МОЙ ДЯДЯ С КОНИ-АЙЛЕНДА[10]

Жизнь устроена так, что нашим родителям неизбежно приходится лишать нас иллюзий. От них мы узнаем, что Санта-Клаус не существует, что о лагере нечего и мечтать, что умирает бабушка, что сами они подчас бывают неразумны и злы. Иногда бескорыстие и доброта кого-то из взрослых возвращают нам на какой-то срок незамутненную детскую веру, которая иначе обращается в горечь. Если в детстве среди ваших родных был не отягощенный собственной семьей человек, который любил вас не за то, что из вас должно получиться, не за то, что вы для него когда-нибудь сделаете, а просто потому, что вы существуете на свете, вы должны быть благодарны судьбе. У меня был такой дядя.

Я жил с родителями в Да́нкерке, штат Нью-Йорк, на озере Эри, между Буффало и городом Эри, что находится уже в штате Пенсильвания. Наш дом стоял в одном из переулков, отходящих от Главной улицы. Отцу моему достался в наследство магазин скобяных товаров и сельскохозяйственных орудий; он проводил там все дни, мама тоже помогала ему, пока я был в школе, обслуживала покупателей и вела книги.

Мама у меня была молодец, я это теперь понимаю, она стойко переносила трудности, которых не могла себе представить, когда влюбилась в моего отца во время летних каникул на озере Шатокуа. Жила она тогда в Нью-Йорке и собиралась стать певицей. Помню, она часто пела по вечерам — у нее было чистое, приятное сопрано, — аккомпанируя себе на пианино, которое папа подарил ей, когда у них родился первый и, как потом оказалось, единственный ребенок, я, Чарли Мо́ррисон. Пытаясь немного отвлечься и забыться, мама приобщала меня к «миру возвышенного»: вечера поэзии по пятницам в ее женском клубе, уроки музыки с мисс Леттс, репродукции шедевров мировой живописи, поездки в Буффало на концерты и раз в год в Нью-Йорк, повидаться с братьями — дядей Элом, дядей Эдди и дядей Дэном.

Из них я больше всех любил дядю Дэна. Не помню, как случилось, что он оказался у нас в тот день, когда мне исполнилось пять лет и я впервые пошел в приготовительный класс. Зато я до боли ясно помню картину: после этого первого, похожего на кошмар дня в школе мы с мамой подходим к нашему маленькому каркасному домику, слегка кособокому, как мой отец, а навстречу нам шагает по залитому солнцем щербатому тротуару дядя Дэн, и за ним бежит на кожаном плетеном поводке щенок — ирландский сеттер.

Не считая нашего домашнего доктора, который ходил в сапогах и у которого плохо пахло изо рта, дядя Дэн был единственный настоящий врач среди известных мне людей. Пусть он не был медицинским светилом, пусть у него никогда не было ни жены, ни детей, но он знал, чем можно помочь мальчишке в трудную минуту. Еще не оправившись от тоскливого одиночества, испытанного в этой удивительной, незнакомой комнате, называемой классом, я бросился к дяде Дэну, а он размотал с руки поводок и кинул его мне.

— Это для нашего школьника, — сказал он. — Получай в подарок щенка, Чарли-малыш!

Я упал на колени и начал гладить и обнимать мою собаку, а дядя, крепкий, невысокий, широкоплечий, спокойно улыбался, зажав в зубах сигару, словно не замечая маминого удивления и испуга, и ласково подталкивал меня носком ботинка в зад.

— Не обижай его, Чарли, — сказал он, — и у тебя будет верный друг.

Я не умел рассказать дяде Дэну, что люблю его больше всех. К другим маминым братьям из Нью-Йорка я тоже хорошо относился, но у них были жены и дети, а дядя Дэн — я это чувствовал — целиком принадлежал мне. Говорили, что я и похож на него, и меня это всегда приводило в недоумение: как же так, ведь он большой и сильный, с буйной рыжеватой шевелюрой — у отца, с тех пор как я его помню, голова была почти лысая, и мне сейчас даже трудно сказать, какого цвета была жалкая растительность у него за ушами, — и к тому же эти густые колючие усы! Неужели маленький мальчик может быть похож на пожилого — ему в то время было лет тридцать — усатого мужчину? Но он все равно чувствовал то, в чем я не смел ему признаться, иначе не тыкал бы меня носком ботинка в зад, не дарил бы щенка.

