7

15 августа я покинул Шато Мелер-Брес. Это было через два дня после того, как закончился мастер-класс и был сыгран последний концерт. Самолет в Амстердам вылетел с опозданием минут на двадцать, в семь часов вечера. Все происходило в некоторой спешке, крылатая машина только еще начала набирать высоту, а в проходе между креслами уже появилась молоденькая стюардесса и принялась излагать правила безопасности в полете. Я перевел взгляд с вида на девушку, которая с серьезным выражением лица демонстрировала на себе, как застегиваются воображаемые ремни. Глядя прямо перед собой, она сказала: “Оттяните ремни” и показала. Еще она сказала: “Проследите, чтобы столик был убран, и закрепите спинку кресла в вертикальном положении”. Ее голос слегка дрожал, как будто от страха, и я подумал, что она всего во второй или в третий раз в жизни проводит подобный инструктаж для пассажиров на борту. Так или иначе я не мог избавиться от мысли, что в эти минуты в воздух поднимается ящик с десятками человеческих жизней внутри. Это самый безопасный способ передвижения, подумал я, но не мог не вспомнить о крушении самолета в Хитроу, о котором сообщили чуть больше недели назад. Статистика приводит доказательства с помощью цифр, в своей убедительности не уступающих законам природы. Стюардесса обратилась к нам с просьбой еще некоторое время не курить, а я задумался о возможно существующих, но пока что не открытых законах опасности, которые действуют в отношении каждого в отдельности с предпочтением какой-нибудь странной детали.


Примерно около полудня Сюзанна Флир пыталась выпустить на волю неведомо как попавшую в ее комнату черную бабочку, для этого она встала на подоконник и уже в следующую минуту вылетела из окна. Ее номер находился на третьем этаже. Она громко вскрикнула и едва успела схватиться за крепкие, в палец толщиной, ветви дикого винограда Глоуар де Бордо — это растение прижилось в здешних краях и особенно бурно разрослось вдоль стен, выходящих на юго-запад.

В ее комнате в это время находился Мариус ван Влоотен. Сюзанна вспомнила о нем, лишь когда улеглась суматоха и сама она несколько успокоилась, пропустив на каменных ступеньках террасы пару глотков вина. Она обвела взглядом подоспевших на выручку друзей и, заметив меня, знаком попросила меня подойти. “Мариус…”, — промолвила она, одной рукой прикрываясь крахмальной белоснежной скатертью, которую официант второпях сорвал со стола, — Сюзанна была нагая. Девушка красноречиво устремила взгляд на окна, которые, насколько мне было известно, были окнами ее спальни.

Я обнаружил его в полном смятении в коридоре третьего этажа. Мариус ван Влоотен был в ту пору мужчиной с хорошей фигурой, имел отточенные манеры и одевался, несмотря на свою слепоту, с известной элегантностью. Но сейчас я встретил его метрах в трех от лестницы в измятых серых брюках и косо застегнутой незаправленной сорочке. Когда я его увидел, он только что совершил полный круг вокруг своей оси, ощупал руками стену и наткнулся на павлиньи перья, красовавшиеся в высокой вазе на табурете. Он отдернул руки, словно испугавшись, в эту же секунду я заметил на его лице смертельную бледность, сигнал бедствия, и сразу понял, что он боится не за себя и что все это никак не связано с действительностью, с реальностью фактов. Ведь он, должно быть, уже слышал, что его девушка спасена.

— Все закончилось благополучно, — сказал я после того, как проводил его в ее комнату и мы оба присели на краешек кровати.

То, что я ему рассказал, он, мне кажется, уже мог знать и так, благодаря своему слуху и открытому окну: в начале сиесты в тени оранжереи сидели и разговаривали между собой несколько молодых музыкантов, при этом подальше, из теплицы, время от времени доносились грохочущие звуки — это садовник перемешивал лопатой песок с известью. Потом раздался пронзительный крик: “Помогите!”, после чего минуты три-четыре Сюзанна Флир провисела над землей, ухватившись за увивавшие стены ветки, тем временем внизу для нее наскоро устанавливали и раздвигали лестницу. Словно богиня, она спустилась по ней, утопила босые ноги в лавандовой клумбе, наверное, показавшейся ей теплой, и бросила лишь: “Черт возьми, как же я перепугалась!”

