ГЛАВА II. ПРОИСХОЖДЕНИЕ, ТЕОРИЯ И ТАКТИКА НАРОДНИЧЕСТВА

2.1. Что такое народничество?

Понятие и самый термин «народничество» имеют сложную историю[225]. Термин «народник» иногда употреблялся еще в первой половине 1860-х годов (например, в дневнике В.Ф. Одоевского за 1862 г.), но тогда он не имел строго определенного смысла – так называли людей, демократически настроенных, просто сочувствующих народу. Конкретный смысл этот термин обрел в 1872 – 1873 гг., накануне массового «хождения в народ», когда сторонников пропаганды в народе (т.е. среди крестьян) стали называть «народниками» в отличие от «образованников», выступавших за пропаганду среди интеллигенции[226]. В революционном же смысле понятия «народник», «народничество» становятся распространенными в годы второй «Земли и воли» (1876 – 1879). Именно тогда, как это засвидетельствовали сами землевольцы[227], под «народниками» стали понимать революционеров и социалистов, программы которых строились на принципе «все для народа и посредством народа».

В дальнейшем, однако, смысл понятия «народник» становится менее радикальным и более отвлеченным. Уже в начале 80-х годов термин «народник» из революционного подполья приходит в легальную журналистику и применяется не только к тем, кто борется за народ или только сочувствует ему, но и к тем, кто всего лишь интересуется народным, как теперь говорят, менталитетом, бытом, творчеством. Редактор народнического журнала «Устои» С.А. Венгеров в 1882 г. восклицал: «Кого только в самом деле не награждают у нас титулом „народник“! [Иван] Аксаков, преклоняющийся перед народом Охотного ряда[228], – „народник“; Суворин, доподлинно знающий, что народ хочет Константинополя, – „народник“ <…> Глеб Успенский и Златовратский, один скептически, другой восторженно относящиеся к народной психике и оба вместе от души презирающие и ненавидящие Аксакова и Суворина, – тоже „народники“»[229]. В 1891 г. А.Н. Пыпин расплывчато «определил» народничество как «нечто весьма неясное»[230], а в 1897 г. тот же С.А. Венгеров попросту развел руками. «Термин этот, – написал он о народничестве, – не имеет вполне точного значения. Возникнув в 70-х годах, он употребляется в самых разнообразных смыслах»[231].

Разумеется, столь сложное и разноречивое толкование термина «народничество» лишь подчеркивает сложность и разноликость самого явления, которое обозначает этот термин. Тем не менее, именно в 90-е годы, когда А.Н. Пыпин и С.А. Венгеров отказывали понятию «народничество» в ясности и точности, трое выдающихся мыслителей – Г.В. Плеханов, П.Б. Струве и В.И. Ленин – отчасти независимо друг от друга, а частью в полемике между собой основательно разъяснили, что такое народничество[232]. Наиболее убедительной выглядит точка зрения Ленина, хотя в ней, может быть, чрезмерно акцентирован классовый подход.

Ленинское определение народничества, ставшее хрестоматийным, гласит: «народничество есть идеология (система взглядов) крестьянской демократии в России <…> Крестьянская демократия – вот единственное реальное содержание и общественное значение народничества»[233]. Самый «источник» народничества Ленин усматривал в «преобладании класса мелких производителей», т.е. крестьянства, которое страдало в пореформенной России и от гнета пережитков феодализма и от капиталистического развития и поэтому одновременно выражало двойной протест как против крепостничества, так и против буржуазности[234]. Все это в принципе верно, но еще не объясняет происхождения народничества. С одной стороны, в крестьянском источнике народнической идеологии необходимо учитывать его специфическую особенность, а именно наличие общины, без которой не было бы и народничества. С другой стороны, нельзя забывать о носителе этой идеологии в лице разночинной интеллигенции, без которой тоже народничество не могло бы сложиться в столь внушительно разработанную систему взглядов.

Итак, преобладание крестьянства в социальной структуре царской России и бедственность его положения создавали предпосылки для возникновения идеологии крестьянской демократии, т.е. системы взглядов, которая представляла и защищала интересы крестьян, выражала их осознанный протест против крепостничества. Феномен сельской общины, воспринятый носителями этой идеологии как зародыш социализма, придавал их демократизму социалистическую окраску, в чем выражался подсознательный протест крестьян против буржуазности. Таким образом, демократизм был сущностью, ядром понятия «народничество», социализм – его внешним облачением, «цитоплазмой». Для всех народников были характерны два главных признака этого облачения, две определяющие черты народнических воззрений, которые и образуют народничество в узком, специфическом его смысле, т.е. в отличие от демократизма, в добавление к демократизму. Это, во-первых, – учение о возможности некапиталистической эволюции, о возможности для России миновать капитализм, «перепрыгнуть» через него из сущего полуфеодального бытия сразу в социализм, опираясь при этом, как на рычаг (или как на шест в руках прыгуна с шестом), на общину. Это, во-вторых, – идея радикального аграрного переустройства, т.е. такого решения аграрного (земельного главным образом) вопроса, при котором крестьяне перестали бы бедствовать и могли бы наладить обеспеченную во всех отношениях (материальном, политическом, духовном) жизнь. У народников революционных эта идея предполагала социалистическую революцию снизу, силами преимущественно крестьян, против существующего строя, у либеральных народников она сужалась и трансформировалась в идею демократических реформ сверху при сохранении существующего строя, но и те и другие основывали свои планы на коллективном, псевдо-социалистическом начале крестьянской общины.

Полемизируя с П.Б. Струве, который считал народничество «национальным социализмом», В.И. Ленин настаивал на таких определениях, как «крестьянский» (по отношению с революционному народничеству) и «мещанский» (народничество либеральное) социализм[235]. Думается, все эти три определения правомерны: русское народничество было и крестьянским (в 60 – 70-е годы почти исключительно), и мещанским (в 80 – 90-е годы по преимуществу), но, конечно же, и национальным социализмом, ибо выросло оно на отечественной почве и стало знаменем первых поколений отечественной разночинной интеллигенции.

Разночинная интеллигенция в России – явление уникальное, нигде более не возникавшее[236]. Само понятие «интеллигенция» обрело в России социологический смысл, т.е. стало обозначать часть общества, с 60-х годов XIX в.[237]. Вопреки утверждению П.Д. Боборыкина, будто он «изобрел» его в 1866 г.[238], оно употреблялось именно в этом смысле ранее, – например, в дневниках А.В. Никитенко и П.А. Валуева за 1865 г.[239]. Тогда под «интеллигенцией» чаще всего подразумевался «высший образованный слой общества», включая таких «работников умственного труда», как чиновники, жандармы и прочие люди власти. Но со временем она все более подходила в глазах россиян под определение Д.Н. Овсянико-Куликовского: «Интеллигенция есть мыслящая среда, где вырабатываются умственные блага, так называемые „духовные ценности“»[240]. При этом интеллигенты-разночинцы настаивали на обязательной совокупности трех критериев, которые образуют истинную интеллигенцию: образованность, гражданственность, демократизм. «Реакционные журналисты Булгарин, Греч, Погодин, Шевырев, Катков, князь Мещерский вполне подходили под рубрику „работники умственного труда“, – справедливо замечал К.И. Чуковский, – но никому и в голову не пришло бы в 70-х годах назвать кого-нибудь из них интеллигентом»[241]. Народоволец Г.А. Лопатин метко назвал официальных и официозных «интеллигентов» «неинтеллигентной интеллигенцией»[242].

С 60-х годов разночинная интеллигенция в России росла, оттесняя дворян, тем быстрее, что составляли ее не только образованные «люди разного чина и звания» из духовенства, купцов, мещан, отчасти крестьян, но и выходцы из обедневшего, деклассированного дворянства. Если к началу 60-х годов Россия имела примерно 20 тыс. лиц с высшим образованием, то к концу века российские вузы подготовили еще до 85 тыс. специалистов[243]. С ростом числа студентов (за 1869 – 1882 гг. – на 67%)[244] удельный вес дворян среди них сокращался: за 1855 – 1875 гг. – с 65,3% до 43,1%[245]. В 1876 – 1877 учебном году только в двух из восьми российских университетов (в Петербургском и Киевском) дворяне составляли большинство студентов (зато в Казанском университете – лишь треть, в Новороссийском – четверть)[246].

