«Если это уж раз заведено»: государство, церковь, промышленность, науки и искусство

...если это уж раз заведено <.> Уж начали, попортили, так отчего же и мне не попользоваться? Ну, что же будет, если я буду носить грязную рубашку? Разве кому-нибудь будет легче? - спрашивают люди, которым хочется оправдать себя (25: 306). Толстой яростно нападает (начиная с главы XXVII) на самооправдания тех, кто пользуется трудом других, а именно людей государства, церкви, промышленности, науки и искусства. С его точки зрения, общественные заведения - суды, земства, полиция, церковь, банки, торговля, фабрики, железные дороги, академии, университеты, школы, музеи, библиотеки - производят деятельность, сопряженную с насилием над рабочими людьми и сообразную с личной выгодой людей, занятых в этих учреждениях. Люди этих родов деятельности освободили себя от «труда» (под чем Толстой понимает физический труд), наложив эту повинность на других, твердо уверенные при этом, что приносят пользу. «Как могли люди впасть в такое удивительное заблуждение?» (25: 314).

Толстой затем подвергает критике теории, которые служат оправданием существующего порядка вещей, причем главной мишенью оказывается «столь долго царствующая теория Гегеля с его положением разумности существующего и того, что государство есть необходимая форма совершенствования личности<.. .>» (25: 317). Толстой перефразирует здесь известное высказывание из «Философии права» («Was vernьnftig ist, das ist wirklich; und was wirklich ist, das ist vernьnftig»). Упрощая, согласно русской традиции, идею Гегеля, он видит в ней призыв к принятию существующего государственного устройства и в этом качестве - carte blanche на насилие человека над человеком*177*.

Заметим, что Толстой и раньше не упускал случая отметить свое негативное отношение к Гегелю как к слабому мыслителю и пустому человеку, от которого «нечего взять»*178*. Тем не менее в трактате «Так что же нам делать?» Толстой, не называя Гегеля, активно использует его парадигму господства и рабства; при этом он открыто нападает на его отношение к власти и государству.

Обратившись (в главе XXVIII) к подробному объяснению заблуждения, что можно жить чужим трудом, Толстой поясняет, что целых три «вероучения» сплотились, чтобы оправдать этот обман (25: 326). Первое - это «церковно-христианское вероучение», оправдывающее различие между людьми волей Божией. Второе - «государственно-философское вероучение», выразившееся вполне в Гегеле («все разумно, все хорошо, ни в чем никто не виноват») (25: 327). Во времена его молодости, иронически замечает Толстой, «гегельянство было основой всего», а теперь «об нем нет и помину»; также исчезнет и «лжехристианство»11791. (По свидетельству и других современников, в 1840-е годы философия Гегеля пользовалась авторитетом религии или веры11801.) И наконец, существует и третье, ныне царствующее вероучение, выдвинутое новым классом людей, не служащих ни церкви, ни государству (25: 327; 330).

Толстой останавливается затем на оправдательных теориях этого нового сословия. Эти люди нападают на слуг церкви, государства и войска, признавая их деятельность вредною, и уже не опираются на идеи «божеского избрания» или «философского значения государства»; во главе этого нового сословия стоят ученые и художники. Думаю, что Толстой нападает здесь на так называемую русскую интеллигенцию (не называя этого слова), с его точки зрения - еще один паразитический класс.

«Царствующее сословие ученых и художников» оправдывает свое освобождение от труда разделением труда: одни люди выполняют «мускульную» работу, другие - «мозговую» (25: 330). Но прежде чем перейти к этой теме, Толстой (в главах XXIX-XXX) кратко описывает и отвергает различные умственные теории - и философские учения (от Платона до Гегеля), и современные научные воззрения (Мальтуса, Дарвина, Конта, Спенсера). Затем он возвращается к идеологии нового паразитического класса, занятого интеллектуальным трудом, и обращается (в главе XXXI) к идее разделения труда на физический и умственный. (При жизни Толстого теория разделения труда, разработанная Адамом Смитом, была вполне актуальной, получив новое развитие после Дарвина, в частности в «Капитале» Маркса.) «Разделение труда!» (25: 348). Одни заняты умственной, духовной, другие - мускульной, физической работой. Людям нового сословия, сословия умственного труда, кажется, что происходит правильный обмен, а происходит самое простое, старое насилие (25: 348). В наше время не люди церкви или государства, а именно люди науки и искусства являются главными адептами такого насилия.

Здесь Толстой возвращается к теме, которую он затронул в «Исповеди», когда писал о сакрализации искусства и возведении художников в статус жрецов. Тогда он отрекался от ложной веры и от чина жреца этой веры; сейчас, вооруженный понятиями, заимствованными из политической философии и экономики, он подвергает эту ситуацию разностороннему анализу. Так, он возвращается (в главе XXXII) к гегельянской парадигме Господина и Раба, применяя ее к людям духовного и физического труда. Этот агрумент сформулирован в терминах диалога между «я» и «ты» (или «вы»): Ты, или скорее вы (потому что всегда многим надо кормить одного), вы меня кормите, одевайте, делайте для меня всю ту грубую работу, которую я потребую <...>, а я буду делать для вас <.> умственную работу <.> Вы давайте мне телесную, а я буду давать духовную пищу (25: 349).

