Ноэль Наварро НА ИСХОДЕ НОЧИ

Пыль все время нас обгоняла, она все время неслась перед нами плотной серой завесой и, как балованный ребенок, била по лицу, залепляла рот жирным тестом, лезла в глаза собачьей слюною. «Пыль — дерьмо», — сказал Маноло, и те, кто услышал его, рассмеялись. Те, кто услышал… Ведь ветер, без которого пыли не обойтись, и пыль, которая всегда там, где скорость, мешали нам услышать его голос в этой бесконечной череде скверных дорог, выбоин и крутых поворотов. Грузовик, на котором мы мчались, затормозил, и кое-кто из нас попадал на дно кузова.

Сержанту Пино не понравился громкий смех милисиано, и он высунулся в окошко.

— Что случилось? — спросил он.

В грузовике, который шел перед нами, находились капитан Фоменто и остальная часть роты.

«Да только то, что люди устали, — ответил бы я сержанту Пино, если бы скорость, ветер и пыль не мешали мне. — Да только то, — добавил бы я, — что люди умирают от усталости, ведь они столько дней в пути, без сна и почти без еды; днем и ночью они совершают броски с одного конца побережья на другой, они изучили все шумы, все шорохи этих густых зарослей, и нет у них ни минуты покоя». Так сказал бы я сержанту Пино, вот только эта частица «бы» мне мешала. Как ни старайся, а сержант Пино, который вечно держит в зубах окурок сигары, рта тебе открыть не даст. Уж если он чем недоволен, так он строг — ох и строг! — всыплет тебе даже за то, что попросишь разрешения закурить.

И вдруг — это было в первый раз — ветер остался позади. Грузовики затормозили, и мы увидели, как капитан Фоменто вышел из машины, за ним — лейтенант Лагуна, потом — сержант Пино. Мы ждали команды «с машин», но ее все не было. А тут еще ливень надвигался: предгрозовая мгла сползла с гор и совсем сгустилась, вдалеке засверкали молнии и послышалось какое-то бульканье и клокотанье, будто кто-то надсадно кашлял, стараясь отхаркаться. По ту сторону гор дождь уже прополаскивал горло.

Но в эту минуту я не думал о том, что дом, у которого мы остановились, это и есть дом Сегундо Барсино, не думал я и о том, что мы прибыли произвести в этом доме обыск, потому что Сегундо Барсино случалось прятать у себя бандитов. Я думал о времени, и мне казалось, что грузовик наш несся сквозь время, а ветер и выбоины были лишь чем-то привходящим, случайным. Еще утром я слышал, как Маноло сказал, что мы едем на ферму Сегундо Барсино, но я знал, что на самом деле мы ехали в ночь и в непогоду, мы ехали сквозь время, а не пространство, мы мчались в ночь, и вот уже ночь приближается к нам, она почти здесь, она ждет нас, как ждет нас эта лужа у дверей дома Барсино.

Но капитан решил, что мы должны ждать на дороге. Мы смотрели на дым, поднимавшийся над кухней, и Маноло, хлопая себя по животу, сказал: «Поедим горяченького?» А капли, будто снаряды, били по цинковой крыше, и казалось, что ливневое командование направило на землю все свои батареи и темнота, вода и молнии взяли нас в огненное кольцо. Мы услышали команду, отданную капитаном, — его слова тонули в потоках воды, нового непредвиденного сообщника ветра и пыли, — и мы побежали окружить дом, держа винтовку наготове и стараясь укрыть ее от дождя, а лейтенант Лагуна кричал тем, кто был в доме, чтобы они выходили. И вот мы уже бормочем проклятия, осыпаем ими Сегундо Барсино за то, что он не выходит из дому и держит нас, совсем промокших, на дожде и ветру.

— Может, там еще кто есть, — говорит капитан. И мы передаем друг другу: — Мо-жет-там-еще-кто-есть…

— Этот парень кумекает, — сказал Маноло, указывая желтым пальцем в ту сторону, где стоял капитан. — Он никого из своих людей зазря под выстрел не сунет.

