В ИВАНОВКЕ

— Вот и Ивановка! — объявил шофер, вылезая из кабины. — Приехали, ребята.

Ксюша Касымова, не дожидаясь, когда откроют борт, первая спрыгнула на землю. За ней посыпалась вся наша бригада.

— Где мы только не работали! — тараторила Ксюша, проворно оглядываясь вокруг. — В Ключевке, в Баранчиках, в Епифани, даже в каких-то Рогачах… А в Ивановке первый раз, а, дядь Лень?

— Самая дальняя деревня в районе, — говорю я. — Но и сюда добрались.

— А живут здесь, наверное, одни Иваны. Интересно, председатель тоже Иван?

— Иван Фомич. Между прочим, молодой-неженатый.

— Ин-те-ресно! — протянула девушка.

Эта скуластая быстроглазая татарочка в Межколхозстрой пришла недавно, после окончания ПТУ. И ей действительно все интересно: и сама работа, и новые люди, и тихие полевые дороги, по которым мы кочуем из села в село.

Ивановка — деревня обычная, похожая на все остальные, в каких приходилось нам бывать. Вот почему, наверное, показались давно знакомыми и вылинявший флаг над правлением колхоза, и пруд, засеянный гусиным пухом, и разноликие избы…

Нашей бригаде предстоит здесь (для начала) построить типовой крестьянский дом. Кирпичный, под шифером, с большими светлыми окнами и амбаром.

«Чтобы все было в лучших традициях крестьянской усадьбы», — пояснил председатель. Он заскочил к нам на своем вездеходе-«уазике» где-то в середине дня, когда мы уже разгрузились, немного освоились и приступили к работе. Иван Фомич поинтересовался, как устроились на новом месте, не нужно ли чего. Но из машины не вылез, разговаривал сидя за рулем, и рабочим это не понравилось.

— Для кого же строишь такой шикарный домик? Для начальстве небось? — невинно, со скрытой усмешкой спросили председателя.

— Для детей, — отвечал он.

— Для своих, что ль?

— Нет, для детей Ивана-дурака.

Шутка пришлась кстати, все засмеялись, и возникшая было неприязнь к председателю стала таять.

— У вас что же, свой Иван-дурак есть? И где же ему и быть, как не в Ивановке! — от души гоготали каменщики.

— Был Иван-дурак, да весь вышел, — сказал председатель. — Сам погиб, а ребятишки остались.

— И много их у него?

— Трое. Вон младший как раз, — кивнул на густой высокий тополь. — Здорово, Простофиля!

Листва тополя зашевелилась, из глубины ее выглянула белая голова мальчугана лет девяти-десяти:

— Здравствуйте, Иван Фомич!

— Ты что там делаешь?

— За стройкой смотрю, а то мало ли чего.

— А-а… — удивился Иван Фомич и подмигнул каменщикам. — Народный контроль в действии, значит. А почему с дерева, Простофиля?

— Сверху-то виднее.

Иван Фомич засмеялся, дружески кивнул на прощанье рабочим и, сильно газанув, укатил. А мы все с интересом смотрели на мальчишку, первого представителя той семьи, для которой строили новый дом.

— Иди сюда, давай знакомиться, что ли! — крикнула ему Ксюша.

И когда мальчуган подошел к нам, спросила:

— Что же у вас председатель такой грубый? Ты его по имени-отчеству величаешь, а он тебя — простофиля.

— А-а, — улыбнулся мальчишка. — Он говорил не «простофиля», а «просто Филя». Два слова, понимаете?

— Ну и что?

— А то. Меня Филя зовут, Филипп. Когда я маленький был, меня спросили однажды, как зовут моих братьев. «Иван Иваныч и Петр Иваныч», — отвечал я. «А тебя как?» — «А я — просто Филя». Вот с тех пор меня в деревне так и кличут.

— У вас что, в Ивановке, все такие? — пряча улыбку, поинтересовалась Ксюша.

— Какие такие?

— Ну… необыкновенные, что ли.