Разночинная молодежь – эта, по словам современника, «поднимающаяся кверху часть народа, имеющая в нем свои корни»[247], – чутко реагировала на бедствия народных масс. Крестьяне страдали тогда от безземелья, поборов и повинностей. Земля в 70-е годы распределялась так, что на одно помещичье хозяйство приходилось в среднем по стране 4.666 десятин, на крестьянское – 5,2 десятины, причем сумма налогов с крестьян больше чем вдвое превышала доходность крестьянских хозяйств[248]. Реформа 1861 г. не дала крестьянам хотя бы в минимальном достатке ни земли, ни воли[249]. Извечная социальная война между крестьянами и помещиками продолжалась.

Тем временем в условиях растущего капитализма началась новая социальная война – рабочих против капиталистов. Тяготы положения рабочих усугублялись тем, что над ними, как и над крестьянами, довлели (помимо капиталистических форм эксплуатации) нетерпимые пережитки феодализма: политическое бесправие, отсутствие трудового законодательства, самоуправство хозяев, повседневные издательства, вплоть до телесных наказаний, и пр. Достаточно сказать, что рабочий день в промышленности до 1897 г. не нормировался и, как правило, составлял 13 – 15 часов, но доходил и до 18-ти[250].

Разночинцы знали всю глубину народных бедствий и по личным наблюдениям, и по впечатлениям из разоблачительной литературы – такой, как стихотворения Н.А. Некрасова, очерки Ф.П. Скалдина, статистические выкладки Ю.Э. Янсона и, особенно, «Положение рабочего класса в России» В.В. Берви-Флеровского. Книга Флеровского, доказавшая фактами и цифрами, что эксплуатация трудящихся (и рабочих, и крестьян) в пореформенной России «производит смертность, какую не в состоянии производить ни чума, ни холера»[251], – эта книга была воспринята разночинцами как «зов на помощь» народу и подтолкнула их к революционным выводам[252].

Идея «долга народа», которая не была чуждой и радикалам 40-х годов[253], в 60-е и, особенно, в 70-е годы становится буквально idee fixe. На рубеже 60 – 70-х годов П.Л. Лавров в «Исторических письмах» и Н.К. Михайловский в трактате «Что такое прогресс?» выступили с теоретическим обоснованием этой идеи. «Каждое удобство жизни, которым я пользуюсь, каждая мысль, которую я имел досуг приобрести или выработать, – внушал своим читателям Лавров, – куплены кровью, страданиями или трудом миллионов»[254]. Михайловский вторил ему и заключал: «Мы пришли к мысли, что мы должники народа <…> Мы можем спорить о размерах долга, о способах его погашения, но долг лежит на нашей совести, и мы его отдать желаем»[255]. Разночинная молодежь, которая уже давно терзались сознанием своего «неоплатного долга» перед народом, встретила проповедь Лаврова и Михайловского с воодушевлением из-за того, что она «явилась теоретическим выражением ее практического стремления увлечь народ в начинающуюся борьбу ее с правительством»[256]. Поскольку же рабочий класс в 60 – 70-е годы только формировался, и громадное большинство (почти 9/10) населения страны составляли крестьяне (само понятие «народ» отожествлялось тогда в демократических кругах с понятием «крестьянство», а рабочий класс рассматривался как часть крестьянства), постольку народники не могли видеть в России более революционной силы, чем крестьянство. Вот почему превыше всего в своих взглядах и действиях они ставили интересы крестьянства. Хорошо сказал об этом П.Л. Лавров: «Русское крестьянство есть фокус, от которого исходят для нас лучи, освещающие все события»[257].

Отсюда видно, сколь неправы были либерально-буржуазные историки от В.Я. Богучарского до Н.А. Бердяева, а также сам бывший народник, отрекшийся затем от народничества, Г.В. Плеханов, когда они утверждали, что народничество отражало интересы не крестьян, а самой разночинной интеллигенции, что оно будто бы представляло собою всего лишь амальгаму чисто интеллигентных воззрений и настроений.

Те же Богучарский, Бердяев, в меньшей степени Плеханов неправомерно усматривали в народничестве «идейное родство» со славянофильством (Богучарский соглашался с И.С. Аксаковым в том, что «народничество – это сбившееся с пути славянофильство»[258]). Дело даже не в том, что, например, П.А. Кропоткин авторитетно свидетельствовал: «ни я сам, ни кто бы то ни было из них (народников, которых он знал. – Н.Т.) не были под влиянием славянофилов. Я лично не прочел ни одной славянофильской книги»[259]. Главное, при внешнем сходстве одной идеи у славянофилов и народников (о самобытности развития России с ее крестьянской общиной) их взгляды были противоположны: славянофилы проповедовали исключительно реформы сверху, от щедрот самодержавия, и звали Россию назад, в допетровскую Русь; народники уповали на революцию, чтобы свергнуть самодержавие и вести страну вперед, к демократии и социализму.

Зато органически присущим народничеству, его, фигурально говоря, супервнешним, надсоциалистическим облачением было то умственное и нравственное течение, которое сначала русская, а потом и западная публицистика назвала (заимствуя самый термин из романа И.С. Тургенева «Отцы и дети») «нигилизмом». Родившийся вслед за падением крепостного права нигилизм отрицал тот «мир привычек, обычаев, способов мышления, предрассудков и нравственной трусости»[260], который вырос в крепостнической России на почве бесправия. Отличительной чертой нигилизма «была абсолютная искренность. И во имя ее нигилизм отказался сам – и требовал, чтобы то же делали другие, – от суеверий, предрассудков, привычек и обычаев, существования которых разум не мог оправдать». Его принципы: «Не склоняйся ни перед каким авторитетом, как бы уважаем он ни был; не принимай на веру никакого утверждения, если оно не установлено разумом»[261]. Д.Д. Минаев тонко подметил главный мотив ненависти реакции к самому типу «нигилиста» в том, что «нигилист»

Эгоистически гуманен

И отвратительно умен[262].

Нигилизм во многом раскрепостил творческие силы того поколения, которое вступало в жизнь после 1861 г. В частности, как заметил видный народник, «не подлежит сомнению, что только нигилизм обеспечил возможность участия женщин в революционном движении. Без него мужчины и женщины, подчиняясь устарелым приличиям, были слишком разобщены, чтобы работать рука об руку»[263].

Таковы в общих чертах понятие народничества, его происхождение, источник и носитель. Позднее выяснилось, что народничество – отнюдь не только российский феномен. Идейные течения народнического типа возникали с начала XX в. в Китае, Индии. Сегодня они живут в развивающихся странах «третьего мира», где по мере борьбы национально-самобытных форм жизни с капитализмом вырастает социально активная интеллигенция и оказывается налицо (как это было в пореформенной России XIX в.) «опережение национального сознания по отношению к „своему“ общественному бытию»[264]. Но в 1860 – 1880-е годы национальная самобытность русского народничества была очевидной. Тем абсурднее выглядели попытки реакции (прокуроров Н.В. Муравьева и К.Н. Жукова, публицистов И.С. Аксакова и М.Н. Каткова) представить его «попугайским повторением чужих, иностранных формул», которые, мол, «русской почве чужды», а занесены в нее «простыми эмиссарами из-за границы»[265]. Такой, полный ненависти, взгляд на «нигилистов» реакционные верхи переносили на всю вообще интеллигенцию, поскольку она в значительной степени была разночинной, «нигилистической». Само понятие «интеллигенция» вызывало злобу у таких людей, как обер-прокурор Синода К.П. Победоносцев и директор Департамента полиции В.К. Плеве, а Николай II прямо говорил своему премьер-министру С.Ю. Витте: «Мне противно это слово»[266].

Обратимся теперь к подробностям развития народнической теории и тактики, начиная с А.И. Герцена и Н.Г. Чернышевского – признанных основоположников народничества.