Так он сказал, и все повернулись к дверям: двери открылись, и вышла жена Сегундо Барсино. Так, по крайней мере, мы тогда думали. Вода стекала по цинковым желобам и клокотала, как в горле обезглавленного животного. Капитан говорил медленно, чтобы женщина поняла его, а она отвечала быстро-быстро, точно боялась, как бы вода не унесла ее слова. Это был занятный диалог, который нам пришлось домысливать.

— Скажи Барсино, пусть выйдет! А если в доме еще кто есть, пусть тоже выходит!

— Сегундо нету-у-у! Я одна-а-а! — кричит в ответ капитану женщина.

Она говорила правду. Мы вошли в дом и увидели, что наша многодневная гонка на грузовиках кончилась тем, что мы заняли пустой дом, в котором осталась только эта молодая боязливая женщина. Так, по крайней мере, мы тогда думали.

В доме было чисто, чувствовалась женская рука. И ничто не указывало на то, что в доме находился еще кто-то.

— А где Барсино? — спрашивает капитан совсем так, как мог бы спросить сосед, вернувшийся из дальней поездки, и сержант Пино, посасывая сигару, неизменно повторяет, словно эхо:

— Да, где он? (Пино играл свою роль, роль эха, с душою и, случалось, добавлял какое-нибудь словечко от себя.)

— Я знаю, зачем вы пришли, — все так же торопливо отвечает женщина. Мы смотрели на нее: она была совсем спокойна. — Он ушел вчера, когда узнал, что вы придете. Еле успел…

И только в этот миг капитан снял фуражку. Это было равнозначно приказу, тогда-то мы и увидели, как обмякли его жесткие черты и в лице проступила усталость, безмерная усталость, которую он столько дней таил и скрывал от нас. Все его тело просило сна, а рука, сжимавшая рукоятку пистолета, кричала помимо его воли, что она голодна. Это было равнозначно приказу, и люди расслабились: кто сморкался, кто почесывался, кто закуривал — все лишь теперь по-настоящему поняли, как они устали. То, что происходило потом, мало нас трогало: допрос этой женщины, ее слова: «Ну а как же? Я-то не хотела, чтобы Барсино уходил». Нет, нет, к этому она никакого отношения не имела. «Я всегда была против того, чтобы эти люди приходили к нам». На том допрос и кончился, потому что и мы так думали.

Так мы думали об этом, и еще мы думали кое о чем другом, о чем не могли сказать вслух, в чем не могли признаться даже самим себе: женщина, она была здесь, среди нас, одна… ну, что тут говорить, легко понять, о чем мы думали.

«Да вы располагайтесь…» — И мужчины скинули гимнастерки. «Не стесняйтесь…» — Они хотели есть. «О полах не беспокойтесь…»

Маноло похлопывал себя по животу и спрашивал меня, не найдется ли чего в доме горячего, а она все говорила, и мы слушали ее голос. «Есть картошка…» — И женщина бросает в очаг дрова, ставит кастрюли, ее уже не волнует, что мы превратили дом в военный лагерь, ее не трогают грязные следы на недавно навощенных деревянных полах, она вручает Маноло нож и картошку и просит помочь ей, и Маноло чистит нож, снимает с него ржавчину. Потому что капитан ничего другого не мог сделать для людей — для нас, которые с ног валились, кроме как сказать: «Ладно, отдохнем здесь».

— Бакалавр! — кричит мне капитан. — Четыре часа на сон — это немного, но подумайте о том преимуществе, которое мы даем бандитам, прерывая погоню. Да уж ладно!

И мы думаем, что и бандитам нужно поспать, но вслух свои мысли не высказываем.

— Бакалавр! — кричит мне капитан.