— Все такие, — подумав, отвечал мальчишка.

И в подтверждение рассказал нам случай из своего жизненного опыта. Однажды очень захотелось ему славы, и стал он всем рассказывать о своих подвигах: «А я вчера задачку за старшего брата решил!» Или: «Я корову доить умею! Два раза вместо мамки доил».

Но ему никто не верил, все смеялись в глаза: «Брось хвалиться-то!»

Тогда Филя, несколько озадаченный поведением односельчан, стал ругать себя на все корки: «Ох, я такой дурак, что забываю, сколько дважды два будет — то ли три, то ли пять…»

И по деревне поползли разговоры: «Слыхали? Филя-то даже не знает, сколько дважды два будет. Говорит, то ли пять, то ли три… Вот дурачок! А ведь здоровый уж малый-то вымахал, во второй класс ходит…»

— Вот видите, какой у нас народ, — заключил Филя свой рассказ. — Правильно вы сказали: ненормальный.

— Я сказала: необыкновенный, — поправила его Ксюша.

— А разве это не одно и то же? — удивился он.

Я начал подозревать, что мальчишка просто смеется над нами, и сказал:

— Ну хорошо, просто Филя… Отец у тебя Иван-дурак, а мать, конечно, Василиса Прекрасная?

— Да, — отвечал он, ничуть не смутившись, — Василиса. Да вот она с фермы идет.

Я вместе со всеми взглянул на тропинку и глазам не поверил: по ней действительно шла Василиса Прекрасная. Господи, как же она изменилась! Но я все равно узнал ее: ведь когда-то мы учились с ней в одном классе.

Василиса, Васютка, Васка… Называли мы ее по-разному, но любое из этих имен казалось нам прекрасным. А какие у нее были глаза! Шальные, синие, с поволокой… Все наши ребята так робели перед этими глазами, что, оставаясь с Василисой вдвоем, называли ее на «вы». От нас ей ни в чем не было отказа, мы готовы были исполнить любой ее каприз. Хорошо, что была она без особых запросов. Училась Василиса не хуже других, только вот сочинения мучили ее. Впрочем, она их никогда и не писала, переложив ату обузу на наши плечи.

Чаще всего сочинения для Василисы писал я — у меня по ним всегда были пятерки. И ребята втихомолку завидовали мне. А учитель литературы Владимир Сергеевич всякий раз говорил:

— Ну что, Курносов, опять для Василисы Прекрасной сочинение писал? Ты, Васюта, хотя бы списывала повнимательнее, а то ведь ошибок-то, ошибок-то… Ужас просто!

Но Василиса взглядывала на учителя своими шалыми, с поволокой глазами, и он, крякнув, отворачивался и принимался распекать кого-нибудь другого…

После окончания семилетки все мы вдруг почувствовали себя взрослыми, стали допоздна пропадать на вечерках и без конца говорили о будущем: кто куда пойдет учиться, кто уедет или останется в деревне. И только Василиса, казалось, совсем не думала о будущем. Она до упаду плясала на «пятачке», пела под балалайку частушки про любовь и так шутила и смеялась, что взрослые парни от удивления вскидывали брови, а девушки старались подальше увести своих женихов.

Потом она вышла замуж, но не к нам, а куда-то в дальнюю деревню, по другую сторону Куликова поля. С тех пор я видел ее раза два или три, однажды даже с мужем, беловолосым губастым парнем. Но все это мельком, на ходу, и поговорить путем не приходилось…

И вот она сама идет мне навстречу — еще более высокая, с вытянутым заострившимся лицом, в тапочках на босу ногу. А глаза почти не изменились. Взглянула мне в лицо, заслонившись ладошкой от солнца, узнала — и полыхнули глазищи прежним шалым огнем:

— Никак Леня Курносов?

Я пошел к ней навстречу:

— Здравствуй, Василиса Прекрасная!

