Место опытов Толстого в автобиографической традиции

Каково место опытов Толстого в литературной традиции автобиографии? Сам Толстой, приступая к своему замыслу, думал об известных прецедентах и решительно отвергал их. Так, он намеревался было писать «правдивее даже, чем Руссо» (73: 279), но отказался от этого плана по моральным соображениям, решив, что такая книга будет соблазнительной для читателя. Вспомнил он и о Гете и взял «Dichtung und Wahrheit», чтобы «видеть как писал Гете-старик», но нашел эту книгу неудовлетворительной: «нет искренней передачи впечатлений и чувств»^1501. И тем не менее попытки Толстого соотносятся с автобиографической традицией и смысл его экспериментов проясняется в рамках этой традиции.

Именно Руссо настаивал на том, что правда автобиографии лежит в передаче «чувств и впечатлений, которые оставили отпечатки в душе»*151*. В соответствии с этим принципом Руссо стремился восстановить в памяти «цепь переживаний», которыми было отмечено его развитие, для чего, он полагал, достаточно было «заглянуть поглубже в самого себя». По мысли Руссо, переживания были верным проводником к «истории души», а именно «последовательности событий», являвшихся «причиной или следствием» различных обстоятельств его жизни (а следовательно, именно «историей»): У меня есть один только верный проводник, и я могу на него рассчитывать, - это цепь переживаний, которыми отмечено развитие моего существа, а через них - последовательность событий, являвшихся их причиной или следствием. <... > Я могу пропустить факты, изменить их последовательность, перепутать числа, - но не могу ошибиться ни в том, что я чувствовал, ни в том, как мое чувство заставило меня поступить; а в этом-то главным образом все дело. Непосредственная задача моей исповеди - дать точное представление о моем внутреннем мире во всех обстоятельствах моей жизни. Дать историю своей души обещал я, и, чтобы верно написать ее, мне не нужно документов, - мне достаточно, как я делал это до сих пор, заглянуть поглубже в самого себя . Толстой, который с юных лет разделял веру Руссо в надежность метода «заглянуть в себя», также пытался описать то, что он передумал и перечувствовал за свою жизнь, но когда он приступил к своим воспоминаниям, оказалось, что он не мог восстановить последовательность событий. От последовательного повествования - от «истории» (как своей души, так и своей жизни) - Толстой был вынужден отказаться.

До Толстого к мысли, что, следуя за своими воспоминаниями, невозможно восстановить последовательность событий, пришел Стендаль. В автобиографии «Жизнь Анри Брюлара» (La Vie de Henry Brulard), написанной в 1835-1836 годах, Стендаль (который писал о себе в третьем лице) сознательно следовал за Руссо в попытке «описать свои чувства в точности такими, как они были <.> сказать ли? как в „Исповеди" Руссо» (курсив Стендаля)*153*. Как и Руссо, он хотел ответить на вопрос «Кто я?». Но Стендаль знал, что, несмотря на намерение показать себя во всей правде, исповедь Руссо содержит ложь, хотя и не обязательно сознательную ложь. Стремясь, в свою очередь, к правде, Стендаль отказался от попытки восстановить последовательность чувств или впечатлений. Следуя за «мысленными образами», он записал не историю своей жизни (то есть не повествование, строящееся на строгой последовательности и причинно-следственных связях), а ряд отрывочных воспоминаний, в основном из детства. Он старался писать спонтанно, следуя логике памяти, без редактуры и поправок. (При этом Стендаль пользовался мнемоническими приемами - так, он мысленно проходил по комнатам своего детства.) Оставшиеся незаконченными, его мемуары были предназначены для печати в далеком будущем, и в тексте Стендаль то и дело обращался к читателю 1880, 1900 года и далее. Когда его мемуары были наконец напечатаны, в 1890 году, их фрагментарность и металитературные замечания, а также отказ от задачи предоставить читателю исповедь оказались вполне созвучными эпохе.