Он не проявил никакого интереса. Только молчал и тяжело дышал. Мы посидели с ним так еще некоторое время, на смятой постели, я видел разбросанное по полу белье, его отброшенную трость и желтое платье и почти осязаемо чувствовал рядом с собой злую панику, страх за возлюбленную, умирающую вопреки очевидности, пытающейся убедить его в том, что реальная жизнь потихоньку, без всякой трагедии, пошла себе дальше своим чередом.

Он молчал, стиснув зубы, и наконец проговорил: “Если меня сейчас не вырвет, я задохнусь”.

Я проводил его в ванную, поднял крышку унитаза и помог ему устроиться в нужном положении.


С трогательной неловкостью она протянула в сторону сначала правую руку, затем точно так же левую: аварийные выходы. Она сказала, что в случае отключения освещения в проходе загорятся аварийные лампочки. Я наклонился к иллюминатору, чтобы еще раз увидеть величественную, изумительную картину, которую представляет собой с высоты устье Жиронды. “Она хотя бы понимает, насколько все это для него серьезно? Знает ли она, что за двадцать лет ни одна женщина так его не взволновала?” Я был в ту минуту убежден, что Сюзанна Флир пошла на авантюру со слепым, как вообще идет на любовную авантюру женщина, — пускается в этот маленький водоворот играючи и страстно, всего лишь чтобы убедиться, что данный мужчина ее хочет. Но связать свою судьбу с судьбой другого человека — это уже совсем другая история.

Из разных источников я постепенно узнавал о том, как они сумели поладить. Несмотря на то, что я проводил с ними немало времени, от моего внимания ускользнула их растущая близость, я просто не обратил на это внимания. Но оглядываясь назад, мне сегодня ясно одно: двадцать минут, в течение которых Мариус ван Влоотен вновь впустил в свою жизнь любовный мотив, с его собственной, трудно управляемой силой, были теми двадцатью минутами, в течение которых Шульхоф-квартет с невероятным блеском исполнял “Крейцерову сонату”.

— Он стал точно каменная глыба, — рассказал мне скрипач из Шотландского Анонимес-квартета, когда мы стояли с ним после концерта в фойе.

Во время концерта он сидел на соседнем с критиком месте и почувствовал, как происходит окаменение наклонившегося вперед человека, сидящего рядом с ним, это чувствовалось до такой степени, что несколько раз молодой человек даже невольно взглянул в его сторону. Ему показалось, что напряженное лицо и зажмуренные глаза слепого были обращены на играющих на сцене музыкантов, словно он хотел увидеть их, каждого в отдельности.

— Нет, — сказал я. — Не всех, только ее одну. Видеть он мог только Сюзанну Флир.

Светловолосый юноша посмотрел на меня с любопытством. После концерта мы стояли с ним в многолюдном фойе с бокалами в руках. Я увидел, что он улыбается, и понял, что, должно быть, он представляет себе сейчас скрипачку в ее зеленом шелковом концертном платье с уложенными в красивый узел волосами. Но еще со вчерашнего дня мне запомнился в малейших деталях ее портрет, запечатленный в памяти слепого: женщина в желтом с косой на спине. Ее обнаженные белые руки мелькают в воздухе без малейшего напряжения. При этом она старается сохранять на лице строгое выражение, ее правая рука яростно водит смычком по струнам, а кончики пальцев левой старательно выделывают что-то еще.

Четверо участников струнного квартета заняли на сцене старинную позицию времен Гайдна, едва они заиграли, Ван Влоотен это несомненно услышал: два скрипача по краям, виолончелист и альтист посредине. Это придает звуку известное равновесие, которое мы, зрячая публика, можем увидеть глазами, которые потом передадут полученную информацию ушам: нет, вы только подумайте: виолончель рядом с первой скрипкой, как же это красиво звучит! В тот момент, когда к такому выводу пришел и сам Ван Влоотен, его внимание было уже на совсем другом уровне. Ведь в его мире, прозрачном, безгранично просторном, существовало лишь слышимое, в виде разрозненных фрагментов, в виде предположений, которые разом отпадали, стоило лишь умолкнуть звукам: деревья — это деревья, пока дует ветер, в рассветной тиши в понедельник домов на улице словно бы и нет до тех самых пор, пока не распахнется где-нибудь с шумом окно; луга и холмы — лишь фантомы, проносящиеся по ту и другую сторону от громыхающего поезда… Итак, квартет начал играть, и Ван Влоотен в своем кресле слегка наклонил корпус вперед. Может быть, он в тот день лишь мимолетно, без особого интереса вспоминал Сюзанну Флир, но сейчас наверняка увидел ее на сцене, отчетливо представил ее себе в летнем платьице, ведь то, что звучит, заявляет о своем существовании и дает ответы на вопросы “где” и “как”. Я сидел в этот вечер в зале далеко от него, с правой стороны, и до сих пор вспоминаю, что квартет был по-настоящему в ударе. Очарование полилось сразу, очарование звукового потока, который звучит, звучит наперекор реальности, готовой при первом удобном случае заявить о себе кашлем, шуршаньем, шарканием ног, звучанием настраиваемых струн.