С годами я пришел к мысли, что, живи дядя Дэн с нами, он понимал бы все гораздо лучше моих родителей. Конечно, папа и мама тоже пытались найти со мной общий язык. Их ли вина, если в нашем скучном, застойном городишке это не всегда получалось? Но я с детской жестокостью обвинял их, с утра до вечера пропадающих в своем жалком, прогорающем магазинчике, где всегда было темно и пахло железными опилками и птичьим кормом, — а тут еще начался кризис, и наша жизнь вообще сделалась похожей на нескончаемый траур, — обвинял их в том, что они не имеют ни малейшего представления, как надо обращаться со мной. Иначе они не стали бы лгать мне, когда у моей собаки после чумки начались судороги и они отнесли ее усыпить, и не дали бы мне, пусть из лучших побуждений, проспать представление бродячего цирка — ведь в Данкерке целый год никто не видел ничего интересного! — после того как я весь день работал до изнеможения, чтобы получить контрамарку, потому что в те трудные годы родителям не на что было купить мне билет.

Мне шел в то время тринадцатый год, я был угрюм и непослушен, после неудачи с цирком со мной стало особенно трудно, и вот как-то летом отец сообщил мне, очень деликатно и слегка конфузясь, что в награду за хорошие отметки и за помощь в магазине они с мамой решили послать меня в Нью-Йорк. Одного.

Я был уже достаточно большой и понимал, что решить такую вещь сами родители не могли, нужно было согласовать все с мамиными родными — хотя бы потому, что жить мне придется у них. Мама в этом году сама не ездила в Нью-Йорк, но об этом у нас дома не говорили, как и о том, кто дает мне деньги на поездку: это было бы так же бестактно, как выспрашивать, что тебе подарят на рождество и сколько подарок будет стоить.

К тому же у меня было сильное подозрение, что все расходы взял на себя дядя Дэн — он был меньше других обременен, и потом, он недавно прислал мне открытку (на письмо его никогда не хватало), где спрашивал, не хочу ли я у него погостить.

Если бы родители решили послать меня не к дяде Дэну, а к маминым манхэ́ттенским[11] родственникам, к дяде Элу или к дяде Эдди, я бы скорее всего отказался ехать, — не потому, что был пресыщен или избалован Нью-Йорком, нет, просто мы с мамой всегда останавливались у дяди Эла и тети Клары, и мама спала в гостиной на диване, а я на раскладушке в детской.

Я против них ничего не имел, но они были самые обыкновенные люди, совсем не похожие на тех столичных жителей, которых я себе представлял. Дядя Эл бывал дома только по воскресеньям, и то вечером; он с мрачным видом сидел у приемника и слушал Эда Уинна, а тетя Клара целыми днями возилась в кухне и болтала с мамой. Моим двоюродным братьям не покупали велосипедов, они даже не умели на них ездить. Меня они все время скучно дразнили деревенщиной. Мы перебрасывались мячом в залитом асфальтом дворе их дома, где ниоткуда не выбивалась ни одна травинка, на пятачке возле старого заброшенного фонтана с позеленевшей нимфой, и от безделья нехотя шпыняли друг друга.

— И это все, на что вы тут, в Нью-Йорке, способны? — спрашивал я. — Неужели нельзя придумать что-нибудь поинтересней, чем ходить по дорожкам Сентрал-парка и считать кучи лошадиного дерьма?

— Сам ты лошадиное дерьмо! А правда, что у вас в Данкерке до сих пор водятся дикие индейцы? Ты не боишься, что тебя поймают и снимут скальп?

Появлялась гонимая неуемной жаждой духовного обогащения мама и, погрузив всех нас в автобус, везла в Городской музей глядеть на манекены, обряженные в туалеты жен давным-давно умерших нью-йоркских мэров, или в Музей естественной истории — рассматривать склеенные кости бронтозавров и тиранозавров. Дней через пять-шесть я уже был не прочь вернуться домой.

Сейчас совсем другое дело — сейчас я буду жить на Кони-Айленде у дяди Дэна. С той самой минуты, как отец попрощался со мной перед грязным зданием автобусной станции, где пахло кризисом и банкротством, с той самой минуты, как он закинул свой старенький чемодан в сетку у меня над головой и, улыбнувшись бодрой улыбкой, за которой притаилась никогда не оставлявшая его тревога, неловко пожал мне руку, меня охватила радость свободы и жажда приключений.

