Он стоял, повернувшись лицом к саду, и пытался взять себя в руки. У него за спиной продолжалась застольная беседа. Его сестра Эмили, которой время от времени поддакивал ее муж, говорила с Сюзанной о ее работе.
— Мариус?
Ее, Сюзанин голос. Он обернулся в ту сторону, где был накрыт стол, его кулаки в карманах брюк немного разжались, но не до конца. “Разумеется, моя обязанность — передавать корзинку с хлебом, снимать пробу с вина”. Кажется, все это случилось на второй год их брака.
— То есть мне кажется, — говорила Сюзанна, — что без него мы ничего бы собой не представляли. Он — движущая сила квартета. Он работает, по-моему, по двадцать четыре часа в сутки и знает буквально все. Заходит ли речь о старой, полуистлевшей партитуре или о новой вещи Куртага — он знает все.
“Он”. Она говорила об альтисте Шульхоф-квартета.
Ее голос изменился. Это она обратилась к нему.
— Ну и как?
Ее пальцы коснулись его руки. Он покачал бокал с темно-красным “Медо” туда-сюда, понюхал, немного пригубил.
— Хорошее.
— Он одержимый, — продолжала Сюзанна, ни к кому в особенности не обращаясь. — Тихий омут, но очень глубокий. Сколько лет его знаю, а он все такой же загадочный.
Она подставляла бокалы один за другим до того ловко, что хозяину нетрудно было самому наполнять их вином.
Они часто принимали у себя друзей и родственников. Такие встречи казались ему приятными, особенно если собирались люди, с которыми есть о чем поговорить или посмеяться, ему доставляло удовлетворение знать, что она, Сюзанна, с ним рядом, и он гордился ею, как произведением искусства, которое, как и любое произведение, своенравно и самоценно, поэтому он лишь изредка, в знак особого расположения, демонстрировал его в своем самом близком кругу.
Простодушная Эмили говорила Сюзанне:
— Я, наверное, не туда смотрела во время вашего концерта.
Она спутала альтиста с коренастым кудрявым виолончелистом.
— Ладно-ладно, ты бы лучше поела, — раздраженно вмешался он, в ответ на что сестра от души рассмеялась, а муж что-то промычал. Его добродушный шурин Жак был строительным подрядчиком и проектировщиком, он был неразговорчив, за исключением тех случаев, когда речь заходила о масштабных жилых комплексах, по определению Сюзанны, тех самых “стандартных уродинах” — башнях, которые Жак возводил вдоль всего побережья.
— Ах, вот этот! — догадалась Эмили, когда Сюзанна начала перечислять ей внешние приметы альтиста: “Высокий, темноволосый, очки, высокий лоб, серьезное лицо — но при этом…”
Как раз в ту секунду, когда он заметил в ее интонации некоторую взволнованность, у нее сорвался голос. Закашлявшись, она побежала к водопроводному крану на кухне и на ходу еще успела добавить: “…с ямочками на щеках”.
Это был момент откровения. Он тоже отложил в сторону нож и вилку. На какую-то долю секунды почувствовал себя словно оглушенным, его руки вцепились в край стола. “Я идиот, — пронеслось у него в голове. Беспечный кретин”. Медленно втягивая носом в легкие воздух, он осознавал, что ничего во всем этом вечере не может его больше интересовать после того, как его тупую, запертую в груди уверенность всколыхнуло попавшее в самую сердцевину имя, названное вслух. Милостивый Боже, Эмиль Бронкхорст, досточтимый коллега его жены! Его пальцы ощупали складки спадавшей до самых его колен скатерти. Она была жесткой, крахмальной и несомненно белой, кипенно-белой, как правда.
— Ну и видок у тебя! — воскликнула Эмили, когда Сюзанна, легонько похлопывая себя ладонью по груди, снова появилась за столом.
Не был ли этот вечер началом его поступка?
В скором времени на него навалилось столько дел, что не осталось времени раздувать кадило вокруг подобного рода личных вещей. Поездка в Лос-Анджелес, поездка в Нью-Йорк, города, которые он хорошо знал и в которых у него были друзья, помогавшие ему в его музыковедческих исследованиях. Когда он звонил домой из “Шератона” или из “Ройал Шибы”, она всегда оказывалась дома.
С учетом разницы во времени он звонил, когда по его представлениям она должна была выходить утром из душа, — она всегда брала трубку. Звонил ли он ей в час или в два часа ночи и будил ее своим звонком, она вначале пугалась, но потом давала понять, что польщена, ведь он звонил только ради того, чтобы услышать ее голос. Ценой сверхчеловеческого напряжения ему удавалось забыть, что она по нескольку раз в неделю репетирует и выступает с квартетом и что музыкант, этот человек в человеке, живет с такими тайнами в душе, о которых окружающие не имеют ни малейшего представления.
Когда он снова возвращался домой, он довольно долго преследовал ее полусветскими, полупровокационными вопросами, например: “Почему она опоздала на ужин?” — “Фермеры устроили на шоссе демонстрацию.” — “Почему не носит подаренные им бусы?” — “Потеряла.” — “Почему дверь в гостиную осталась открытой и он, черт возьми, в нее врезался?” — “Приходили гости”; а в начале весны он опять в который раз завел свою песню о том, что, по его мнению, она должна родить ему детей.
Она сказала: “Нет”. Она сказала: “Пока что нет”. Всю весну они продолжали спорить на эту тему, и всякий раз она либо снова повторяла “нет”, либо уходила от темы продолжения рода, напоминая ему о своих гастролях в будущем сезоне. И однажды он почувствовал себя из-за этого таким убитым, что сделал в ее сторону шаг — они находились в ту минуту под самой крышей возле балкона — и бросил ей в лицо: “Тебе нужна твоя свобода, да?” В этих его словах было столько злости, что он почувствовал, как кровь отлила от его щек и мышцы лица расслабились.
“Да”, — безжалостно подтвердила она и оставалась стройной весь следующий год. А когда через год как-то раз днем она сообщила ему, что уже больше двух месяцев беременна, этот год, мгновенно промелькнувший перед его мысленным взором, предстал совершенно иным, словно пейзаж, который, если посмотреть на него издалека, выглядит совсем не таким, чем когда двигаешься по нему шаг за шагом. Его недоверие к альтисту стало казаться мелким, их споры о нем бесцветными, потеряли остроту безумные примирения под пологом ночи, когда проявления его любви порой граничили с насилием.
“Ах, вот что ты задумал…” — пробормотала она как-то раз, почти засыпая.
Наконец в ночь, когда впервые той зимой пошел снег, без малейших осложнений на свет появился ребенок. Он при этом присутствовал. С помощью стетоскопа следил за волнующим продвижением своего сына к свету. Когда ему дали подержать на удивление легкий сверток, то ни роженица, ни акушерка, ни медсестра не удивлялись, что он просит их снова и снова во всех подробностях описать, как выглядит новорожденный. Хор гостей, приходивших в последующие дни, звучал тоже весьма убедительно: глаза голубые, как у отца, и этот характерный темный пушок на затылке, который в какой-то момент изменяет свой цвет и светлеет.