Бреслау, суббота 17 марта 1945 года, девять утра

Мок сидел верхом на мотоцикле, обе ноги всадил в землю и раскачивался из стороны в сторону. Он уставился в кирпичные здания университетского медицинского комплекса и пытался собраться с мыслями. Выводы нужно делать только на основании того, что Лазариус выкричал ему на ухо во время утренней эскапады в город. Когда они оказались на Ауэнштрассе среди красных зданий университетской клиники, старый медик перестал реагировать на вопросы Мока о случае Софии Гржибовской и других изнасилованных польских работниц. Он не хотел даже повторить фамилии гестаповца, который угрожал ему смертью дочери.

Но это не значит, что доктор Лазариус ничего не говорил. Прижимая крепко керамическую бутылку за пазуху, потащился в сторону прозекторской и провозглашал при этом похвалы еврейскому гению своего помощника Генриха Голдмана и говорил, что хочет вечного отдыха на секционном столе. Кроме того призывали его — как он утверждал — важные обязанности.

— У меня нет времени, — сказал доктор. — Я должен закончить вчерашнее вскрытие этой польки.

Во время вскрытия, на котором Мок ему помогал и записывал объем внутренних органов, Лазариус не произнес больше ни слова об убийствах полек.

Мок раскачивался теперь из стороны в сторону на современном мотоцикле и собирал информацию, полученную через Лазариуса. Какое-то время попадали на его секционный стол изнасилованные и убитые польки, работающие на заводе Фамо. О каждом таком случае доктор должен был информировать офицера гестапо. Гестаповец этот вынудил Лазариуса — под угрозой убийства его дочери, посаженной вместе с мужем еврейского происхождения в лагерь Гросс-Розен — на запрет говорить об этом кому-либо. Вчера на столе в прозекторской появилась еще одна полька, София Гржибовская, раны которой Мок видел сегодня во время вскрытия. Зверство, с которым обрабатывали молодую польку, ожесточило Лазариуса на угрозы гестаповца, а сообщение о смерти дочери сделало их неактуальными.

Это все, что Мок знал. Не знал же самого важного.

Рев двигателя во время езды заглушил фамилию гестаповца, выкрикнутую доктором. Когда Мок спросил его о ней еще раз после парковки мотоцикла, Лазариус притворился, что не слышит вопроса.

Может ему послышалось, подумал Мок, слез с мотоцикла, поставил его на нижней подножке и направился в сторону небольшого здания прозекторской. Может уже выпил четвертинку, успокоился и даст мне фамилию этого ублюдка, подумал Мок, войдя в дежурную комнату.

Может, его как-то убедить, задумался он над аргументацией, когда он шел по выложенному кафелем коридору. Открывая дверь в зал вскрытий, он надеялся, что, может быть, минуло у него уже психическое оцепенение.

Первое и последнее предположение Мока оправдались. На секционном столе лежал голый доктор Лазариус, а рядом с ним опустошенная бутылка. Глаза у него были выпучены и устремлены в потолок. Три непокорные пряди волос, облепляющие его лысеющий череп, были влажные. В зубах сжимал свернутый в рулон лист бумаги.

Мок полез в кювет за продезинфицированными щипцами, вынул ними лист бумаги и прочитал ровный почерк Лазариуса: «Цианистый калий».

В зал вошел молодой ассистент.

— Что это? — спросил он в ужасе. — Только что раздался пронзительный крик. До этого старик пил.

— Это не просто старик. Это самый выдающийся судебный медик, которого я знал, — сказал Мок и протянул ассистенту листок. — А здесь у вас готовый результат вскрытия. Крайне интересная ситуация, молодой человек. Theoriacum praxi comparata.

Сказав это, Мок покинул прозекторскую. Он шел в сторону мотоцикла и не реагировал на приветствия старых сотрудников Института судебной медицины, которые знали его еще с давних полицейских времен и память которых была обновлен в связи с его последним деянием в Дрездене.

Он думал о трех влажных, редких прядях волос, прилипших к черепу доктора. Он помнил их прекрасно с тех времен, когда в 1919 году с неразлучной сигарой во рту Лазариус склонился над четырьмя мужскими проститутками, найденными на надодранских лугах. Было душное утро, Мок был с дрянного похмелья, а доктор Лазариус обмахивался старомодным цилиндром и, как обычно, произносил циничные замечания о своих холодных подопечных.

Помнил редеющие пряди этих волос на черепе патоморфолога, когда в 1927 году они вытаскивали труп мумифицированного мужчины из гробницы, в которой его замуровал убийца, прицепляющий к жилетам своих жертв листки из календаря. Он не мог забыть капель пота, который выступили на черепе Лазариуса между тремя влажными, тщательно зачесанными прядями волос — весной 1933 года, когда в вагоне-салоне поезда маршрута Берлин — Бреслау оба смотрели на разорванный живот семнадцатилетней Мариетты фон дер Мальтен, в котором на своих высоких отростках двигались отвратительные существа — одни из старейших на нашей планете, наверное, по ошибке созданные Богом в начале мира.

Сегодня мрачным утром видел в последний раз эти три редкие пряди, тщательно приклеены на макушке головы, прикрывающие, как фиговый листок, бесстыдные плоскости голой кожи. Эти пряди были для Мока ориентиром в деле и клеймом позора, если бы это дело бросил, были сонным кошмаром, который не позволяет пробужденному ото со сна перевернуться на другой бок и сладко уснуть, были следом для полицейских псов. Зачес доктора Лазариуса нужно поместить в герб Бреслау, подумал Мок и решил — так же, как старый медик — уже никогда не покидать своего города.

Загрузка...