2.2. Доктрина А.И. Герцена и Н.Г. Чернышевского

Первым русским социалистом и патриархом народничества справедливо считается Александр Иванович Герцен (1812 – 1870 гг.) – внебрачный сын русского барина И.А. Яковлева и его гувернантки немки Луизы Гааг (с фамилией, придуманной отцом от немецкого слова «Herz» – сердце). Имя Герцена – мудрого философа, оригинального историка, яркого беллетриста, непревзойденного доселе по глубине мысли и блеску слова публициста – стоит в ряду имен самых выдающихся властителей дум русского общества, которых царизм преследовал и запрещал не только изучать, но даже упоминать. Великий изгнанник, «Агасфер», как он себя называл, Герцен родился в Москве, умер в Париже и похоронен в Ницце. На чужбине, в эмиграции он и разработал теоретические основы народничества, но – в развитие идейных исканий, начатых еще на родине.

Дело в том, что с осени 1831 до лета 1834 г. Герцен и его alter ego Николай Платонович Огарев – тогда студенты (Герцен с 1833 г. выпускник) Московского университета – возглавляли вольнодумный кружок, который стал поистине колыбелью «русского социализма». Участники кружка первыми в России занялись изучением социалистических идей – по двоякой причине. С одной стороны, они осознали слабость декабристского заговора и, стало быть, всей заложенной декабристами отечественной революционной традиции (отрыв от народа). С другой стороны, они разочаровались в возможностях буржуазных революций Запада на свежем примере революции 1830 г. во Франции, которая ничего не дала простому народу. Герцен и Огарев со товарищи обратились к идеям французских социалистов – утопистов (в первую очередь, крупнейшего из них – А. Сен-Симона), чтобы с их помощью найти самый перспективный путь к преобразованию России. Они увлеклись этими идеями потому, что нашли их созвучными своему неприятию и российской, и европейской действительности. «Мы искали чего-то иного, чего не могли найти ни в несторовской летописи, ни в трансцендентальном идеализме Шеллинга», – писал Герцен[267]. Иначе говоря, не Сен-Симон привел Герцена и Огарева к социализму, а действительность России, толкавшая Герцена и Огарева к социализму, привела их к Сен-Симону.

Первые русские социалисты прежде всего восприняли главное в утопическом социализме Запада – идею всеобщего равенства и благополучия. Именно эта идея всегда была самой привлекательной у всех социалистов-утопистов, начиная с их родоначальников – канцлера Англии Томаса Мора[268] и сына итальянского сапожника Томмазо Кампанеллы. Не зря Вера Фигнер так вспоминала о своей юности: «Я сразу усвоила теорию, что целью человека должно быть наибольшее счастье наибольшего числа людей»[269]. Но восприняв с Запада идею социализма как «всеобщего счастья», Герцен и Огарев критически переработали ее применительно к России. «Мы, – разъяснял Герцен, – русским социализмом называем тот социализм, который идет от земли и крестьянского быта, от фактического надела и существующего передела полей, от общинного владенья и общинного управления, – и идет вместе с работничьей артелью навстречу той экономической справедливости, к которой стремится социализм вообще и которую подтверждает наука» (19.193. Курсив мой. – Н.Т.) Далее, Герцен и Огарев, мыслившие диалектически (а диалектику Герцен называл «алгеброй революции»: 9.23), уже тогда, в начале 30-х годов, усомнились в том, что путь к социализму лежит через полюбовное сотрудничество народа и власти, как полагали А. Сен-Симон, Ш. Фурье, Р. Оуэн и др. Во взглядах Герцена и Огарева тогда же, пока еще недостаточно отчетливо, обозначилось сочетание идеи социализма с идеей революции, что так ярко проявится в народничестве 70-х годов и что, собственно, являет собой главное отличие русского утопического социализма от европейского. Во всяком случае «уже тогда, в 1833 г., – вспоминал Герцен, – либералы смотрели на нас исподлобья, как на сбившихся с дороги» (8.163).

В 1847 г. Герцен уехал навсегда за границу. Там он стал свидетелем европейской революции 1848 г. Расправа французской буржуазии с рабочими Парижа потрясла его. 1848 год («педагогический год», как назвал его Герцен) убил в нем всякую веру в прогрессивность буржуазного Запада. Этот кризис в мировоззрении Герцена был для него тем мучительнее, что он совпал по времени с семейной катастрофой. К 1848 – 1851 гг. относится «кружение сердца» его первой жены (с немецким поэтом Г. Гервегом), в ноябре 1851 г. трагически погибли мать и 8-летний сын Герцена, а 2 мая 1852 г. умерла жена вместе с последним ее ребенком, родившимся накануне. «Все рухнуло, – написал Герцен об этом, страшном для него времени, – общее и частное, европейская революция и домашний кров, свобода мира и личное счастье. Камня на камне не осталось от прежней жизни» (24.212).

Духовная драма Герцена разрешилась закладкой основ народничества. Присмотревшись к Европе, он невзлюбил ее хищный капитализм и «шулерские» – политические установления. «В тиранстве без тирана, – писал он о буржуазной республике, – есть что-то еще отвратительнейшее, нежели в царской власти. Там знаешь, кого ненавидеть, а тут – анонимное общество политических шулеров и биржевых торгашей, опертое на общественный разворот, на сочувствие мещан, опертое на полицейских пиратов и на армейских кондотьеров, душит без увлечения, гнетет без веры, из-за денег, из-за страха – и остается неуловимым, анонимным» (5.196). Разочарованный в режиме «политических шулеров и биржевых торгашей», Герцен заключил, что социалисты не должны участвовать в политической борьбе, ибо плоды ее пожинает только буржуазия, и что вообще не нужно государства, поскольку оно в любой его форме (даже в наилучшей, республиканской) есть всего лишь орудие подавления большинства меньшинством: «социализм – это <…> общество без правительства» (12.168). Герцен стал проповедовать не политическую, а социальную революцию, которая дала бы трудящимся экономическую свободу, а неизбежным следствием экономической свободы оказалась бы и свобода политическая, гражданская, ибо «социализм, который пытался бы обойтись без политической свободы, без равенства в правах, быстро выродился бы в авторитарный коммунизм» (5.88, 89). Так, в отличие от политических революционеров, Герцен стал, по выражению Р.Н. Блюма, «социальщиком»[270], – кстати, первым из россиян. Более того, в горниле социальной революции люди, по Герцену, нравственно очистились бы от рабского сознания: «Грядущая революция должна начать не только с вечного вопроса собственности и гражданского устройства, а с нравственности человека» (23.188).

Отныне Герцен связал все свои надежды на общечеловеческий прогресс с Россией. «Я чую сердцем и умом, – писал он, – что история толкается именно в наши ворота» (12.433). Но для России Герцен начал искать особые, отличные от Запада, некапиталистические пути развития. Уже в 1849 г., в знаменитой статье «Россия» он первым сделал вывод о том, что Россия сможет перейти из крепостного состояния, минуя капитализм, сразу к социализму, – вывод, который он затем развивал долгие годы в различных трудах («О развитии революционных идей в России», «Русский народ и социализм», «Старый мир и Россия» и др.), вплоть до статьи 1866 г. «Порядок торжествует».

Такой, основополагающий для народнической доктрины вывод Герцена был продиктован отчасти интернациональным соображением о возможности для отставших стран учиться у передовых, используя их опыт: «история весьма несправедлива; поздно приходящим дает она не оглодки, а старшинство опытности» (12.263). Другим, национальным основанием для такого вывода послужило наличие в Росси сельской общины.

Считается, что Герцен идеализировал русскую общину. В принципе это верно, но требует существенной оговорки. Дело в том, что Герцен понимал: община архаична, как «промежуточное существование – между геологией и историей» (7.138, 168). Соглашаясь с Огаревым в том, что «община есть равенство рабства», он отмечал: «В общине слишком мало движения, она не получает толчка, который побуждал бы ее к развитию; в ней нет конкуренции, нет внутренней борьбы, создающей разнообразие и движение» (6.209). Однако при всем этом Герцен воспринял сохранившееся в русской общине и давно утраченное на Западе КОЛЛЕКТИВНОЕ начало как своего рода «громоотвод» против бедствий капитализма и как «зародыш» социализма. Главным здесь для Герцена было общинное землепользование[271], но ценил он и то, что в общине («на миру») свободно избирается крестьянское «начальство» – староста и его помощники, десятские, сотские, исполняющие внутри общины административные и полицейские (правда, крайне ограниченные) функции. Герцен считал даже, что «каждая сельская община представляет собой в России маленькую республику», и что «все это вместе является подлинно социалистическим самоуправлением» (6.199, 12.52).