Она улыбнулась, подала мне руку, потом наклонилась и поцеловала в лоб…

Вечером я отправился к Василисе в гости — она прислала за мной Филю. Жили они на другом конце деревни. Но мы уже издалека услышали ее голос:

— Горе ты мое! Опять в репьях заблудилась…

— Это она с бабушкой Настей шумит, — объяснил мне мальчишка.

— С вашей бабушкой?

— Ну да. Старая она у нас — ужас. Еще при царе родилась. Зайдет в лопухи, а думает, что это лес, и кричит: «Караул, спасите!» А то пойдет к соседям жалиться: «Ох и сноха у меня — ни в грош меня не ставит! Я ей слово, а она мне — двадцать…» — «Это какая сноха-то, бабусь?» — «Да Клавдия. Сыночка моего, Василия, жена». — «Так ведь они оба еще перед войной померли». — «Будя городить-то! Померли… А с кем же я живу сейчас?» — «С Василисой». — «Да? — удивится бабушка. — А ведь и правда, вроде с Василисой. Ох, и зажилась я на белом свете, зажи-ла-ась…»

Когда мы подошли к Василисиной избе с двумя пушистыми ветлами у окон, хозяйка была во дворе: умывала из ведра сухонькую, похожую на капризную девочку, старушку. Затем вытерла ей полотенцем лицо и руки, повязала белым платком и усадила под окнами на завалинке.

— Что это такое, мама, — приговаривала она, — исцарапалась вся, как дите малое. Зачем ты в канаву-то залезла?

— Я за цветочками, Васюта. Ты не ругайся. Цветочки там красивые растут — и желтые, и синенькие, как ребячьи глазки.

— Ох, господи… Ужинать будешь?

— Ты ведь знаешь, какой я едок: сырого не ем, жареного не хочу, вареного терпеть не могу…

— Может, молочка парного попьешь?

— Молочка можно…

Через четверть часа Василиса подоила корову, собрала в горнице на стол, успела переодеться, и мы вчетвером сели ужинать. Бабушка, напившись парного молока, ушла за печку спать, Филя кольнул раз-другой вилкой и тоже шмыгнул из-за стола (мальчишки вызвали свистом), и мы остались вдвоем.

— Как живешь, Василиса Прекрасная?

— Да-a, Лень, в девках я была Василиса Прекрасная… — отвечала она, подперев щеку ладонью. — А вышла замуж — пришлось стать Василисой Премудрой.

— Что так?

— Жизнь заставила… А ведь замуж по любви пошла.

— Где ты его хоть разыскала, своего суженого?

— Да здесь, на Куликовом поле. Как-то взбрела мне блажь в голову, поймала я в табуне лошадь и примчалась сюда — просто так, посмотреть. А чего смотреть-то было? Это сейчас все отреставрировали. А тогда церковка была почти разрушена, только чугунный столб стоит да рожь вокруг волнами зелеными перекатывается. Ничего особенного, а сердечко чую: тук-тук-тук… Слезла я с лошади, задумалась чего-то, а когда очнулась — рядом парень стоит. Волосы соломенные, почти белые, а глазищи синие-синие. Я так и вздрогнула вся от макушки до пяток. Все, думаю, это судьба моя. Да так и вышло.

Простояли мы с ним во ржи долго, говорили о чем-то — сейчас и не помню. Гляжу, мимо нас коровы шастают. Откуда?

«А это, — Иван говорит, — у меня стадо разбежалось».

«Так собрать же надо! — кричу. — Что же по хлебу-то?»

А он смеется:

«От тебя уходить неохота».

Коров мы с ним изо ржи выгнали, собрали стадо в кучу, отогнали к Дону, на берег. Посидели там еще, поговорили. А через неделю приехал он за мной на самосвале и увез к себе в Ивановку. Он ведь и шофером работал, и кузнецом, и пастухом — куда пошлют. В деревне, сам знаешь, везде руки нужны. Ну, приезжаем в Ивановку. Гляжу — избушка кособокая, крыша мохом обросла.

«В дождик протекает небось?» — говорю.

«В дождь избы не кроют, — Иван смеется, — а в вёдро и сама не каплет».

