– Я поставлю чайник; надо немного подкрепиться, а то сил не будет: скоро восемь, а я с утра ничего не ела.

Мика вытащил обычную армию бутербродов, но Мери с чайником в руке заглянула в коридор с порога комнаты и потом обернулась на него.

– Ты почему не идешь, Мери?

Она молчала.

– Ты словно чего-то боишься? – продолжал он.

– Знаешь ли, у меня появился враг, – сказала она шепотом.

– Как враг? Кто такой?

– Рыжий слесарь, который занял по ордеру папин кабинет год назад. Раньше он никакого внимания на нас не обращал, а теперь, если только встретит меня в коридоре, обязательно дернет за косу или толкнет, один раз ущипнул очень больно. А вчера, когда я мыла руки в ванной, он подкрался и пригнул мне голову к крану, так, что у меня вся коса промокла.

– Вот нахал! Ты бы его одернула построже.

– Я пробовала. Он только хохочет, да и хохочет-то не по-человечески, а словно ржет. На него слова совсем не действуют. Я теперь боюсь с ним встречаться.

Мика озадаченно смотрел на девочку.

– Пойдем вместе. Пусть он только попробует при мне, – сказал он очень воинственно.

Но рыжий парень не появился.

Через час, прощаясь с Мери, Мика увидел, что губы ее дрожат, а глаза полны слез.

– Как мне грустно и жутко оставаться совсем одной! – прошептала она, вздрагивая.

И внезапно совсем новая, острая, как нож, мысль прорезала сознание Мики, когда он услышал это слово «одной».

– Твоя дверь запирается? – спросил он.

– Мы вешаем замок, когда уходим. Ты же много раз его видел.

– Нет, я не об этом. Можешь ли ты запереться изнутри?

– Нет. Вот был крючок, но он давно сломан.

– А кто еще у вас в квартире, кроме тебя и слесаря?

– Злючка-старуха, но она по ночам постоянно дежурит в магазине: она сторож. Ее дверь сейчас на замке.

– Я завтра же прибью задвижку к твоей двери, – пообещал Мика, – как жаль, что мы не подумали об этом раньше, а сейчас все магазины уже закрыты, – и, сам удивляясь, что приходится касаться вещей, которые оставались до сих пор совсем в отдалении, словно по другую сторону жизни, он прибавил: – Мери… видишь ли… я думаю, что тебе следует очень остерегаться этого парня.

Она вспыхнула.

– Если бы он хотел романа со мной, он бы лез обниматься, а он всякий раз только больно мне делает.

– А это, по всей вероятности, особая грубая манера.

Она помолчала, по-видимому, что-то поняла.

– За меня заступиться некому. Как раз теперь со мной никого нет – ни отца, ни матери, ни брата, – сказала она.

Опять он почувствовал что-то совсем новое – очень большую и вместе с тем чисто мужскую жалость к ее слабости и беззащитности.

– Мери, ну, хочешь, я останусь с тобой на эту ночь? Я ведь при твоей маме часто оставался. Я – на кофре у дверей, раздеваться не буду. Хочешь?

– Мика, милый! Спасибо. Конечно, хочу! Можно на Петиной постели, а не на кофре. Бедный Петя ведь в покойницкой на столе. Мы заведем будильник, чтобы ты не опоздал в школу. Какой ты благородный, Мика!

Измученные за день они легли рано.

Вскоре после того, как они потушили свет, Мика услышал тихие крадущиеся шаги в смежной передней; он знал, что выключатель расположен у самой двери, и, выскочив из комнаты, тотчас включил свет; перед ним стоял высокий рыжий парень, немного старше его самого.

– Вы, гражданин, что здесь делаете? – сурово спросил Мика.

Парень с минуту потаращил на него глаза, а затем ответил:

– А калоши свои ищу: побоялся, чтоб не затерялись.

– Странно, что вам среди ночи калоши вдруг понадобились! – самым воинственным тоном продолжал Мика.

– Извиняюсь, товарищ! У меня и в мыслях не было помешать тебе али другому кому; человек я, вишь ли, самый мирный. Откуда мне было знать, что место уже, вишь, занято, – и парень ретировался в коридор.

– Что там такое? – крикнула Мери из-за буфета.

– Ничего. Спи, – и Мика улегся снова.

«Что он такое сморозил: не хотел мешать… место занято? Дурак я тоже. Понял, словно жираф, с получасовым опозданием. Надо ведь было заступиться за ее честь! А впрочем, было бы перед кем! – думал он, дивясь, что опять попадает в новую струю чувств и мыслей.

Только утром, когда уже рассвело, он сообразил, что дома его напрасно прождали и наверно беспокоятся. Он окликнул Мери и объяснил ей, что должен уйти немедленно, не дожидаясь чаю; она в безопасности, так как «враг» отбыл на работу – он слышал, как тот проходил и хлопнул дверью. По улице Мика мчался бегом, избегая по лестнице, он услышал, как с площадки третьего этажа голос Аннушки кому-то крикнул:

– Бегом мчится кто-то, поди он и есть!

«Плохо дело!» – подумал Мика. Но оказалось хуже, чем он предполагал. Посередине кухни напротив двери сидела на табуретке Нина, с характерным для нее выражением трагической муки в лице, усугублявшемся распущенными волосами и черными кругами под глазами; тут же стояли Надежда Спиридоновна, Аннушка и Олег; уж Олега-то он никак не ожидал и тотчас догадался, что его вызвала Нина; до какой же степени стало быть дошла ее тревога!

– Невыносимый мальчишка! Ты всегда меня изводишь! Я уже думала – ты под трамваем! – закричала тотчас же Нина.

– Я был в управлении милицией и в приемных покоях трех больниц. Как ты смел не дать нам знать, где находишься? – сурово прикрикнул Олег.

Мика только что хотел им ответить; «У меня несчастье, я потерял моего друга», но в эту минуту Надежда Спиридоновна подскочила к нему и, покрутив пальцем перед самым его лицом, зашипела:

– И что из тебя только выйдет, если ты с этих лет уже невесть где ночуешь! Это что еще за шутки!

Аннушка подхватила, всплескивая руками:

– Ах ты бессовестный! Поглядите-ка, добрые люди – целехонек! А мы то его по покойницким искали! Где шатался-то, говори!

– Где я шатался? – повторил Мика, и перед глазами его промелькнуло испуганное личико Мери, когда она говорила: «И ни отца, ни матери, ни брата».

