ГЛАВА VI. ПЕРЕПУТЬЕ

6.1. Уроки 1874 года

1874 годом «хождение в народ» не закончилось. Некоторые народники, довольные результатами своей пропаганды, настраивались на продолжение начатого. М.Д. Муравский так писал об этом:

Добрая почва:

Семя тут ладно упало…

Ну ка, что дальше?

Пашни еще ведь немало[681].

Рецидивы «хождения» возобновлялись и в 1875 и даже в 1876 гг. Так, летом 1875 г. продолжали свое «хождение» Д.М. Рогачев и О.В. Аптекман, впервые отправились «в народ» С.И. Сергеев, Ф.С. Покрышкин и будущий народоволец Н.И. Кибальчич (все трое были тогда же арестованы и после долгого тюремного заточения предстали перед судом: Сергеев и Покрышкин в 1877, а Кибальчич – в 1878 г.). Из опытов «хождения в народ» 1876 г. известен ознакомительный рейд еще одного будущего народовольца А.И. Баранникова по уездам Земли Войска Донского. Но все эти опыты предпринимались уже спорадически, крайне малым числом участников, как бы по инерции массового «хождения» 1874 г. Главным же образом в 1875 – 1876 гг. народники были заняты пересмотром своей тактики «хождения в народ», пытаясь извлечь надлежащие уроки из неудачи 1874 г.

Уяснить себе коренную причину неудачи (то есть переоценку революционности крестьянства) народники – именно потому, что они были народниками, – не могли. С позиций народнического мировоззрения они нашли ряд других (тоже существенных) причин, которые и вознамерились устранить. Главной причиной неудачи «хождения» они сочли абстрактный, отвлеченный характер своей пропаганды, не связанный с конкретными нуждами крестьян. Народники упрекали себя в том, что они толковали крестьянам о такой высокой и далекой от них невидали, как социализм (по разумению крестьян, «царствие небесное»), вместо того, чтобы будить в крестьянах социалистический образ мыслей путем обсуждения их собственных нужд и запросов. «Непродолжительный период нахождения нашего в народе, – свидетельствовал в 1881 г. А.И. Желябов, – показал всю книжность, все доктринерство наших стремлений, а с другой стороны, убедил, что в народном сознании есть много такого, за что следует держаться»[682]. Именно абстрактность, «книжность» пропаганды и была, как решили теперь народники, той первопричиной, из-за которой народ не понял их и остался равнодушным к их зажигательным проповедям.

Вторую причину неудачи «хождения в народ» народники усмотрели в кратковременности своей пропаганды. «В громадном большинстве случаев, – сожалел Александр Михайлов, – пропагандисты только проходили через народ, получали от него то или иное впечатление, наблюдали его жизнь, а передавать ему свои мысли приходилось только мимоходом»[683]. Между тем, «поголовная безграмотность массы» (по выражению того же Михайлова) требовала от пропагандистов долгой, кропотливой и терпеливой работы в каждом месте. Иначе говоря, народники пришли к выводу, что за кратковременностью своего пребывания в народе они просто не успели должным образом распропагандировать крестьян.

Третья причина неудачи «хождения» заключалась, по разумению самих народников, в организационной слабости, в отсутствии руководящего центра, который обеспечивал бы координацию, планомерность и результативность революционной пропаганды. В этом смысле «организации не было и следа», – с горечью констатировал С.М. Кравчинский[684].

Наконец, сразу же после разгрома «хождения в народ» 1874 г. народники начали ссылаться как на одну из причин своей неудачи (тогда они считали: не главную) на репрессии со стороны правительства. Не только в своем кругу, но и в обращениях к власти и к обществу со скамьи подсудимых на различных процессах народники возмущались тем, что мирная пропаганда их идей чрезвычайно затруднена, «когда всякая честная попытка убивается грубой силой»[685], «когда за всякое желание, не согласное с требованиями правительства, люди награждаются каторгою»[686].

Таковы были, по мнению самих участников «хождения в народ» 1874 г., причины их неудачи. Анализируя причины, народники отказывались признать свою неудачу фатальной. Напротив, они рассудили, что все поправимо, если устранить допущенные в 1874 г., теперь очевидные для них, ошибки. Во-первых, чтобы «достучаться» до сознания крестьян, решено было изменить характер пропаганды, а именно конкретизировать ее, приблизить к насущным запросам крестьянства, идти не от программы к народу, а от народа к программе, «выставить на своем знамени уже самим народом сознанные идеалы»[687]. Отныне народники решили воздействовать на крестьян не абстрактными рассуждениями о социализме, а призывами к удовлетворению их конкретных требований, прежде всего – земли и воли, всей земли и полной воли.