Для того, чтобы «зародыш» развивался в социалистическое общество, достаточно было, по мысли Герцена, свергнуть самодержавие, отменить крепостное право, установить народовластие и раздать всю землю крестьянам, которые владели бы ею и обрабатывали бы ее общинно. При этом Герцен и Огарев впервые выдвинули еще одну кардинальную идею народничества – ликвидировать помещичье землевладение в России. До реформы 1861 г. их «Колокол» допускал выкуп с крестьян помещикам, хотя и весьма умеренный (не «насильный», а «посильный»)[272], но после реформы провозгласил, вслед за Чернышевским, передачу всей земли крестьянам без всякого выкупа: «земля чтоб вся осталась за миром, – разъяснял Огарев, – и помещик таким же мирским пайщиком (если пожелает иметь пай в крестьянском „мире“. – Н.Т.), как и другие»[273].

Герцен понимал, что такая программа глубоко революционна, но считал возможным все же «переворот без кровавых средств» (19.191), «с отклонениями и уступками, с компромиссами и диагоналями» (18.363). «Без сомнения, – подчеркивал он, – восстание, открытая борьба – одно из самых могущественных средств революций, но отнюдь не единственное» (13.21). В 50-е годы Герцен делал ставку на «среднее дворянство», как «умственный центр грядущей революции» (6.215), допускал даже революцию сверху: «если бы русский престол достался действительно энергическому человеку, он стал бы во главе освободительного движения» (12.195). Отсюда – надежды Герцена на Александра II и длинный ряд его обращений к царю, которые В.И. Ленин, шокированный их учтивым тоном, назвал «слащавыми», вызывающими «отвращение»[274]. Естественно, что на призыв «к топору» не выявленного доселе «Русского человека» Герцен в марте 1860 г. ответил со всей определенностью: «<…> Ваша односторонность понятна нам, она близка нашему сердцу <…> Но к топору, к этому ultima ratio (последнему доводу. – Н.Т.) притесненных, мы звать не будем до тех пор, пока останется хоть одна разумная надежда на развязку без топора» (14.239).

Итак, революционер по образу мыслей и по целям борьбы Герцен считал возможным средством разрешения революционных задач реформу – даже по воле и руками самодержца Всея Руси. Более того, он никогда не предпочитал революцию реформе. Тем не менее, и в этом его принципиальное отличие от либералов, – он не исключал даже «пугачевщину» (т.е. самый разрушительный вариант революции) как крайнее средство достижения цели: «страшна пугачевщина, но скажем откровенно – если освобождение крестьян не может быть куплено иначе, то и тогда оно не дорого куплено» (7.252). Главной же движущей силой революции в России Герцен уже в 1849 г. провозгласил крестьянство: «Я не верю ни в какую революцию в России, кроме крестьянской» (6.114). Поэтому «человек будущего в России – мужик» (6.450). Подготовить мужика к революции должна была, по мысли Герцена, разночинная интеллигенция. Именно ей Герцен осенью 1861 г. бросил исторический клич «В народ! К народу!» (15.175), который стал программным для нее на два десятилетия вперед.

Таковы основные идеи Герцена, составившие квинтэссенцию русского революционного народничества. Как и большинство народников, его последователей, Герцен сознавал, что желанная будущность Отечества далека. «Судьба России колоссальна, – писал он в 1849 г. своим московским друзьям, – но для нас виноград зелен» (6.291). Поразительно в доктрине Герцена то провидение, которое он огласил в том же 1849 г., как бы заглянув за 100 лет вперед в самую суть большевистского режима: «Социализм разовьется во всех фазах своих до крайних последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестною нам революцией» (6.110).

Вторым, после Герцена, основоположником народничества стал идейный вождь революционной демократии в России 1860-х годов, «русский Карл Маркс», как называли его западные эксперты[275], Николай Гаврилович Чернышевский (1828 – 1889 гг.). Он развивал (отчасти дополнил, а частью уточнил) народнические взгляды Герцена и придал законченность доктрине революционного народничества.

Сын, внук и правнук священнослужителей, выпускник Саратовской духовной семинарии и Петербургского университета Чернышевский был так же разносторонне одарен (хотя и не столь блестящ), как Герцен: философ, экономист, историк, публицист, литературный критик, беллетрист, он владел 10-ю иностранными языками и превосходно знал мировую литературу по гуманитарным наукам. В памятном («педагогическом», по выражению Герцена) 1848 году юный Чернышевский пришел к выводу о том, что революция в России необходима и неизбежна, стал, как он сам выразился, «решительно партизаном социалистов и коммунистов и крайних республиканцев»[276].

В советской историографии[277] до недавних пор Чернышевский изображался (с опорой, в частности, на записи в его юношеском дневнике) как «самый последовательный», т.е. фактически крайний революционер. Ему приписали даже чужие произведения именно такого, крайне-революционного характера, с призывами «к топору», – «Письмо из провинции» от «Русского человека» в «Колокол» Герцена и прокламацию «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон». Лишь в последние годы некоторые исследователи (в особенности, В.Ф. Антонов и А.А. Демченко) аргументированно доказывают, сколь далек был Чернышевский от идеи «топора», т.е. скоропалительного крестьянского бунта[278].

Как мыслитель, социалист, Чернышевский вслед за Герценом разрабатывал – главным образом в сочинениях 1857 – 1861 гг. («О поземельной собственности», «Критика философских предубеждений против общинного владения», «Суеверие и правила логики», «Апология сумасшедшего» и др.) – теоретические основы народничества. Для него, как и для Герцена, социализм означал прежде всего «экономическую справедливость», т.е. такое общество, где «отдельные классы наемных работников и нанимателей труда исчезнут, заменившись одним классом людей, которые будут работниками и хозяевами вместе» (9.487). При этом Чернышевский, подобно Герцену, считал необходимой для социализма демократию, которая «противоположна бюрократии и централизации», «требует самоуправления и доводит его до федерации»[279] (5.652 – 653).

Чернышевский разделял и герценовский взгляд о парадоксальном, казалось бы, «преимуществе отсталости» для народов, поскольку она позволяет им учесть опыт ушедших вперед и «сэкономить» время на пути к социализму: «история, как бабушка, страшно любит младших внучат» (5.387). Краеугольно-народнический тезис о крестьянской общине в России как зародыше социализма Чернышевский тоже воспринял у Герцена, но уже критически. «Нечего нам считать общинное владение особенной прирожденной чертой нашей национальности, – писал он, – а надобно смотреть на него как на общую принадлежность известного периода в жизни каждого народа. Сохранением этого остатка первобытной древности гордиться нам тоже нечего, потому что сохранение старины свидетельствует только о медленности и вялости исторического развития» (5.362, 363). Хотя Чернышевский, как и Герцен, усматривал в общине противовес капитализму и гаранта от «страшной язвы пролетариатства» (4.331), он, по крайней мере в двух отношениях, разошелся с Герценом.

С одной стороны, Чернышевский оспаривал герценовский скепсис относительно перспектив развития Европы[280]: «У Европы свой ум в голове, и ум гораздо более развитый, чем у нас, и учиться ей у нас нечему, и помощи нашей не нужно ей» (7.663). С другой стороны, если Герцен полагал, что для перехода к социализму достаточно освободить крестьян с землей при сохранении общины[281], то Чернышевский считал необходимым обеспечить крестьянам не только пользование землей, но и полный доход с нее (свободу от тяжелых налогов и выкупных платежей, кредитных обязательств). По Чернышевскому, община могла стать отправным пунктом на пути России к социализму лишь при условии, что общинное пользование будет сопряжено с общественным производством «земледельческих товариществ», которые полностью владели бы продуктом своего труда (7.59 – 60).

Чернышевский еще более отчетливо, чем Герцен, сознавал, что «светлое будущее» социализма в России «очень далеко, хотя, быть может, и не на тысячу лет от нас, но, вероятно, больше, нежели на сто или на полтораста» (5.610). Поэтому он, в отличие от Герцена, предусматривал и пытался даже обрисовать «переходное состояние» России между крушением феодального (после 1861 г. – полуфеодального) строя и торжеством социализма, когда «еще долго и долго» будут развиваться (параллельно и междоусобно) два уклада – общинный и капиталистический[282].