Весь долгий путь до Нью-Йорка через Пенсильванию — Эри, Уоррен, Каудерспорт, Тоуанда и Скрэнтон — меня переполняло ликование, будто я не трясся на рваном, с вылезающей набивкой сиденье междугородного автобуса, а стоял на мостике парусника, летящего по волнам. Радость моя ничуть не уменьшилась, когда я не увидел дяди Дэна на конечной остановке в Манхэттене, где он обещал меня встретить. Крепко сжимая ручку чемодана, как наказывал мне отец, я искал дядю Дэна глазами, и в это время ко мне подошла девушка из бюро добрых услуг и спросила, не я ли Чарли Моррисон.

— Твой дядя сейчас занят. Он велел тебе ехать к нему домой. Поезжай надземкой, на метро не садись, а то можешь заблудиться.

Вот это в духе дяди Дэна — не натравливать на меня родственников, а доверить самому добираться до Кони-Айленда, хотя час был уже поздний. Я доехал без всяких приключений, сволок чемодан с платформы надземки на Сэрф-авеню и пошел по шумной даже в полночь и оживленной, как Таймс-Сквер[12], улице к дому дяди Дэна, где во всех окнах его квартиры на втором этаже значилось, что здесь живет доктор такой-то. Я поднял руку к кнопке ночного звонка и вдруг услышал знакомый раскатистый бас:

— Привет, Чарли-малыш! Ну как, хорошо доехал?

Я быстро обернулся. Дядя Дэн со своим докторским чемоданчиком в одной руке, ключом и сигарой — в другой стоял рядом и улыбался. Шляпа его была сдвинута на затылок, полотняный костюм измят. Он немного пополнел, лицо у него было усталое, но, в общем, он почти не изменился.

— Давай забросим вещи в прихожую и пойдем куда-нибудь порубаем.

Мы повернули за угол и пошли сначала по скрипящему под ногами песку, потом по дощатому настилу вдоль пляжа. Над головой тяжелыми ожерельями висели гирлянды лампочек, плясали неоновые рекламы на магазинах и киосках, то тщетно пытаясь догнать друг друга, то взлетая в небо снопами разноцветных искр, и в их ярком свете было видно, как высоко поднимается дым над жаровнями в открытых закусочных и как вьется пар над кофейными контейнерами. Исходя горьковатым чадом жженой патоки, мерно раскачивающиеся автоматы выбрасывали пышные бело-розовые ленты взбитой в пену пастилы, и матросы галантно подносили их к розовым смеющимся губам своих подружек. Земля дрожала от топота шагающих по настилу людей; доски под ногами были в мокрых следах запоздалых купальщиков и в лужах пролитого лимонада — мальчишки такого возраста, как я, бегали с откупоренными бутылками, зажав горлышко пальцем, и обливали не ожидающих подвоха прохожих. И, заглушая все шумы, грохотали в Стипл-чейс-парке напротив «русские горы», с которых вагонетки низвергались куда-то за горизонт, словно экспресс, несущийся в преисподнюю.

Дядя Дэн привел меня в сосисочную «У Натана» и сказал официанту-греку:

— Сделай две порции нам с племянником, Крис. Тебе с чем сосиски? — обернулся он ко мне. — С капустой? Я забыл, какой ты любишь гарнир.

— Мне со всем, что тут у них есть, — храбро заявил я.

Знала бы мама, что ее сын среди ночи ест насквозь проперченные сосиски, да еще с такой острой, обжигающей рот приправой!

— Значит, этот молодой человек ваш племянник, док?

— Ага, он с Запада, приехал ко мне погостить. Теперь нас двое холостяков, будем веселиться. — И он взял в рот чуть не полсосиски. Я никогда еще не видел, чтобы человек одновременно ел, курил сигару и орудовал зубочисткой. — И вот еще что, Крис. Если парнишка появится у вас днем с голодным блеском в глазах, имейте в виду, он вполне кредитоспособен.

— Ясно. — Официант протянул через стол волосатую, как у гориллы, руку. — Возьми кныш, сынок.

Мы запивали сосиски и кныши квасом. Стенки стеклянных кружек, огромных и тяжелых, как гири, запотели. Дядя Дэн сдул на меня высокую шапку пены, как будто мы пили пиво (а я про себя как раз так и думал). На улице он спросил:

— Ты дома когда ложишься спать?