Ну, думаю, надо за дело браться. Избу вычистила, выскоблила, печку побелила, шторки повесила — ничего, жить вроде можно. Родных у Ивана никого, одна бабушка Настя. Да и та, как оказалось, чужая ему совсем. Но он ее мамой кличет, и я с первого же дня — мама да мама. Отец у него с войны не вернулся, мать от голода умерла, остался мальчонка один, баба Настя и взяла его к себе. Так потихоньку и вырастила для меня дурака.

— Почему же дурака?

— Да уж так его в деревне звали: Иван-дурак. Ты думаешь, Иваны-дураки только в сказках? Не-е-ет, Леня, они и в жизни есть. Сам посуди: за всю жизнь человек ни разу не сфотографировался! И теперь у нас ни одной его карточки нет. Все стеснялся чего-то… До того стеснительный, что и не мужик вроде, а девка красная. А теперь вот Филя пристанет иной раз:

«Ма-амка, какой отец был?»

«Да господи, — говорю, — взгляни в зеркало и узнаешь!»

А про себя думаю: а ведь оставил Иван свои фотографии — целых три. Вот они, сыны-то его — вылитые копии.

— Как же он помер — болел?

— Да если бы. По-дурацки ведь погиб-то… С работы шел — глядит, воз падает, вот-вот в овраг, в самое бучило, сорвется. Степка Воеводский его плечом держит. «Помоги, Иван!» — Степка-то просит. Ну, Иван тоже подставил плечо. А возище тяжелый — с семенной пшеницей. Лошадь рвется из последних сил, да что толку?

«Ну, ты подержи пока, а я за народом сбегаю», — Степка говорит.

И в деревню побежал. Ивану бы бросить все к чертовой матери, а ему пшеницу жалко. Отпусти он телегу — и загремит она в бучило вместе с лошадью… Пока Степка людей собрал, пока кваску попил да назад вернулся — Иван все стоит, держит. Подняли мужики телегу с зерном, вывезли на хорошую дорогу, глядят — Иван сел на обочине и встать не может. Сутки еще пожил — и все… На другой день и меня в больницу отвезли: Филю досрочно родила. Вернулась — трое ребят на руках. Если бы не бабушка Настя, не знаю, как с ними и управлялась…

Хлопнула дверь, и в горницу вошел длинный подросток лет четырнадцати — с белыми волосами до плеч, в широких брюках клеш. Увидев меня и мать за столом, стрельнул любопытным взглядом, поздоровался.

— Средний мой, Петька, — сказала Василиса, любуясь сыном. — Где пропадаешь весь день? Садись ужинать.

— Не хочу, я у Кораблевых поел, — баском ответил Петька.

— У невесты, что ли?

— Ваш намек нам невдомек!..

Петька покружил по горнице, словно что-то соображая, затем взял со шкафа зеркало и ушел на кухню, откуда через минуту послышалось щелканье ножниц.

— Чуб подравнивает, — объяснила мне Василиса и беззлобно заругалась: — Что же ты делаешь, идол! Отрастил гриву как у лошади — и рад. В парикмахерскую лень зайти?

— Ты знаешь, мам, — отозвался Петька, — такую гриву умнейшие люди носили — Гоголь, Белинский, Добролюбов… А их всякая аристократическая шпана «лохмачами» обзывала. Улавливаешь суть?

— Я вот счас уловлю полотенцем вдоль спины… Стиляга! Волос долог, а язык-то длинней.

Наверное, Василиса ещё поворчала бы на сына, но за Петькой забежали принаряженные девчонки, и он ушел с ними в клуб смотреть «Трех мушкетеров».

— Боевой парень! — сказал я.

— Петька-то? Этот обувши в рот влезет. А старшего моего знаешь как в деревне прозвали? Ваня безотказный. Он такой и есть — весь в отца. Друзья-подруги, видишь, уже в кино наладились, а он еще с работы не приходил. Второй год трактористом работает, в получку больше меня денег приносит. Вот так мы, Леня, и живем…

Давно похрапывала за печкой бабушка Настя, вернулся с улицы и улегся спать Филя, а мы все говорили и говорили о наших детях. И решили, что с детьми — горе, а без них — вдвое.

