извещенных подлодок едва ли 7 смогли прийти в район сбора.

Резкий звонок телефона прерывает Старика. Адъютант резким голосом что-то отвечает. Двойные двери прикрыты так плотно, что не понимаю ни слова. Затем снова раздается стук пишущей машинки.

Старик ничего не говорит, даже не поворачивается к двери. Словно его нет. Что-то уж слишком часто он так ведет себя. Иногда, посреди разговора он словно впадает в прострацию. Меня бы не удивило, если бы вместо него за столом вспарила бы серо-белая прозрачная масса.

На этот раз Старик замолчал надолго. Кажется, прошла вечность, пока в нем вновь затеплилась жизнь:

— Судя по всему, Союзники не намерены здесь наступать, — бросает он вдруг, — Если они не обманывают…. Думаю, начнут в Дьепе.

Что ТЕПЕРЬ хочет Старик разыграть передо мной? С чего это он взял Дьеп? И как он попадет туда, если что? Он же не может внезапно развернуться на все 180 градусов! И это совсем не Дьеп! Это полномасштабное ВТОРЖЕНИЕ!

— Дьеп был всего лишь попыткой, внезапным налетом, — произношу с вызовом.

— Но все это звенья одной цепи!

— Попытка того, что готовится теперь. Это вообще нельзя сравнивать. Хочешь, не хочешь, а надо признать: дальше это длиться не может, они скоро двинутся из своих укрепрайонов и тогда мало не покажется!

— Придержи коней! Жди и пей-ка лучше чай, — отвечает Старик.

Он что, хочет вывести меня из себя? Чертов кликуша!

— Шербур уже пал. И это факт. А с ним у Союзников оказался в руках огромный морской порт.

— Мы разнесли его в прах! — бросает Старик.

— Да они его в миг восстановят!

И это правда: теперь они будут наносить удар за ударом! Но с чего бы это я так возмущен, если ясно, что Старик прекрасно знает, что часы идут не останавливаясь — а здесь разыгрывает этакого ханжу?

— А почему бы тебе не смотаться в Логонну? — вдруг говорит он резко, — Было бы лучше, если бы ты уехал. Там бы у тебя было время на мысли и писанину. Никто бы не отвлекал тебя. А то, что ты хочешь узнать от меня, я бы тебе написал, согласен?

Когда немного погодя идем по плацу, Старик говорит:

— На твоем месте, я бы держался подальше от нашего дантиста.

Сказано было легко, но прозвучало натянуто и подавленно.

— Собственно, мне глубоко плевать на него, — добавляет Старик, сделав еще пару шагов, — Он придурок, в некотором смысле. У тебя-то мозги варят несколько по-другому.

С этими словами он останавливается и, посмотрев на часы на левой руке, весело произносит:

— Мне нужно к капитану порта. Увидимся, когда вернешься! — И развернувшись, идет по направлению к ждущей его машине, — Можешь взять с собой чай! — кричит он, хлопая дверцей.

Логонна! Что за благодать в этом слове для меня! Весь замок будет в моем единоличном распоряжении. Только кок Майер будет крутиться на своем камбузе. Думаю, мне удастся избежать его.

Еду и наслаждаюсь открывшимся мирным пейзажем. В ландшафте нет ничего великолепного и импозантного. Словно фотоснимки из салона: на них ни чада, ни дыма, ни затемнений.

Вокруг, куда ни кинь взгляд, море. Если смотреть сверху, все эти фьорды напоминают водяные деревья, где море являет собой питающую их почву. Кажется, толстые стволы делятся на ветви, ветви на ветки, истончающиеся до веточек.

Дома в этой местности едва различимы. Их стены, едва ли более 2-х метров высотой, сложены из того же камня, что и межевые стены на полях, а покрытые мхом крыши, торчат из скрывающей их зелени садов.