— Я был рад, что они сыграли четыре части почти без перерывов, на едином дыхании, — сказал мне шотландский скрипач.

Я согласился с ним и сказал, что, по-моему, Яначек все так и задумал. Скрипач наклонил голову, он в этом разбирался.

— Но только он хотел, чтобы паузы между частями были чуть длиннее.

— Да.

— Он хотел, чтобы история как бы сама себя подгоняла.

Мы уставились друг на друга.

— Да, — произнес я наконец. — Он думал о роковой психологической драме, которую ничто на свете не властно предотвратить.

Отвернувшись от собеседника, я заметил на противоположной стороне фойе Ван Влоотена. Он стоял один на пороге между распахнутых дверей балкона, спиной ко мне. Его затылок, возвышающийся над остальными, выделялся на фоне какой-то башенки на улице, кажущейся в сумерках почти черной.


Я никогда не слушаю. Ведь если поднимется вся эта паника, сумеете ли вы нацепить эту малюсенькую масочку себе на нос и на рот? Стюардесса, стоявшая передо мной, почти справилась со своей задачей, ей оставалось лишь закрепить на затылке резинку. Но на воображение пассажиров все это, конечно же, действует, посему я нащупал у себя над головой вентилятор и крутил его до тех пор, пока не почувствовал легкий бриз, повеявший мне в лицо. В памяти промелькнула знакомая строка: “Ветер-ветер, для чего ты усталый труп ласкаешь?” — и в тот же миг я вспомнил, что в Гранд Театр позавчера вечером тоже был небольшой сквозняк.

Что было очень и очень кстати. Гранд Театр — это здание восемнадцатого века, зрители в нем втиснуты в плюшевые кресла, расположенные в три яруса. Недавний ливень не принес прохлады — совсем даже наоборот — воздух за окнами в коридоре был очень душный, душный и спертый. Тем отраднее был ветер, струя воздуха вливалась в боковые двери партера, невидимая ласка прочно связывала воедино зрителей передней части зала, где в зрительской массе уже и так возникло целое море тепла и огромный накал сопереживания. Все вслушивались в мелодию первой скрипки: до-диез — ре — до-диез — си — до-диез — фа-диез — ре — до-диез — си, который несет в себе слово “да” и обещание тайного наслаждения, а также ответ, с полной серьезностью даваемый альтом. “Как странно, — размышлял я, — восемьсот человек, сидящих в зале, как один человек слушают историю и воспринимают ее в то же время в виде восьмисот различных версий”.

И при этом смотрят на четверых музыкантов. Альтист был высоким и темноволосым; сев на стул наискосок, он пиликал с бешеной скоростью, подчиняясь диктату нот, лицо его при этом приняло слегка напряженное, но очень таинственное выражение. Гонка шла на протяжении многих тактов, а тем временем исполнитель партии второй скрипки ждал с несколько сердитым видом, упираясь каблуками в пол. Порой не сразу догадаешься о том, что можно понять уже с первой минуты: Мариус ван Влоотен не только смотрел исключительно на исполнительницу партии первой скрипки — для него это и не могло быть иначе — он и слушал-то в основном только ее партию.

Это был необыкновенный вечер. Сюзанна Флир сама говорила за день до этого критику: “Когда играешь, не слышишь целого”. Вот и сегодня в музыкальной повести, которая должна была прозвучать, она вела лишь свою линию, прослеживала судьбу, предназначенную именно ей. Этот процесс для музыканта никогда не бывает пассивным, ведь если хочешь, чтобы свершилось предначертанное, двери судьбы должны быть распахнуты настежь. Так она и играла в тот вечер, Ван Влоотен это услышал, но, естественно, не мог знать, какого правила она придерживается в своей предельной творческой концентрации — это был некий совет, мистическое указание, сформулированное ее учителем после долгих раздумий и осторожно облеченное им в следующие слова:

Don’t play the notes, just humanize them.