В 50-е годы, по наблюдению Р.Н. Блюма, Чернышевский «в целом еще стоял на социальных позициях и довольно отрицательно относился к политической революции»[283], о чем свидетельствует его статья 1858 г. «Кавеньяк». Но перед самой реформой 1861 г. и после нее, т.е. в условиях революционной ситуации, Чернышевский (опять-таки в отличие от Герцена), оставаясь «социальщиком», все больше внимания уделял политике. Вот его тезис из статьи 1860 г. «Июльская монархия»: «Политическая власть, материальное благосостояние и образованность – все эти три вещи соединены неразрывно <…> Кто не пользуется политической властью, тот не может спастись от угнетения, то есть от нищеты, то есть от невежества» (7.97 – 98).

В самом подходе к революции как таковой (социальной ли, политической) Чернышевский тоже отличался от Герцена. Если Герцен принимал реформу как способ коренного общественного переустройства (на одном уровне с революцией), то Чернышевский считал ее лишь полумерой, подспорьем, которое облегчает, но само по себе не обеспечивает достижения цели. «Только сила отрицания от всего прошедшего есть сила, созидающая нечто новое и лучшее», – эзоповски писал он о революции в подцензурной печати (3.9); «все общество начинает высказывать потребность одеться с ног до головы в новое: штопать оно не хочет» (10.96. Курсив мой. – Н.Т.). Можно считать, что Чернышевский придал революционную законченность народнической доктрине, поскольку он первым в России стал доказывать, что необходима полная и безвозмездная ликвидация помещичьего землевладения, тогда как Герцен и Огарев допускали умеренный выкуп земли крестьянами, хотя и с помощью государства. В июньской книжке «Современника» за 1857 г. Чернышевский прибег к математическим расчетам вымышленного бухгалтера Зайчикова, которые дали искомый результат: выкуп = 0 (4.800)[284]. Подцензурно он отрицал и юридическое право помещиков на вознаграждение за землю (5.731).

И все-таки «к топору» Чернышевский Россию не призывал ни до, ни во время революционной ситуации, понимая, что народ не готов к такому призыву. «В истории, – разъяснял он, – слишком часто задача бывает не в том, какой путь самый лучший, а в том, какой путь возможен при данных обстоятельствах» (9.434). При данных же обстоятельствах (рубеж 1850 – 1860-х годов) ставка на «топор» не получила бы народной поддержки: пока «только еще авангард народа – среднее сословие – уже действует на исторической арене, да и то почти лишь только начинает действовать, а главная масса еще и не принималась за дело, ее густые колонны еще только приближаются к полю исторической деятельности» (7.666). Вот почему в 1857 – 1858 гг. Чернышевский держал курс на создание широкого антикрепостнического фронта, способного принудить царизм к радикальной реформе, а с 1859 г., когда выяснилось, что вырвать у царизма такую реформу не удастся, избрал новый курс – на мобилизацию революционных сил, которые смогли бы заняться подготовкой к «исторической деятельности», т.е. к решающему выступлению «густых колонн» народа[285]. В этом помогали Чернышевскому его соратники – Н.А. Добролюбов, Н.В. Шелгунов, М.И. Михайлов, деятели первой революционно-народнической организации «Земля и воля» 1861 – 1863 гг. Что касается тактических совпадений позиции Чернышевского (как, впрочем, и Герцена) с позицией либералов, вроде Б.Н. Чичерина и К.Д. Кавелина, то они были временными и не показательными ни для Чернышевского с Герценом, ни для либералов. Как говорится в хорошей русской басне:

Орлам случается и ниже кур спускаться,

Но курам никогда до облак не подняться.

Социализм Чернышевского, как и Герцена, считается (вполне справедливо) утопическим. Но еще Г.В. Плеханов заметил, что «выражение „утопический“ не заключает в себе, применительно к социализму, ровно никакой укоризны, а только означает известную фазу в развитии социалистической мысли»[286]. Сам Чернышевский это понимал: «То, что представляется утопией в одной стране, существует в другой как факт» (4.742). Народническая доктрина Герцена и Чернышевского сочетала в себе утопию с реальностью, подтверждая собой известный афоризм Альфонса Ламартина: «Утопии часто оказываются лишь преждевременно высказанными истинами».

Итак Чернышевский, наряду с Герценом, – основоположник, родоначальник народничества. Его идейное влияние на современников и потомков было тем заметнее, что оно подкреплялось обаянием личности Чернышевского и мученическим ореолом, который «позаботились» придать ему царские каратели. В 70-х годах (до возникновения «Народной воли») народники идейно были ближе к Герцену с его специфическим «аполитизмом», но больший пиетет испытывали к личной судьбе Чернышевского, считая его своим «преимущественным учителем жизни»[287]. «Его именем клялись», – вспоминал народоволец М.Ю. Ашенбреннер[288]. Особое впечатление на молодых радикалов производили созданные Чернышевским в романе «Что делать?» образы новых людей – предвестников грядущего свободного общества, нравственно чистых, бескорыстных и самоотверженных, о которых сам Чернышевский писал: «Мало их, но ими расцветает жизнь всех, без них она заглохла бы <…> Это цвет лучших людей, это двигатели двигателей, это соль соли земли» (11.210). «Новые люди» Чернышевского были восприняты народниками 60 – 70-х годов как пример, с которого надо «делать жизнь». «Не жить по идеалам Чернышевского, не подражать его героям считалось у нас отсталостью», – свидетельствовал землеволец Н.И. Сергеев[289].

Доктрина Герцена и Чернышевского была общим теоретическим руководством для народников 60 – 70-х и даже последующих лет. Единой же тактики народники никогда не имели. В 70-х годах они исповедовали несколько тактических направлений, из которых главными принято считать бунтарское (бакунизм), пропагандистское (лавризм) и заговорщическое (русский бланкизм, он же ткачевизм).

2.3. Бакунизм

Наиболее распространенным в народничестве 70-х годов тактическим направлением было бунтарское или бакунизм, по имени идеолога этого направления Бакунина.

Михаил Александрович Бакунин (1814 – 1876 гг.) родился в многолюдной (11 детей) семье тверского губернского предводителя дворянства, отпрыска знатного дворянского рода. Впечатляют его родственные связи: троюродный брат по матери декабристов Никиты Муравьева и Сергея Муравьева-Апостола, а по отцу – штабс-капитана М.М. Бакунина, который первым начал артиллерийский расстрел декабристов на Сенатской площади; племянник генерал-губернатора Восточной Сибири генерал-адъютанта и генерала от инфантерии гр. Н.Н. Муравьева-Амурского, женатый на двоюродной сестре народовольца А.А. Квятковского, М.А. Бакунин мог быть «своим» и для революционеров, и для их карателей. Он выбрал – смолоду и на всю жизнь – первых.

Все в личности и судьбе Бакунина было необычно (порой фантастично), крупно и разнолико. Гигантский торс, львиная голова, трубный голос, зажигательная речь сочетались у него с «дантевским темпераментом»[290]. Рафинированный философ и неистовый бунтарь, «гениальный забулдыга»[291], страдавший «чесоткой революционной деятельности» и даже «революционным запоем»[292], он заслужил репутацию «апостола всемирного разрушения»[293]. Покинув ненавистную ему николаевскую Россию в 1840 г.[294], он обрел замечательный круг знакомств (с К. Марксом и П. Прудоном, Д. Мадзини и Д. Гарибальди, И. Лелевелем и Л. Бланом, Ж. Санд и Р. Вагнером), а главное, заявил о себе как революционер на всю Европу: сражался на баррикадах в Праге (1848 г.), Дрездене (1849), Лионе (1870), был приговорен к смерти в Саксонии и Австрии, сидел в чешской, саксонской, прусской, австрийской тюрьмах, был выдан царизму и провел 6 лет в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях, познал и сибирскую ссылку, откуда бежал в 1861 г. через Японию и Америку в Англию. В 1868 г. он создал «Альянс социалистической демократии» (международное товарищество анархистов), в начале 70-х годов пытался организовать народные восстания в Испании и Италии. Человек с такой репутацией и биографией, естественно, привлекал к себе симпатии радикально настроенной молодежи везде и, в особенности, на родине. К началу 70-х годов Бакунин, по уважительному признанию П.Л. Лаврова, представлял собой «самую значительную русскую революционную силу, самый подавляющий революционный авторитет»[295]. Из противоположного лагеря аналогичная оценка прозвучала в реплике М.Н. Каткова: «скипетр русской революционной партии перешел в руки к Бакунину»[296].

