Когда мне исполнилось шестнадцать лет и я начал учиться в девятом классе, жизнь моя совершенно переменилась. До сих пор мое существование было ничем не примечательно. Мы росли с сестренкой в послевоенные годы, в маленьком провинциальном городке, на тихой, обсаженной вязами улице, в доме, где родилась моя мать. У меня был велосипед марки «Радж», набор «Юный химик», стрижка ежиком, и отличало меня от соседских ребят, кроме высокого роста, только то, что музыкой я занимался с удовольствием и неизменно блистал на ежегодных концертах, которые устраивались для учеников мисс Уэйкфилд. Мало того, в мечтах я видел себя в Нью-Йорке, на залитой светом эстраде Лью́исон-стэдиума: я исполняю фортепьянный концерт Грига, а тысячная толпа рукоплещет мне, как рукоплескала Артуру Рубинштейну.
Это мое увлечение взлелеяла мама, отца же, незадачливого агента по продаже недвижимости, оно очень огорчало — он все пытался переключить меня с музыки на медицину: подарил набор «Юный химик», ходил со мной по воскресеньям гулять и подолгу убеждал, беседуя как мужчина с мужчиной, что главное в жизни — ни от кого не зависеть. Его контора помещалась в деревянной пристройке к дому со стороны двора, так что в промежутках между телефонными звонками клиентов он часто заглядывал домой и, наверное, оказывал на меня больше влияния, чем все остальные отцы на своих детей в нашей округе.
Но вот я окончил восьмой класс и перешел в школу имени Фрэнклина Пирса, и здесь, очутившись совсем один в совершенно незнакомой мне толпе, я начал понимать, что тихий, уютный мирок Бью́кенен-стрит вовсе не весь мир. Тут были ребята, которые курили марихуану, и девушки, которые делали аборты; были интеллектуалы, которые даже в школьном кафе решали задачи по математике, и автолюбители, помешанные на своих самодельных гоночных автомобилях; были негры, которые исчезали сразу же после занятий, будто сквозь землю проваливались, и физкультсачки, которые до самого вечера играли в футбол или просто так болтались на стадионе или в спортивном зале, будто дома их не ждали ни родители, ни инструмент. Я не сблизился ни с одной из этих компаний, потому что боялся ограничить свою свободу — войди я в любую из них, я бы только лишний раз доказал, что остался тем же, чем был на Бьюкенен-стрит, а мне уже порядком надоела жизнь, которую я вел там.
И случилось так, что я с полнейшей непоследовательностью юности ограничил себя обществом одного-единственного человека, и ограничил так безоговорочно, что нас с ним стали называть в шутку женихом и невестой или братьями-близнецами.
Впрочем, у Юрия действительно был близнец — сестра Юти (полное имя Ютта), с которой он каждый день ходил в школу и которая занималась в балетной студии. Красота Юти ошеломляла. У нее были прямые длинные волосы, льющиеся по спине сплошным серебряным потоком, синие, как дельфиниум, косо поставленные глаза, широкие славянские скулы и фарфоровая кожа. Худенькая и плоская, как мальчишка, она ходила походкой балерины, вытянутая в струнку, с вывернутыми носками, и так была поглощена собой, что я не только не допускал мысли, что можно влюбиться в сестру лучшего друга, но считал ее самой неинтересной девушкой в мире.
Юрий был совсем не похож на сестру — ростом мне по плечо (как только мы подружились, нас стали дразнить «Матт и Джефф»), кривоногий, с жесткими каштановыми вихрами, с циничной усмешкой, почти всегда кривящей его полные, чувственные губы. Он играл на скрипке — которую, кстати, таскал за собой всюду, даже в уборную, — и играл со страстью и блеском. Он с седьмого класса был первой скрипкой в нашем школьном оркестре, но меня отпугивала не его талантливость, а эта его усмешка. Ребята из струнной группы говорили, что он, в общем, парень ничего, только немножко важничает, как школьник, согласившийся поиграть с малышами. Еще они говорили, что мать будит его каждое утро чуть свет и он до школы занимается на скрипке не меньше двух часов, — я потом узнал, что это правда.
Однажды, когда я после девятого урока сидел в классе за роялем, разучивая первую часть ля-мажорного концерта Моцарта, которую наш дирижер мистер Фьори́но дал мне готовить к весеннему выступлению с нашим оркестром, в комнату вошел развинченной походкой Юрий Кветик и встал, облокотившись о хвост рояля и зажав ободранный футляр своей скрипки носками рваных теннисных туфель. Он послушал, улыбнулся своей обычной улыбкой, показав неровные передние зубы, и сказал:
— Аккомпанировать умеешь? У меня тут есть вещица Брамса, можем попробовать.
Через несколько дней мы уже знали друг о друге то, чего ни он, ни я никогда никому прежде не рассказывали. Все скоро привыкли, что мы вместе обедаем в школьном кафе, и, если нам из-за домашних заданий или уроков музыки не удавалось встретиться после школы, мы болтали вечером по телефону — более сдержанно, чем наши сестры, но почти так же долго.