Независимо от того, знал ли Толстой об автобиографическом опыте Стендаля, его попытки были в некоторых отношениях сходными*154*. Как и Стендаль, Толстой, будучи сознательным последователем Руссо, писал после Руссо, и он не мог не писать иначе. Более того, к этому времени скептическое отношение к попыткам Руссо обнажить всю свою душу было неизбежным. (В Европе оно высказывалось уже романтиками, в России - Достоевским*155*.) Но дело было не только в мысли Толстого о «цинической откровенности о мерзости своей жизни», которая сопутствовала импульсу писать «правдивее даже, чем Руссо». Как и Стендаль, Толстой отказался от идеи последовательности и сюжетности автобиографического повествования. Во имя подлинности Толстой стремился писать как придется - как вспомнится. Но в отличие от Стендаля, который только надеялся на понимание со стороны читателя будущего (в 1880 или 1900 году), Толстой дожил до эпохи модернизма.

Когда в 1903 году Толстой приступил к своим «Воспоминаниям», и тем более когда в 1911 году они вышли из печати, фрагментарные повествования, ретрогрессивные «экранные» воспоминания, отказ от причинности и нестабильность личности казались многим современными и привлекательными. Достаточно вспомнить прозу Ницше и его автобиографическую книгу «Esse Ното» (опубликованную в 1908 году) и вдохновленные Ницше книги Василия Розанова «Уединенное» (1912) или «Опавшие листья» (1913-1915), которые представляют собой собрание отрывков: впечатлений, размышлений, афоризмов, дневниковых записей, внутренних диалогов. Но Толстой ничуть не ценил современные ему модернистские эксперименты. Разговор с Розановым в 1903 году оставил Толстого (но не Розанова) равнодушным. Не ценил Толстой и Ницше, хотя внимательно читал и цитировал его и даже сказал однажды, что «*н]екоторые выражения *Ницше* прямо как будто у меня взяты» (42: 622)*156*. Примечательно, что опубликованные в 1911 году «Воспоминания» Толстого долго оставались не замеченными современниками*157*.

* * *

Мне представляется, что, как это было и с его «Исповедью», незаконченные автобиографические тексты Толстого имели много общего не с Руссо и не с современными ему модернистскими экспериментами, а с «Исповедью» Августина. С этой мыслью вернемся к вопросу о месте Толстого в традиции, вехами которой являются Августин и Руссо. (Речь об этом уже шла в Главе 3 в связи с «Исповедью» Толстого; тогда основное внимание было состредоточено на идее своего «я» в связи с жанром религиозного обращения, сейчас речь пойдет о природе памяти.)

«Исповедь» Августина, как известно, включает в себя не только историю его жизни и обращения, но и, в знаменитой Книге 10, философские рассуждения о природе времени и памяти. Для Августина «огромные палаты моей памяти» - это внутреннее пространство, где «находится все, что я помню из проверенного собственным опытом и принятого на веру от других», там, вспоминая, «что я делал, когда, где и что чувствовал в то время, как это делал», он «встречается сам с собой» (10.8.14)*158*. Понятие памяти включает и то, что недоступно для вспоминания: память удерживает образ забывчивости. При этом Августина занимает вопрос о том, каким образом он может вспомнить то, чего не помнит. «Кто сможет это исследовать? Кто поймет, как это происходит?» (10.16.24)*159*. Продолжая рассуждать о природе своей памяти, Августин приходит к знаменитому самоопределению: «вот я, помнящий себя, я, душа» (ego sum, qui memini, ego animus) (10.16.25). В этот момент Августин заменяет вопрос «Кто я?» на «Что я?», обращая его к Богу: Велика сила памяти; не знаю, Господи, что-то внушающее ужас есть в многообразии ее бесчисленных глубин. И это моя душа, это я сам *et hoc animus est, et hoc ego ipse sum*. Что же я такое, Боже мой? Какова природа моя? Жизнь пестрая, многообразная, бесконечной неизмеримости! (10.17.26).