Я заколебался — в субботу мне разрешали сидеть до девяти. Прибавить еще полчаса? Но что-то заставило меня сказать правду. Дядя Дэн поморщился.

— Что-то уж больно рано. Для Кони-Айленда не годится. Знаешь что? Забудем о комендантском часе, пока ты живешь у меня, только дай слово, что не проболтаешься маме.

Вот это да! Я даже не сразу нашелся, что ответить.

— Твоя мать хорошая женщина, — задумчиво сказал он. Я никогда прежде не слышал у него такого тона. Он взял меня за локоть и повел сквозь толпу, куда более многолюдную и шумную, чем собиралась у нас в Данкерке, когда приезжал цирк. — У нее свои недостатки, как и у всех у нас, но я ее очень люблю. Впрочем, дядя Эдди и дядя Эл тоже славные люди, но наделали в жизни ошибок. Во-первых, они женились. — Он бросил сигару и продолжал: — Во-вторых, уехали из Бруклина. В Манхэттене ты совершенно забываешь, что рядом океан. То ли дело здесь!

Я шел, стараясь попасть с ним в ногу, и думал, что никогда еще дядя Дэн не обращался ко мне с такой длинной речью. А он, помолчав, сказал:

— Здесь хорошо жить. Вот увидишь.

Заснул я мгновенно, но все-таки успел заметить, что дядя Дэн лег в постель в трусах. Мама никогда спать в трусах не позволяла, но я тут же решил засунуть утром свою пижаму в папин чемодан и больше ее не доставать. Еще мама считала, что под душем хорошо не вымоешься, и поэтому дома у нас была безобразная старая ванна на высоких ножках, для которой приходилось греть воду в кухне на плите, а в самой ванной гуляли такие сквозняки, что мы, перед тем как мыться, затыкали тряпками окно и нагревали комнату электрическими плитками, принесенными из папиного магазина. А в ду́ше у дяди Дэна, куда я побежал, проснувшись, когда у него в кабинете уже вовсю шел прием, была дверь с морозным узором на стекле и никелированной ручкой, какие я до сих пор видел только в кино, и горячая вода лилась из крана круглые сутки.

За то время, что я прожил на Кони-Айленде, я немного познакомился с Нью-Йорком и как турист выстоял вместе с другими провинциалами очередь на Шестой авеню, чтобы посмотреть в Радио-Сити фильм о русской революции с Марлен Дитрих в главной роли, поднялся на крышу небоскреба «Эмпайр Стейт Билдинг» и глядел оттуда вниз на поток пешеходов, среди которых, может быть, были дядя Эл или дядя Эдди («сверху твои дядюшки кажутся крошечными, как муравьи»), но главное — мне открылось, какие несметные возможности таит этот город: стоит лишь захотеть и ты можешь проникнуть в любой из его многочисленных мирков, совершенно обособленных и замкнутых, как мирок нашего маленького городка.

Понял я это благодаря дяде Дэну, причем сам он об этом и не подозревал. Он просто решил, что мне будет интересно посмотреть, как он работает: ему и в голову не приходило, что, возя меня с собой к пациентам и делая участником своих ежедневных забот, к которым он хоть и привык, но не променял бы их ни на какие другие, он показывает мне, что́ дает людям силу жить в этом сложном, удивительном мире.

Дома мой отец знал всех, кто заходил к нему в магазин, — здесь вся округа знала дядю Дэна. Однажды — не то в первый, не то во второй день после моего приезда, я не помню точно, потому что теперь, когда я вспоминаю ту принесшую мне освобождение неделю, мне трудно расчленить ее на последовательные события, словно революция, которую я тогда пережил, была чем-то бо́льшим, чем просто совокупность отдельных ее бунтов и мятежей, — когда мы шли с дядей Дэном за его машиной, которую он держал в гараже за несколько кварталов от дома на Нептун-авеню, к нам подбежала плачущая женщина.

— Доктор, доктор! — Она, задыхаясь, протягивала к дяде Дэну красные, натруженные руки таким жестом, будто хотела дать ему какую-то очень дорогую для нее вещь, вроде только что испеченного пирога.

В голове у меня мелькнула мысль, что, будь у нее в руках хоть что-нибудь, хотя бы кошелек, ее исступление не было бы так страшно.

— Ну зачем так, не надо! — сказал дядя; фамилии ее я не разобрал, но мне показалось, что она польская или словацкая. — Муж, да? Каспер?