Этот расчет, рассуждает Толстой, был бы верен, если бы это был свободный и взаимный обмен и условия труда были бы одинаковы. Между тем дело обстоит иначе. Производитель духовных ценностей говорит: «Для того, чтобы я мог вам дать духовную пищу, вы кормите, одевайте меня, выносите за мной мои нечистоты» (25: 349). В свою очередь, каждый работник мог бы сказать: «Прежде чем мне служить вам телесной пищей, мне нужна духовная пища, и, не получив ее, я не могу работать <...>» (25: 349).

Этот гипотетический диалог затем подвергается проверке практикой: «Что, если рабочий скажет это? И если он скажет это, ведь это будет не шутка, а только самая простая справедливость» (25: 350). В этот решительный момент Толстой начинает говорить от первого лица множественного числа («мы»). Он включает себя в число тех «ученых и художников», тех «производителей духовной пищи», тех «мы», которые живут трудом других людей, и в его словах звучит жестокая ирония: Что же ответим мы, люди умственного труда, если нам предъявят такие простые и законные требования? Чем удовлетворим мы их? Катехизисом Филарета <.> и листками разных лавр и Исакиевского собора - для удовлетворения его религиозных требований; сводом законов и кассационными решениями разных департаментов и разными уставами комитетов и комиссий - для удовлетворения требований порядка; спектральным анализом, измерениями млечных путей, воображаемой геометрией, микроскопическими исследованиями, спорами спиритизма и медиумизма, деятельностью академий наук - для удовлетворения требований знания <...>? (25: 350).

Авторский тон достигает особой эмоциональной интенсивности, когда речь заходит об эстетических потребностях работника физического труда: Чем удовлетворим его художественным требованиям? Пушкиным, Достоевским, Тургеневым, Л. Толстым, картинами французского салона и наших художников, изображающих голых баб, атлас, бархат, пейзажи и жанры, музыкой Вагнера или новейших музыкантов? Ничто это не годится и не может годиться <.> (25: 350). В этот момент становится ясно, что «Л. Толстой», известный русский писатель, - это не тот человек, который является автором «Так что же нам делать?».

(Что касается картины состояния живописи и музыки, то она вполне соответствует представлениям о том, что такое искусство и каково его назначение, к которым Толстой позже пришел в своем знаменитом трактате «Что такое искусство?»*181*.)

Толстой возвращается (в главе XXXIII) к идее исторической смены власти: «было время, когда церковь руководила духовной жизнью людей», затем это делало государство, теперь - наука и искусство, в свою очередь злоупотребляя властью для того, чтобы пользоваться трудом, нищетой и страданиями других людей (25: 352-354). Он обрушивается на теорию прогресса, вступая (в главах XXXV-XXXVII) в диалог с теми из своих современников, кто оправдывает существование наук и искусств тем, что они движут вперед человечество. Толстой поясняет, что не отрицает науку и искусство, но выступает во имя «истинной науки и истинного искусства» (25: 363). «Деятельность научная и художественная в ее настоящем смысле только тогда плодотворна, когда она не знает прав, а знает одни обязанности» (25: 373). Истинное искусство должно быть «понятно» и «полезно» народу. (Каковы эти обязанности и как именно быть понятным и полезным народу - этого Толстой не проясняет.)

«Так что же нам делать? Что же нам делать?» - повторяет вновь Толстой в начале главы XXXVIII (25: 376). (Он поясняет, что «мы» - это те, кто находится в положении людей привилегированных, то есть людей умственного труда.) Обращаясь затем к себе самому («я»), он дает несколько ответов: «Прежде всего, на вопрос, что делать, я ответил себе: не лгать, ни перед людьми, ни перед собой <...>» (25: 376). Тот, кто не будет лгать перед собой, «он найдет, что, где и как делать» (25: 378). Лишь одно может помешать в этом: ложно высокое мнение о себе и о своем положении по отношению к другому (25: 378). И потому второе, что надо делать человеку нашего круга, - это «покаяться», то есть осознать себя не благодетелем народа, а глубоко виноватым и никуда не нужным человеком (25: 379). После долгой оттяжки он формулирует наконец и третий ответ: человек нашего образования должен «выучиться не жить на шее других», а именно, уничтожив ложное разделение труда, заняться всем тем, что необходимо для того, чтобы поддержать свое существование (25: 379). «На вопрос, что надо делать, явился самый несомненный ответ: прежде всего, что мне самому нужно: мой самовар, моя печка, моя вода, моя одежда - все, что я могу сам делать»

(25: 382). Если перевести этот вывод на язык гегелевской диалектики, получается, что Господин должен отказаться от своего привилегированного статуса и взять на себя все задачи, предоставленные Рабу.

«Я кончил, сказав все то, что касалось меня, - заявляет Толстой, начиная следующую главу (XXXIX), - но не могу удержаться от желания сказать еще то, что касается всех» (25: 392). И его рассуждения продолжаются. Затянувшаяся «статья», над которой Толстой работал в течение восьми лет, представляет собой более чем двести страниц печатного текста и приходит к концу только в главе XL. В заключение Толстой, пояснив мужчине «закон труда», поясняет женщине, что ей надо делать, а именно соблюдать «закон рождения детей» (25: 411).

Загрузка...