Юрий был у нас дома всего раза два. Отец жаловался, что его нервы не выдерживают визга настраиваемой скрипки. А стоило нам заиграть, как он тут же кричал, что мы мешаем ему разговаривать по телефону, из-за нас он не слышит собственного голоса, — это было уже совсем несправедливо. В конце концов отец откровенно заявил, что не доверяет Юрию — не только потому, что он разжигает во мне честолюбивые мечты о музыкальной карьере, но и потому, что он живет по ту сторону Пирс-Хай, на Коттер-стрит, в шумном квартале, где подростки целыми днями возятся с самодельными автомобилями, женщины громко бранятся на никому не понятных языках, а мужчины совсем забыли стыд и напиваются прямо на улице.
Я чувствовал, что теряю к отцу уважение; Юрий на все это только пожимал плечами и усмехался, и эта его усмешка, по-моему, ужасно злила отца, потому что в ней он чувствовал то мудрое презрение, которое ранит взрослых больнее, чем юношеская дерзость. После этого мы с Юрием стали уходить в парк, если была хорошая погода, или к нему, если было холодно или шел дождь. Его родители мало сказать не возражали — они искренне радовались, когда я появлялся в их квартире на втором этаже.
Кроме Юти, которая была с нами по-своему дружелюбна, хоть и целиком поглощена собой, в семье была еще одна дочь, младшая. Когда я познакомился с Кветиками, Эллен училась в восьмом классе. Придумав имена для близнецов, родители исчерпали запасы своей фантазии, и, когда они увидели своего последнего ребенка, они, видно, решили, что достаточно для семьи одного скрипача и одной балерины, пусть у них теперь будет просто дочь. Эллен была славная девчушка с милой, тихой улыбкой и мягкими карими глазами, совсем не похожими на глаза Юрия и Юти: под ними всегда лежала тень, словно она не спала ночь. Эллен совершенно не интересовали ни музыка, ни танцы, она никогда не раскрывала книги. Она ходила в школу, занималась хозяйством, когда родители были на работе, а Юрий с Юти на занятиях, и казалось, больше ей ничего не было нужно. Кроме того, Эллен была полновата, — возможно, что фигурой она пошла в мать.
Сама миссис Кветик была грузная, расплывшаяся женщина с бесформенным бюстом; она дышала ртом и так переваливалась на ходу, что, казалось, слышно было, как скрипят ее суставы. Она работала медсестрой, и всегда на ней был мятый, весь в пятнах халат, карманы которого отвисали под тяжестью сигарет «Пел-Мел», спичек и прихваченных из больницы анацина и буфферина: она жевала эти лекарства, как жевательную резинку или конфеты.
— А, здравствуй, здравствуй! — встречала она меня, если оказывалась вечером дома. — Собираетесь играть? Отлично, будешь с нами ужинать.
Отказываться было бесполезно, она взмахом руки отметала все возражения и кричала Эллен, не выпуская изо рта сигареты и обсыпая халат пеплом:
— Чего ты ждешь? Убирай свою доску, мальчикам нужно заниматься! И погляди, хватит ли гуляша на ужин.
У гладильной доски не было ножек, и Эллен обычно клала ее одним концом на спинку кухонного стула, а другим — на крышку пианино и гладила халаты матери (я ни разу не видел на миссис Кветик чистого халата, и для меня все это было загадкой — ведь Эллен только и делала, что их гладила). Когда я хотел открыть пианино, она снимала доску и клала ее на круглый дубовый стол в столовой. Когда нужно было накрыть стол для шестерых, она ставила доску к стене. Но на стену мистер Кветик повесил большое, в рост человека, зеркало и укрепил кусок водопроводной трубы для Юти, и, когда та, держась за трубу одной рукой, начинала делать свои упражнения, Эллен приходилось вытаскивать тяжелую, словно мольберт, доску на лестничную площадку, так что, поднимаясь по вытертой дорожке к квартире Кветиков, ты сразу видел, что сейчас Эллен занимается какими-то другими домашними делами.
Чаще всего она возилась с обедом. Пока мать ухаживала за больными, а сестра сгибала и разгибала спину, Эллен стряпала, подавала и убирала и, только накормив всех нас, садилась поесть в уголке, как нянька. Часто мистер Кветик приходил домой после сверхурочной работы, когда мы уже доедали третье, и ему приходилось собирать на стол отдельно. Но Эллен никогда не раздражалась, даже если отец ворчал, что котлеты разогретые. Меня всегда поражало, что у девушки, которой все помыкают, может быть такой довольный вид.
У нас дома разговоры за обедом были всегда одни и те же. Если слово брала мама, она выбирала какую-нибудь возвышенную тему — поэзия, искусство, и цитировала оратора, выступавшего сегодня в ее клубе, Джона Мейсона или Гилберта Хайета. Если бывал в разговорчивом настроении отец, но ничего интересного у него за день не произошло, он сообщал нам с сестренкой, какие мысли высказал в вечерней газете Джордж Сокольски или какую тему развивал по радио, пока отец ехал в машине, Гален Дрейк.
У Кветиков — совсем другое дело. Они ели шумно и жадно, будто неделю голодали, и говорили быстро и громко — все, кроме Эллен, та обычно молчала — обо всем, что приходило в голову. Хрупкая Юти поглощала все, что подавалось на стол, чудовищными порциями: справившись с тремя огромными кусками высоченного слоеного торта, она протягивала тонкую, как спичка, руку за четвертым и трещала своим резким, пронзительным голосом о том, как сегодня в студии мадам Татьяна ругалась с аккомпаниатором. Юрий, яростно работая челюстями, с хохотом изображал, как мистер Фьорино пытается дирижировать Зуппе: «Ну уж нет, меня вы не заставите играть бездарных композиторов с еще более бездарными музыкантами!» Одновременно его мать в строгом соответствии с законами контрапункта развивала другую тему, щедро делясь с нами сокровищами народной мудрости, к которой она приобщилась за годы служения страждущему человечеству.