Она кивнула, быстро шагая рядом с нами.

— Он избил миссис По́лани. Бросился на нее и хотел задушить.

— Я же говорил вам!

— Доктор, что мне делать? Отдать его в сумасшедший дом? А кто будет нас кормить?

— Теперь все равно придется, другого выхода нет. — Он открыл переднюю дверцу машины: — Садитесь.

Она решительно затрясла головой. Что такое? Почему она не хочет ехать в машине? Я с бьющимся сердцем глядел на испуганную, дрожащую женщину, которая отказывалась сесть на переднее сиденье.

А дядя Дэн понял, в чем дело. Он со вздохом распахнул заднюю дверцу:

— Давайте быстрее!

Она влезла в машину, я уселся рядом с дядей, и, когда мы тронулись, он тихонько шепнул мне:

— Она считает, что ей не положено сидеть впереди рядом с доктором. Удивляюсь, как она вообще согласилась поехать с нами.

Через несколько минут мы остановились возле кирпичного дома дешевых квартир, такого же, как я все на этой улице, только перед ним была толпа народу. Дядя Дэн погудел, чтобы его пропустили, и потянулся другой рукой за лежащим сзади чемоданчиком.

— Идемте, Клара, — позвал он женщину, примостившуюся на самом краешке сиденья, словно она боялась испачкать его. — Нужно посмотреть, что с миссис Полани. А ты, Чарли-малыш, пригляди за машиной.

Мог ли я усидеть в машине на этой шумной бруклинской улице, под палящим солнцем, среди толпы местных ребят, с любопытством разглядывающих меня? Я, конечно, вылез и стал пробираться к дому.

Девочка лет двенадцати с распустившейся косичкой плакала, уткнувшись в плечо седой женщине, их окружала толпа.

— Что случилось? — решительно спросил я.

— Это ее дочка, — солидно объяснил мне какой-то мальчишка. Он плохо говорил по-английски, и я не сразу его понял. — Этот псих чуть не убил ее мать. Он настоящий псих. А ты сын доктора?

Только я открыл рот, чтобы ответить, как из парадного появился худой мужчина с бледным до желтизны лицом и, начав медленно спускаться с крыльца, на минуту остановился, чтобы закурить. Он был без галстука, но в модном полосатом костюме с большим масляным пятном на лацкане пиджака, брюки он, видно, забыл застегнуть. Толпа при виде его отпрянула. Дунув на спичку, мужчина подошел прямо ко мне, нагнулся так близко к моему лицу, что я мог разглядеть поры на его мясистом носу, и вонзил в меня светло-серые, почти бесцветные глаза. Было ощущение, что он смотрит куда-то сквозь тебя.

— Ты сын доктора?

— Племянник.

В толпе, которая утке опять сомкнулась вокруг нас, послышался шепот.

— Он великий человек, — сказал мужчина. — Ученый. Знает науки. А ты?

— Нет.

— Наука правит миром. Если ты знаешь науку, ты все можешь. Возьми миссис Полани. Она могла принимать звуковые сигналы. Они ей посылали приказы убить меня. Эта женщина могла всех нас погубить. Ты знаешь миссис Полани?

Я молча покачал головой. До меня вдруг дошло, кто этот человек и почему он говорит такие странные вещи, но я ничуть не испугался. Мне было только очень интересно. Мужчина еще что-то говорил, обрывочно и непонятно, но тут на улицу вышел своей уверенной, тяжелой походкой дядя Дэн, дуя на рецепт. Он поманил к себе плачущую девочку.

— Эй, Жаннет! Беги в аптеку Рудницкого, там тебе все сделают. Мама скоро поправится. Я завтра загляну. — Он подмигнул мне и, сунув в рот свежую сигару, повернулся к человеку, который говорил со мной: — Каспер, мы сейчас совершим с вами небольшую поездку. Вы, я вижу, познакомились с моим племянником?

— Конечно. Умный парнишка. Тоже будет ученый, как вы. Наука правит миром.

Его сузившиеся зрачки были не больше булавочной головки, челюсти судорожно сжаты, улыбка напоминала собачий оскал.

— Совершенно верно. Идемте, Каспер, пора. Вот и ваша жена.

Прижав к лицу платок, она, как слепая, спустилась с крыльца и пошла к машине сквозь толпу зевак.