Едва устроившись в замке, спускаюсь к ручью и, шлепнувшись на задницу, фотографирую местность, но пока без фотоаппарата — только глазами. И фотоаппарат не смог бы ухватить все что я вижу: движение постоянно меняющегося света. Там, где еще недавно были темно-зеленые тени, уже светится яркая зелень. Сине-зелено-черные пятна высвечиваются над полями, насыпями, деревьями. Одинокие каштановые деревья, едва вылезшие из земли, высвечивают себя темными силуэтами. Противоположный берег, еще пока ярко очерченный светом, становится серым. Этот цвет придает ему мелкий дождик. Виднеющееся пшеничное поле, расцвечено, как драгоценная парча, пока дождик и его не окрашивает в серое. Немного погодя дождик уходит и все становится еще ярче и красивее: серебряные шапки деревьев, золото полей. На палубах рыбацких лодок и кораблей, стоящих на якорях в зоне отлива, играют яркие искры серебряных лучей солнца.

Вот бы пригодилась мне здесь моя складная байдарка! Ринуться в ней до того огромного рейда, изучить бы это множество фьордов….

Это было безумие, эту мою байдарку, на которой я однажды прошел по Дунаю до Черного моря, привезти с собой в Ла Боль. Она и теперь, наверное, там: среди вещей, которые Старик позволил мне привезти из Ла Боля, ее не было.

Внезапно, рядом возникает кок. В руке у него молочный бидон, «для молока», как он поясняет. Посмотрев на меня хитро, кок интересуется:

— Если вам что-то надо, господин лейтенант…

— Благодарю! — обрываю его на полуслове. Ответ мой звучит довольно резко и грубо. Но почему я должен спорить с собой? Что этот Майер здесь вынюхивает? Может, ему нужна машина? Или просто хочет услужить?

«Штатский стюард» — как-то сказал Старик, когда я спросил его о Майере. А зампотылу сказал еще короче: «Чертовски предан шефу».

Вполне может быть: на пятом году войны, все еще быть на гражданке…. Одно слово Старика и его забрили бы в солдаты.

Осматриваясь позже в замке, замечаю новые воланы. Интересуюсь:

— Наверное, из интендантства доставили?

— Никак нет, господин лейтенант! Их дала мадемуазель Симона — все вот это. У мадемуазель Симоны есть вкус.

Что знает Майер? Как часто здесь была Симона? Как ухитриться, все так выпытать у Майера, чтобы он не догадался?

Думаю, что Старик постеснялся бы с Симоной, прямо от ворот флотилии приехать в Логонну, словно генерал-директор с секретаршей, которую давно не считает таковой. Услышать бы хоть разок что-нибудь о пребывании Симоны здесь!

На сплетни и слухи рассчитываешь? Завистливый ты баран! — говорю себе.

В мозгу свербит: Симона и Старик!

Логонна как любовное гнездышко. Как практично! В Бресте слишком много глаз! Надо быть все время начеку. А Логонна? Здесь только Майер: тактичный господин Майер. Скрытный и ловкий.

В вечернем свете отблескивают камни, которыми выстлана вся дорога. Приходится быть очень внимательным, чтобы не поскользнуться. Так же как и у нас, вдоль дороги стоят дубы. Какой-то старик стоит между ними и рубит дрова. На скамеечке, за прялкой, сидит перед дверным проемом старуха. И это здесь, как и у нас….

Тяжело ступаю по мелководью и ил чавкает под сапогами. Решаю подняться к деревушке. Дорога туда ведет по запущенным и заброшенным садам. Низко летают голуби. Внезапно появляется вечернее солнце и окрашивает местность в красный свет. Кусты буквально пылают, желтые дроки вспыхивают оранжевым. Какой-то обломок блестит, будто алмаз в тени кустарника. Но как-то внезапно иллюминация заканчивается.

Веду трудный разговор со встреченным крестьянином. Интересуюсь, нельзя ли купить у него сало или яиц.

— Je ne suis pas installe pour produire, — отвечает тот с присвистом. А потом переводит своей жене наш разговор по-бретонски. Та обжигает в это время ячмень над открытым пламенем, отчего воздух наполнен странным запахом.