— Живот у Герти, бедняжки, вспучился горой, — говорила она, громко схлебывая с ложки суп, — пришлось доктору делать ей дренаж. Запах стоял прямо как в свинарнике. Но ничего не поделаешь, надо было вывести из организма яд. Эллен, принеси еще цветной капусты, там, по-моему, осталось.
Муж ее был маленький, жилистый и добродушный человек. За все время моего знакомства с Кветиками я только один раз видел его не в обычной рабочей одежде (он неизменно ходил в коричневой кожаной куртке, рубашке и брюках цвета хаки), а миссис Кветик — не в ее мятых белых халатах пятьдесят шестого размера. Мистер Кветик работал слесарем — вернее, кажется, подручным слесаря на строительстве жилых домов, — ездил на стареньком дребезжащем «форде» с вышедшим из строя глушителем, и вряд ли кто-нибудь смог бы заподозрить его в том, что он увлекается теософией.
Однако в первый раз, как я пришел к ним, он спросил меня, знаю ли я Рудольфа Штейнера, и, когда я ответил: «Это, кажется, композитор, он писал оперетты», тут-то все и началось. Юрий громко застонал, Юти обреченно принялась за свои упражнения перед зеркалом, а мистер Кветик, не обращая ни малейшего внимания на близнецов, начал излагать мне основы антропософии. Голова у меня пошла кругом — тут было все, начиная с усовершенствований в севообороте и кончая усовершенствованными детскими садами, — но скоро я с облегчением заметил, что и остальные члены семьи не слишком хорошо во всем этом разбираются, да и сам мистер Кветик, когда дело дошло до частностей, начал путаться.
— Но я учусь, — говорил он, щелкая мозолистыми пальцами одной руки и ковыряя в зубах другой, — и это главное: нужно учиться у великих мыслителей прошлого и настоящего. Красоту дает единство, когда-нибудь ты это поймешь.
— Единство?
— А единство дают противоположности. Семя дает цветок, цветок дает семя. Кто дал вам музыку?
— Не знаю. Композиторы, наверное.
— Материя рождает дух, дух рождает материю. Понимаешь?
Мистер Кветик выписывал журналы, о которых я никогда и не слышал. Он любил читать — читая, он всегда шевелил губами: повторял то, с чем был не согласен или даже чего не понимал. Меня это поражало, а он так и сиял от удовольствия — сколько на свете интересного, о чем можно поговорить! Он сидел за чтением допоздна, делал выписки — зачем, я так никогда и не узнал, — а жена его в это время бродила по квартире в домашних туфлях со стоптанными до корня каблуками, посыпая пеплом голые полы, и открывала всюду окна — пусть у детей улучшается кровообращение и работа кишечника.
Юрию все это до смерти надоело; я тоже начинал тяготиться обстановкой, которая была у нас дома, но его хоть родители не пилили за увлечение музыкой, наоборот — они им гордились, помогали ему осуществить их собственные туманные мечты. К тому же они считали меня почти членом семьи и открыто гордились, что лучший друг Юрия не только живет на Бьюкенен-стрит, но еще и музыкант.
— Придет и мой час, — сказал мне однажды Юрий, по всегдашней своей привычке торопясь и глотая слова, как отец, — и тогда все полы в моем доме будут покрыты такими толстыми персидскими коврами, что, если уронить на них теннисный мяч, его потом в жизни не найдешь. Меня тошнит от голых полов, которые, видите ли, ближе к естественным условиям и полезнее для осанки Юти.
Я удивился: о каком часе он говорит? И он и я мечтали о славе, нас сблизило чудесное открытие, что мы мечтаем об одном и том же, но я не понимал, какое отношение к нашим признаниям и к нашей дружбе имеют деньги и персидские ковры.
Постепенно до меня начало доходить, что в глазах Юрия я был чем-то вроде мальчишки-фантазера, грезящего об успехах у девушек — он спасает их из воды, останавливает понесших лошадей, и девушки пылко и самозабвенно влюбляются в него, — но не смеющего представить себе последствий любви, то есть брака, детей, скучных, однообразных вечеров, зеванья в домашних туфлях перед телевизором за кружкой пива и так далее. Я воображал, что, если мы станем знаменитыми, слава будет нужна только затем, чтобы сделать нас еще более великими и знаменитыми, вознести нас, одетых во фраки, улыбающихся, на эстраду Карнеги-холла и Льюисон-стэдиума. А Юрий хотел, чтобы слава принесла ему персидские ковры.
Меня тревожила его практичность, но я с самого начала признал, что он талантливее меня и что главная роль должна принадлежать ему. А он повел дело так, что моя мама, которая перед ним немного робела, стала устраивать нам приглашения играть Шуберта, Бартока и Брамса в ее клубе и в клубах ее приятельниц, и некоторые приглашения освобождали нас от занятий в школе, а иногда нам даже платили. Мы слыли чуть не звездами в нашем городке, и не я один понимал, что обязан этим Юрию. Даже отцу пришлось признать, что дружба с Юрием мне не вредит, лишь бы наши успехи не кружили мне голову, но, пока я всего лишь аккомпаниатор, мне это не грозит.