«Неужели я плохо поступил, охраняя ее? Куприн описывает, как офицер погиб на дуэли ради того, чтобы не показать медальон с портретом девушки и не скомпрометировать этим ее. И я не должен набросить тень на имя Мери».

– Где я шатался? – повторил он. – Я ночевал в канаве, я был пьян. Вот вам – довольны вы? – и с торжеством посмотрел на них. Но Олега и Нину не так легко было провести.

– Тебе мало того, что я провела бессонную ночь и Олега; больного с постели подняла, ты еще надо мной издеваешься! – закричала опять Нина.

– Ахти, грех какой! Вот изводительство! – повторяла, словно заведенная машина, Аннушка.

Присутствие Аннушки возмущало Мику, задевая в нем сословную жилку.

– А вы-то, Анна Тимофеевна зачем здесь и по какому праву допрашиваете меня? Вы кто мне – мать, тетка, бабушка? – спросил он.

– Скажите на милость! Да ты еще под стол ходил, как я с тобой уже нянчилась, кашей тебя со своих рук кормила, – обиженно закричала эта добрая душа.

Олег все время пристально наблюдал Мику.

– Нина если вы разрешите, я поговорю с ним один на один, по-мужски, без истерик, которые ничему не помогут. Иди! – и он показал Мике головой на дверь. Мика молча вышел, стараясь сохранить достоинство. Олег подошел к делу совсем с другой стороны.

– Поговорим по-мужски. – повторил он, закрывая дверь, и этих слов оказалось довольно, чтобы завладеть вниманием мальчика. – Я, разумеется, понимаю почему ты молчишь: затронута, очевидно, честь какой-нибудь девушки. Приятно убедиться, что в тебе находят отклик прежние, благородные традиции! Расскажи мне коротко, в чем дело, а я со своей стороны даю тебе слово, что не передам Нине нашего разговора без твоего разрешения. Я в праве рассчитывать на твое доверие: еще недавно я тебе – тогда 14-летнему юнцу – доверил то, что скрывал от окружающих – мое происхождение и мою деятельность. Итак – доверие за доверие!

Такая постановка дела привела к желаемым результатам; вслед за этим, не касаясь фактической стороны дела, Олег успокоил Нину, уверив ее, что все обстоит благополучно: Мика не потерял невинности и показал себя прекрасным, благородным мальчиком. Он убедил также Мику рассказать Нине о смерти своего товарища. Буря улеглась при его содействии.

Через два дня хоронили Петю.

Когда Мика явился в школу с катастрофическим известием, Анастасия Филипповна сначала проявила самое горячее участие, она задумала организовать проводы на кладбище всем классом, выделила несколько мальчиков для произнесения надгробного слова, привлекла к этому учителя математики и произвела денежный сбор на венок; но когда она узнала, что гроб перенесен вместо актового зала школы в церковь и уже назначено церковное отпевание, она отказалась от всякого участия в похоронах. Некоторые мальчики пришли в одиночку по собственной инициативе. Но Братский хор собрался в полном составе, и юноши на руках перенесли гроб от Церкви к могиле.

Последние минуты у гроба друга были для Мики самыми тяжелыми из всего, что ему пришлось пережить до сих пор.

– Где он? Что от него теперь осталось? Какой он сейчас? А вдруг не осталось ничего кроме этой холодной оболочки? – думал он, пристально всматриваясь в неподвижное лицо мальчика, обложенное цветами. Ему пришлось собирать все силы, чтобы сохранить самообладание, тем более, что он с досадой ловил на себе любопытные взгляды одноклассников, особенно в ту минуту, когда ему пришлось взять под руку Мери, чтобы отвести ее от гроба, после того, как она, прощаясь, приникла к телу брата. Мика не был до конца уверен, что остались сухими его глаза, тем более, что всхлипывания Мери и пение «надгробное рыдание творяще» звучали слишком большой скорбью.

Когда после похорон Мика прощался с Мери, она уже овладела собой и сказала почти спокойно:

– Я теперь буду жить на Конной. Сестра Мария вернулась из больницы и прислала мне записку, что возьмет меня в свою комнату, пока не вернется мама. Навещай меня, Мика. Я только теперь поняла, чем я тебе обязана. Не знаю, что было бы со мной в эти дни без тебя!

Эти слова он несколько раз приводил себе на память. Они связались в его воображении с нежным запахом нарцисса, который он вынул на память из гроба Пети. От этих слов и от минут около тела друга остался незабываемый след в молодой душе.


Глава тринадцатая

Нине начал сниться ребенок, девочка: будто бы она малютку пеленает, убаюкивает колыбельной, будто бы держит на коленях, и на обеих – и на ней, и на дочке – надеты большие голубые баи ты, как на английской открытке, которой она недавно любовалась. Вслед за этим она увидела дочку у себя в постели: ручки были в перетяжках, а головка чудно пахла свежей малиной, как пахло, бывало, темечко ее новорожденного сынка. Она вдыхала во сне милый, знакомый, младенческий запах; потом, любовным материнским жестом обмотав стерильной марлей палец, она сунула его в рот ребенку и нащупала первый зубок, теплая радость толкнулась ей в сердце, и этот именно толчок разбудил ее – она проснулась, чтобы увидеть в своей кровати пустоту! И горько задумалась. «Уже конец марта. Остались бы только три месяца, а я все разрушила! Погналась за миражом, никаких особенных радостей не получила, а отказалась от самых драгоценных!»

Ей уже давно стало ясно, что никакой исключительной любви этот человек не питал к ней: заурядное мужское влечение, которое, не сопровождаясь ни дружбой, ни привязанностью, уже начинало бледнеть. Сравнивая двух мужчина, она опять убеждалась в превосходстве первого: хотя Сергей Петрович не сразу узаконил отношения с ней, однако, не считал необходимым их утаивать; сам старался взять на себя хоть часть забот и придавал очень большое значение их душевному единению и творческому содружеству. В новом романе не было ни заботы, ни общих интересов; музыкальность в этом человеке оказалась самая рядовая, незначительная. Он был вдовец и, имея взрослого, уже женатого сына, с которым жил в одной квартире, прилагал все возможные усилия к тому, чтобы сохранить эту связь в тайне. Нина, разумеется, хотела того же для себя, но его заботы по этому поводу ее оскорбляли. Встречаться им было негде; редкость и краткость этих встреч придавала им особый характер, и в этом Нине чудилось тоже нечто оскорбительное. Она не могла отделаться от мысли, что, обманывая мужа, ведет себя как недостойная жена, и это отравляло ей страстные минуты. Не столько страх, что новый роман выплывет наружу, сколько недовольство собой и боль от собственного морального падения угнетали ее. «Пора оборвать и больше я уже никогда не буду спотыкаться. Скорей оборвать!» – твердила она себе.