Жители этой деревушки кажутся мне пещерными людьми. Их берлоги даже нельзя назвать жилищами, это лишь обжитые пещеры.

Скоро холмы превращаются в черные силуэты. Вся местность погружается в темноту. Деревья становятся призраками с широко раскинутыми в вечернее небо руками.

В темноте запах моря усиливается. Как это происходит? Может быть, темный воздух несет запахи лучше, чем светлый?

Из домов на другом берегу ручья доносится запах молока. В воздухе разносится шум как от стаи пролетевших диких уток, но как ни верчу головой нигде не видно ни одной. Наверное, этот шум доносится из-за леса, но вскоре все стихает.

Над водой свет бензиновых ламп: ярко-желтые точки в серо-темной мгле. Доносятся предупреждающие крики.

Рыбаки заняты тем, что сдвигают в воду свои суденышки. Ветра совсем нет. Один рыбак на лодке подплывает к ним. Стоя в полный рост, он управляется одной рукой: кажется безо всякого напряжения. Группа других рыбаков стоит на берегу ничего не делая и смотрит на гребца. Затем хватают свои мешки и грузятся на суденышки.

Спустя некоторое время, суда выходят в море. Они выглядят огромными темными птицами, раскинувшими крылья-паруса, потому что вновь подул свежий ветер. Но он дует им в нос, а на мелководье нет места для маневра. Какое-то судно выставляет красно-коричневый фок, но все же движется не очень быстро.

И суденышкам и лодкам надо оставаться на рейде. Через проход — как раньше было — им запрещено ходить. На борту у них, наверное, находятся железные ловушки для ловли раковин.

Над горизонтом стоит серебряная половина луны. Ее свет открывает широкую блестящую водную поверхность. Уже скоро будет полнолуние, и если вода не будет так рябить как сегодня, лунная дорожка пробежит до самого берега.

На завтрак выпиваю лишь стакан кофе с теплым молоком, и мои мысли вновь обращаются к Симоне: если она как я сейчас, найдет в своем кофе молочную пенку, это приведет ее в ярость. Помню, она всегда осторожно вылавливала ее ситечком либо сразу выливала всю чашку в раковину.

День начинается серо. Дымка тумана запуталась в стволах сосен. Когда выхожу из леса, начинает накрапывать мелкий дождь. Повсюду на листах деревьев и кустов висят его капельки.

Только плющ радуется такому дождику. Нигде ранее не видел такого плюща как здесь. Каждый сосновый ствол буквально опутан им. Да так, что из-под плюща не разглядеть древесной коры. Змеи плюща опутали все. Змеи? Нет, скорее тонкие, светлые корни, которыми плющ крепко обвязал кору, напоминают тысяченожек. Во влажном воздухе листья плюща словно лакированные. Дождевая вода стекает с листа на лист. Целый каскад листьев. При этом образуется еле слышный шум, настолько слабый, что нужно сдерживать дыхание, чтобы его услышать.

Сегодня у меня на ногах сабо — они сделаны из цельного куска дерева. Эти сабо довольно грубы. А ведь есть и лучшие: лакированные, с обработанными каблуками, покрытые сверху кожей. Мои же напоминают корабли с высокозадранными штевнями, обрамленной носовой частью и широкой круглой кормой. Шлепаю своим «кораблями» по илистой грязи, тяну сабо, словно находящиеся в связке корабли: сначала левый вперед, затем за левым подтягиваю правый, и опять: левый — правый, левый — правый. Сабо надо двигать как бы толкая, ими надо шаркать, и не надо даже пытаться приподнимать эти тяжелые деревянные платформы. В Бретани никто не увещевает детей: «Поднимай, пожалуйста, ноги выше!», как бывает у нас дома.

Неожиданно, в кустах дрока, обнаруживаю пару спрятанных весел: кому0то было лень тащить их домой. Или здесь что-то другое? Лодки нигде не видно. Так вот стою и размышляю: смех, да и только! Я мог бы эти совершенно новые весла вытащить из кустов и отнести в замок. Кто его знает, что здесь за тайна сокрыта? Но внимание — этого нельзя делать в любом случае: все время, что я шлепаю здесь по воде, меня не оставляет чувство того, что за мной наблюдают.