Уходил я из гостей уже под звездами, а Ивана все не было. Василиса вышла немного проводить меня. У колхозной мастерской тарахтел трактор, в луче прожектора мелькали тени.

— Зайду посмотрю, небось там мой сынище, — вздохнула Василиса.

Я попрощался с ней и зашагал к деревенской гостинице. А когда оглянулся, увидел в ярком кругу под фонарем Василису, а рядом с ней беловолосого губастого парня, точь-в-точь такого, с каким приезжала она в нашу деревню после свадьбы. Это и был, как я сразу понял, ее старший сын, Ваня безотказный, очень похожий на молодого отца…

Прошла неделя. Как-то рано утром отправился я в поле. Солнце еще не всходило, и дорога, да и вся округа, казались пустынными. Рожь уже выметывала колос. Впереди, среди бескрайнего поля, неярко светился позолоченной главой-шлемом Куликов столб. Я шел себе, покусывая горьковатый стебелек подорожника, и сам не заметил, как негромко, нараспев» стал читать печальные тютчевские строки:

От жизни той, что бушевала здесь,

От крови той, что здесь рекой лилась,

Что уцелело, что дошло до нас?

Два-три кургана, видимых поднесь…

Да два-три дуба выросли на них,

Раскинувшись и широко и смело.

Красуются, шумят — и нет им дела,

Чей прах, чью память роют корни их…

Стихи были написаны более ста лет назад, но мне казались удивительно современными.

Природа знать не знает о былом…

Но тут я остановился: мне почудились голоса. Огляделся — никого. Даже немного жутко стало — откуда здесь, в чистом поле, голоса? Не из-под земли же! Иду дальше. Гляжу, а впереди, в лощинке — копешка прошлогодней соломы. И сидят на ней парень и девушка. Присмотрелся я получше, а это наша Ксюша Касымова! И парень что-то знакомый: широкоплечий, беловолосый… Э, да это же Ваня безотказный! Ну, Иван!.. Быстро же ты взял в плен нашу татарочку. А может, она его?

Я не знал, что делать. И стоять нехорошо, и уходить боялся: зашебуршишь, оглянутся, увидят — неловко будет. А им и горя мало, говорят не наговорятся!

— Ты и пахал здесь?

— Ага.

— А ночью пахал?

— Приходилось.

— Ночью жутко, наверно. Ишь, какая пустота кругом.

— Да ты что, Ксюша? Это же поле. Оно как деревня, здесь всегда живая душа найдется: и днем и ночью.

— Какая же душа?

— Да мало ли. Со мной рядом, например, всегда лиса мышковала. Трактор работает — и она своим делом занимается. Но стоит мотор выключить — ушки топориком, и наутек. Отбежит в сторонку и ждет, что будет. Я как-то пробовал ее на мотоцикле догнать. А она забежала на вспаханное поле — и поглядывает, хитрюга. Дескать, что, съел? Словно знает, что по пашне на мотоцикле не разгонишься…

Чтобы не мешать этим двум душам, светлым и доверчивым, я повернулся и пошел обратно. Почти у моих ног вспорхнул жаворонок и зазвенел, залился, приветствуя начало дня. Ему откликнулся второй, третий, четвертый — над всем полем висели живые колокольчики! Неподалеку от дороги из норки выглянул суслик, встал столбиком, свистнул — эге, дескать, шумно становится — и снова юркнул в свое убежище. На свист его откликнулась перепелка: «Спать пора, спать пора…»

«Ну что ты, перепелочка, — мысленно говорил я, шагая в Ивановку. — Не спать, а пора за дело приниматься — достраивать дом». В лицо мне веяло теплой землей, горьковатой полынью и молодой рожью. Это были вечные запахи моей родины.

Загрузка...