— Так вы уверены, что хотите об этом знать?
Она была на три года его старше. Студентка факультета антропологии, почти окончившая курс, — “Да уж, эта девушка — ее звали Инес — была решительна”, — уже после второго или третьего свидания она заявила ему, что отношения их могут быть разве что временными, поскольку в ее планы входит сразу же после защиты диплома начать работу над диссертацией, причем местность, в которой, как ей представлялось, это будет происходить — высокогорные области на востоке Венесуэлы, где живет индейская народность яномама — уже давно укрепилась в ее воображении как некая ее сугубо личная реальность. “Думать об Инес, — сказал мне Ван Влоотен, — это значит ее видеть”, — и начал описывать окно.
Арочное окно, рамы выкрашены светло-голубым, за окном — зимний городской парк. На черной ветке сидит неподвижная птица, вся белая, как снег, а на подоконнике Инес нервно роется в сумке, потому что ей кажется, что она забыла ключ от дома. Она с минуты на минуту готова уйти. Он наивно спрашивает: “Может быть, он у тебя в кармане пальто?” — не осознавая значения разворачивающейся перед ним сцены ухода. Она вскакивает с подоконника и обшаривает всю комнату. Это большая роскошная комната в особняке, принадлежащем студенческому корпусу, на канале Рапенбюрг в Лейдене. Массивные бордовые кресла с потертой обивкой, рядом стол, накрытый желтой клеенкой, вот такая обстановка — но ему было тогда всего двадцать два. На кровати возле стены с деревянными резными панелями он провел со своей любовницей ночь, там же они позавтракали, потом в неудобной позе, опираясь на локти, читали свежий номер газеты, ее он незадолго до этого поднял с коврика перед дверью, спустился на два лестничных пролета вниз в халате и в тапочках, не понимая того, что его девушка, оставшаяся наверху, имеет на жизнь свои собственные планы. Сейчас она смотрела на него так, словно он никогда не покрывал ее с ног до головы поцелуями. Она нашла свое пальто, выудила из кармана ключ, протяжно зевнула. Не прошло и пяти секунд, как со словами: “Ну ладно, пока!” она исчезла.
Он изучал право, да, именно так — осваивал специальность своих отца и деда, одного из которых она привела на должность министра, а второго во времена правления Юлианы сделала обер-шталмейстером. Мариус был талантливым ребенком, выросшим в роскоши. Пойдя по стопам своих родителей, имевших кучу друзей-иностранцев и много путешествовавших по свету, он свободно владел тремя иностранными языками и чувствовал себя как дома в театрах и концертных залах Лондона, Парижа, Вены и Берлина. Ни он, ни его родители не сомневались в том, что он станет великим человеком. Верный своему абстрактному предназначению и вопреки всем скрытым в нем талантам, он поступил на факультет права, разумеется, в Лейдене, что казалось ему разумным, необходимым и отчасти мистическим долгом. Целых два года он проучился там, не ломая себе голову над вопросом “зачем”. И вот однажды зимним утром после пирушки он вдруг открыл центр своего существования. После долгих блужданий в тумане Инес предложила ему кофе и омлет со шпигом. Студенческое общежитие стояло на окраине. Окна выходили на пастбища. Лифт завораживающе медленно полз на последний этаж… В тот же день, вернувшись через несколько часов домой, он сел за накрытый клеенкой стол, заправил в пишущую машинку лист бумаги и напечатал: “Мир — это…”
С тех пор он стал нуждаться в ее лице, ее взгляде, жестах, в ее походке, манере оборачиваться, он испытывал острую потребность видеть ее фигуру в красном плаще за самым дальним столиком в шумном кафе о встрече, в котором они условились. Она была с ним нежна. То, что он проглядел другую, туго натянутую в ней струну, оказался слеп к приметам ее отъезда, объяснялось его желанием. С которым он, как ему казалось, умел справляться, когда оставался один. Когда он бывал один, он считал, что не об Инес думает, а просто переписывает, вглядываясь в аккуратный почерк друга и все основательно сокращая, лекцию о принципах принудительного и регулирующего права. Но стоило ему только в условленный час услышать, как открылась и гулко хлопнула тяжелая входная дверь особняка — у Инес был свой ключ — и ее решительные шаги, вверх по лестнице, ступенька за ступенькой, как снова не оставалось в мире ничего иного, ничего более умиротворяющего, чем его желание, разгоравшееся с каждым днем все жарче, при том что виделись они практически ежедневно, доводившее его чуть ли не до нервного срыва, и — что, вероятно, больше всего сбивало его с толку, — Инес всегда с готовностью разделяла его страсть.
— Представьте себе на пороге явление — женщина, только что примчавшаяся на велосипеде, из-за холода до того закутанная с головы до ног, что кажется завешанной до предела вешалкой.
Ван Влоотен вдруг замолчал.