Невольно возвращаюсь мыслями к Майеру. Без того, чтобы связать воедино какие-либо улики, я вдруг соединил его и эти весла. Не могу сказать об этом человеке ничего определенного, но почему он всегда, когда говорит со мной, смотрит мимо меня?

Какая-то старуха сидит у водного рукава, а мальчик стоит прямо в лодке и удит рыбу.

Неистовый лай собак. Барсук…

Крестьяне, что валят дальше и выше по течению деревья, не хотят понять, что у барсука здесь своя стройка. «Blaireau» — для них, по-видимому, это ПРОСТО кисточка для бритья. Потому-то они так смеялись, когда я им сказал, что в замке прячется один blaireau, и я его сам видел.

Сотней метров вверх, в иле, валяется американский грузовик. Пробую переключить передачу. Работает. Дальше на берегу нахожу застрявшую в иле торпеду. У нее нет головной части. Наверное, учебный «угорь». Может быть даже французский. Торпеда полностью покрыта плесенью. Сообщить? Трясу головой. Какое мне дело до этой заплесневелой французской учебной торпеды? Не надо поднимать трамтарарам.

Но вдруг эта торпеда неизвестной нам конструкции? Тогда вообще все надо оставить как есть. Быстро пройдя несколько метров, выхожу на твердый песок.

Небо полно серых пушистых облаков. Будь они поменьше, их можно было бы принять за облачка разрывов от зенитных снарядов. Это плохо: мой взгляд не может больше скользить по небу в поисках врага. Даже если я приложу все усилия, не смогу осмотреть всю панораму неба.

При всем при том, я в безопасности от возможной бомбардировки. Чувствую себя как в раю. Крестьяне в деревушке Логона живут, словно кругом мир, так, словно война идет где-то за тысячи миль отсюда, или ее вообще нет. Более всего мне хочется сорвать с себя эту форму и катить в высокой бледно-синей двухколесной тележке, чтобы расположиться рядом с отважным мальчуганом, который там, наверху, держит поводья и трясет своими лохмотьями над булыжной мостовой.

Я думал, что Старик тоже здесь объявиться чуть погодя. Когда же он и на третий день здесь не появился, я забеспокоился. Потому собрал все пожитки и поехал обратно в Брест.

Входя в кабинет Старика, слышу зычный голос из динамика радиоприемника:

«Верховное командование Вермахта сообщает:

Великая битва Вермахта в районе Кана в ходе вчерашнего дня захватила и сам город. После ожесточенных уличных боев и боев за каждый дом, в которых наши войска нанесли значительный урон противнику, они выбили врага за нашу линию обороны города. Атака вражеских танков у Grainville провалилась. Но сражение еще не закончено в отражении контратаки на улицах Caumont-Caen.

Между Airel и Sainteny противнику удалось достичь лишь незначительных успехов. Южнее La Haye-du-Puits, были отбиты многочисленные атаки врага, а западнее его, нашими артиллеристами были уничтожены вражеские склады и резервы. С незначительными перерывами продолжаются налеты на Лондон наших ракет Фау-1…»

— Ну, теперь-то британцы станут на колени! — говорю с мертвенно-серьезной миной и буквально шкурой чую, как Старик сверлит меня взглядом.

Сообщение Верховного командования все не кончается. Старик сидит неподвижно, будто в паноптикуме.

— Выключить? — спрашиваю негромко, но не получаю ответа. Когда диктор заканчивает, ворчу: «Плохой знак: слишком много бессмысленной чепухи».

Старик не шевелится — ни на миллиметр. Подождав, говорю: «В целом я, в последнее время, много изучал географию Франции» — «Довольно мало!» — бормочет, наконец Старик.

В этот миг раздается громкий стук в дверь и Старик тут же кричит: «Да!» Тут же влетает адъютант.