Во-вторых, практически все народники сошлись на том, что «надо раз навсегда оставить кочевую форму» пропаганды[688], и впредь вести ее не «с налету», а оседло, путем устройства поселений революционеров в деревне (под видом учителей, писарей, фельдшеров и пр.). Это, с одной стороны, обеспечивало большую основательность и действенность пропаганды, поскольку она становилась в каждом избранном месте длительной и позволяла доводить сознание местных крестьян до нужного градуса революционности, а с другой стороны, все это предохраняло народников от полицейских репрессий, ибо оседлый пропагандист, замаскированный под учителя или фельдшера, вызывал меньшее подозрение, чем «летучий», бродячий.

В-третьих, было решено, ради большей эффективности пропаганды и опять-таки ради лучшей защиты пропагандистов от возможных репрессий, создать крепкую всеобъемлющую организацию, которая смогла бы координировать любые действия революционеров в масштабе всей страны из единого центра. «Мы должны во что бы то ни стало сплотиться в одно целое и стройное тело, – призывала летом 1876 г. газета П.Л. Лаврова „Вперед!“ – Нам пора узнать свои силы, сосчитать свои ряды, обеспечить их от нападения врагов, создав организацию, которая удесятерит наш союз»[689]. При этом, однако, редакция газеты предостерегала народников от возникновения внутри организации «безответственной диктатуры» отдельных лиц[690].

Все это обсуждалось повсеместно и одновременно с поразительным единодушием. Народники попытались даже (но, по-видимому, не смогли) созвать в Москве до конца 1875 г. объединительный съезд[691]. Во всяком случае, «не сговариваясь, – вспоминал О.В. Аптекман, – люди пришли к одним и тем же выводам, а это уже одно говорило за их жизненность, реальность и осуществимость»[692].

Эти выводы говорят о том, что пересмотр тактики народников в 1875 – 1876 гг. был частичным. Исходный тактический принцип остался незыблемым: пропаганда народнических идей в деревне, среди крестьян. Новая тактика выразилась лишь в изменении способов пропаганды и в усовершенствовании ее организации. С новых тактических позиций и была начата подготовка к созданию общероссийской организации народников. Такой организацией стало общество «Земля и воля», сложившееся к концу 1876 г.

Однако в период между разгромом «хождения в народ» 1874 г. и возникновением «Земли и воли», т.е. в то время, когда народники были заняты мучительным пересмотром своей тактики, в России успела оформиться, развернуть активную деятельность и погибнуть еще одна замечательная народническая организация – т.н. «москвичей».

6.2. «Всероссийская социально-революционная организация» 1874 – 1875 гг. («Кружок москвичей»)

Этот кружок сформировался вскоре после «хождения в народ» 1874 г. под впечатлением расправы с участниками «хождения». Он стал первой организацией, строившей свою революционною деятельность с учетом печального опыта «хождения в народ». Отсюда – те новые стороны, которые проявились и в организационной структуре и в тактике «кружка москвичей», по сравнению с прежними народническими кружками.

Возникновение организации «москвичей» – процесс сложный, но для того времени обычный. Ее родоначальниками стали (как это было и в истории возникновения петербургской группы «чайковцев») два кружка – мужской и женский: кружки студентов-грузин во главе с И.С. Джабадари и девушек-студенток, которых возглавляла С.И. Бардина. Оба эти кружка возникли в Швейцарии, где в 70-х годах гнездилась многолюдная русская политическая эмиграция. Ее деятели активно участвовали тогда и в российском, и в европейском освободительном движении. Среди них выделялись М.А. Бакунин, П.Л. Лавров, П.Н. Ткачев. С 1870 по 1872 гг. в Швейцарии действовала Русская секция I Интернационала[693], представителем которой в Генеральном совете Интернационала был, по ее просьбе, сам Карл Маркс. Все это повлияло на организацию кружков Бардиной и Джабадари, хотя формировались они не из эмигрантов.

Кружок Бардиной составили девушки из обеспеченных (дворянских и разночинских) семей, приехавшие из России на учебу в Цюрихский университет. В России тогда двери университетов, по выражению В.Н. Фигнер, «были закрыты для женщин, как двери алтарей». Женская молодежь поэтому стремилась получить высшее образование за границей. Впрочем, – не только высшее образование, но и теоретическую подготовку, навыки политической борьбы, что могло бы пригодиться со временем дома. «Чтобы решить мучившие нас вопросы, поехали учиться в Цюрих», – вспоминала Е.Д. Субботина[694].

Вокруг Бардиной к осени 1872 г. объединились 12 – 15 студенток Цюрихского университета: две сестры Фигнер – Вера и Лидия, две сестры Любатович – Вера и Ольга[695], три сестры Субботины – Евгения, Мария, Надежда; Варвара Александрова, Бетя Каминская, Анна Топоркова, Дора Аптекман, Александра Хоржевская и, возможно, другие. Состав кружка был таким, что, по мнению И.С. Джабадари, «в смысле идейного и нравственного закала лучшего ничего нельзя было искать»; девушки из кружка Бардиной «только на вид казались очень юными, в действительности же они были самыми развитыми, самыми подготовленными для революционной деятельности, каких я встречал не только среди женской, но и мужской молодежи»[696].