Непривычно жарким даже для июня днем мы с Юрием, сдав последний экзамен, весело шагали по Коттер-стрит, ели мороженое и разглядывали девушек в легких летних платьях. В парадном у Кветиков Эллен, нагнувшись, мыла лестницу. Она обернулась на звук наших шагов, откинула мокрой рукой прядь темных волос со лба, глядя на нас по-детски серьезно.
— Привет, Эллен! — сказал я.
Она улыбнулась:
— Я хотела помыть лестницу, пока никого нет. А где Юти?
— Наверное, в городе, — пожал плечами Юрий. — Смотрит «Красные башмаки» в пятый раз. — Он перешагнул через ведро, махнул рукой, чтобы я шел за ним, и, не оглядываясь, крикнул Эллен: — Принеси чего-нибудь холодненького попить!
Комнаты были привычно неуютные, пахло окурками миссис Кветик, на полу валялись рассыпавшиеся журналы мистера Кветика. Я всегда любил приходить в этот дом, но сейчас мне показалось здесь почему-то голо и душно. Мы вышли на террасу и бросились в гамак.
— Почему ты так обращаешься с Эллен? — спросил я Юрия.
— Почему мы так с ней обращаемся, это ты хотел сказать? Я смешался.
— Мы и сами могли взять лимонад из холодильника.
Юрий снова пожал плечами, полные губы растянулись в усмешке.
— Разделение труда. Старик работает, чтобы платить за квартиру и кормить нас. Мама работает, чтобы платить за уроки музыки и танцев. Юти танцует, ей надо беречь ноги. Я играю на скрипке, мне надо беречь руки. Эллен смотрит за домом. Все правильно и справедливо.
Я не был в этом уверен. Мне казалось, нельзя принимать все, что для тебя делают, как должное. Но Юрий отмахнулся от моих сомнений.
— Ерунда! Я вот что хотел тебе сказать. В нашем городишке можно играть не только рок-н-роллы и Шуберта. Какое у Шуберта будущее? Два концерта в месяц, по пятьдесят долларов за вечер. Нам бы еще четыре-пять скрипок, контрабас, ударника и пару медных, и все будет в порядке. А ловкий агент и эффектное оформление…
— И что же эти скрипки и медные будут играть?
Юрий заговорщически подмигнул мне.
— Вальсы Штрауса, цыганские мелодии, вещи, под которые можно танцевать, не будучи акробатом, и при этом напевать, не смущаясь отсутствием голоса. Я изображал бы бродягу-скрипача, ты бы играл на рояле и дирижировал…
— И ради этого-то все принесли столько жертв? — Эллен стояла с кувшином в дверях.
Я никогда не слышал у нее такого голоса.
Юрий быстро обернулся.
— Ты зачем подслушивала? Что ты понимаешь? Может, ты надеешься, что я поеду в Европу, стану лауреатом какого-нибудь международного конкурса и меня потом всю жизнь будут носить на руках? В пятнадцать лет так думать простительно, а мне пора спуститься на землю!
Да, он спустился на землю. Создать оркестр, какой он задумал, семнадцатилетним юнцам не под силу, но через несколько лет мы это сделаем. Сейчас — он видел это яснее, чем я, — нам не выжить в джунглях музыкального мира. При его технике, с его работоспособностью и с его инструментом он может самое большее рассчитывать на пульт первой скрипки в нашем городском симфоническом оркестре. И чтобы подработать, ему придется давать уроки музыки («Господи, какая тощища! Взгляни на Фьорино») или играть где-нибудь в ресторане — эта работа окружена хотя бы бледным подобием романтического ореола, о котором, как ему казалось, мы мечтали все эти месяцы.
Я начал понимать, что Юрий, в отличие от меня, мечтает о вещах вполне реальных. Меня это огорчало так же, как Эллен, — наверное, потому, что Юрий толкал меня к компромиссам, неизбежным в жизни взрослых. И я не мог забыть, как дрожал кувшин в руках Эллен, когда она ставила его возле гамака, и как она потом бросилась в комнату.
Ни в тот день, ни потом Юрий не заговаривал больше об оркестре, который должен играть танцевальную музыку. На лето я устроился работать инструктором в лагерь для школьников, а Юрий, мечтавший о Танглвуде или Марборо[21], вынужден был поступить скрипачом в эстрадный оркестр, игравший у нас летом в городском саду.
Когда мы с ним встретились осенью, уже в последнем классе, нам обоим не терпелось наверстать упущенное, и мы сразу же возобновили наши дуэты. Я за лето почти забыл, какую глубокую радость дает музыка, когда играешь с любимым другом.
Полетели дни, месяцы, и стала обретать реальные очертания не высказываемая поначалу мысль о моем поступлении в университет. Отец, которому из-за кризиса пришлось уйти со второго курса, гнул свою линию, убеждая меня, что в университете я «завяжу связи, которые пригодятся потом на всю жизнь».
Я сделал ошибку, повторив эти слова Юрию, — он разозлился. Но его язвительный смех ужасно задел меня, и я стал думать не о том, что мой отец рассуждает как обыватель, а о том, что, может быть, действительно стоит навсегда распрощаться с Бьюкенен-стрит.