— Клара, вам нужно будет подписать в больнице бумаги… Захлопни дверцу, Чарли-малыш.

Машина тронулась. Дядя Дэн спокойно болтал с женой, а я сидел возле помешанного мужа, который только что чуть не убил беззащитную женщину. В лечебнице его сразу же увели, и, возможно, он до сих пор шагает по своей палате из угла в угол, пытаясь обнаружить, кто еще способен принимать тайные сигналы науки.

Поручив его жену — она все еще плакала в отчаянии, что теперь ей придется одной кормить семью, — заботам больничной сестры, дядя Дэн направился в полицейский участок, потому что надо было сообщить о происшедшем полиции. Оттуда мы поехали через весь Кони-Айленд на Брайтон-бич, и там в одном из домиков на косе, где пахло морем, гниющими водорослями и просмоленной пенькой, а не едой и лифтами, я познакомился со шпагоглотателем.

Мистер и миссис Альва́рес по виду ничем почти не отличались от покупателей моего отца. Она была бездетная, но ласковая и сердечная женщина, очень полная, а глаза у нее сверкали, как у оперной певицы. Когда мы приехали, она вытаскивала из духовки противень с пирожками. Не успел ее муж, вышедший к нам в халате с номером «Дейли Ньюс» в кармане, пожать мне руку, да так крепко, что у меня выступили на глазах слезы, как она уже налила мне стакан молока и наложила полную тарелку пирожков.

Пока я ел и пил, она стояла возле меня, гладила по голове и приговаривала:

— Значит, ты из Данкерка, сынок. Хороший город, очень хороший. Мы с Альфредом не раз приезжали к вам с цирком на ярмарку.

— А что вы делали в цирке?

Ее грудь заколыхалась.

— Была наездницей, хоть сейчас в это трудно поверить. Когда я растолстела, мы поселились здесь, и Эл стал показывать свой номер на острове.

Ее муж, после того как дядя Дэн осмотрел его, вернулся к нам из спальни в майке и брюках, не накинув даже халата. На меня произвели сильное впечатление его плечи: их сплошь покрывала татуировка — драконы, обвивающие хвостами его сильную мускулистую шею.

— Ну что, сынок, нравится тебе здесь? — спросил он.

— Конечно.

— Док говорит, я еще поживу, — объявил он нам.

— Если перемените работу, — сердито уточнил дядя, но никто, казалось, не обратил на эти слова внимания.

Мистер Альварес открыл чулан и вытащил оттуда что-то длинное, вроде ручки от метлы, завернутое в кусок фланели.

— Вы еще не водили парнишку в парк, док?

Дядя Дэн покачал головой:

— Он даже на Бе́длоус-Айленде не был, не видел статуи Свободы.

— Подумаешь, статуя Свободы… Гляди, сынок, я сейчас тебе кое-что покажу.



Мистер Альварес открыл рот и медленно опустил в него шпагу по самую рукоятку.


Он ловким, красивым движением развернул фланель, и перед нами сверкнула шпага с тончайшей насечкой по всей длине лезвия. Не успели мы и слова вымолвить, как мистер Альварес вытянулся по стойке «смирно» и взял «на караул», потом взмахнул бронзовыми мускулистыми руками и поднес конец шпаги к губам. Откинув назад седую голову — так далеко, что я не поверил своим глазам, — он открыл рот и медленно опустил в него шпагу по самую рукоятку. Горло его напряглось; казалось, даже снаружи было видно, как по нему движется острая холодная сталь.

Миссис Альварес сидела за столом с невозмутимым и даже гордым видом.

— Неплохо, правда?.. Возьми с собой еще пирожков, вот, я завернула. Вдруг в дороге проголодаешься.

Мистер Альварес стал вынимать шпагу так же медленно и осторожно, как ее опустил, потом щелкнул каблуками и поклонился.

— Понял, в чем тут секрет? — спросил он и засмеялся хриплым, лающим смехом.

— В жизни не видел ничего подобного! — признался я.

— Я глотаю холодное оружие любой формы. Кроме изогнутого, вроде ятагана. Могу проглотить даже рапиру и саблю. Путь, по которому она идет, должен быть совершенно прямым, голову надо откидывать назад на девяносто градусов. Все дело в голове, верно, док?

Мистер Альварес дал мне шпагу посмотреть.

— Приходи на представление, сынок, там я делаюсь прозрачный. Я стою на фоне черного занавеса и глотаю шпагу с горящими электрическими лампочками, и зрителям кажется, будто у меня светится позвоночник.