Такая оценка участниц кружка Бардиной в принципе (с необходимой скидкой на чисто кавказское увлечение женщинами со стороны Джабадари) справедлива. К 1874 г., когда с ними познакомился Джабадари, они после гимназий и пансионов проучились по 2 – 3 года в Цюрихском университете, основательно проштудировали общедоступные в Швейцарии сокровища мировой социалистической литературы от Т. Мора и Т. Кампанеллы до К. Маркса и А.И. Герцена, ознакомились с практикой европейского освободительного движения: присутствовали на съездах разных секций I Интернационала, слушали Бакунина, общались с Лавровым. «Петр Лаврович, – вспоминала Е.Д. Субботина, – несмотря на свою ученость, относился к нам очень дружески, и мы шли к нему со всякими вопросами»[697]. Разумеется, особое внимание кружковцы проявляли к тому, что происходило тогда в России: напряженно следили по швейцарским, французским и прочим газетам, а также по рассказам эмигрировавших очевидцев, за расправой царизма с массовым «хождением в народ». Что же касается их «нравственного закала», то все они были безупречно воспитаны, интеллигентны, отзывчивы и по-народнически самоотверженны.

Первую роль в кружке играла выпускница Тамбовского института благородных девиц Софья Илларионовна Бардина. Остальные кружковцы группировались вокруг нее, уважительно называя ее «тетушкой». Бардина была старшей в кружке по возрасту (весной 1873 г. ей «стукнул» уже 21 год, тогда как подругам ее было по 18 – 20), а главное, она выделялась более строгим отношением к себе и другим[698]. Кружок ее представлял собой оформленную организацию с уставом (который, правда, «был почти полной копией с устава любой секции Интернационала»[699]) и немалыми денежными средствами. Почти весь свой капитал девушки вкладывали в революционное дело, а сами жили по-спартански скромно, коммуной. Их коммуна тогда же получила широкую известность под названием «кружок фричей» (по имени хозяйки дома, в котором жили кружковцы).

Летом 1873 г. «фричи» приняли собственную программу, проект которой составила О.С. Любатович – впоследствии член Исполнительного комитета «Народной воли». Программа эклектично сочетала в себе идеи Бакунина, Лаврова (преимущественно) и даже Маркса, что, впрочем, можно расценить и как свидетельство широты взглядов «фричей». Главным образом в духе того времени она предписывала кружковцам «проводить в народе социалистические идеи», для чего им, «конечно, надо было жить среди народа»[700], т.е. ориентировала их на «хождение в народ».

Другой кружок – студента-медика из грузинских дворян Ивана Спиридоновича Джабадари – возник в Женеве летом 1874 г., после того как Джабадари и его товарищи (М.Н. Чекоидзе, князь А.К. Цицианов и др.) вышли из националистического общества кавказцев «Ярмо». Это общество образовалось в Швейцарии и выступало за отделение Кавказа от России, чтобы создать независимую «федеративную кавказскую республику». Кружок Джабадари занял иную позицию: «мы решили работать в России рука об руку с русскими, глубоко убежденные, что если нам когда-нибудь суждено победить в России, тем самым мы победим и на Кавказе; завоевав свободу народу русскому, тем самым завоюем ее и для народов Кавказа. В нашем лице мы вносили в общее дело русской свободы и скромную лепту Кавказа. Не сепаратизм, а совместная работа – вот был наш лозунг»[701]. Когда кружок Джабадари узнал о разгроме «хождения в народ», у него, так же, как и в кружке Бардиной, возникла «нравственная потребность идти на смену погибшим за всенародное дело»[702].

В ноябре 1874 г. Джабадари и Чекоидзе встретились в Берне с участницами кружка Бардиной и договорились об объединении обоих кружков для совместной революционной борьбы на родине. Чтобы надлежаще оформить единую организацию, был назначен съезд ее учредителей в Москве.

Этот съезд состоялся в феврале 1875 г. с участием 17 человек[703]. На нем был принят устав организации с программными требованиями (автор проекта – Джабадари). Принятое здесь же официальное название «Всероссийская социально-революционная организация» в литературе не прижилось, историки вслед за мемуаристами обычно называют ее «кружком москвичей». Это была первая в России 1870-х годов народническая организация, вооруженная уставом.

Устав «москвичей»[704] закреплял антинечаевские принципы революционной организации. Главными из них были три следующих: «1) Абсолютное равенство всех членов во всех делах. 2) Полная солидарность. 3) Полное доверие и откровенность в делах». Предметом особых забот «москвичей» была их нравственная репутация. «Мы, – подчеркивал Джабадари, – стремились осуществлять на деле самые строгие нравственные начала <…>, хорошо понимая, что только нравственный идеал может освещать нам путь и привлекать сердца, ищущие правды»[705]. Подобно «чайковцам», «москвичи» были очень требовательны к приему новых членов в свою организацию: тщательно изучали умственные, деловые и нравственные качества намеченного кандидата (устав «москвичей» гласил: «Личность, прежде чем быть принятою в члены организации, должна быть испытана на деле») и принимали его только при единогласии всех членов. Устав приобщал «москвичей» и к революционной дисциплине: каждый из них был «обязан выполнять возложенные на него поручения».