В автобиографической части «Исповеди» Августин начинает повествование с младенчества, то есть с того, что он сам не помнит: Я барахтался и кричал, выражая немногочисленными знаками, какими мог и насколько мог, нечто подобное моим желаниям, - но знаки эти не выражали моих желаний. И когда меня не слушались, не поняв ли меня, или чтобы не повредить мне, то я сердился, что старшие не подчиняются мне, и свободные не служат как рабы, и мстил за себя плачем (1.6.8). При этом он руководствуется рассказом родителей. Но с вопросами о том, о чем некому рассказать и что не может быть основано на собственном опыте, Августин обращается к Богу: Господи, ответь мне, наступило ли младенчество мое вслед за каким-то другим умершим возрастом моим, или ему предшествовал только период, который я провел в утробе матери моей? О нем кое-что сообщено мне, да и сам я видел беременных женщин. А что было до этого, Радость моя, Господь мой? Был я где-нибудь, был кем-нибудь? Рассказать мне об этом некому: ни отец, ни мать этого не могли: нет здесь ни чужого опыта, ни собственных воспоминаний (1.6.9).

Таким образом, Августин различает два типа воспоминаний о прошлом. С одной стороны, это собственные воспоминания и рассказы о том, что помнили другие; с другой - память о том, что было за пределами человеческого существования. (Августин следует здесь за платоновской и неоплатонической доктриной об анамнезисе - памяти о том, что душа созерцала до своего рождения, в божественном мире11601.) Второй тип памяти имел огромное значение для Августина: «забывчивость» лишала его доступа не только к младенчеству, но и к вечности11611

* * *

Вопросы Толстого в отрывке «Моя жизнь» о том, «когда же я начался», и о состоянии, о котором нет воспоминаний, выразимых словами, кажутся эхом знаменитых рассуждений Августина. На пороге двадцатого века Толстой оперировал в автобиографических опытах с концепцией памяти, подобной Августину (хотя он и уклонился в своей риторике от прямого обращения с вопросами к Богу).

Толстой не только знал Августина, но, в более поздние годы, обратил внимание именно на ту часть «Исповеди», где речь идет о памяти11621. Толстой пользовался двуязычным латино-французским изданием, содержавшим знаменитый янсенистский перевод Арно Д'Андийи (Arnauld D'Andilly) в модернизированном варианте11631. В яснополянской библиотеке по сей день имеется копия этого издания, и те пассажи в Главах 15-18 Книги 10, где речь идет о загадочной силе памяти и природе «я», отмечены Толстым. В копии Толстого (во французском тексте) отмечен тот самый пассаж, в котором Августин сформулировал свои два вопроса: Mon Dieu, cette puissance de la m^moire est prodigieuse, et je ne puis assez admirer sa profonde multiplicitе, qui s'^tend jusqu'а l'infini. O, cette m^moire n'est autre chose que l'esprit; et je suis moi-mкme cet esprit. Que suis-je donc, ф mon Dieu! que suis-je, moi qui vous parle <.. .> (10.17.26)^.

(Выше этот пассаж процитирован в русском переводе.)

Мы не знаем, читал ли Толстой «Исповедь» Августина, когда он писал в 1878 году «Мою жизнь» (имеется свидетельство, что читал в 1884 году)11651. Если он прочел позже, то можно предположить, что рассуждения Августина о памяти оказались столь созвучны его собственным мыслям, что он подчеркнул соответствующие пассажи11661.

Более важным, чем вопрос о непосредственном заимствовании, кажется мне вопрос о месте автобиографических опытов Толстого в традиции, которая начинается с Августина и ведет к Руссо.