Летом 1873 г. Бакунин написал книгу «Государственность и анархия», в которой (особенно в «Прибавлении А» к ней) и была целостно изложена программа бакунизма как особого тактического направления в народничестве[297]. В отличие от лавризма и ткачевизма, бакунизм не имел своего центрального органа (газеты или журнала), хотя отдельные его документы печатались в 1-м номере журнала «Народное дело» (1868 г.) и в газете «Работник» (1875 – 1876 гг.).

С точки зрения бакунизма народ в России подготовлен к революции, поскольку «чрезмерная нищета» и «рабство примерное» довели его до столь отчаянного положения, что у него нет уже другого выхода, кроме как взяться за оружие. Иными словами, Бакунин выдавал стихийный протест крестьянства против помещичьего гнета за осознанную готовность его к «всеобщему бунту». Отсюда задача русских революционеров, по мысли Бакунина, заключалась в том, чтобы бросить в народ клич «к восстанию». Бакунин считал, что в России «ничего не стоит поднять любую деревню», и нужно лишь хорошенько агитнуть крестьян сразу по всем деревням, чтобы «вдруг» поднялась вся Россия. Выходило, по Бакунину, что все готово само собой, и выступление революционеров необходимо, говоря словами одного из героев тургеневской «Нови», «как удар ланцета по нарыву», который уже назрел[298]. Поэтому Бакунин призывал народников оставить все прочее и дружно идти в народ – не пропагандировать крестьян, не убеждать их, «не учить, а бунтовать», хотя и «по строго обдуманному плану» и при «самой строгой дисциплине».

Это была, конечно же, скоропалительная тактика без трезвого расчета и взвешивания шансов. Многие из народников отнеслись к ней критически. Д.М. Рогачев определил ее смысл формулой «бунтуй от нуля до бесконечности», а Д.А. Клеменц назвал ее поборников «вспышкопускателями»[299]. Не зря Герцен еще в 1863 г. подметил, что Бакунин в оценке назревания русской революции «принял второй месяц беременности за девятый».

Итак, направление Бакунина было бунтарским. Вторая его особенность – оно было анархистским. Сам Бакунин к 70-м годам выдвинулся в ряд авторитетнейших вождей европейского анархизма. Вообще, анархизм раньше, чем в России, возрос на Западе. Его социальным источником был, по выражению В.И. Ленина, «„взбесившийся“ от ужасов капитализма мелкий буржуа»[300]. В России 70-х годов социальная база для анархизма была меньшей, поскольку здесь «ужасы капитализма» еще не сказались с такой силой, чтобы российский мелкий буржуа мог «взбеситься» от них. Тем не менее, капитализм тогда уже вторгался во все сферы жизни россиян, проникая даже в крестьянскую общину. Поэтому анархистские идеи прорастали и в России на подготовленной (более или менее) почве.

Бакунин и бакунисты отвергали марксистский тезис о классовой природе государства и выступали против всякой государственности вообще. Государственная власть представлялась им первоисточником всех социальных бед. «Пока будет существовать политическая власть, – считал Бакунин, – будут всегда господствующие и подчиненные, господа и рабы, эксплуататоры и эксплуатируемые»[301]. В понимании Бакунина, государство – это не что иное, как палка, которая бьет по телу народа, и для народа в таком случае все равно, будет ли эта палка называться феодальной, буржуазной или социалистической. Если даже к власти придут «работники», они, «лишь только сделаются правителями или представителями народа, перестанут стать работниками и станут смотреть на весь чернорабочий мир с высоты государственной; будут представлять уже не народ, а себя и свои притязания на управление народом. Кто может усомниться в этом, тот совсем не знаком с природой человека»[302]. Русским народникам импонировала и мысль Бакунина о славянах как о народах, которые сами никогда государство не создавали; они «по всей природе и по всему существу своему решительно племя не политическое, т.е. не государственное»; российское же государство есть следствие татаро-монгольского ига, византийского влияния, немецкого засилья[303]. Поэтому Бакунин проповедовал «разрушение всех государств» и «создание нового общечеловеческого мира», т.е. переход к общественному, а точнее к общинному самоуправлению, «квазиабсолютной автономии» общин в масштабах «великой и вольной федерации Всеславянской», после чего предполагалось объединение (по принципу «снизу вверх») всех федераций «в братский Интернационал»[304].

Третья особенность направления Бакунина: оно было аполитичным в специфически-народническом смысле этого понятия. Дело в том, что бакунисты (как и другие, – за малым исключением, – народники первой половины 70-х годов) считали лишней задачу борьбы за политические свободы, но не потому, что не понимали их ценности, а потому, что стремились действовать, как им казалось, радикальнее и выигрышнее для народа: вершить не политическую, а социальную революцию, одним из плодов которой явилась бы сама собой, «как дым при топке печи», и политическая свобода. Иначе говоря, бакунисты «не отрицали необходимости политической революции, но растворяли ее в революции социальной»[305].

Все это мы воспринимаем теперь критически, как химеру, но тогда, в 70-е годы прошлого века, бакунизм привлекал к себе умы и сердца людей, вдохновлял их, поднимал на борьбу. Сильной стороной бакунизма была его ставка на решающую роль народных масс в революционных коллизиях. Тактическая программа Бакунина (как, впрочем, и Лаврова) строилась по принципу «не только для народа, но и посредством народа»[306]. Революционный же авангард в лице молодых разночинцев, народников, призван был, по мысли Бакунина, сыграть в подготовке всенародного бунта роль «коллективного Стеньки Разина»[307]. Этот «коллективный Стенька» должен был стать «не учителем, не благодетелем и не диктатором – указателем для народа, а только повивальною бабкою самоосвобождения народного, сплотителем народных сил и усилий», ибо, в конце концов, «народная жизнь, народное развитое, народный прогресс принадлежат исключительно самому народу»[308]. Поэтому Бакунин настоятельно советовал революционерам не учить народ, а самим учиться у народа, «как служить народу и как лучше вести его дело»[309]. Непреходящий, злободневный поныне смысл заключает в себе завет Бакунина: «Народа никогда и ни под каким предлогом и для какой бы то ни было цели обманывать не следует»[310].

2.4. Лавризм

Несколько менее распространенным в народничестве 70-х годов, чем бунтарское направление, было направление пропагандистское или лавризм, по имени его идеолога Лаврова.

Петр Лаврович Лавров (1823 – 1900 гг.), как и Бакунин, родился в семье богатого и влиятельного помещика, который дружил с А.А. Аракчеевым и у которого в 1824 г. гостил Александр I – он, по семейному преданию, «приласкал годовалого малыша (знал бы царь, кто из него вырастет!)»[311]. В 1837 г. юный Лавров поступил в Артиллерийское училище (которое четырьмя годами ранее окончил Бакунин), а с 1842 г. по окончании училища преподавал в нем математику. В 1858 г. Лавров – уже полковник (напомню, что Бакунин «дослужился» только до прапорщика) и профессор Артиллерийской академии, математик столь одаренный, что знаменитый академик М.В. Остроградский говорил о нем: «Он еще прытче меня». На рубеже 50 – 60-х годов Лавров приобщился к освободительному движению, участвовал в первой «Земле и воле», сблизился с Н.Г. Чернышевским. Арестованный в апреле 1866 г. за сочинение «крамольных» стихов и статьи, он отсидел девять месяцев в тюрьме и 16 февраля 1867 г. был выслан в северную глухомань (городишко Тотьма Вологодской губернии), а потом еще в большую глушь (г. Кадников), где, кстати, он написал свои знаменитые «Исторические письма». Ровно через три года, 15 февраля 1870 г., Лавров с помощью Г.А. Лопатина бежал из ссылки и приехал в Париж, где прожил почти всю свою оставшуюся жизнь.

В эмиграции Лавров обрел не менее значимый, чем у Бакунина, круг личных связей (кроме соотечественников И.С. Тургенева, М.М. Ковалевского, Н.И. Кареева, П.Л. Чебышева, С.В. Ковалевской, – с К. Марксом и Ф. Энгельсом, П. Лафаргом и Ж. Гедом, А. Бебелем и В. Либкнехтом, Ж. Клемансо и др.), вступил в I Интернационал, участвовал в Парижской Коммуне и первым из россиян стал ее историком. К началу 70-х годов его авторитет среди европейских и, особенно, российских демократов мало уступал бакунинскому.