Кто скажет, что именно представлял себе при этом старый маэстро?

Разумеется, не семейную драму — что-что, но в этом я уверен — ведь музыканты мыслят абстрактно. Не горестную повесть, послужившую толчком для этой музыки, о неимоверно трудной супружеской жизни, о бетховенской сонате и о красивой, музыкальной женщине, заколотой кинжалом, неверность которой ничем не была доказана. Публика в зале тоже не думает ни о скачущей галопом тройке, ни о мчащейся карете — заключенный в звуки фонтан странных эмоций свободно плещется и смешивается с теми чувствами, которые уже и раньше жили в их сердцах. Так все и было на самом деле. Но в зале присутствовали также двое любителей музыки, поссорившиеся во время перелета из Брюсселя в Бордо. В гудящем самолете они, напрягая в поздний час свое воображение, искали ответ на вопрос, можно ли в принципе отыскать в партитуре признаки ярости мужчины, доходящей до очень опасной черты.


Для слепого на шумном празднике очень непросто найти того, кто ему нужен. Особенно, если этот человек, скрипачка, вовсе не сидит, смущенно потупившись, в ожидании, когда он с ней заговорит, а напротив, едва осознает факт его здесь присутствия.

— Он попросил меня осмотреться и описать ему помещение, — рассказывала мне на следующий день виолончелистка Американского Джефферсон-квартета.

Девушка такого же высокого роста, как и сам Ван Влоотен, рассказала слепому, что справа от него вдоль длинной стены выставлены потрясающие кушанья, она описала ему деликатесы, которые можно было на этом расстоянии рассмотреть, и предложила положить ему чего-нибудь на тарелку.

— Но его интересовало только, кто стоит в очереди, кто перемещается по залу и кто сидит за столом.

Это было после концерта, шел заключительный вечер Международной недели струнных квартетов, все были озабочены закреплением дружеских уз, начало которым было положено на этой неделе. Ван Влоотен стоял неподвижно со своей тростью в руках среди людского кружения, словно на пьедестале почета, — особого внимания, впрочем, на него никто не обращал. На него натыкались, извинялись, предлагали что-нибудь выпить, и многие между делом спрашивали, могут ли они быть ему чем-нибудь полезны.

— Да, конечно. Я бы хотел поговорить с одним из участников из Шульхоф-квартета.

Так он оказался лицом к лицу с альтистом квартета, музыкант вежливо наклонился к критику, приготовившись услышать, о чем тот хочет его спросить. Оказалось, что ни о чем. Ван Влоотен допил свой бокал, и сейчас же получил взамен другой. Затем его представили каким-то двум мужчинам, но получилось так, что он не понял, кто они такие. Они обменялись парой вежливых фраз: дескать, духота не только на улице, но и внутри, потом немного помолчали, слушая далекие раскаты грома, наконец Ван Влоотен напомнил о своем желании поговорить с одним из музыкантов Шульхоф-квартета. Праздник к тому времени был уже в самом разгаре, особая аура возникала от того, что все эти прекрасные, молодые, слегка невротические таланты напоследок еще раз собрались вместе, словно шумная стая хлопающих крыльями птиц, перед тем как вскоре вновь разлететься, по одиночке или маленькими группками.

Я не знаю, почему Ван Влоотен прямо не попросил позвать Сюзанну Флир и не обмолвился о том, чтобы его к ней подвели. Когда я с ним столкнулся, напротив него стояла и что-то ему рассказывала потная дамочка, до того маленького роста, что наш критик посреди всеобщего галдежа вряд ли слышал голосок, раздававшийся где-то на уровне его живота. Я только что прошелся вдоль всего ряда, моя тарелка наполнилась до краев, и только теперь заметил его: “Господин Ван Влоотен!”

Он сразу повернулся в мою сторону. Лицо его было в красных пятнах. Сжимая одной рукой тарелку, а другой взяв его под локоть, я повел его к столу, где мы могли бы присесть, и пока он, прежде чем сделать следующий шаг, простукивал перед собой палкой паркет, я перечислял закуски, которые ему положил, обещая, что через некоторое время сделаю повторный круг. Словно под влиянием некоего тайного сговора, что-то удерживало в том числе и меня от того, чтобы взять и просто подвести моего приятеля к его даме. Вернее, я его к ней, конечно, подвел, но обставил все несколько иначе.