Как и «чайковцы», «москвичи» построили свою организацию на федеративной основе. Она разделялась на 5 равноправных отделений («общин») в Москве, Туле, Иваново-Вознесенске, Киеве и Одессе. Всеми делами общин управляла и координировала их т.н. «администрация», члены которой назначались – «не по выбору, а по очереди», – ежемесячно, чтобы в «администрации» могли «перебывать» все «москвичи».

Итак, под впечатлением гибели хаотичного, неуправляемого «хождения в народ» 1874 г. «москвичи» позаботились о создании прочной и дисциплинированной революционной организации с жесткими уставными нормами. Далее, учитывая, что народникам в 1874 г. не удавалось заручиться доверием простонародья, «москвичи» расширили социальный состав своей организации. Прежде народнические кружки были сплошь интеллигентскими (только у долгушинцев членами кружка были двое рабочих, да у «чайковцев» тоже двое – не членами, а сотрудниками). «Москвичи» принимали рабочих в свои общины на равных основаниях с интеллигентами. Третьей составной частью их организации, наряду с кружками Бардиной и Джабадари, стал рабочий кружок во главе с Петром Алексеевым (Семен Агапов, Филат Егоров, Василий Грязнов, Николай Васильев и др., всего – 17). Общее число участников «Всероссийской социально-революционной организации» Н.Б. Панухина определила в 55 человек[706].

Программные требования в уставе «москвичей» утилитарны: они сводятся к перечню средств, необходимых для того, чтобы будить революционное сознание народа. Это – пропаганда, агитация и т.н. «чистая агитация», цель которой – «наводить страх на правительство и на привилегированные классы», т.е. террористическая борьба. На деле «москвичи» ничего похожего на террор не затевали (во всяком случае, не успели затеять). Вся их революционная практика, по существу, ограничилась пропагандой. Тем не менее, засвидетельствованный в их программе интерес к террору показателен для того времени, когда все народники пересматривали тактику «хождения в народ». Ольга Любатович не без оснований заметила, что организация «москвичей» «в зародыше предначертала в своей программе дальнейший ход революционного движения от мирной пропаганды до дезорганизации правительства террором»[707].

Свою практическую деятельность «москвичи» сосредоточили не в крестьянской, а в рабочей среде. Это не значило, что они отводили рабочему классу главную роль в грядущей революции. Для них, как вообще для народников, решающей революционной силой было крестьянство, а рабочие – лишь силой вспомогательной. Но разгром «хождения в народ» 1874 г. озадачил «москвичей»: они отступили перед трудностями непосредственной пропаганды в деревне и вернулись к тому, чем занимались народники перед «хождением», т.е. к подготовке посредников между интеллигенцией и крестьянством в лице рабочих. Непосредственная же деятельность среди крестьян отодвигалась в будущее.

Отсюда – преимущественный интерес «москвичей» не к заводским, а к фабричным рабочим, которые и по образу жизни и по образу мыслей, даже по своему психическому складу были гораздо ближе к деревне, чем заводские. «Заводской рабочий представлял собой что-то среднее между „интеллигентом“ и фабричным, фабричный – что-то среднее между заводским рабочим и крестьянином», – писал о том времени Г.В. Плеханов[708].

Центром приложения своей пропаганды среди рабочих «москвичи» избрали Московский промышленный район, особенно богатый именно фабричными предприятиями. В самой Москве они охватили пропагандой до 20 фабрик. Активнее других действовали Джабадари и Чекоидзе, а также женщины: Бардина, Л. Фигнер, О. Любатович, Каминская. Несмотря на возражения кружковцев-мужчин, эти юные «барышни» устроились на фабрики простыми работницами и делили с настоящими фабричными все тяготы их труда и быта, чтобы поддерживать с ними повседневное общение и таким образом сделать пропаганду более продуктивной. Сами рабочие из организации «москвичей» (Алексеев, Егоров, Агапов, Баринов, Васильев), не ограничиваясь пропагандой, стремились «собирать недовольных настоящим порядком» и образовывать из них «кружки одномыслящих»[709]. Точно так же, хотя и меньшими силами, вели пропаганду среди рабочих местные общины «москвичей» – в Иваново-Вознесенске, Туле, Киеве, Одессе.