Юрий был очень способный, учение давалось ему легко, но о высшем образовании он совершенно не помышлял. И не потому, что оно было ему недоступно. Родители его, я знал, будут отказывать себе во всем, если он захочет поступить в консерваторию, но они воспитали его человеком, которого никогда не устроит роль мелкой рыбешки в большом пруду.
— Я смотрю на вещи реально, — ответил он мне, когда я заговорил с ним о консерватории. — Что меня ждет, например, после Джульярдского института? Конкурс на место в симфоническом оркестре. Нечего сказать, блестящая перспектива! Я гораздо лучше устроюсь здесь, мне помогут такие люди, как твоя мама, и не нужно будет до седых волос ждать вакансии.
Я глядел на него во все глаза.
— Ты хочешь навсегда остаться здесь? Отказываешься даже от попытки стать настоящим музыкантом?
«О чем же мы с тобой мечтали все это время?» — чуть не крикнул я, но что-то в его лице меня остановило.
Он протянул ко мне руки.
— Разве синица в руке не лучше журавля в небе?
Юрий не просто просил меня понять его, он хотел, чтобы я связал свое будущее с ним. Он, мой лучший друг, тешил себя несбыточной надеждой, что я откажусь от планов, которые взлелеял для меня мой отец. Ему нужна была моя моральная поддержка и мое физическое присутствие, но еще больше ему нужна была — это вдруг поразило меня, как удар, — помощь моей матери и ее друзей, а чтобы они помогали ему, я должен был остаться с ним.
Мне было очень обидно, что Юрий хочет использовать меня для такой цели. Уж лучше бы он открыто признался, что́ ему нужно от моей матери! Впрочем, тогда ему пришлось бы признаваться и в каких-то других вещах. И я смолчал, и все пошло почти как раньше.
Почти, но не совсем. Мы по-прежнему разучивали с ним концерты и сонаты, готовились к выступлениям, но я не забывал и о выпускных экзаменах в школе и решал, в какой университет поступать. Когда я наконец послал документы сразу в несколько и получил ответ, что меня принимают, я не полетел к Кветикам рассказать об этом, как полетел бы год назад. А Юрий меня никогда ни о чем не спрашивал.
Юти тоже не терпелось расстаться со школой. Ее ввели в театральный мир, вернее, в то подобие театрального мира, которым мог похвастать наш город: провинциальные актеры, эксцентрики, специализирующиеся на современных танцах, доморощенные битники, только начавшие появляться у нас, — и после нескольких проб, одна из которых — подумать только! — происходила в Нью-Йорке, ее приняли в разъездную труппу одного из музыкальных театров на Бродвее. Брали ее туда сразу же после выпускных экзаменов. За все время нашего знакомства я впервые видел Юти по-настоящему взволнованной.
Если на Юрия это известие не произвело особого впечатления, если Эллен молчала, улыбаясь загадочной улыбкой, неожиданной у девочки в шестнадцать лет, то родители были как будто довольны. Нужно устроить в честь окончания школы вечер, решили они, близнецы его заслужили.
— Мы тебя ждем, приходи в пятницу, — сказала мне миссис Кветик. — Будет пир на весь мир.
— Обязательно приду.
— Только приводи с собой девушку.
Я слегка растерялся. Тем нескольким знакомым девушкам, которых я мог пригласить в кино или на концерт, у Кветиков наверняка было бы неловко. И я сказал, что ладно, постараюсь.
Я не стал и стараться, но в назначенный день взбежал к Кветикам, прыгая через две ступеньки. В прихожей меня успокоил знакомый шум голосов, и запахи были знакомые, пахло стряпней миссис Кветик и Эллен: голубцами, салатом из баклажанов, пирогом с мятой. Но когда я вошел, мне показалось, что я попал в незнакомый дом. Шумели не Кветики, шумела толпа гостей, заполнившая всю квартиру; комнаты были увешаны серпантином и китайскими фонариками, словно танцплощадка, к стенам приколоты рисунки углем, изображавшие Юрия со скрипкой и Юти в пачке в натуральную величину. Я узнал нескольких ребят из школьного оркестра и из хора. Были тут и незнакомые пожилые люди — очевидно, друзья мистера и миссис Кветик, и хихикающая стайка голенастых девиц и узкобедрых юношей из балетной студии.
Хотя гости собрались недавно, было уже душно, накурено. Я, быстро мигая, оглядывал толпу, ища Юрия, и в этот момент кто-то с шумом открыл возле меня банку с пивом и высоко взмахнул ею, выплеснув шипящую струю пены на голый пол. Мистер Кветик, загнав в угол одного парня из моего класса и не замечая ничего вокруг, самозабвенно убеждал его есть яичную скорлупу, потому что в ней много извести. Увидев меня, он замахал рукой с куском ржаного хлеба, на котором лежал голубец.
— Иди скорей в столовую! — весело крикнул он мне. — Там Эллен с матерью наготовили еды на полк солдат.
Действительно, наготовлено было много, но есть мне не хотелось. Я взял банку пива и направился к пианино, за которым, окруженный толпой ребят из нашей школы, сидел Юрий, подстриженный и в новой ковбойке. Ребята просили его изобразить, как я аккомпанирую нашему хору, когда он поет Генделя.