Внешне столь же могучего склада, как Бакунин, Лавров был полной противоположностью ему по темпераменту, – уравновешенным, осмотрительным, благоразумным, – что отразилось и в его революционном творчестве.

Тактическая программа Лаврова четко сформулирована в передовой статье 1-го номера журнала «Вперед!» за 1873 г. Статья так и называлась: «Наша программа»[312]. Основанием журнала «Вперед!» Лавров оказал русскому освободительному движению великую услугу. «Вперед!» воспринял и продолжил традицию герценовского «Колокола», положив начало революционно-народнической печати 70 – 80-х годов. Первый номер журнала вышел 13 августа 1873 г. и с той же осени начал распространяться в России[313]. «Вперед!» стал своего рода центральным органом лавризма как особого тактического направления.

С точки зрения лавризма народ в России еще не готов к революции и не сознает ни потребности в ней, ни ее возможности. Отсюда задача русских революционеров, по мнению Лаврова, заключается в том, чтобы пробудить в народных массах революционное сознание, т.е. разъяснить им, «на что они имеют право <…> к чему обязаны стремиться <…> [и] чего могут достигнуть»[314]. Лавров тоже, как Бакунин, звал народников идти в народ, но не сразу, а после теоретической подготовки: прежде чем пойти в народ, они должны «идти в науку», «должны учиться, должны усвоить вопросы, которые <…> необходимо встретятся и в проповеди, и в борьбе, и в создании нового строя», чтобы взяться за осуществление переворота уже готовыми ко всему и способными на все[315].

Итак, Лавров, в отличие от Бакунина, считал, что народники должны идти в народ лишь теоретически подготовленными и не для бунта, а для пропаганды. Многие воспринимали тактику Лаврова как более рациональную, чем бакунизм, но, с другой стороны, многих же она отталкивала своей умозрительностью, а именно тем, что в порядок дня ставилась самоподготовка революционеров, т.е. подготовка подготовителей революции. Между тем, народники (как правило, молодые, горячие) торопились уйти в народ, чтобы там, в толще народной, готовить саму революцию. Их не могло вполне удовлетворить даже учение Лаврова о «критически мыслящих личностях».

«Исторические письма» Лаврова, в которых изложено это учение, были в революционно-народнических кругах 70-х годов исключительно популярными, как «революционное евангелие», настольная и даже «подизголовная» книга[316]. Эта их популярность объяснялась прежде всего тем, как Лавров теоретически обосновал практическое стремление разночинной молодежи отдать народу свой «неоплатный долг» перед ним. Меньший успех имела идея Лаврова о «критически мыслящих личностях» как «двигателях» истории.

Критики Лаврова, начиная с его и кончая нашими современниками, представляли его идею так, что, мол, «критически мыслящая личность» – это все, архитектор, демиург исторического прогресса, а народные массы – ничто, или, точнее, нечто «вроде огромного количества нулей, получающих благотворное значение только в том случае, когда во главе их снисходительно становится добрая „критически мыслящая единица“»[317]. На самом же деле Лавров доказывал, что «критически мыслящие личности» «суть лишь возможные деятели прогресса. Действительными деятелями его они становятся лишь тогда, когда сумеют вести борьбу, сумеют сделаться из ничтожных единиц коллективною силою»[318]. Тем самым Лавров ориентировал «критически мыслящих личностей» на создание революционной партии, которая могла бы соединиться с народом, сплотить его и повести за собой. Лавров, как и Бакунин, держался принципа: «все для народа и посредством народа». В то же время его идея о «критически мыслящих личностях» развязывала и стимулировала инициативу революционной интеллигенции. Сама по себе эта идея импонировала молодым радикалам. Не нравилось им лишь скучное бремя теоретической самоподготовки: «люди, – вспоминал М.Ф. Фроленко, – рвались к делу, спрашивали, каким путем поднять народ, а Петр Лаврович советовал им, кончив один факультет, переходить на другой, третий»[319].

Вторым, по мнению большинства народников, недостатком лавризма была абстрактность его программы. Лавров считал, что «революций искусственно вызвать нельзя»[320]. Следуя этому принципу и собственному анализу положения дел в России, он полагал, что еще не пришло время для выработки конкретных программ революционного переворота, а самый переворот отодвигал в неопределенно далекое будущее, «когда течение исторических событий укажет само минуту переворота»[321]. Такая неопределенность мысли, усугубленная тяжеловесностью изложения («как будто слон старается протанцевать перед вами на канате»[322]), шокировала молодых радикалов. Они прозвали Лаврова «кунктатором» (медлителем) и сочинили о нем эпиграмму:

Экс-профессор, экс-полковник,

Революции оплот,

Он засел верхом на рака

И кричит: «Вперед! Вперед!»[323]

Принципиально разойдясь с Бакуниным по коренному вопросу тактики (бунт или пропаганда?), Лавров недалеко ушел от него в отношении к анархизму. Он не стал столь последовательным анархистом, как Бакунин. На страницах «Вперед!» и в специальной работе «Государственный элемент в будущем обществе» (1876 г.) Лавров допускал возможность «целого ряда посредствующих форм» государственности между разрушением самодержавного государства и торжеством анархистского «идеала будущего свободного общежития»[324]. Однако, высказав эту мысль, Лавров не развивал ее, возможно потому, что не считал ее важной. Что касается специфически народнического аполитизма, то он был присущ лавризму в той же мере, как и бакунизму. Таким образом, направление Лаврова было пропагандистским, полуанархистским, народнически аполитичным.

Лавров больше, чем Бакунин, ценил «нравственный фактор» освободительного движения. Явно в противовес моральному нигилизму нечаевщины он призывал народников заботиться о «нравственной чистоте социалистической борьбы»[325], внушал им, что «средством для распространения истины не может быть ложь»[326]. Вот главный нравственный завет Лаврова всем вообще политикам, – завет, сегодня, в начале XXI века, столь же злободневный, как и в XIX веке: «Тот, кто желает блага народу, должен стремиться не к тому, чтобы стать властию при пособии удачной революции и вести за собой народ к цели, ясной лишь для предводителей, но к тому, чтобы вызвать в народе сознательную постановку целей, сознательное стремление к этим целям и сделаться не более как исполнителем этих общественных стремлений, когда настанет минута общественного переворота»[327].

2.5. Русский бланкизм

Наименее распространенным из трех самых распространенных в народничестве 70-х годов тактических направлений был русский бланкизм. Идеологом этого направления стал Ткачев, но называется оно бланкистским отчасти, может быть, потому, что название «ткачевизм» неблагозвучно[328], а главным образом потому, что еще до Ткачева во Франции аналогичную тактику пропагандировал знаменитый Луи Огюст Бланки. Кстати, по аналогии с французскими якобинцами конца XVIII в. направление Ткачева называют еще (не вполне точно) якобинским[329].

Петр Никитич Ткачев (1844 – 1886 гг.), в отличие от Бакунина и Лаврова, вырос в семье бедного, мелкопоместного дворянина, к тому же рано осиротел и вел жизнь, характерную для его сверстников-разночинцев, – в трудах и заботах о хлебе насущном. Окончив в 1868 г. экстерном юридический факультет Петербургского университета, Ткачев один год прослужил в адвокатуре (помощником знаменитого присяжного поверенного В.И. Танеева), но втянулся в революционное движение и оставил перспективную карьеру юриста. Со студенческих лет он участвовал в антиправительственных акциях, сотрудничал с С.Г. Нечаевым. Пережив 5 арестов, 2 судебного процесса, 6 лет тюрьмы и 2 года ссылки, он в 1873 г. бежал за границу и там с осени 1875 г. начал издавать журнал «Набат», который стал своего рода центральным органом бланкизма.

Ткачев никогда не имел такого множества и разнообразия личных связей, как у Бакунина и Лаврова. Трудные условия, в которых он рос, сказались на экстремизме его убеждений и на отчужденности его характера, притом что он был личностью, не менее одаренной, чем Лавров и Бакунин. По мнению его новейшего биографа, Ткачев парадоксально «сочетал застенчивость, деликатность, веселый нрав, широту суждений и агрессивность, нетерпимость, замкнутость»[330].