— И что дальше? — нетерпеливо спросил я.
— Погодите.
Гул голосов вокруг нас тоже постепенно смолк. Затем в громкоговорителе у нас над головой раздалось шипение, и я заметил, что все сидящие в баре, к тому времени уже почти заполнившемся, с серьезными, внимательными лицами прислушиваются к сообщению, касающемуся многих. Впрочем, мы уже заранее покорились судьбе. Рейс на Бордо в очередной раз откладывался.
Официант принес нам еще по порции виски. Мы пригубили из своих рюмок и продолжали молчать. Я был уверен, что Ван Влоотен, так же, как и я, чувствует пульс опасности, о которой только и было разговоров за соседними столиками. Я встретился взглядом с каким-то мужчиной, складывавшим газету “Морген”. Он тут же поднялся с места, словно я обратился к нему с некоей просьбой, но, подойдя к нашему столику, вдруг почему-то опустил руку на рукав моего спутника.
— Не развернулось посадочное шасси, — сказал он Ван Влоотену, — но я знаю, что пилот попытался вторично завести мотор.
После чего он, не дожидаясь наших комментариев, скрылся с газетой под мышкой за раздвижными дверями.
Когда Ван Влоотен продолжил свой рассказ, я ощутил беспокойство. Я знал, чем он закончится. Я предчувствовал мрачный финал, приближающийся буквально с каждым его словом, и одновременно понимал, что, словно некий свершившийся факт, он уже висит в воздухе. Она начала опаздывать. Не затрудняя себя оправданиями, все чаще отменяла встречи. Это было летом, по выходным она приезжала к нему домой в Вассенаар. Случалось порой, они безмятежно сидели с родителями воскресным полднем, поджидая ее, на ступеньках веранды — тени от каштанов ползли в сторону загонов для скота, и спешить в принципе было некуда. Вдруг раздавался телефонный звонок. И как все это его уже тогда не насторожило?
Я не ответил. Не задал ни одного вопроса. Но до сих пор помню свое неприятное ощущение в ту минуту, когда лицо сидевшего напротив меня собеседника вдруг напряглось, как это свойственно слепым, пытающимся вспомнить забытую привычку и воспроизвести некое подобие улыбки. Сам я в ответ не улыбнулся. Он продолжал: так было потому, что Инес по-прежнему с ним спала, потому что она горячо и с огромным воодушевлением разделяла его страсть.
Его голос стал насмешливым. “А что это значило в те времена, об этом вы, нынешние, и понятия не имеете!”
Он наполовину обернулся и щелкнул пальцами. Немедленно явился официант: “Что желаете?”, но Ван Влоотен лишь уперся двумя пальцами в стол и принялся объяснять дальше: “В те времена женщина не ложилась так поспешно в постель с мужчиной. Женщины были более гордыми и осторожными. Отдаться мужчине — так даже самые легкомысленные из них называли свою уступчивость — это кое-что значило, и даже самые легкомысленные признавали глубоко скрытый внутри их естества закон, говорящий о том, что каждый организм в первую очередь стремится к воспроизведению и усовершенствованию своих качеств, короче говоря, женщина знала, что может забеременеть. Да-да, страсть в те времена приравнивалась к выбору партнера для продолжения рода, так я и сам это понимал. И не сомневался, что эта красивая женщина подарит мне пятерых детей!”
Она закончила учебу к концу февраля следующего года. До этого целый месяц у него почти не появлялась, но он объяснял это себе тем, что все ее время было занято дипломом. Его любовь между тем продолжалась, его миром была Инес. Окончание университета она отмечала в бывшем трамвайном депо в Угстгейсте, там стояли два маленьких забытых голубых трамвайчика с надписью «Угей». Друзей собралось человек сто. Инес запомнилась в ало-красном платье с обнаженными плечами; когда праздник подошел к концу, он увез ее на мотоцикле к себе на Рапенбюрг. На рассвете они занимались любовью. “Я тебе позвоню”, — сказал он, когда через несколько часов блаженного забытья они стали прощаться — в саду за сводчатыми окнами снова сгущались сумерки.
Когда на следующее утро около одиннадцати он позвонил, трубку никто не снял. Через два часа опять никакого ответа. Потом он перезванивал каждые пятнадцать минут, и когда в десять минут одиннадцатого Инес наконец подошла, она куда-то так торопилась, что выпалила только: “Я сейчас тебе перезвоню!” К двум часам ночи ему надоело ждать, он помчался на полной скорости в студенческое общежитие на окраине города, ее окна были темные, он позвонил в звонок, поднес губы к жалкому домофону над жалким рядом прорезей почтовых ящиков — по-прежнему тишина. На третий день, после того как он набрал номер ее однокурсницы, жившей в соседней с ней комнате, наконец кто-то откликнулся. Мужской голос с готовностью сообщил, что друзья Инес, той девушки, с которой он немного знаком, проводили ее сегодня утром, кажется, в аэропорт.