В отдельные минуты в ней вырастало желание повиниться перед мужем, чтобы иметь возможность при встрече смотреть ему в глаза. Но она убеждала себя, что это – опасный шаг; к тому же не следует наносить душевной раны человеку и без того достаточно несчастному, довольно, если она разорвет и сама даст себе слово, что более не повторит ошибки. Так будет вернее!

Повторные сны с ребенком окончательно лишили ее душевного равновесия. «Без ребенка я свихнусь! Эту тоску не заглушить ничем! Надо действовать решительно: откажу сегодня и сегодня же поговорю с Натальей Павловной, есть ли возможность поехать летом к Сергею. Таким образом разом выпутаюсь из этой паутины».

Решение оказалось твердо. Они должны были в этот день встретиться в кафе «Квисисана»; желая во что бы то ни стало избежать личного объяснения, которое могло бы ее поколебать, она заранее приготовила письмо и придумала отдать его при прощании, ничем не подчеркивая его значимости. В письме стояло:

«Сегодня мы виделись в последний раз. Я пошла на связь с вами, так как чувствовала себя слишком одинокой и покинутой. Я хотела забыться. Теперь вижу, что сознание вины перед мужем сделало меня еще несчастнее. Не оправдывайтесь, потому что я ни в чем не виню вас, а только себя. Не отвечайте мне, не вспоминайте меня. Пусть будет так, как будто никогда ничего не было. Желаю вам счастья. Нина Бологовская».

Запечатывая этот конверт, она думала: «Я не создана для разврата. Счастливой я могу быть только в семье. Если бы злой рок не преследовал сначала Димитрия, а после Сергея, я была бы верной женой и матерью нескольких детей. Я провела эту зиму гнусно; зато теперь, вкусив порока, я навсегда отвращаюсь от него. Дай только Бог, чтобы это осталось лишь на моей совести и не стало известно… Леля Нелидова встретила нас недавно… Эта девочка, которую все считают невинным ангелочком, так что о будущем ребенке Аси при ней говорится, как о принесенном аистом… на самом деле она вовсе не так наивна! Она может догадаться скорей прочих. Надо же мне было на нее натолкнуться!»

В кухне Нину ждал новый сюрприз: наливая ей в тарелку щедрой рукой борщ, Аннушка проворчала:

– Непутевая! Попался тебе хороший человек, так и сиди тихо. Не к лицу тебе глупости затевать. С Маринки своей, что ли, пример берешь? Берегись, у свекрови твоей, поди, глаз вострый.

Можно было, пожалуй, и оборвать старуху, сказать: не ваше дело! или: не вам меня учить! Но Нине тотчас припомнилась постоянная материнская заботливость этой женщины, знавшей ее ребенком, и она промолчала, несколько растерянная. Через минуту руки ее, ставя на стол уже пустую тарелку, вдруг сами потянулись к старухе и обняли ее, а потом и щека как-то сама собой прижалась к другой, морщинистой, щеке.

– Не беспокойтесь, Аннушка! Глупостей никаких не будет! – но в шепоте этом было что-то виноватое.

– Не будет, так и ладно. А губы зачем красишь? Выпачкала поди меня. При барине старом ни в жисть этого не водилось.

– Теперь это модно, Аннушка. Я к тому же артистка. Ведь кормить-то меня и Мику все-таки некому.

При встрече в кафе она держала себя с обычным своим великосветским тактом – жена цезаря, которая выше подозрений! Сказала, что назначенная на вечер встреча срывается вследствие непредвиденного концерта, и, уже выпархивая из такси, сунула в окно машины письмо, а сама скорей вбежала в подъезд… Свершилось! Взволнованно бегая взад и вперед по комнате, она воображала себе, как он читает строчку за строчкой… Щеки ее горели. «Теперь он поймет, какую глубоко порядочную женщину удалось ему заполучить, и как недолго было это счастье!» Вечером, припав к груди Натальи Павловны, точно маленькая послушная девочка, она робко спросила, есть ли возможность устроить ее поездку в Сибирь на очередной отпуск. В этих словах было так много трогательной преданности, что красивая старческая рука стала любовно гладить черные волосы «русалки».

– Я думаю об этом же, Ниночка. У меня уже мало ценных вещей, но я лучше откажу в чем-нибудь себе и Асе и устрою вам эту поездку.

Очевидно, был приговорен столик с инкрустацией или бронзовая лань, а может быть, кулон с рубином. Ася до сих пор, еще на правах девушки, носила бирюзу, и остатки бабушкиных драгоценностей, покоившихся в бархатных футлярах, не тревожили ее воображение.

Вечером в постели Нина перечитывала письма Сергея Петровича и полностью включилась в прежнее чувство. «Теперь это уже навсегда, и ныне, и присно, и во веки веков», – говорила она себе. В последнем письме был набросан карандашом романс, и она с болью в сердце спохватилась, что даже не попробовала это на рояле… «Когда возвращаюсь в Клюквенку из мучительных походов в тайгу, сажусь у печурки, смотрю в огонь и вспоминаю тебя…» «Ты сейчас далеко-далеко, между нами леса и снега… До тебя мне дойти не легко, а до смерти – четыре шага!»

«Четыре шага! Этот поэтический оборот очень удачен! Действительно четыре шага, как тогда Родиону. Напишу Сереже и сообщу теперь же, что приеду летом». И вместо того, чтобы заснуть, она села за письмо – то, которое не могло родиться в течение всей зимы и которое должно было наполнить теплом сердце человека, смотревшего в огонь в заметенной сугробами хижине.

Это было вечером 20-го марта, а 21-го, возвращаясь из Капеллы, она вошла в кухню, где Аннушка, одержимая манией чистоты, опять скребла пол. Добрая женщина обернулась к ней и сказала:

– Письмо к тебе. Руки-то у меня мокрые, возьми сама со стола. Человек из Сибири приехал, заходил передать. От муженька, поди!

– Конечно от Сергея! От кого же еще! – радостно воскликнула Нина, и, схватив конверт, присела на окно. Ей тотчас же бросилось в глаза, что конверт был надписан незнакомой рукой. «Как жаль, что не от Сергея! От кого же еще?» – и быстро вскрыла конверт. Выпало два листка, написанные двумя различными почерками. Она торопливо схватилась за один…

«Глубокоуважаемая и прекрасная Нина Александровна!»