Юрий взлохматил волосы наподобие моих, вытянул руки, пытаясь сделать их похожими на мои, длинные и костлявые, как грабли, и забарабанил попурри на темы «Бродячего короля» Фримля. Раздался хохот. Я тоже засмеялся, чтобы не показаться занудой, хотя весело мне не было. Юрий увидел меня, засмеялся и поднял руку.
— А вот и он сам, — сказал он, подвигаясь. — Садись, это твое законное место.
Ребята долго меня не отпускали. Поили пивом и требовали, чтобы я играл им легкую классическую музыку, но в конце концов я устал и запросил пощады. Протиснувшись сквозь толпу танцующих и болтающих гостей, я оказался носом к носу с миссис Кветик, которая вынимала из котла голубцы. Она сунула мне в руки дымящуюся тарелку.
— Что такое? — закричала она, щурясь от дыма торчащей изо рта сигареты. — Ты объявил голодовку?
Я заставил себя взять что-то в рот и сказал, как весело и хорошо у них сегодня.
— Ребята заслужили этот вечер. Они много трудились и не подвели меня. И потом, школу кончают раз в жизни, верно? — Она подтолкнула меня локтем в бок. — Так что веселись, вечер и в твою честь тоже.
Ужасно смущенный, я побрел по квартире. Миссис Кветик оказалась куда более чуткой и щедрой, чем мои родители. Только не слишком ли это много — такой пышный праздник близнецам всего лишь за окончание школы?
Пройдя длинный коридор, я зашел в кухню поставить тарелку. Мне было не по себе, хотелось уйти домой. Я пристроил тарелку на столе и вдруг услышал чьи-то шаги, обернулся — у двери стоял Юрий, усмехаясь своей обычной усмешкой.
— Что-нибудь ищешь?
— Я просто еще не видел Эллен, а здесь ее вернее всего найти, правда?
— Она где-нибудь тут, сейчас придет. Хочешь чего-нибудь есть или пить?
— Нет, спасибо. Здорово у вас сегодня. — Я видел, что он чего-то ждет, и сказал: — Меня принимают в два университета.
Он не упрекнул меня, почему я до сих пор молчал, только спросил небрежно:
— Ну, и в какой же ты пойдешь?
— Получу ответ от третьего, тогда решу.
— Значит, уезжаешь все-таки.
— Уезжаю.
— Ну что ж.
Мне не хотелось говорить легко о такой важной для нас обоих вещи, но, видно, Юрий рассудил иначе. Потирая подбородок слева, где у скрипачей бывает профессиональное раздражение, он бросил как бы мимоходом:
— Я, кажется, оскорбил тебя в лучших чувствах, когда изображал за пианино?
— Что за ерунда!
— Ну и отлично. Тогда разопьем банку пива.
Я хотел сказать, что вот-вот лопну, но взглянул на него и осекся. Я протянул ему стакан, и он вылил в него полбанки. Мы молча выпили, не глядя друг на друга.
— Ну, мне пора идти к ребятам. Если чего захочешь, скажи. — Он повернулся и вразвалочку зашагал прочь.
Мне следовало уйти, но я ведь не видел Эллен, убеждал я себя, а ее мне никак не хотелось обидеть. И я решил в последний раз обойти набитые гостями комнаты.
Сейчас гости уже не разговаривали, а кричали — о войне в Корее, которая только что началась, о свободе нравов в балете и о Госдепартаменте, о приготовлении компоста и о вредителях пшеницы, и никто больше не танцевал. Зато все дружно стучали банками из-под пива в такт заунывной народной песне, которую кто-то пел. Эллен нигде не было.
Я пробрался через столовую и гостиную на террасу. Тент был натянут, шторы в гостиной задернуты, и несколько секунд я ничего не видел в темноте. Потом в разных углах террасы различил несколько целующихся пар. Я повернулся уйти, чтобы не мешать им, но тут заметил тихо сидящую на гамаке девушку со сложенными на коленях руками. Это была Эллен.
Она подняла голову, улыбнулась и жестом позвала сесть рядом с ней. Я немножко растерялся, но она прошептала:
— Ничего, садись. Им не до нас.
Я поглядел направо и с изумлением сообразил, что блондинка, запустившая пальцы в волосы юноши, который, сплетясь с ней ногами, прижимал ее к перилам, будто хотел сбросить с террасы, что эта блондинка — Юти.
— Ей тоже не до нас? — шепотом спросил я.
Эллен слегка покачала головой.
— Это просто ее приятель.
— А ты-то что тут делаешь? Блюдешь нравы? — спросил я ее.
— Нет, просто здесь тихо, а я целый день стряпала и устала.
— Еще бы не устать! — Мне пришлось наклониться к ней, чтобы она слышала мой шепот. — Я тебя весь вечер ищу.
Это было не совсем так, но сейчас, когда я глядел на нее, мне самому стало казаться правдой. Наверное, ей было жарко целый день в кухне, она сколола густые темные волосы на затылке, ее задумчивое лицо казалось более взрослым, даже как будто гордым. Она снова улыбнулась, на круглых щеках появились ямочки — передо мной уже была не Эллен, а какая-то незнакомая мне прелестная девушка.
— Мы теперь, наверное, будем редко видеть тебя, — сказала она, — особенно с осени.
— Почему? — тупо спросил я.
— Ты уедешь учиться. И потом… люди забывают друг друга.