У него пересохло во рту.
— Проклятье! — прорычал он.
Схипхол в ту пору был авансценой динамики и драмы. Авиапассажиры, лишившись опоры повседневности, лавировали с сумками и чемоданами по помосткам судьбы, и глядя на мигающие буквы, складывающиеся у них на глазах в названия городов и материков, чувствовали себя как-то по-новому. Он не понимал толком, что он здесь делает. Прочитал на табло, что самолет в Каракас улетел, согласно расписанию, в 11.05. С верхней галереи он смотрел на теряющиеся в дали полдера взлетно-посадочные полосы. День был хмурый, дул унылый ветер, но увидеть этого было нельзя, потому что на всем пространстве под затянутым облаками небосводом не росло ни единого деревца. Он смотрел на распластавшиеся на земле безжизненные самолеты и представлял их себе душами кораблей, когда-то приплывших сюда сквозь непогоду по волнам Харлеммермеера и бросивших якорь в этом укрытом от бурь месте. Он отвернулся. Когда в теплом помещении ресторана он взял в руки телефонную трубку, пальцы его были ледяными.
На этот раз он сразу услышал в трубке голос ее однокурсницы.
— Да, — подтвердила девушка. — Сегодня утром она…
Он перебил ее.
— Немедленно дайте мне точный адрес, чтобы я мог найти ее там в джунглях. Адрес и телефон. Я вылечу первым же рейсом.
Девушка заколебалась, сказала: “Мне очень жаль…” и буквально добила его, рассказав следующее: Инес уехала не одна, а вместе со своим другом, выпускником отделения испанского языка и литературы, фотографом-любителем, с которым у нее позавчера была помолвка, а через обязательный срок в четырнадцать дней после прибытия на место — свадьба.
Ван Влоотен сделал неопределенный жест руками.
— Интересно, — продолжал он, — что еще продолжая сжимать в руке трубку, я зримо представил себе револьвер моего отца. Я ничуть не раздумывал. Весь этот глупый план созрел в моей голове в ту же секунду.
“Смит-Вессон” двадцать второго калибра. Вороненая нержавеющая сталь. Хранится в чехле в шкафу в кабинете отца. В отдельном ящике патроны. Ван Влоотен медленно покатил из Схипхола в Вассенаар.
Смущение. Словно стараясь защититься, я устремил на него взгляд в упор — иначе, пожалуй, и быть не могло. Но мой магический трюк на него не подействовал и ничуть не повлиял на его сдержанный тон и бесстрастность его мимики. От неловкости, а может быть, из нежелания показаться грубым, я отвел глаза от человека, который давным-давно отвык реагировать на выражение лица собеседника. Мысль, которая у меня вдруг возникла, была никак не связана с происходящим: а не забыл ли я положить в багаж старую, 1945 года партитуру? В отражении зеркала я видел, что бар почти опустел. В нем оставалось лишь несколько мужчин, игравших в карты, какой-то ребенок, рыжеволосая женщина, запоем читавшая книгу, а чуть ближе — мужчина со страшным, перекошенным профилем, он о чем-то сердито рассказывал, повернувшись спиной к круглым настенным часам.
Его мать была дома. Она сидела за письменным столом в своей комнате вправо по коридору, дверь к ней была открыта. Она подняла голову: сын направлялся в сторону лестницы — очевидно, зашел домой за какой-то вещью, — по пути он на минуту заглянул к ней, чтобы взять ее руку и прикоснуться губами к ее пальцам. Комната его отца была на втором этаже, угловая. Он поздоровался с горничной в коридоре, а в следующий миг, абсолютно не думая о смерти, замер, уставившись на револьвер, затем сунул этот почти килограммовый предмет в карман и прихватил патроны. Затем снова сел на мотоцикл и поехал через Воорсхотен к себе в Лейден. Несмотря на все события последних дней, в комнате у него царил порядок. Деревянный пол тихонько поскрипывал. Он снял с себя защитный шлем и очки, немного протер глаза и зарядил револьвер. Ни на секунду ему не пришла в голову мысль о прощальном письме, в его сердце жила лишь одна цель. Встав к арочному окну спиной, он взвел курок и приставил дуло к черепу над ухом.
— Возможно, я прицелился чересчур близко к затылку, — сказал мне Ван Влоотен, — или направил дуло слишком косо.
Я смотрел ему прямо в лицо. Его голова сейчас, как впрочем и до этого, легонько покачивалась — в чем можно было усмотреть единственное проявление в нем каких-либо эмоций.
— Или направил дуло слишком косо, — пробормотал он, набрал воздух, словно желая сказать что-то еще, но в этот момент его перебил голос из громкоговорителя:
“Пассажиров рейса АП-401 просят срочно пройти на посадку”.