Она остановилась. Что за изысканное обращение? Кто это пишет так? И, перевернув страницу, взглянула на подпись: «Ваш покорный слуга Яков Семенович Горфункель». А! Это тот чудак-антропософ, еврей из Клюквенки! Уж не заболел ли Сергей? Сердце тревожно стало отбивать дробь, а дрожащие руки опять перевернули страницу. «Глубокоуважаемая и прекрасная Нина Александровна! Не сочтите дерзостью, что я взял на себя обязанность написать вам. Оно не печально – то событие, о котором я пишу, – я бы хотел, чтобы вы могли постичь всю его радостную сторону: ваш муж – этот благороднейший, умнейший, талантливейший человек – жив, светел и радостен, но продолжает свой путь уже под особой защитой, окруженный особой помощью. Высшие Силы сочли нужным охранить его от всяких неосторожных, грубых прикосновений и оградить от земной суеты, чтобы он мог безболезненно восходить к Свету, где выправятся и расцветут когда-нибудь и наши скорбные, смятые жизнью души и где когда-нибудь вы встретитесь с ним лицом к лицу».

Нина опустила руку с письмом. «Что такое? Не понимаю… мне показалось что-то страшное… Не может быть! Прочту еще раз… не может быть!»

«Я знаю, чувствую, вижу, какою болью наполнилось сейчас ваше сердце, глубокоуважаемая Нина Александровна, я чувствую сейчас за вас. Если бы и вы могли посмотреть на случившееся моими глазами! Что такое смерть перед вечностью?»

– Ах! – отчаянно вскрикнула Нина и выронила письмо.

Аннушка повернулась к ней.

– Господь с тобой, матушка Нина Александровна, чего это ты?

– Аннушка, Аннушка! – воскликнула Нина, хватаясь за голову.

– Матерь Пресвятая! Да что ж это сталося? – и, вытирая о подол руки, Аннушка подошла к Нине, но та, схватившись руками за раму окна, припала к ней головой, повторяя:

– Боже, Боже, Боже!

В эту минуту на пороге входной двери показался Мика.

– Что с Ниной? – испуганно воскликнул он.

– Да вот, видишь ты, только взялась за письмо, да начавши читать, как вскрикнет, да как застонет, – озабоченно зашептала Аннушка.

Нина и в самом деле стонала: не кричала, не плакала, а стонала, по-прежнему припав к раме окна. С полным сознанием своего неоспоримого права Мика бросился к письму и схватил его. «Глубокоуважаемая и прекрасная!» – так вот как пишут его сестре – не все, стало быть, смотрят на нее, как он, сверху вниз! Прочитав до того места, где Нина выронила письмо, он тоже оставил его.

– Нина, Нина, успокойся! Нина, дорогая! – воскликнул он, бросаясь к сестре и обнимая ее. – Аннушка, помогите, успокойте! Несчастье с Сергеем Петровичем!

На пороге показалась привлеченная их голосами Катюша.

– Нина, пойдем в комнаты. Встань, Ниночка! Посмотри на меня, перестань! – и вдруг со страшным раздражением он накинулся на Катюшу: – Ты что стоишь и смотришь? Любопытно стало? Да что же ты можешь понять в горе благородной женщины? Нечего тебе и делать здесь, около моей сестры!

Катюша, не ожидавшая такого смерча, быстро юркнула к себе. Аннушка и Мика, оторвав Нину от окна, повели ее в комнату, где уложили на диване. Она отстраняла воду и все так же стонала. Мика вернулся в кухню, чтобы собрать страницы, их следовала так или иначе дочитать. Те, которые он начал… что-то особенное показалось ему в каждой строчке – светлая уверенность в потусторонней жизни, необычайность, с которой говорилось о надземном, приоткрывающиеся необозримые дали. «Я узнаю, кто он, а письмо это надо сохранить и показать Мери», – думал Мика.

Нина внезапно села на диване.

– Смерть… да – смерть! Что же могло случиться? – говорила Нина. – Ведь он был здоров. Или все те же четыре шага? Аннушка, Мика, четыре шага стоят жизни… Да где же это мы живем?

Они смотрели на нее, думая, что она сама не понимает, что говорит и перешептывались между собой.

Мика бросился к телефону, но Нина внезапно, словно тень, появилась около него и схватила за руку.

– Кому ты звонишь? Бога ради, не Бологовским! Там старуха с больным сердцем и молодая в ожидании. Им нельзя так вдруг сообщать такие вещи!

– Я хотел только вызвать Марину Сергеевну!

– Марину? Да, да! Позови Марину. И Олега позови, позвони ему на службу, только, Бога ради, не на дом, – и снова упала на диван. «Как ни была безрассудна эта женщина, она даже в минуты острейшего горя умела думать о других», – что-то вроде этой мысли мелькнуло в голове мальчика одновременно с мыслью, что жизнь все больше и больше вовлекает его в свое русло, приближая все вокруг к соотношениям и сложностям.

Когда через полчаса Марина подбежала к дивану, на котором металась Нина, та села и, не обращая внимания на присутствие Аннушки, стала восклицать:

– Вот наказание! Вот расплата! За измену, за аборт, за безверие! Получила возмездие! Теперь – всю жизнь одна! Ни мужа, ни ребенка! Так и должно было быть, так и надо такой дряни, как я! Он не успел получить моего письма! Слишком поздно! Какое страшное слово «поздно»!