Вместе с тем «москвичи» занимались и «книжным делом»: контрабандно доставляли из-за границы нелегальную литературу, устроили несколько складов ее хранения, решили было открыть собственную типографию на Кавказе с помощью народников-грузин, чтобы самим печатать в ней нужные книги и прокламации, но не успели это сделать. В то же время они заботились об основании новых общин в Шуе, Серпухове, Орле и Тифлисе. Планы у них были грандиозные: «мы мечтали о том, как в недалеком будущем покроем Россию сетью нашей социально-революционной организации»[710]. А пока с весны 1875 г. «москвичи» предполагали разъехаться по губерниям для пропаганды не только среди рабочих, но и (вместе с рабочими) в крестьянской среде. Однако через два месяца после оформления организации ей был нанесен такой удар, от которого она уже не смогла оправиться.

29 марта 1875 г. были арестованы рабочие – «москвичи» Иван Баринов и Николай Васильев, а 3 апреля в жандармское управление Москвы явилась некая Дарья Скворцова, служившая экономкой в штаб-квартире администрации «москвичей». «Объявив себя любовницей Николая Васильева, она заявила, что ввиду ареста Васильева желает указать тех лиц, которые его погубили»[711]. На следующее утро, 4 апреля, по доносу Скворцовой полиция ворвалась в штаб-квартиру «тех лиц» и арестовала оказавшихся там 9 человек из руководящего ядра организации, в том числе Джабадари, Бардину и Алексеева. После этого деятельность всех общин «москвичей» была дезорганизована. В августе 1875 г. последовал разгром иваново-вознесенской общины, в сентябре – тульской, киевской и одесской.

Характерно, что местные отделения «москвичей», так же как и центральное, погибли из-за предательства лиц, примыкавших к организации. «Москвичи», хотя и многое сделали организационно, были все же плохими конспираторами. Прежде всего, они не проявили должной осмотрительности в сношениях с внешней средой, а в этой среде оказались доносчики и предатели. Внутри же собственной организации они злоупотребляли канцелярщиной, перепиской, да и не обеспечили хранения секретных бумаг, адресов, шифров, которые в изобилии находили у многих из них при аресте. Г.Ф. Зданович, к примеру, был арестован с подложным паспортом, револьвером и с текстом устава организации, который стал главной уликой для обвинения. Все это, разумеется, облегчило властям дознание по делу «Всероссийской социально-революционной организации», раскрытие и разгром системы всех ее связей.

6.3. Процесс «50-ти»

Почти все члены организации «москвичей» (43 человека) и семеро близких к ним лиц (в том числе двое «чайковцев»: супруги В.Н. Батюшкова и Н.Ф. Цвиленев) предстали перед царским судом на громком процессе «50-ти», который известен также под названием «Процесс москвичей»[712]. Он слушался в ОППС с 21 февраля по 14 марта 1877 г. После суда над декабристами в 1826 г. и над нечаевцами в 1871 г. это был самый крупный в России политический процесс. Превзошедший его по масштабам и значению процесс «193-х», который власти начали готовить с 1874 г., в 1877 г. все еще подготовлялся и начал слушаться лишь через семь месяцев после процесса «50-ти». Кстати, оба эти процесса вели одни и те же сенаторы с одним и тем же председателем (К.К. Петерсом) во главе. Прокурором на процессе «50-ти» был К.Н. Жуков, ранее отличившийся как обвинитель на процессе Сергея Нечаева в 1873 г.

Царизм отводил процессу «50-ти» важную роль в посрамлении «крамолы», считая его чем-то вроде генеральной репетиции более грандиозного процесса «193-х». Прокурор Жуков изощрялся возможно больше скомпрометировать подсудимых – как раз в духе мартовской 1875 г. установки Комитета министров по делу «193-х». Два дня он муссировал в своей обвинительной речи «кровожадность» подсудимых (они-де намеревались «уничтожить правительство, дворян и произвести резню»), а закончил речь таким резюме: «Отрицание религии, семьи, частной собственности, уничтожение всех классов общества путем поголовного избиения всего, что выше простого и притом бедного крестьянина – вот те идеи», которые пропагандировали «москвичи»[713].

Почти все подсудимые были очень молоды (только шесть из них перешагнули 30-летний рубеж, а больше 30-ти человек не достигли и 25 лет). При этом бросалась в глаза такая особенность процесса, как наличие среди обвиняемых 16-ти молодых женщин[714]. И.С. Тургенев, как только узнал об этом (он тогда был в Париже), подчеркнул: «Факт знаменательный и ни в какой другой земле, решительно ни в какой – невозможный»[715]. Эти две особенности процесса (молодежный и, отчасти, женский состав подсудимых) были расценены властями как выигрышный для них шанс сделать процесс открытым и, утрируя юношеское недомыслие подсудимых («мальчишек» и «девчонок», как говорили в кулуарах суда), запугать, сломить, развенчать на нем революционеров в глазах общественности.

Однако первые же заседания суда показали, что царизм явно недооценил силу революционной молодежи. Перед ним на скамье подсудимых в «мальчишеских» и «девчоночьих» образах оказались стойкие политические борцы, которых не удалось ни сломить, ни запугать. Буквально все подсудимые вели себя на процессе мужественно, с достоинством, привлекая к себе сочувственное внимание публики. Особое впечатление на публику производили подсудимые-женщины[716] с их молодым задором, не по-женски твердой уверенностью в себе и чисто женским обаянием.