— Настоящие друзья не забывают. Настоящие друзья всегда вместе. — Что-то толкнуло меня сказать: — И вообще я еще не решил, уеду или нет. Почему бы мне не поступить в наш колледж? Знаешь, сейчас я предпочел бы никуда не уезжать, а остаться здесь, с тобой.
— Что ты говоришь! — горячо зашептала она. — Ведь у тебя есть возможность уехать отсюда!.. Но ты сам увидишь. Увидишь, у тебя появятся новые друзья, и старые уже будут не так нужны.
В настойчивости, с которой она говорила, было что-то по-детски трогательное, но меня вдруг кольнуло чувство, что Эллен, в отличие от Юрия, знает что-то, чего не знаю я, и что так будет всегда.
Ее темные глаза наполнились слезами, и я испугался, вдруг она заплачет.
— Юрий тебя любит, — сказала она, — ты это знаешь? Я думала, ты будешь на него влиять и он станет возвышенным, как ты, будет стремиться к настоящему… Если все вышло наоборот и он стал влиять на тебя, тогда… тогда лучше тебе с нами больше не видеться.
— Одно я тебе обещаю твердо, — сказал я, — что бы ни случилось со мной, я никогда не забуду вашу семью. Вы относились ко мне лучше, чем мои собственные родители.
— Просто мы тебя любим, вот и все.
Взволнованный, я произнес слова, которые пять минут назад не пришли бы мне в голову, но сейчас казались самыми важными и правдивыми словами на свете.
— Знаешь что? Ты у вас в семье не только самая добрая… — Я нагнулся еще ниже, чтобы никто, кроме нее, не услышал. — Ты самая красивая.
Эллен передернулась, как от озноба, и, словно защищаясь, сжала руками плечи.
— Ты что? Замерзла? Давай я тебя потру.
Я дотронулся до ее обнаженных рук и почувствовал, что они не холодные, а теплые, кожа не в мурашках, а гладкая и шелковистая. Эллен разжала руки и подняла на меня глаза.
Так мы и сидели, глядя друг на друга, а вокруг раздавались неистовые вздохи и влажные, смачные поцелуи. Эллен чуть подалась ко мне, мои руки скользнули ей за спину, а она подняла руки с колен и погладила мне виски. Когда ее пальцы коснулись моего затылка, я привлек ее к себе, весь трепеща, — так неожиданно и прекрасно было то, что происходило.
В тот самый миг, как наши губы встретились и голова у меня закружилась от счастья, кто-то распахнул дверь. Я вздрогнул и открыл глаза, яркий свет ослепил меня. Я поднял голову — в дверях, сжав кулаки, стоял Юрий и молча глядел на нас.
Я никогда не забуду его взгляда. В нем была ярость, гадливость, презрение — и непонятная, пугающая зависть. Потом в его глазах что-то промелькнуло — я мог бы поклясться, что он мгновенно сообразил, как всем этим можно воспользоваться.
Эллен словно застыла — не от испуга или неожиданности, нет, казалось, время для нее остановилось и она не хочет, чтобы оно снова побежало. Она уже не обнимала меня, лицо ее было очень бледно, но совершенно спокойно. Зато я весь залился краской под взглядом Юрия. Я тяжело поднялся, что-то пробормотал, протиснулся мимо него в дверь и бросился на улицу.
…Конечно, Эллен была права, когда говорила обо мне и о своей семье. Недели через две после того, как начались занятия в университете, я послал ей открытку с видом нашей колокольни: «Я уверен, тебе понравился бы тихий, мелодичный перезвон ее колоколов». И хотя я напечатал обратный адрес, она мне не ответила. Единственной весточкой о ней была приписка в одном из писем Юрия: «Эллен шлет тебе привет».
Я описывал Юрию свою новую жизнь довольно подробно, но без излишних восторгов. Отвечал он мне нерегулярно, и в письмах его, таких провинциальных, сплошь состоящих из смешных историй, которые случались с почти незнакомыми мне ребятами из нашей школы, я чувствовал все большую и большую тоску, словно теперь, оставшись без меня и мечась в слепом, одиноком отчаянии, которое он прежде скрывал под маской насмешливого цинизма, он начал прозревать: жизнь не даст ему того, чего он от нее хочет. У меня появилось ощущение, что, пожалуй, я никогда до конца Юрия не понимал.
А потом пришло его последнее письмо, в котором он обиняком дал мне понять, что вступил в морскую пехоту. В первую минуту я подумал, что это не более как уловка избежать призыва и, как всегда над всем насмехаясь, открыть себе смычком двери «Дворца Монтезумы»[22]. Однако он изложил все это более прозаично: «вернувшись с победой на родину», он, может быть, воспользуется льготами, которые сулит участникам корейской войны новый билль, и сумеет поступить на дирижерский факультет. Действительно он хотел это сделать или написал просто так, чтобы доставить мне удовольствие и укрепить веру в него, я так никогда и не узнал, потому что переписка наша после этого оборвалась.
Через несколько месяцев отец прислал мне вырезку из нашей местной вечерней газеты, где не без гордости сообщалось, что наш талантливый молодой скрипач Юрий Кветик, который был отправлен с Паррис-Айленда[23] прямо в район Пусана, взят в плен. В июне, во время каникул, я позвонил Юти и миссис Кветик; большего я сделать не мог, потому что дела у отца пошли совсем скверно и мне почти сразу же пришлось уехать — я устроился пианистом в джаз, который должен был работать летом в одном курортном городке.