— Глядите, — сказал я. — Вон Эжен Ленер. Хотите, я вас познакомлю?

Венгерский профессор сидел на углу двух сдвинутых вместе столиков в окружении своих учеников. Находившаяся слева от него во главе стола Сюзанна Флир как раз в эту минуту наклонилась к нему, чтобы что-то спросить или сказать, в руках у нее были нож и вилка. Когда Мариус ван Влоотен уселся рядом с ней с другой стороны, на придвинутый мной стул, Сюзанна, обернувшись через плечо, подарила ему быструю, бесполезную улыбку, но позы своей не изменила — она по-прежнему сидела к нему спиной. Ван Влоотен осторожно начал есть, и я, сидевший рядом, украдкой время от времени тоже что-то клевал из его тарелки. Ленер тем временем, по настоянию собравшихся за столом, продолжил рассказывать прерванный анекдот. Я запомнил его в следующем виде.

Это было осенью 1927 года. Ленер вместе с тремя другими членами Колиш-квартета остановился в “Отель Америкэн” в Амстердаме. За эту неделю музыканты уже два раза сыграли свою программу из произведений Шёнберга и Бетховена в Малом зале Консерт-Гебау. И вот в свой свободный вечер все четверо, поужинав в ресторане отеля, уже собирались разойтись по комнатам — как вдруг замерли на лестнице, ведущей на третий этаж. Каждый про себя подумал, что это галлюцинация: с той стороны, где были расположены их номера, доносились тихие, но отчетливые звуки двух скрипок, альта и виолончели. Затаив дыхание, они прошли вперед, инстинктивно пытаясь узнать, что это за музыка, такая знакомая и в то же время непонятная. Слушая, они подошли к двум соседним номерам, в которых жили по двое. Словно во сне, они отперли двери, удивились, внутри никого не обнаружив, затем их взгляд приковали окна, из-за жары распахнутые. Звук, набирая силу, лился сквозь окна откуда-то сверху. Один из музыкантов считал, что это Барток, а другой, подняв вверх палец, сказал: “Кодай. И еще чуточку напоминает Мартину.”

Удивление артистов тем временем сменилось размышлением иного порядка. Как приблизиться к этой тайне и как на нее ответить? Как реагировать? Не прошло и нескольких минут, как скрипачи Колиш и Кунер, альтист Ленер и виолончелист Хейфец достали свои инструменты, вышли в коридор, поднялись по лестнице на четвертый этаж и поняли, приоткрыв дверь в номер 309, что породило их “галлюцинацию”: четверо музыкантов Богемского квартета, тоже случайно прибывшие в Амстердам, разыгрывали Яначека. Как уже говорилось, был жаркий, душный вечер. Окна во всех домах были открыты настежь. Звуки “Крейцеровой сонаты”, в то время еще не опубликованной, лились над Лейденской площадью, поднимались в небо вдоль стен и крыш домов. Полночи два струнных квартета с радостью демонстрировали друг другу хорошую игру. Жившие в гостинице свешивались из окон, на улице раздавались аплодисменты.

Незадолго до рассвета разразилась гроза. Я спал, укрывшись с головой одеялом, и проснувшись, все еще повторял про себя слова из моего сна: “И вообще страшная вещь музыка. Что это такое?..” Какой-то миг я в растерянности не мог понять, где я нахожусь, но тут заметил окна, за которыми занимался рассвет.

Боковой флигель примыкал к основному зданию под прямым углом. Накинув на плечи свитер, я подошел ближе полюбоваться стихией и загляделся на окна номеров, в которых остановились мои друзья и знакомые: некоторые комнаты в эту ночь пустовали, другие, наоборот, были заселены вдвойне, в одних окнах горел свет, другие оставались темными. И вдруг я увидел, в самом углу, там, где сходились два крыла здания, какую-то неподвижную тень — человек, как и я, стоял у окна, но различить, кто это, было невозможно. Но я представил себе, что он, Ван Влоотен, ощущает гром, как накрывший его балдахин, и радуется далекому аромату молний. Еще он, должно быть, слышит, как стучит дождь по крыше маленького гостиничного автобуса “рено эстафет”, забытого перед входом в замок — на этом автобусе часть нашей группы вчера вечером ездила в Бордо и глубокой ночью в кромешной темноте вернулась обратно.

Загрузка...