Марина обнимала ее, стараясь успокоить, повторяя, что во время своей поездки она уже достаточно доказала свою любовь. Письмо Якова Семеновича дочитали. Последовательность событий выяснилась во всей своей безотрадности: во время одного из очередных походов в тайгу ни Сергей Петрович, ни его напарник-уголовник не вернулись на место сбора. Ссыльные были уверены, что они заблудились, начальство заподозрило побег. После долгих упорных поисков, уже на другой день, с собаками, нашли только тело Сергея Петровича, уголовника не нашли вовсе. Яков Семенович сообщал все факты, но художница описывала целый ряд подробностей, которые проливали свет на последние дни Бологовского. По ее словам младший комендант еще с той сцены в лесу (когда был убит Родион) затаил злобу против Сергея Петровича и постоянно чинил ему какие только мог неприятности. Последнее время он гонял его в тайгу с каждой партией и назначил ему в напарники убийцу-рецидивиста, с которым никто не мог поладить. «Он несколько раз жаловался мне, что этот человек невыносим ему и своим присутствием отравляет последнюю радость – созерцание зимней красоты, -писала Лидия Викторовна. – Несколько раз он напрасно просил командировать к нему Якова Семеновича или доктора. Когда стало известно, что Сергей Петрович не вернулся к месту сбора, никто из нас, ссыльных, особенно из числа интеллигенции, ни одной минуты не допускал, чтобы такой человек, как Сергей Петрович, решился на такой опрометчивый шаг, как побег, имея родных и жену, на которых это, разумеется, тотчас бы было вымещено. Мы были с самого начала абсолютно уверены, что он заблудился. Я всю ночь не спала, прислушиваясь к вою метели. На утро мы с ужасом наблюдали, как конные гепеу выводили своих больших овчарок, снаряжаясь на розыски. Эти собаки приучены перекусывать людям сухожилия ног, чтобы преследуемый человек не мог больше сделать ни шагу. Я вспоминала «Хижину дяди Тома» – скажите, чем наши колонии лучше плантаций, если на русских, как на негров, выпускают натренированных овчарок? Это неслыханно! Весь день мы провели в ожидании известий и, перебегая друг к другу, переговаривались шепотом. С наступлением сумерек я только что вышла из мазанки, чтобы добежать до Якова Семеновича, так как от тревоги места себе не находила, как послышался звук кавалерийского рожка и лай собак. Все повыскакивали из своих домов и увидели, как отряд гепеу проследовал в здание комендатуры, они пронесли кого-то на носилках; но когда мы попробовали подойти ближе, на нас закричали, грозя арестом каждому, кто посмеет приблизиться. Сначала мы так и не узнали ничего; нам помогли наши дети: несколько мальчиков, якобы наперегонки носились взад-вперед на лыжах по нашей единственной, известной вам улице и высмотрели, как закрытые рогожей носилки перенесли в подвал, к которому приставили часового. Туда могли положить только мертвого! Я не могла оставаться больше в неизвестности, и когда наступила окончательно ночь, я подговорила несколько друзей, и мы с фонарем под полой прокрались к погребу. Сунув часовому на водку, мы уговорили его впустить нас на несколько минут. Пришлось убедиться в горькой истине. У него оказалась разбита голова, узнать было почти невозможно, но по волосам, по свитеру и руке с обручальным кольцом мы узнали Сергея Петровича. Что именно произошло – осталось неизвестно. Доктор, который был с нами, уверял нас, что так свернуть на сторону весь череп мог или медведь, или богатырский удар камнем, во всяком случае, не собаки. Быть может, у него возникла ссора с уголовником? Но куда же девался сам уголовник? Это осталось непонятным, но разве легче стало бы, если бы мы, положим, узнали, что произошло? Мы потеряли человека, который был душой нашего круга, который объединял нас, он никогда не терял хорошего, бодрого расположения духа и умел привносить содержание в каждую беседу. Своими разговорами об искусстве и философии он не давал нам тупеть и опускаться. Когда я вернулась домой, безумно плакала на печке моя старшая дочка; я всю ночь не могла ее успокоить. Ей только 13 лет, но она уже поняла, что она потеряла с этой смертью; он всегда старался скрасить дни этого несчастного ребенка и содействовал развитию в этой дыре, где она лишена слишком многих культурных воздействий. Приходя к нам по вечерам, он тренировал ее по-французски и читал ей наизусть целые акты из «Бориса», «Фауста» и «Syrano de Bergerack», заменяя собой целую библиотеку. Он постоянно шутил с ней и ободрял ее. У него была органическая потребность приносить кому-то пользу, передавать неистощимое богатство своей внутренней жизни. Я не могу себе представить сейчас нашего существования без него – оно потеряет последние краски! Минут, когда мы стояли над его телом я не забуду. Сейчас они уже аккумулируются в творческие планы и когда-нибудь претворятся в картину «Гибель ссыльного». Я запечатлею на ней неподвижное тело с лицом аристократа, эти восковые красивые руки и наши скорбные фигуры в верблюжьей шерсти и сибирских ватниках -своеобразные святые жены у Креста и Яша в роли Иосифа Аримафейского. Я бережно вынашиваю свои творческие замыслы, я – как беременная! Но боюсь, что им никогда не суждено будет перейти на полотно и что я так и умру на своем гороховом поле у закопченной печи вместе с моими девочками, забытая всеми, так и не знающая, за что я пострадала».

Далее она сообщала, что в следующую ночь тело было уже увезено неизвестно куда. Все было сделано шито-крыто, очевидно со специальной целью избежать каких-либо нежелательных инцидентов. Подвал оказался открыт и пуст! На ту же ночь ссыльные, собравшись в мазанке на окраине, отпели «Со святыми упокой», «вечную память», причем почти все плакали.

Марина читала это письмо вслух и сама все время вытирала слезы. Мика, слушавший из угла, в который забился, видимо, тоже был потрясен. Едва они успели закончить, как в комнату быстро вошел Олег, явившийся прямо из порта.

– Что случилось? – спросил он еще в дверях.

После того, как все была рассказано и прочитаны письма, Нина, всматриваясь в его печально-озабоченное лицо, спросила:

– Считаете вы возможным сообщить такое известие Асе и Наталье Павловне?

Он задумался.

– Нет, – проговорил он через несколько минут, подымая голову, – нет, это сейчас невозможно!

– А что же делать? – спросила Марина. – Нине будет слишком тяжело притворяться. Не знаю, в праве ли вы требовать от нее такой жертвы. А если даже она пойдет на нее ради вас, что вы скажете Наталье Павловне и жене, когда не будет писем месяц, два, три? Чем объясните это молчание?

– В конце концов, конечно, сказать придется, – ответил он. – Асе я скажу, как только она поправится после родов, а там она сама решит, как поступить с Натальей Павловной. Она – самый близкий Наталье Павловне человек и будет сделано так, как захочет она.

– Так значит, Нина одна должна вынести на своих плечах всю тяжесть этого известия? Вы поставите ее в такое положение, что ей даже поплакать будет не с кем, – и нота раздражения прозвучала в голосе Марины.

Он с холодной неприязнью быстро скользнул по ней глазами.

– Пусть Нина сама выскажет мне решение – готова ли она помочь мне поберечь некоторое время мою жену. Нина, сколько я мог заметить, сама очень привязана и к Асе, и к Наталье Павловне. Что вы мне скажете, Нина?

Он поднес к губам ее руку и потом, продолжая держать ее в своей, приник к ее кисти, ожидая своего приговора. Несколько минут они молчали.

– Я сделаю все, что вы хотите, – покорно прошептала Нина, – Да, эти люди стали родными мне.