Сколько раз, сидя в ресторане этого дурацкого отеля на берегу озера, я размышлял над иронией судьбы, которая вынудила меня играть ради денег, а перед Юрием поставила такой тяжкий выбор и теперь так жестоко наказывает! Я написал ему об этом — почему бы не написать? — и послал письмо через Международный Красный Крест: может быть, получив его, он, как прежде, язвительно усмехнется, хотя бы и по моему адресу.
Но Юрий не ответил мне. Наверное, он и не получил моего письма, потому что некоторое время спустя я узнал, что он умер в лагере для военнопленных. Я плакал, запершись в своей комнате, — теперь он уже никогда мне не ответит. Кто отнял у нас музыку?
Газеты в то время возмущались, что нашу героическую морскую пехоту предали, и у нас в городе стали говорить, что Юрий пал смертью героя. Так это было или нет, не знаю, но, когда его тело привезли домой хоронить, поползли совсем другие слухи: что он сам хотел умереть, потому что плен для него был равнозначен смерти и после всего, что произошло, жизнь была бы для него так же немыслима, как после ампутации отмороженной руки.
Его привезли прелестным солнечным днем, какие редко выдаются в апреле. Можно было похоронить его на военном кладбище, но родители захотели, чтобы он покоился на их семейном участке, купленном, так же как и музыкальное образование сына, ценой многих жертв и лишений. Как раз в это утро я приехал домой на пасхальные каникулы, но в церковь не поспел. Взяв у отца машину, я помчался за город.
Нашел я кладбище не сразу. Когда я подходил к могиле, почетный караул уже опускал покрытый флагом гроб в землю. Я стоял в стороне, отдельно от семьи и близких друзей, вдыхал кружащий голову запах свежей земли и думал: если бы чудо этого несказанного дня позволило мертвым вдохнуть хоть один глоток весеннего воздуха, они сбросили бы крышки гроба и встали из могил, счастливые и возрожденные.
Я повернулся, чтобы уйти, убеждая себя, как делают все трусы, что лучше навестить Кветиков потом, через несколько дней, когда они немного успокоятся. Но меня увидела Эллен, рядом с которой шел незнакомый мне молодой человек с землисто-серым лицом, и мне пришлось остановиться. Она страдальчески улыбнулась мне, прозрачно-бледная в черном костюме, и молча протянула руку. Мне подумалось, что она оплакивает не только нелепую смерть брата, но и трагическую участь тех, кто обречен жить.
— Это мой жених, познакомься, — сказала она.
Я пожал руку молодому человеку, который явно чувствовал себя не в своей тарелке и томился нетерпением вернуться поскорей к своим коммивояжерским делам.
Теперь нужно было ждать остальных, здороваться с ними. Мистер Кветик и Юти в сбившейся набок черной шляпке с вуалью с трудом вели под руки обессилевшую от горя миссис Кветик. Они шли по каменным плитам дорожки, все в ярких бликах льющегося сквозь ветви ив апрельского солнца, и мне было слышно, как прерывисто и хрипло дышит мистер Кветик и как глухо, словно раненое животное, стонет при каждом шаге его жена. Они остановились передохнуть, и миссис Кветик, в первый раз за все годы не в белом, вдруг подняла голову и увидела меня.
Вырвавшись из поддерживающих ее рук, она кинулась вперед. Я не знал, что нужно говорить и делать, но она бессильно прильнула ко мне всем своим тяжелым, грузным телом, задыхаясь от рыданий.
— Боже мой, боже мой, боже мой!..
Я хотел обнять ее, но она, трясясь и захлебываясь, стала бить меня кулаками в грудь, и я вдруг с ужасом понял, что это в ней говорит не радость от встречи со мной, а ненависть.
— Его лучший друг! — крикнула она. — Ты был его лучший друг!
Я неловко гладил ее содрогающиеся плечи, а она хрипло, пронзительно кричала:
— Лучший друг, почему же ты не удержал его? Почему ничего для него не сделал? Сам туда не пошел, почему же не удержал его? С кем ты теперь будешь играть?
Что я мог сказать ей? Да если бы и мог, все равно не успел бы: упорно не смотревшая на меня Юти и бормочущий что-то непонятное, кажется, не по-английски, мистер Кветик, такой непривычный в узковатом воскресном костюме, снова подхватили ее под руки и повлекли вперед. Ее плач несся по тихому, залитому весенним солнцем кладбищу. Эллен кивнула мне на прощанье, словно прося не сердиться, и, мелькая черными чулками, быстро пошла за ними со своим спутником. Я стоял и глядел им вслед, пока они не скрылись.
Но забыть их я не мог. И до сих пор я спрашиваю себя: неужели миссис Кветик была права? Неужели я виноват в смерти Юрия? Но когда я сейчас думаю о семье, которая сыграла в моей жизни такую роль, моя вина перед Эллен мучит меня так же сильно, как вина перед Юрием. А музыка — ее я слышу только в себе, но мне этого довольно. Кажется, я знаю, кто отнял ее вместе с моей юностью, но вот кто дал нам ее в те счастливые дни, когда мы играли с Юрием, мне, наверное, узнать не суждено.