Старик принимает деловой вид и перебирая бумаги на столе, официальным тоном произносит:

— Пока тебя тут не было, братишки дважды попали в Бункер — девятитонными бомбами. Типа рекламной тумбы. Каждый раз одна бомба с одного Ланкастера.

— А что зенитки? — спрашиваю беспомощно.

— Они не попали. Самолеты шли довольно высоко: около 2000 метров.

— Надеюсь, здесь стоят особо хорошие зенитки?

— Да, конечно. У нас там длинноствольные 8 и 8 морские зенитки. В батарее 4 таких ствола. И стоят они на расстоянии не более 100 метров друг от друга…

Старик замолкает и судя по всему, он сейчас далеко отсюда в своих мыслях. Легонько кашляю и Старик, вздрогнув, быстро продолжает:

— Так вот — рекламные тумбы! Мы собрали осколки — это сверхпрочная сталь. Но пробить Бункер им все же не удалось. Все же им удалось нанести нам ущерб, поскольку большие куски перекрытия сверху упали и попали в подлодку…. Никогда не думал, что такое может случиться — бомбы такого размера и такой твердости. У нас таких нет. — И помолчав: — А рабочих с верфи вообще выкинуло. Мы их просто потеряли. Тебе следовало бы заглянуть в Бункер. Если не заберешься на его крышу, то немногое увидишь.

— На кой черт тебе все ЕЩЕ это записывать, если только ты не дуришь меня? — интересуется старик, когда после еды вновь оказываюсь в его кабинете.

— Для потомков, для кого же еще? Ты же сам заявил, что никто ничего не понимает втом, что здесь происходит.

— И ты это хочешь изменить?

— Так точно-с! — передразниваю Старика.

Хотел бы говорить серьезно, то мог бы сказать: «Нам надо бы обсудить все правильно, с тем, чтобы не касаться Симоны». Но вместо этого говорю как можно равнодушнее:

— Ты говоришь «еще»?

— Поскольку Старик выражает полное непонимание, уточняю:

— Ты, вот спрашиваешь: На черта мне все это ЕЩЕ знать… Что означает это твое «ЕЩЕ», позволь спросить?

Старик напускает таинственную мину на лицо и веселится:

— Еще — значит «еще», и ничего другого!

Слава Богу! — мелькает мысль, узнаю Старика и его старый тон.

— Ладно, начнем! — говорит Старик, придавая голосу дружескую интонацию, — Моя интонация относится исключительно к тебе! — быстро добавляет он.

— Так. Выстрелы зенитных орудий — они что — так и не достигли целей? И подлодки не использовали свои орудия?

При этих словах лицо Старика темнеет. Помолчав, он начинает:

— При любом раскладе, подлодка является хорошим торпедоносцем, постановщиком мин, но крайне плохой артбатареей. Из такого, очень неустойчивого положения, аккуратно и точно не постреляешь. И однажды все изменилось. Все вдруг словно забыли об этом и стали оснащать зенитным арсеналом все подлодки. Да столько поставили орудий, сколько никогда не требуется. Ни этих усиленных зенитных орудий, всех этих спаренных пушек калибра 3 и 7 дюйма, ни спаренных четырехствольных зениток калибра 2 сантиметра, для которых строили специальные колонны.… Все это такая суета, но что из того? Зато все при деле — а это лучше, чем ничего неделанье.

Старик бесцельно крутит в руках свою трубку. Жду. Поскольку знаю, сколько продлится сей ритуал, делаю стойку, словно спаниель. К моему удивлению, Старик действует в этот раз быстрее, чем обычно: он даже не зажигает свежее набитую трубку.