Ни один из подсудимых не оговорил никого из своих товарищей. Сильные увлекали тех, кто был послабее. Даже те из них, у кого на следствии жандармы сумели вырвать «откровенное сознание», здесь, на суде, воодушевившись поддержкой товарищей, «все, – как это признал прокурор, – отказались от прежних объяснений»[717]. Неграмотный рабочий Василий Ковалев при этом сообщил, что на следствии он «находился во время всех допросов всегда пьяным, и поили его те, кто допрашивал, т.е. жандармы»[718]. Героизм товарищей по скамье подсудимых так взволновал Ковалева, что в последнем слове он сказал: «Я не был пропагандистом. Теперь, здесь на суде, я сделался пропагандистом. И теперь, господа судьи, если вы меня взяли, то держите крепко, не выпускайте, потому что, если выпустите, я буду знать, что делать!»[719].

Очень помогла обвиняемым выстоять на процессе «50-ти» защита. Состав ее здесь был почти столь же ярким, как на процессе «193-х»: В.Д. Спасович, В.Н. Герард, Г.В. Бардовский, В.О. Люстиг, А.Л. Боровиковский, А.А. Ольхин, К.Ф. Хартулари, Е.В. Корш и др., всего – 15 адвокатов. «Все речи защитников были проникнуты глубоким сочувствием к подсудимым», – вспоминала Вера Фигнер, бывшая тогда в зале суда, среди публики (на правах родственницы подсудимой Лидии Фигнер)[720]. «Адвокаты неприличны», – раздраженно отметил 15 марта 1877 г. царский министр П.А. Валуев[721]. Действительно, принятые в царских судах «приличия» были явно нарушены, когда Герард обратился к судьям с такими словами о подсудимых: «вы, которые преследуете их, не скажете, что они руководились какими-нибудь своекорыстными побуждениями. Нет. Отчего так спокойно ждут они вашего приговора? А потому, что, что бы ни сказали вы, перед собственною совестью они не виноваты»[722]. Все адвокаты доказывали юридическую несостоятельность той ругани по адресу подсудимых, которой были переполнены 100-страничный обвинительный акт и многочасовая обвинительная речь прокурора. Как бы подытоживая их выступления, Ольхин заявил: «Мы видим в обвинительной речи желание забросать грязью подсудимых. Я возвращаю это обвинение обратно прокурору»[723].

Подсудимые, ознакомившись с обвинительным актом, поняли, что суд над ними будет сугубо предвзятым и применили против суда тактику бойкота и разоблачения. 11 подсудимых из самых авторитетных (Бардина, Джабадари, Алексеев, Зданович, Чекоидзе и др.) отказались от защиты, чтобы самим высказать свои революционные убеждения. Алексеев при этом первым объявил, что он отказывается «и от дачи каких бы то ни было показаний настоящему суду, который заранее составляет свой приговор»[724]. Председатель суда вскипел: «Молчать! Я прикажу вас вывести вон!», но не испугал этим ни Алексеева, ни его товарищей. Наблюдавший за ходом суда агент и в следующие дни доносил, что «обвиняемые в числе 50 человек ведут себя несдержанно, и некоторые из них позволяют себе высказывать, что они не нуждаются в защите, ввиду того, что суд уже предрешил их участь»; так, Семен Агапов и Григорий Александров «заявили, <…> что они считают самый суд одной комедией, так как приговор уже давно заранее готов»[725].

Еще до начала процесса «москвичи» договорились о том, кто из них выступит на суде с программно-революционными речами. Честь таких выступлений была доверена Софье Бардиной, Петру Алексееву и Георгию Здановичу. Двое первых, при всей их внешней контрастности, действительно лучше других соответствовали тому, что от них требовалось: она – прирожденная интеллигентка, собранная и хладнокровная, с острым складом ума и стойким характером; он – простолюдин до мозга костей, бывший первым кулачным бойцом Москвы, «по виду больше крестьянин, чем рабочий, настоящая черноземная сила»[726], огромный, порывистый, с пламенным темпераментом и трубным голосом, – оба они отличались фанатичной верой в идею социализма и дарованиями трибуна.

9 марта 1877 г. после речей защитников слово на процессе «50-ти» получили обвиняемые, отказавшиеся от защиты. Первой выступила Софья Бардина[727]. Она провозглашала со скамьи подсудимых революционную программу, очищая пункт за пунктом от клеветы обвинения. Никто из русских революционеров не считает ни целесообразным, ни возможным «вырезать поголовно всех помещиков, дворян, чиновников, купцов» (как утверждал обвинитель) и вообще не имеет «тех кровожадных и свирепых наклонностей, которые всякое обвинение так охотно приписывает всем пропагандистам»: «мы стремимся уничтожить привилегии, обуславливающие деление людей на классы – на имущих и неимущих, но не самые личности, составляющие эти классы». «Мы не хотим также основать какое-то царство рабочего сословия, которое, в свою очередь, стало бы угнетать другие сословия, как то предполагает обвинение. Мы стремимся ко всеобщему счастью и равенству <…> Это может показаться утопичным, но, во всяком случае, уж кровожадного-то и безнравственного здесь ничего нет».