Он проводил нас до двери и весело сказал:

— До встречи на представлении!

В машине дядя положил руки на баранку и вздохнул.

— Славные люди, правда?

— Еще бы!

— У него очень плохо с горлом. В общем-то, это предраковое состояние. Нельзя подвергать тело бесконечным надругательствам, оно не прощает этого, Чарли-малыш. Жена его больше не может работать, а он никакого другого ремесла не знает. Я подумал, тебе будет интересно с ними познакомиться…

Среди дядиных пациентов было много людей, которым приходилось терпеть надругательства, да еще такие, о которых я не посмел бы даже рассказать дома. Однажды дядю вызвали на Ноубл-стрит — название улицы врезалось мне в память, это было в Гринпойнте, возле Ист-ривер, как раз против нижнего Манхэттена, — к женщине, которой только что принесли труп ее сына: бандиты из соперничающей шайки в Ред-Хук всадили ему в затылок три пули. Она очень страшно кричала. Пока дядя Дэн делал ей успокаивающие уколы, я сидел внизу в кондитерской, дожидаясь его. Потом мы поехали на Сэндс-стрит, в ту ее часть, которая сейчас уже и не существует, а тогда там сплошь тянулись убогие домишки, населенные проститутками. Ехали мы мимо военно-морских верфей и всю дорогу молчали.

Я сидел с горящим лицом в машине, стараясь не смотреть на девиц, которые лениво жевали резинку и махали мне рукой из-за кружевных занавесок. Наконец появился дядя Дэн, швырнул чемоданчик на заднее сиденье и больно сжал мне рукой худое плечо.

— Чем больше несчастий я вижу, — сказал он, — тем голоднее становлюсь. Поедем перекусим в Боро-холл, а то у меня скоро начнется прием.

Ему еще надо было сдать какой-то отчет и получить медикаменты в деловой части Бруклина, поэтому мы остановили машину на Монтегю-стрит и пошли завтракать в настоящий бар. Там я увидел, как коммивояжеры бросали из стаканчика кости, этим решая, кому платить за выпивку.

— Да, в Данкерке такого не увидишь, — заверил я дядю.

Он засмеялся:

— Так ведь и Сэндс-стрит там тоже нет, Чарли-малыш!

Чего я только не повидал за ту неделю, что прожил у дяди Дэна в Нью-Йорке, чего не наслушался! Смотрел, как человек глотает сталь, ездил в одной машине с сумасшедшим, встречался лицом к лицу с падшими женщинами и убийцами… Самая толстая в мире женщина подарила мне свою фотографию с посвящением, а знаменитый подающий Вэн Мунго, мой давнишний кумир, оказавшийся дядиным приятелем, однажды взъерошил мне волосы и написал свое имя на бейсбольном мяче, который я решил покрыть воском, чтобы автограф не стерся, и показывать тем, кто не поверит моим рассказам.

Но это еще что! Пока у дяди Дэна в кабинете шел прием, я валялся на пляже, глотая один за другим номера «Оффи́шиэл Дете́ктив», которые захватывал из дядиной приемной — дома мне к этому журналу запрещалось и прикасаться, — а вокруг загорало несметное множество обнаженных людей, которые, казалось, выползли из своих щелей и собрались сюда со всего раскаленного Нью-Йорка… нет, со всего земного шара.

Я постиг тонкости блефа в покере, наблюдая, как играет по вечерам в своем клубе дядя Дэн с доктором Рейнитсом — невероятно худым и бледным зубным врачом — и тремя кони-айлендскими дельцами. Мне разрешили не ложиться спать в ночь карнавала — мало сказать разрешили, просто взяли с собой, как взрослого, — и я, тараща слипающиеся глаза, глядел чуть не до самого утра на вереницы красных пожарных машин, ползущих по освещенным разноцветными огнями улицам. Да, это была самая счастливая неделя в моей жизни.