Между ними составился уговор написать от лица Сергея Петровича два или три письма, в которых он сообщит, будто бы повредил себе руку и диктует это письмо соседке; так письма, естественно, будут короче и более общего характера. Олег и Нина составят вместе несколько таких писем; дату можно всегда поставить недели на две назад и опустить письмо за городом, доверчивые души не станут разглядывать почтовых штемпелей; сложнее будет, если они опять примутся собирать посылку, но и тут выход из положения найти нетрудно:

– Отправлять посылку придется, конечно, мне, – сказал Олег. – Не Асе же тащиться за город с тяжелым ящиком. Я принесу ее вам, Нина, и просижу у вас день – вот и все.

Этот план как единственно возможный был принят, и тут же составлено первое письмо, которое Марина вызвалась переписать, чтобы почерк не показался знакомым. Она обещала точно так же переписывать и последующие письма.

Через несколько дней Нина собралась с духом и пошла к Наталье Павловне, после того, как Олег позвонил со службы, что старая дама удивляется ее продолжительному отсутствию. Зная тонкость и безошибочность чутья Аси, Олег удалил ее под каким-то предлогом на этот вечер к Леле, строго наказав дожидаться, пока он придет за ней, а сам остался на всякий случай с дамами. Сначала все шло благополучно, но за чаем, когда Наталья Павловна стала читать вслух полученное письмо, атмосфера слишком накалилась.

– Досадно, что он не сообщил подробностей: чем повредил себе руку и в каком именно месте, – говорила Наталья Павловна, – я боюсь, чтобы это не помешало ему играть на скрипке, особенно если повреждено сухожилие. Как вы думаете, Ниночка?

Нина крепилась из последних сил и все-таки расплакалась.

– Это нервы! Я очень истосковалась… Не дождусь, когда поеду… – шептала она… – Вы слишком трогаете своим отношением, Наталья Павловна!

– Вы – мои дети. Какое же другое отношение может у меня быть? – возразила Наталья Павловна.

– Кажется, не выдержу! – сказала Нина Олегу, когда он вышел ее проводить. – Хорошо, что через две недели Капелла уезжает в турне на Поволжье. Вчера это выяснилось. К тому времени, когда мы вернемся, Ася уже будет матерью, и вы должны обещать мне, что сообщите обеим все без меня…

И потом, прощаясь с ним около своего подъезда, она сказала:

– Мы друзья, не правда ли? Мы с вами знаем грехи друг друга и прощаем их. Не все так чисты, как ваша Ася. Мне и вам так досталось в жизни, что… Бог, если Он есть, смилостивится над нами и не осудит нас. Мы – друзья?

Он с прежней манерой склонился к ее руке:

– Да, Нина, и всегда ими останемся.

Письмо «чудака из Клюквенки» не принесло плодов, или вернее, принесло их не там, куда было адресовано: его читал и перечитывал Мика. «Вот истинное отношение к смерти! Здесь даны такие штрихи потустороннего существования, такое сияние бессмертия и широта мысли, каких я еще не встречал никогда! Это писал большой христианин! Я его найду, я буду с ним говорить! Он раздвигает облака, показывая солнце!»


Глава четырнадцатая

Леля всегда избегала конфиденциальных разговоров, в задушевный тон она переходила только с Асей; никто из окружающих ее не мог с точностью определить в какой мере она потрясена оборвавшимся романом. Она ни разу не плакала и даже не высказала сожаления по поводу ссылки Валентина Платоновича; напротив, сама обрывала мать: «Довольно уже! Сетованиями нашими мы все равно не поможем» или «Переделать ничего нельзя, так и не стоит! говорить об этом!» Тем не менее, старшие дамы соглашались между собой, что она, несомненно, грустит, похудела и побледнела; они старались ласкать ее и развлекать, как могли.

Сознавая, что потеря эта для нее не является роковой или незаменимой, Леля и в самом деле не могла тем не менее отделаться от мыслей о Валентине Платоновиче. Он казался ей интересней всех остальных. Уже пробуждающийся женский инстинкт подсказывал ей, что этот человек ближе других подходит к тому идеалу мужчины, который был создан ее воображением: изящному до изысканности и дерзкому до грубости в отношениях интимных; давно ожидаемая репрессия настигла раньше, чем отношения успели стать таковыми благодаря тем несколько старомодным приемам ухаживания, с которыми Валентин Платонович подходил к ней, очевидно из уважения к своему кругу… И она пока не могла себе представить никого другого на этом месте. Щемящая и досадная боль не осуществившихся ожиданий! еще не зажила. Разговоры старших о Фроловском были ей теперь неприятны отчасти потому, что расшевеливали эту боль, отчасти и потому, что вели к постоянным пререканиям с Зинаидой! Глебовной: в Ленинграде осталась шестидесятилетняя больная мать Валентина Платоновича, которая жила на распродажу вещей и из последних средств посылала сыну посылки в Караганду. Зинаида Глебовна постоянно навещала приятельницу, но тщетно посылала к ней Лелю:

– Не поеду, – всякий раз взволнованно напускалась на мать Леля. – Вовсе ни к чему! Только себя в ложное положение belle fille [87] поставлю! Помочь мы ничем не можем, а общества старух с меня и так довольно. Тебе доставляет удовольствие плакать с ней вместе, а мне никакого!

Зинаиду Глебовну огорчали пререкания с дочерью и ее дерзкий тон, и она постоянно жаловалась Наталье Павловне:

– У Лелички завелось слово «подумаешь», которое может довести до отчаяния! – говорила она.

– Но это слово… помилуйте, дорогая, это слово… вне своего прямого значения и вне определенного контекста ничего не значит! – возражала ее собеседница.

– О, нет, Наталья Павловна, нет! Вы ошибаетесь: оно очень много значит, когда произносится отдельно с восклицательным знаком. Тут и «как бы не так», и «вот еще», и даже «не воображай, пожалуйста!» – целый комплекс слов самых оскорбительных для родительских ушей. Прокофьев Сергей Сергеич рассказывал, что это слово первое, которое принесли из советской школы его мальчики. Как же так «оно ничего не значит»!

– Вы слишком уступчивы, моя дорогая! Вот Ася хорошо знает, что если бы она попробовала заговорить со мной подобным образом, она тотчас бы подверглась домашнему аресту без книг и рояля, – возразила Наталья Павловна.

Зинаида Глебовна только вздохнула: подвергнуть домашнему аресту Лелю было не так просто!