— К сожалению, томми об этом многое узнали, — вновь говорит он, — Как только они замечают, что хоть одна лодка готовится к стрельбе, как тут же отступают и остаются на приличной дистанции в 4000 метров высоты! Еще и всех своих товарищей предупреждают. А подлодка оказывается в трудном положении со всем этим роскошным зенитным арсеналом. Нечего и думать о погружении, поскольку на палубе находятся зенитчики. А ты прекрасно знаешь, как работают глубинные бомбы в момент погружения лодки. Это все — игра в кошки — мышки! Обычно и вражеские эсминцы болтаются неподалеку. Что им стоит добраться сюда от их английских портов! Те же подлодки, которые не имеют пушек калибра 3,7 на палубе, так или иначе, оснащены бортовыми пушками. Но всегда стоит проблема: когда стрелять? До высоты 3000 метров зенитный огонь держит братишек на достаточном расстоянии. Им рискованно опускаться до высоты в 2000 метров. Летчик прекрасно знает, что он должен сделать свое дело. Если у него нет никакого вооружения и ему надо отвернуть, он наверняка увернется. Ему нужно лишь прикрыть свой зад и отбомбиться куда-нибудь. Наше оружие стреляет не очень далеко. Оно лишь обеспечивает нам зону «уважения». Но уже ничто при погружении в 50 метров.

Кажется, что Старику хочется сегодня высказаться. Я старательно пишу за ним.

— Нет, мы не используем этого дополнительного зенитного вооружения и групповых маршей. Один из группы обеспечивает безопасность от томми, а именно тот, кто последним ведет огневую защиту, пока другие ныряют в глубину. Вот этого последнего и рвут собаки. И все остается по-прежнему. То есть: скопом ныряем, чтобы подзарядиться. А это возможно только по ночам. Но именно ночью группы охотников и активны более всего. И с каждым разом все более наглеют. Ничего удивительного: у нас сегодня практически нет ни одного надводного корабля, которое могло бы отразить этих охотников.

Старик смотрит на меня, словно проверяя: Хорошо сказал?

— А что с морскими коровами, типа 14? — задаю новый вопрос.

На лице Старика мелькает озлобленность.

— Ничего. Больше ничего, — рубит он отрывисто, — Всем конец. В основном при передаче топлива. К середине 1943 года из десяти построенных семь были потеряны. А сейчас уже и последняя попалась. Большой вопрос, как все это случилось. Множество авианосцев…. Может в этом вся причина? Но едва ли случайность то, что их ВСЕХ выследили! Видишь, мы опять вернулись к теме «Хранение военной тайны».

Пока Старик переводит дух, вижу словно наяву: 7 подлодок, которые словно голодные поросята рыщут в поисках своей мамки и не находят ее. Эта картина так напрягает меня, что я крепко моргаю веками, чтобы прогнать это видение.

Но тут Старик начинает вновь, чем и отвлекает меня:

— Судя по всему, это не результат взлома наших кодов или тайного предательства, а совершенно новое в разведке противника, нам доселе неизвестное. Подлодки, которые сутками не получали и не передавали радиограмм, абсолютно точно обнаруживались и уничтожались. Подлодки, о которых нам известно лишь по последним радиограммам, где, как и когда они погибли.

— Может это были радары координатных судов?

— Это правильный вопрос. Уверен, что во многих случаях, в игре были задействованы радары для определения координат наших лодок. Данные по потерям подлодок были обобщены, и у командования появился новый опыт, и эти же наблюдения позволили нам догадаться о новом вооружении врага. Подлодки, которые выходили на максимальную дистанцию видимости транспортного конвоя, и когда их никак нельзя было разглядеть ни с конвойных, ни с транспортных кораблей или кораблей охранения, вдруг обнаруживались и подвергались атаке с расстояния, которое доступно только радарам — то есть более 30 морских миль!

— Как же это узнать?

Старик машет рукой: он не хочет прерываться.

— Наши господа враги, должно быть, достигли значительных успехов в пеленговании наших лодок. Только так. По-другому не могу объяснить такого разрушительного их успеха, — Помолчав, продолжает, — Большой урон нам наносят РЛС — поскольку они быстро и бесконтактно, обнаруживают наши лодки. Не только наши, но также и вражеские конструкторы и техники знают, что наши отличные анти-радары дают собственное излучение. Как мы находим коров по звуку изх колокольчиков, так и наши подлодки издают в движении свои сигналы.