* * *

Добрый гений моего детства, дядя Дэн сохранил и мою любовь, и мое уважение, когда я стал взрослым. Десять лет спустя, когда наш конвойный корабль, проводивший через Северную Атлантику торговые суда, остановился глухой декабрьской ночью в Грейвзендской бухте, дожидаясь, чтобы его пропустили на военные верфи, я отпросился на берег и побежал к дяде Дэну. После непроглядной черноты военных ночей, среди которой конвоируемые транспорты на ощупь пробирались навстречу гибели, Кони-Айленд, даже затемненный, ослепил меня. И все-таки это был совсем не тот Кони-Айленд, который я помнил, а голый, холодный, неприветливый; скрипели на ветру вывески аттракционов, напоминая выцветшими буквами о веселых представлениях, которые устраивались здесь летом; пустые, безлюдные улицы, все покрыто инеем, под ногами смерзшаяся грязь. Дяди Дэна дома не оказалось.

— А вы идите в турецкие бани, — посоветовала мне его экономка, — это совсем близко, вы ведь помните? Он там со своими приятелями играет в покер.

Немного разочарованный и огорченный, я снова побежал по темным улицам и ворвался в жаркое, парное святилище. За столиком, где среди фишек и бумажных стаканчиков с пивом валялись недоеденные сандвичи и жареное мясо на кусках пергамента, сидели, сияя лысыми черепами и мокрыми плечами при ярком свете свисающей над ними лампочки без абажура, дядя Дэн и его партнеры. На докторе Рейнитсе не было ничего, кроме сандалий и мохнатого полотенца вокруг бедер, но я его сразу узнал — по адамову яблоку и зеленому козырьку над глазами, с которым он, как видно, никогда не расставался; в руках он вместо иглы бормашины держал карты, но в остальном почти не изменился.

Задрапированный в простыню, дядя Дэн был похож на римского сенатора, с той только разницей, что римского сенатора трудно представить себе с сигарой в зубах. Волосы на его груди поседели, выросло солидное брюшко. Он посмотрел на меня устало, равнодушно, и меня это потрясло еще больше, чем происшедшая с ним перемена.

— Гляди, кто к нам пришел. Жив-здоров, Чарли-малыш? Джентльмены, надеюсь, вы помните моего племянника. Отто, Оскар…

Я кивнул им.

— Бери стул, садись. — Тот, кого звали Оскар, протянул мне руку, на которой блестели два кольца. — Джейк, принесите еще мяса. И пива: никогда не видел моряка, который отказался бы от пива!

— Побывал в Европе? — без всякого интереса спросил меня доктор Рейнитс.

— Мы все время плаваем туда и обратно, — пробормотал я. — Я ведь служу на конвойном корабле. Был в Галифаксе, в Шотландии, в Мурманске…

— Что ты говоришь! Я тоже когда-то был в Архангельске. Скучный городишко. Дома там, помню, щелястые, насквозь просвечивают…

— Ты вернулся домой целый и невредимый, это главное, — улыбнулся дядя. — Как будешь проводить отпуск? Небось задумал кутнуть как следует?

— Кутнуть? — На секунду у меня мелькнула отчаянная надежда, что он еще раз сделает для меня то, что сделал десять лет назад.

Я так давно страдал от морской болезни, меня столько времени мучил страх. Я не мог привыкнуть к тому, что всюду мины, не мог забыть гибели ветерана первой мировой войны — он вспыхнул, как спичка, задрал к небу нос, словно указующий перст, и ушел под воду, оставив на поверхности горстку обезумевших людей да почерневшие обломки.

А теперь меня ужаснули эти гражданские с их нелепым самодовольством, и больше всех — мой дядя Дэн. Мне хотелось одного: убежать, как, наверное, хочется убежать юноше, над которым зло посмеялась любимая им девушка. И вдруг в лице дяди Дэна появилось очень странное выражение, такое для него неожиданное, что я в первую минуту ничего не понял и решил — это зависть постаревшего, опустившегося человека, которого может расшевелить только турецкая баня да карты в обществе ему подобных. И я повторил в полной растерянности:

— Кутнуть?

Он медленно покачал головой. Потом взял в рот сигару, и его глаза сверкнули прежним блеском. Пригладив пальцем седеющие усы, он тихо сказал:

— Я знаю, о чем ты думаешь, Чарли-малыш. Но я всегда был уверен, что с тобой ничего не случится. Ты сейчас взрослее меня. Это я здесь тону, медленно и незаметно, и на мне даже нет спасательного пояса. — Он помолчал и, не обращая внимания на своих друзей, а моих недругов, которые вдруг словно перестали существовать, произнес перевернувшие мне душу слова, которые положили конец моим детским притязаниям на него: — Теперь я и сам не отказался бы от помощи.


Загрузка...