Вся речь Бардиной была проникнута верой в правоту и неодолимость русского освободительного движения. «Преследуйте нас, как хотите, но я глубоко убеждена, что такое широкое движение <…> не может быть остановлено никакими репрессивными мерами… Председатель суда сенатор Петерс: Нам совсем не нужно знать, в чем вы так убеждены! Бардина: Оно может быть, пожалуй, подавлено на некоторое время, но тем с большей силой оно возродится снова, как это всегда бывает после всякой реакции, и так будет продолжаться до тех пор, пока наши идеи не восторжествуют <…> Преследуйте нас – за вами пока материальная сила, господа, но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идеи – увы! – на штыки не улавливаются!»

То была первая в стенах царского суда программная революционная речь. Знаменательно, что произнесла ее женщина – произнесла так, что показала себя в этой речи «гениальной пропагандисткой»[728].

Вслед за Бардиной выступил Г.Ф. Зданович[729]. Он тоже провозгласил народническую программу «полнейшей самостоятельности и автономии общин, владеющих землею и всеми орудиями производства сообща, при свободе труда и обязательности его для каждого индивидуума»; защитил от наветов обвинения политический и нравственный облик русского революционера («из пустого ребячества, господа судьи, из самолюбия, а тем паче из грязных побуждений редко люди жертвуют собой и идут на добровольные страдания», тогда как у революционеров «самоотверженность сделалась явлением обыкновенным»). В заключение речи Зданович по примеру Бардиной заявил, что революционная партия «одна имеет будущее, как потому, что представляет интересы большинства, так и потому, что одна стоит на высоте развития передовых идей нашего времени <…> Победа ее несомненна!»

С короткими речами выступили 9 марта и другие подсудимые, отказавшиеся от защиты: Джабадари, Александров, Гамкрелидзе, Агапов. Рабочий Филат Егоров пропагандировал революцию даже «от священного писания», пригрозив сенаторам отмщением за их неправедный суд «на страшном суде господнем»[730]. Чекоидзе и Цицианов не досказали своих речей «из-за кровохарканья»[731].

Последним в памятный для русского освободительного движения день 9 марта 1877 г. выступил на процессе «50-ти» Петр Алексеев. Его историческая, хорошо известная, неоднократно бывшая предметом специального изучения[732], речь по содержанию не являлась программной. Алексеев говорил о тяготах «первобытного положения» экономически закабаленной и политически бесправной, «всеми забитой, от всякой цивилизации изолированной» рабочей массы, несколько раз подчеркнув: «Мы крепостные!» Но революционный пафос всей речи и, в особенности, ее заключительное предсказание: «подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!» – придавали ей агитационно-программный характер.

Как идейный памятник эпохи речь Алексеева показательна в двояком отношении. С одной стороны, в ней выражен народнический взгляд на рабочий класс лишь как на часть «крестьянского народа» и оттенена роль народнической интеллигенции как наставника и организатора рабочих («она одна, не опуская рук, ведет нас, <…> пока не сделает самостоятельными проводниками к общему благу народа»). Для 70-х годов такой взгляд был в порядке вещей.

С другой стороны, речь Алексеева как публичное политическое выступление представителя нарождавшегося российского пролетариата вместе с выступлениями на том же процессе Агапова и Егорова уже свидетельствовала, что передовые рабочие начинают сознавать историческое предназначение своего класса. Прямо говорят об этом заключительные слова Алексеева, которые В.И. Ленин потом оценил как «великое пророчество»[733].

По воспоминаниям очевидцев, речь Алексеева потрясла присутствующих. К ужасу судей, она была закончена под бурные рукоплескания подсудимых, адвокатов и части публики на хорах. «Даже часовые-жандармы точно окаменели, – рассказывал один из адвокатов. – Я уверен: если бы Алексеев после речи повернулся и вышел, его бы в первую минуту никто не остановил – до того все растерялись»[734]. Вера Фигнер вспоминала: «Как хорош был он в своей белой рубахе, со смелым жестом поднятой кверху полуобнаженной, мускулистой руки! Казалось, в лице его говорит весь пролетариат»[735]. «Это народный трибун!» – взволнованно воскликнул «король адвокатуры» В.Д. Спасович[736].