На Пасху Леля уступила, наконец, желанию матери. Опасаясь, как бы дочь не передумала, Зинаида Глебовна стала выпроваживать ее немедленно и несколько даже заискивающе лепетала:

– Ну, иди, иди, дорогая. А я тем временем все твои блузочки выглажу и печенье твое любимое испеку. Передай от меня привет Татьяне Ивановне и расспроси про Валентина Платоновича. В самом деле, ведь неудобно ни разу не появиться.

Двери на звонок Лели отворила молодая особа с надменной мордочкой, накрашенными губками и копной перманента на голове.

«Тоня или Дарочка!» – подумала Леля. Эти два имени постоянно упоминались в нескончаемых оживленных пересудах между Зинаидой Глебовной, Натальей Павловной и мадам, тревожившихся за судьбу Татьяны Ивановны Фроловской, которая по их мнению отличалась излишней кротостью и полным неуменьем постоять за себя. Тоня и Дарочка были внучки нянюшки Агаши, вынянчившей всех детей в семье Фроловских и проживавшей по старой памяти в квартире своих бывших господ. Татьяна Ивановна разрешила Агаше выписать к себе из деревни этих внучек и долгое время баловала обеих девочек, отдавая им сохранившиеся детские игрушки, а позднее собственные старые платья; она занималась с обеими французским языком и другими школьными предметами, так как окончание семилетки давалось девочкам с большим трудом. Все это принималось сначала с благодарностью, но понемногу картина стала изменяться: девочки начали роптать, что юбки и блузки слишком старомодны, а мыть по приказу бабушки для бывшей барыни полы и посуду слишком скучно; они стали держаться несколько строптиво. В это как раз время у Фроловских отняли еще одну из комнат, и Татьяна Ивановна была вынуждена переселить Агашу и двух девушек в собственную спальню. Сделано это было против желания сына, который находил ненужной филантропией возню матери с двумя уже взрослыми девушками, наглевшими с каждым днем. Присутствие Валентина Платоновича их, правда, немного сдерживало, и при нем они держались несколько даже подобострастно, но как только Валентин Платонович выехал, обе окончательно переменили тон. Скоро дошло до того, что они начали самостоятельно продавать вещи Фроловских, и когда Татьяна Ивановна обнаруживала исчезновение то медной кастрюли, то пастели французской школы и пыталась слабо протестовать, в ответ она получала: «Обойдешься и так!» или «Не вам одной жить, мы тоже люди!»

Одиночество, а может быть болезнь и несчастья надломили силы Татьяны Ивановны и, жалуясь поочередно всем своим друзьям на обиды, чинимые девчонками, она избегала тем не менее открытых объяснений. В своей комнате она занимала теперь уже совсем небольшой уголок, отделенный ширмой; там стояла кровать и маленький изящный столик, заставленный миниатюрными фотографиями, вазочками и безделушками, которые она надеялась таким образом спасти от покушений со стороны девчонок. Разлюбить безделушки было не так легко: они говорили о прошлом, напоминали прежний будуар с его изысканным убранством и изящество ее собственных пальчиков, переставлявших белого слона с поднятым хоботом, венецианскую вазочку или маленького Будду с загадочной улыбкой; фарфоровое яичко с букетиком фиалок напоминало христосование и пасхальные подарки, а гараховский флакон, еще хранивший запах дорогих духов, говорил о том же незабываемом времени… И тут же фотографии, с которых смотрят дорогие лица – лица погибших в боях с немцами, в боях с большевиками и в советских чрезвычайках. Некоторые дамы боятся выставлять портреты с погонами, кирассами и георгиевскими крестами, но храбрых дам больше…

– Вот теперь моя «жилплощадь». Я собрала сюда всех моих, чтобы не чувствовать себя одинокой. Вот тут мои мальчики: это старший, Коля, убит под Кенигсбергом, а это Андрей, его ты, наверно, помнишь, ему случалось бывать у Зинаиды Глебовны. Он погиб от тифа в восемнадцатом году, в армии, мой бедный мальчик. А вот и Валентин, мой младшенький. Вот здесь он снят вместе с тобой, помнишь, ты изображала однажды Красную Шапочку на детском вечере, а Валентин был в костюме Волка; вы танцевали вместе, и ты еще не дотягивалась ручкой до его плеча. А вот и вся наша семья на веранде в имении мужа; веранда, помню, была вся увита плющом и хмелем.

К удивлению Лели, Татьяна Ивановна говорила все это совершенно спокойно, как будто всматриваясь в далекую картину, и только когда она стала рассказывать о письмах из Караганды, слезы неудержимо полились из усталых глаз.

– Я знаю, что он мне не пишет правды; я читаю между строк! Он замечательный сын, Леличка, всегда боится меня встревожить и огорчить, и мужем бы, наверное, был самым преданным и нежным, только прикидывается циником. Я ведь уже надеялась, что вы мне станете дочкой и оба будете у меня под крылышком тут, в соседней комнате… Как бы я вас любила!

Она обняла и прижала к себе девушку.

«Благодарю покорно! Разве ее любовь мне здесь нужна? С меня и маминой более, чем довольно. Она видно уже забыла, чего хочется в молодости. Я потому и не хотела идти сюда, что предвидела, как обернется разговор. Ну, что я должна отвечать ей?» – думала Леля, не смея освободиться из объятий старой дамы. Татьяна Ивановна приписывала застенчивости ее молчание и нежно гладила ее волосы.

– Ивановна! – перебил их развязный звонкий голос. – Ты куда свои кораллы засунула? Я на рояль положила, одеть хотела, а ты уж и спроворила!

Леля быстро выпрямилась, пораженная: такого тона она все-таки не могла ожидать.

– Это что еще такое? Наглость какая! – воскликнула она.

– Тише, тише, милая! Не надо, – испуганно зашептала Фроловская. – Потом поговорим. Войди сюда, Дарочка. Видишь, у меня гостья. Ожерелье я прибрала, потому что на рояле ему, согласись, не место. Возьми, если хочешь надеть.

Вошедшая девушка – не та, которая открывала двери – недоверчиво покосилась на Лелю, по-видимому не ожидая увидеть ее, и зажав таки ожерелье в хищной ладони, тотчас скрылась.

– Как вы можете терпеть такой тон? – снова возмутилась Леля.