Четыре часа стоять у дверей комнаты, где будет находиться она, знать, что женщина там одна и ничего не боится, — я начинаю теперь догадываться, что она не боится, что она никогда не боялась, — и думать о том, что карманы у Маноло и у других ребят битком набиты письмами от их жен, новыми фотографиями детей, письмами, читаными-перечитанными за эти долгие дни и ночи, которые мы провели в болотах Эскамбрая, в Элесебе[64]

Желтый палец Маноло указывает мне на распятие, на лики святых, развешанные по всему дому, на алтарь Пресвятой девы посредине комнаты. Набожная женщина, прихожаннейшая прихожанка, христианнейшая христианка. А у дверей — я, часовой, единственный, кому дозволено видеть ее коленопреклоненной у кровати, при свете китайского фонарика, видеть, как она молится, угадывать ее плоть, но я все еще не в силах понять, уловить… ведь я так давно живу без… а женщина здесь, рядом. Так как же быть?

Я все еще верю в твое фантастическое и екклезиастическое Евангелие, бедная ты Мария, — угадываю я ее имя, потому что меня смущает улыбка, которую я вижу теперь в ее глазах. «Мария!» — говорю я. И думаю об этом проклятом Сегундо с его кошачьей фамилией Барсино — он и в самом деле хороший кот, пользуется теперь преимуществом, которое дает ему наше изнеможение, — Бар, — я думаю о женщине, оставленной тобою здесь, — си, — и о бандитах, с которыми ты теперь, — но. Потому что я видел, как она поднимается с коленей, идет на кухню снять картофель с огня и с удовольствием ест его после опьянения молитвой. Тогда я еще не знал, не был уверен, но позднее — да! — позднее, когда караульные уснули и я почувствовал, как она идет в темноте, и увидел в дверях, прямо перед собою, ее лицо, такое зовущее, предлагающее мне покориться и отдать безумному бреду этой единственной ночи мою силу, отдать ей, этой женщине, еще недавно шептавшей слова молитвы, мою мужскую силу. Я только что видел, как она угощала соком папайи, патокой и джемом тех самых мужчин — тех самых! — которые будут преследовать ее мужа, пока не схватят его, и она знала об этом. И среди наших в этой операции были жертвы, мы тоже видели, как люди истекают кровью, как они умирают. И я позволил моему сну мчаться сквозь ночь, словно кто-то гнался за ним по пятам…

Я проснулся внезапно, поглядел, ничего не понимая спросонок, на распятие и подумал, что слышу неистовый перезвон обезумевших колоколов, но нет, это хлопали выстрелы. Я вскочил, перелез через вмятину, оставленную ее телом… И только тут понял. Снаружи доносились голоса капитана и Лагуны, которому представился случай исполнить роль эха, потому что Пино, истинное эхо капитана, стреляя в воздух, кинулся вслед за женщиной в темный лес.

Потом я увидел Маноло. «Вот здорово, — говорит он, — встаю я ночью, иду к печке поискать, не завалялась ли там какая картошина, и нахожу… ну что бы ты думал? Что было в печке под дровами? Сам Сегундо Барсино, весь в золе. На шее у этого типа была рана, пошире моей ладони».

А потом? Потом я увидел, как эту женщину ведет сержант Пино, снова увидел Маноло — его рвет, — он показывает нож, которым чистил картошку и которым она одним махом перерезала горло этому Сегундо Барсино, теперь уже покойнику. И я срываю распятие, сдираю со стен лживые лики, опрокидываю алтарь и слышу наконец голос женщины: «Он хотел сдаться, выдать, он боялся. И я его убила. Сама, вчера вечером, перед тем, как вы пришли».

Теперь я понимаю, что не ночь, а целое столетие был я с нею: в него вместились и эта улыбка, и эта злоба, пропитавшая сок папайи, патоку и вишневый джем, которым она угощала милисиано, она подавала все это с такой ненавистью, что никакой другой отравы не надо было, чтобы эти сладости скисли, могу поручиться, все могут поручиться, — стоило только взглянуть на нашего врага, на эту страшную женщину, которая теперь плакала, но не от страха, как плачут женщины, а от глухой ярости, от сознания собственного поражения плакала она на исходе ночи.


Перевела Н. Снеткова.

Загрузка...