Между Августином и Руссо произошло фундаментальное изменение в понятии о темпоральности (временной протяженности) человеческой жизни. В «Исповеди» Августин указал на две проблемы в жизни человека, связанные со временем. Во-первых, жизнь конечна: человек по природе своей смертен. Во-вторых (что менее очевидно), существование времени приводит к тому, что человек не имеет непосредственного доступа к себе в настоящем: жизнь доступна нам только в опосредованном виде, через воспоминания и ожидания, из чего следует, что время приобретает ощутимое бытие лишь в процессе повествования. Стремясь преодолеть эти проблемы, Августин воспринимает человеческую жизнь с точки зрения Бога и божественной вечности. Руссо в своей «Исповеди» уже не возвращается к этим проблемам, оперируя с понятием биографического и исторического времени. После Руссо мысль о том, что условия человеческого существования неизбежно имеют конечный и опосредованный характер, стала общепринятой. Философия и искусство нового времени - и литература, и живопись, и музыка - исходят из линейности времени11671.

После всех достижений нового времени Толстой в своих автобиографических опытах берет на себя задачу как что-то новое открывать принципы, сформулированные Августином в его «Исповеди». И в отрывке «Моя жизнь», и в «Воспоминаниях» Толстой настойчиво возвращается к идее, что настоящее «я» - это бессмертная душа. В своих повествовательных принципах Толстой - несмотря на такие протомодернистские черты, как фрагментарность и отказ от линейного повествования, - как бы стремится вернуться назад, к Августину, утверждая, что подлинное «я» и сущность человеческой жизни лежат за пределами биографии, за пределами индивидуальной памяти.

Подведем итоги. Как же объяснить, что Толстому не удалось написать автобиографию или воспоминания? Как он сам понимал, имелись проблемы морального, технического и метафизического характера. С моральной точки зрения Толстой опасался, что правдивое описание его жизни, по стопам Руссо и его «Исповеди», то есть исповедание во всей мерзости жизни, написанное знаменитым писателем и уважаемым человеком, введет читателя во искушение. С технической стороны он затруднялся построить последовательное и связное повествование на основании своих воспоминаний. Наконец, имелись и трудности метафизического характера: отказ Толстого признать, что и человеческая жизнь, и память ограничиваются пределами земной жизни.

Причины этих трудностей заключались в том положении, в котором Толстой находился в это время как в контексте истории идей, так и в рамках собственной жизни. Приближаясь к концу девятнадцатого века, он все более ощущал давление концепций в философии, историографии, литературе, искусстве и науке, которые строились на линейном протекании времени и идее эволюции и прогресса. В течение всего века, начиная от эпохи Просвещения, доминировали формы повествования, основанные на линейной последовательности и причинно-следственной связи событий. Историография, автобиография и реалистический роман следовали таким парадигмам11681. Толстой же чувствовал все возрастающее недоверие к таким повествовательным структурам - прежде всего потому, что они предполагали конечность. В своих автобиографических опытах он старался отойти от линейности исторического повествования.

Приступая к попыткам написать свою жизнь, Толстой понимал, конечно, что автобиографии и мемуары, как правило, ограничиваются пределами этой жизни, не стремясь описать существование до рождения или после смерти. Но именно в эти годы, между концом 1870-х годов и началом 1900-х, в мыслях о приближающейся смерти Толстой все более стремился определить свое «я» и свою жизнь иным образом, а именно вне пределов тела и времени. Полагаю, что, исходя из этого импульса, он отошел от автобиографических принципов современной литературы, начиная с Руссо, и стремился вернуться к Августину. В мемуарах Толстой хотел создать историю и философию своей души: его автобиографическое «я» - это «я, помнящий себя, душа».

В «Исповеди» Толстой уже написал сюжет своей жизни по канве Августина - сюжет обращения, историю пробуждения к вере и шаг на пути к Богу. Но «Исповедь» не содержала конкретных воспоминаний о его жизни, в частности о младенчестве и детстве. В отрывке «О жизни» и «Воспоминаниях» Толстой как бы пытался дополнить недостающее - добавить неясные воспоминания о младенчестве и рассуждения о конечности человека и природе памяти, которыми знаменита «Исповедь» Августина. При этом он ставил себе и другую задачу: абсолютной спонтанности, недоделанности, которая предполагала и отказ от линейного повествования. Он как бы хотел написать «Исповедь» Августина для своей эпохи, эпохи модернизма - но этого не мог сделать даже Лев Толстой.

Загрузка...