Старик вновь умолкает. Летят минуты, а затем, внимательно посмотрев на меня, он говорит:

— Запиши-ка все это поточнее. Позднее вряд ли кто об этом подумает. Предвижу, как однажды это будет называться: «На войне непобежденный!» Имею в виду вот что: аналог всему сказанному лишь ложь, относящаяся к морю. И никто не удосужится раскопать, кто были все те нули, что окунули нас в это дерьмо.

Тут Старик замечает, что его трубка погасла. Он откладывает ее в сторону и пытается добыть из карманов табачную труху.

Раскуривши трубку, Старик встает и упирается взглядом в карту, словно пытаясь получить разгадку из всех этих обведенных красным и желтым пятен и голубых и белых точек.

Вдруг он весело произносит: «Хастингс!» А поскольку я смотрю на него с дурацким видом непонимания, он поясняет: «Вот здесь располагается Хастингс. Черт, здесь было это “ложное отступление”. Уже 900 лет назад появились те, кто тщательно и кропотливо записывал военные события и все происходившее для потомков».

И я вспоминаю: гобелен из Байо! Рассматривая его, Старик сделал открытие, о котором и говорит с такой радостью. Палец Старика тычет в точку на карте: хронисты, или сегодняшние военные корреспонденты, расскажут нам о Хастингсе!

— А как все было-то? Кто может сказать об этом событии без хронистов-военкоров? — саркастически замечаю в ответ.

Теперь мяч у Старика, пусть им жонглирует, но рожа его вдруг светлеет:

— Мне вдруг представилось, что весь военный театр с его боевыми «играми», создан лишь для того, чтобы господа пиарщики из роты пропаганды могли хоть о чем-то писать, чтобы было о чем вещать миру газетам и радио.

В ответ просто передергиваю плечами.

— Кстати, убогий лексикон твоих соратников по перу уже достал меня! — вдруг ругается Старик.

Какая муха его укусила? Чего это он вдруг так взъерепенился? А Старик даже и не думает объясняться.

На следующее утро, после принятых по радио паролей и присущей концу войны болтовни, на меня обрушивается в кабинете Старика целый шквал: «Вера в гений Фюрера опять побеждает! Не могу больше выносить все это!» — подковыриваю Старика. — «Народ, который так верит как немецкий, Бог не может предать! Назовем это так. И черт тебя подери, ты опять слушаешь и не слышишь!»

Вес это произносится не агрессивно, но и не напыщенно. Однако и без легкости в голосе. Старик просто сидит и на лице его не дрогнет ни один мускул, нет и усмешки на губах.

Смутившись, не знаю, что сказать. Хочет ли Старик своим видом показать мне, что он целиком захвачен услышанным по радио?

А он добавляет:

— В своей заносчивости ты забыл все то положительное, что все еще работает. К примеру Бункера — Ангары. А как их строили — одному Богу известно!

— Если не ошибаюсь, их построили еще в 1941 году!

— В 1941 Бункера были готовы в Lorient и La Pallice, а вот в Бресте и Сен-Назере — в середине 1942, а в Бордо еще позже…. Потому и воспринимаю строительство таких Бункеров как чудо.

Кажется, Старик приложил максимум усилий, чтобы вывести меня из себя. А он более бодро продолжает:

— Томми профукали свои шансы. Столько дерева там было, что все вспыхнуло бы как спичка! Строительные работы Бункеров шли довольно долго — у врага было, Бог знает сколько времени, чтобы принять решение. Но с начала 1943 они бомбят только порты. Даже не думая использовать их для своего же ВМФ. Бункеры же они могут только поцарапать. Значит, у них тоже хватает идиотов в высших штабах….

— Хорошо, что ты находишь в этом хоть какое-то утешение! — бросаю в ответ.

— Так точно-с! — цедит Старик сквозь зубы.

Выйдя на плац, вновь размышляю: Старик и эти его различные позиции! Он так всегда поступает: когда вот так глубоко погрузится в свои рассуждения и блуждания по картам, то пытается все проанализировать и хорошо упрятать результаты тяжелых раздумий и исследований.

То так — то иначе. И так все время!

Загрузка...