Итак, на процессе «50-ти» впервые в России революционеры превратили скамью подсудимых в трибуну для провозглашения и обоснования своей программы, хотя и выступали при этом не от конкретной организации, а от имени «пропагандистов» вообще (Бардина), «народной партии», под которой явно подразумевались все борцы за интересы народа (Зданович), от имени всего «рабочего люда» (Алексеев). Никто из них не признал себя членом организации, чтобы не дать карателям лишнего шанса проникнуть в ее тайны и тем самым обнаружить ее слабость. Такая тактика вполне отвечала характерному для 70-х годов организационному анархизму.

Все речи героев процесса «50-ти» несли на себе также печать типичного для тех лет народнического аполитизма. Бардина и Зданович прямо говорили, что русские революционеры отнюдь не стремятся к «политическому coup d’etat» (государственному перевороту), а другие ораторы, хотя и не афишировали свой аполитизм, политических требований тоже не выдвигали, делая упор на необходимости «социальной революции». Тем не менее, безусловное осуждение и отрицание существующего режима каждым из них и в особенности «великое пророчество» Петра Алексеева (как и речь И.Н. Мышкина на процессе «193-х») придавали всем выступлениям героев процесса «50-ти» объективно политическую направленность.

До конца процесса все 50 обвиняемых держались с точки зрения революционной этики безупречно. Жестокий приговор (15 человек, включая 6 женщин, были осуждены на каторгу[737]) никого из них не сломил. Вера Фигнер справедливо заметила, что из всех многолюдных политических процессов в царской России «ни один процесс не был таким стройным, ни в одном не было такой идеалистической цельности, как в этом»[738]. Поданное через 2,5 месяца после суда единственное прошение о помиловании (рабочего Николая Васильева)[739], конечно, диссонирует с этой цельностью, но вполне объяснимо, поскольку Васильев в то время был поражен тяжелым душевным расстройством, которое уже на следующий год свело его в могилу.

Все, что происходило на суде, тотчас получало широкую огласку. Правда, власти, памятуя об уроках прежних процессов[740], ограничивали доступ публики (не больше 50 человек на судебное заседание по именным билетам) и цензуровали официальный отчет о процессе так, что ни одна из речей подсудимых в отчет не попала. Однако народники сумели изготовить поддельные билеты и тем самым открыть доступ в суд своим людям, а главное, отпечатали в нелегальной типографии А.Н. Аверкиева речи подсудимых. Аверкиев за это в июне 1878 г. был осужден на поселение в Сибирь[741], но свое дело он сделал: тексты речей Бардиной, Алексеева, Здановича разошлись по России (где только ни находили их жандармы при обысках!)[742], а после того как П.Л. Лавров перепечатал их в 5-м томе «Вперед!», они получили громкую известность и за границей[743].

В результате, впечатление от процесса «оказалось совсем не то, какое желали произвести наши социалистоеды»[744]. Это признали даже царские сановники. П.А. Валуев возмущался тем, как неудачно для правительства «разыграна трагикомедия политического процесса»[745], сенатор М.Н. Похвиснев в докладной записке министру юстиции К.И. Палену усомнился в способности ОППС успешно решать такие дела[746], а государственный канцлер кн. А.М. Горчаков будто бы (по свидетельству В.Д. Спасовича, переданному И.С. Джабадари) заявил Палену: «Вы думали убедить наше общество и Европу, что это дело кучки недоучившихся мечтателей, мальчишек и девчонок, и с ними нескольких пьяных мужиков, а между тем вы убедили всех, что это не дети и не пьяные мужики, а люди с вполне зрелым умом и крупным самоотверженным характером, люди, которые знают, за что борются и куда идут»[747]. С.М. Кравчинский свидетельствовал, что «даже те, которые враждебно относились к революционерам, были поражены их изумительной способностью к самопожертвованию»[748]. Очень выразительно передал настроение этих «пораженных» адвокат и поэт А.Л. Боровиковский в стихотворении «Deo ignoto» («Неведомому Богу»):

Чужой мне Бог! В твой храм я не войду:

Тебя понять, увы, я недостоин…

Но я свой меч к ногам твоим кладу.

Против тебя – отныне я не воин![749]

На демократические круги русского общества процесс «50-ти» оказал революционизирующее воздействие. Материалы процесса (даже неполные газетные отчеты о нем) использовались как оружие антиправительственной пропаганды. Агентура III отделения в дни процесса доносила наверх: «Студенты говорят, что газетные отчеты о политических судебных процессах имеют для успеха революционной пропаганды гораздо большее значение и более осязательную пользу, чем какие-либо революционные воззвания»[750]. Наибольший пропагандистский успех имели речи Бардиной и Алексеева. Ими «с восторгом зачитывались» не только студенты и рабочие Петербурга[751]. Так, в Харькове эти речи «читались прямо в сборной зале университета, их переписывали друг у друга»[752]. В целом, процесс «50-ти», вопреки намерениям властей развенчать революционеров, вылился в триумф революционного народничества, представив собой, по выражению редакции журнала «Вперед!», «может быть, еще никогда не виданную, поразительную, двадцатидвухдневную манифестацию в пользу социалистического движения»[753].

Загрузка...