Идейное влияние Ткачева на русских революционеров не было синхронным влиянию Бакунина и Лаврова. В 1873 и, особенно, в 1874 г., который стал годом массового «хождения в народ», бакунисты и лавристы доминировали среди народников, а бланкисты были едва заметны. Правда, как тактическое направление русский бланкизм обозначился еще в нашумевшей прокламации П.Г. Заичневского «Молодая Россия» 1862 г., но к середине 70-х годов, казалось, уже совершенно изжил себя и считался атавизмом. «Они – ихтиозавры и плезиозавры давнишнего геологического периода, каким-то чудом сохранившиеся до нашего времени и для всех серьезных революционеров имеющие лишь значение курьезов», – иронизировал над русскими бланкистами Д.А. Клеменц в 1875 г.[331]. Но именно с 1875 г. начал выходить «Набат», а вокруг него оформляться и сплачиваться – бланкистское направление, авторитет которого в следующие годы очень возрос.

Тактическая программа Ткачева изложена в его брошюре «Задачи революционной пропаганды в России» (апрель 1874 г.) и в ряде его же статей на страницах «Набата» 1875 – 1879 г. В отличие от бакунизма и лавризма ткачевизм не был анархистским течением. Ткачев и его последователи считали, что русские революционеры должны захватить власть и создать «революционное государство», которое смогло бы разрушить старый и устроить новый общественный порядок[332]. Анархию Ткачев признавал лишь как отдаленнейший «идеал», для достижения которого мало революционных преобразований всего и вся, надо еще «изменить самую природу человека, перевоспитать его» (3.223 – 224). На первом этапе революции – от захвата власти до уничтожения старой государственности – он предполагал осуществить, наряду с экономическими и социальными, политические преобразования, в ходе которых революционное государство «должно окружить себя органами народного представительства – Народной Думой и санкционировать их волей свою реформаторскую деятельность» (3.226 – 227). Отсюда видно, что Ткачев был свободен от специфически народнического аполитизма. В том, что он преодолел свойственный народничеству того времени анархизм и аполитизм, заключалось его преимущество перед Бакуниным и Лавровым.

В остальном, однако, Ткачев был не меньшим «вспышкопускателем», чем Бакунин, хотя и другого толка. Лавров не без оснований диагностировал «революционный зуд» у Ткачева[333]. Дело в том, что Ткачев считал, будто русское самодержавное государство – это искусственный и шаткий феномен, не имеющий «никаких корней» ни в экономической, ни в социальной сфере, а как бы «висящий в воздухе» (3.91, 92). С другой стороны, русский народ, хотя он и «коммунист по инстинкту, по традиции», «инстинктивный революционер» (3.91), настолько забит и темен, что «ни в настоящем, ни в будущем сам себе предоставленный не в силах осуществить социальную революцию» (3.268). Революция – это дело сплоченного в партию заговорщиков «революционного меньшинства». Только оно может и должно, причем «как можно скорее», – не утруждая себя тем, чтобы пропагандировать или бунтовать народ, – осуществить «насильственный переворот» в интересах народа, захватить власть и декретировать сверху, опираясь уже на волю народных масс, выгодные для них преобразования. «Если не единственным, то во всяком случае главным и наиболее целесообразным средством к насильственному перевороту» Ткачев объявил «государственный заговор» (3.98, 267, 268).

Лавристскую тактику подготовки к революции Ткачев отрицал безусловно: «подготовлять революцию – это совсем не дело революционера. Ее подготавливают эксплуататоры, капиталисты, помещики, попы, полиция, чиновники, консерваторы, либералы, прогрессисты и т.п. Революционер не подготавливает, а делает революцию» (3.221). В противоположность Лаврову, отодвигавшему «минуту переворота» в неопределенно-далекое будущее, Ткачев горячо доказывал: «Революция в России настоятельно необходима и необходима именно в настоящее время; мы не допускаем никаких отсрочек, никакого промедления. Теперь или очень нескоро, – быть может, никогда!» (3.70). «Мы не хотим ждать, пока распятый мученик „поймет и ясно осознает“, почему неудобно висеть на кресте, почему колются тернии, из чего сделаны те гвозди, которыми пробиты его руки и ноги, и почему они причиняют ему такие страдания. Нет, мы хотим только во что бы то ни стало и как можно скорее свалить крест и снять с него страдальца» (3.82).

Таким образом, Ткачев отказался от основополагающего тезиса народнической доктрины, которого держались и лавристы, и бакунисты, столь различавшиеся между собой: «все для народа и посредством народа». Не удивительно, что большинство народников выступило против бланкистской (якобинской) ставки Ткачева на «революционное меньшинство». С.М. Кравчинский выразился даже так, что «в революции все жанры хороши, кроме якобинского и самодержавного»[334]. В полемику между Ткачевым и Лавровым вмешался Ф. Энгельс. «Нам начинает казаться, – съязвил он по адресу Ткачева, – что не русское государство, а скорее сам г-н Ткачев висит в воздухе»[335] со своей тактикой. Вообще, споры между бакунистами, лавристами и ткачевцами были острыми (однажды некий лаврист «в страстном желании уничтожить анархию съел, в буквальном смысле слова, анархистский листок»[336]), но всегда велись в русле идей, не переходя «на личности». При этом бакунисты, например, помогли Ткачеву издать его брошюру, направленную против Лаврова[337], а против общего врага, каковым для них была власть, «люди все трех кличек» поднимались, «как один человек»[338].

Итак, направление Ткачева было заговорщическим и политическим. Оно грешило революционным авантюризмом, уходившим корнями «в святое нетерпение» (как выразился Герцен) «Молодой России» П.Г. Заичневского. Но ряд вполне трезвых идей Ткачева стал ценным вкладом в идеологию народничества. Таковы его идеи о необходимости сплоченной организации революционеров, о создании демократического государства, о значении политической борьбы и, наконец, о нравственном контроле за властью.

В сравнении с Лавровым и даже Бакуниным Ткачев как революционер был менее строг нравственно. «Нравственное правило, – считал он, – имеет характер относительный, и важность его определяется важностью того интереса, для охраны которого оно создано» (1.194). Ткачев не соглашался с Бакуниным и Лавровым в том, что власть портит людей: «честных и хороших людей, – возражал он, – власть еще никогда не портила», и называл для примера М. Робеспьера, Ж. Дантона, Д. Вашингтона (3.146). Тем не менее, он признал необходимым, чтобы «честные и хорошие» революционеры, придя к власти, оберегали ее «от захвата разными интриганами и политическими честолюбцами» (3.382).

В зарубежной историографии народничества (от русских эмигрантов Н.А. Бердяева и М.М. Карповича до «коренных» американцев А. Уикса и Д. Харди) популярен тезис о преемственности и чуть ли не полном тождестве идей Ткачева и Ленина. У нас этот тезис отчасти поддержали в 20-е годы М.Н. Покровский[339], сегодня – Е.Л. Рудницкая. «Диктатура партии, – читаем у Е.Л. Рудницкой, – оттеснение народа как деятельной социальной и политической силы, насильственная ломка экономического строя народной жизни во имя абстрактной идеи, достижение высокой цели любой ценой – все это шло вполне по Ткачеву»[340]. Эта мысль нуждается в двойной корректировке. С одной стороны, можно сказать, что «все это шло» и «по Макьявелли», «по Пестелю», «по Нечаеву», а с другой стороны, и это главное, здесь не учтено революционное творчество самого Ленина: разве идеи его книг «Что делать?», «Шаг вперед, два шага назад», «Две тактики социал-демократии в демократической революции» изложены «вполне по Ткачеву»?

В заключение главы повторю, что бакунизм, лавризм и русский бланкизм (ткачевизм) были самыми распространенными в народничестве 70-х годов тактическими направлениями, но они не исчерпывали собой всего многообразия народнической тактики. Были среди народников того времени и большие бакунисты, чем сам Бакунин, и большие лавристы, чем сам Лавров, но были, как мы увидим далее, и отдельные деятели, группы и целые организации с оригинальными тактическими идеями, которые нельзя признать ни бакунистскими, ни лавристскими, ни бланкистскими.

Загрузка...