– Что делать, дорогая! – зашептала Татьяна Ивановна. – Ведь я не имею права их выселить, если у них нет жилплощади, а добром они не уедут. Жить же вместе и ссориться уж очень тяжело! Конечно, они меня стеснили, мне даже пасьянс теперь негде разложить, приходится класть карты на подушку. Но я мирюсь, одной тоже было бы трудно: лифт стоит, а подняться в третий этаж я не в силах из-за моего миокардита. Они же покупают все, что я попрошу. Вот и сегодня Дарочка принесла и молоко, и булку. Нет, Тоня и Дарочка девушки неплохие, а только невоспитанные: культуру видят в шелковых платьях, с бабушкой же грубы. Добрейшая моя Агаша ради них с утра до ночи гнет спину: в домработницы к моему знакомому академику поступила, чтобы заработать девочкам на кино и тряпки, а они на нее кричат хуже, чем на меня; стыдиться ее начали, если при Агаше придут их подруги или кавалеры, они прячут ее ко мне за ширму. Вот это мне в них симпатично всего менее.

Она приподнялась и вынула бархатный футляр.

– Вот, дорогая, фамильный жемчуг; еще мой, девичий. Он был у нас приготовлен тебе как свадебный подарок. Возьми его. Кто знает, может быть, Валентин еще вернется, не возражай мне, девочка моя. Я не требую у тебя обещаний, я понимаю, как мало надежды… Но я уже плоха и не хочу, чтобы этот жемчуг попал в руки пролетариата. Он и уцелел-то только потому, что я повторяю и в кухне, и в коридоре, будто это простые бусы, не стоят и пяти рублей. Пусть он украсит твою шейку.

Но Леля замотала головой.

– Я не вправе принять такую вещь… Вы ее продать можете… Вам так теперь трудно!

– Нет, милая! Я этого не сделаю. Жемчуг этот заветный. Надень, я застегну на тебе замочек. Если бы ты только знала, как я грущу, но ты этого не поймешь в свои двадцать лет.

Как только Татьяна Ивановна усадила Лелю пить чай, с трудом разместив китайские чашки и чайничек на крошечном отрезке стола, послышался звонок, и в комнате появилась хорошо знакомая фигура Шуры Краснокутского с его круглыми, добрыми, черными глазами. Следом за ним, не дожидаясь приглашения, тотчас юркнула Дарочка. Быстрый завистливый взгляд, брошенный ею в сторону Лели, убедил последнюю, что в ее положении есть свои преимущества, которых она обычно не замечала: Дарочка могла завидовать ее прирожденному изяществу, ее положению всеобщей любимицы, а может быть и тому, что она сидит, как равная в объятиях этой дамы, напоминающей портреты Рокотова. Возможно, что зоркие глаза уже заметили жемчуг на шее Лели, и этого оказалось довольно, чтобы заподозрить, что Леля не замедлит явиться разрывать сундуки, которые останутся после Татьяны Ивановны… «Я удивительно умею улавливать дурные чувства, у меня на них нюх!» – сказала себе Леля. Этот же нюх позволил ей заметить женское кокетство, пущенное полным ходом при первом появлении Шуры. Дарочка ради него мобилизовала все свои чары, и наилучшей из них, по-видимому, считала ежеминутный звонкий хохот, не понимая всей банальности этого приема. «Дрянь! Выскочка! Ишь, куда метит! Я тебя еще срежу!» – подумала Леля и, подымаясь, чтобы уходить, самым невинным голоском спросила:

– Как здоровье вашей бабушки, Дарочка? К кому она нанялась? Помните, Шура, нянюшку Агашу? Такая добрая и милая старушка, вторая Арина Родионовна, – и покосилась на Дарочку, наслаждаясь плодами своего ехидства. С этой же тайной мыслью она позволила Татьяне Ивановне обнять себя и, прощаясь, сама повисла на ее шее. Но как только она и Шура вышли на лестницу, улыбка слетела с ее лица.

– Шура, что же это такое?

– Да, Леля, картина самая печальная, а изменить ничего нельзя. Татьяна Ивановна имела право их вписать, а выписать права не имеет: одна из очередных нелепостей нашей жизни! Я часто бываю здесь: отношу на почту корреспонденцию Татьяны Ивановны и хожу по комиссионным с ее квитанциями, а потому я в курсе всего, что здесь происходит. Я очень боюсь, что эти девицы приведут сюда кавалеров; если одна выскочит замуж, чего доброго, и муж въедет сюда же. Кроме того, они Татьяну Ивановну систематически обкрадывают, а она по непостижимому добродушию или безразличию допускает это и только просит ничего не сообщать Валентину и даже старой Агаше, чтобы не огорчать их. Легко может случиться, что, когда Валентину разрешат вернуться (если разрешат!), въехать ему уже будет некуда! Татьяна Ивановна долго не протянет, а девочки вместе с другими жильцами запрудят квартиру и завладеют понемногу всем добром. Эта картина очень характерная для нашей жизни и очень безотрадная.

Девушка молчала.

– Валентин сейчас в очень тяжелом положении… – начал опять Шура, но Леля его перебила:

– Не говорите, Шура! Я не хочу слушать. С меня в самом деле довольно трагедий! – а про себя она подумала: «Надеяться на Валентина Платоновича мне уже нечего. Эту эпопею в моей жизни давно пора забыть!»

– Барышня моя, ангел Божий! – услышала она внезапно на повороте лестницы: старая Агаша, закутанная в платок, перехватила ее руки и начала покрывать их поцелуями. – Радость-то нам какая выпала! Спасибо, вспомнили мою барыню! Плоха она больно стала! Чему и дивиться, последнего сына отняли. Я, почитай, кажинный вечер забегаю к Спасо-Преображенью записочку в алтарь за нее подать, да пока все нет и нет ей облегчения. Навещали бы вы ее, невеста наша желанная!

– Спасибо, Агаша, за ласковые слова, но я невестой не была, - холодно проговорила Леля, освобождая свои руки из морщинистых пальцев старухи, – если вы так преданы Татьяне Ивановне, обуздайте лучше своих внучек: они с Татьяной Ивановной непозволительно грубы и присваивают ее вещи, – и быстро сбежала вниз. Шура, отличавшийся тактичностью, тотчас заговорил на постороннюю тему, и все-таки Леле показалось, что он не одобряет той легкости, с которой она разрушила укрепления, воздвигнутые Татьяной Ивановной, дабы утаить от преданной женщины поведение девушек. «Лучше было, может быть, мне не вмешиваться? А впрочем… не все ли равно? Ведь я сюда не приду больше!»

– Передайте Ксении Всеволодовне мой совет быть осторожнее, – сказал Шура, – биография ее супруга становится известна слишком многим, вчера ее повторяли за именинным столом у Дидерихс. Все это, конечно, люди самые достойные, но ведь не все одинаково осторожны! – эти слова Шуры докатились до внимания Лели.

– Благодарю вас, Шура! Я передам, – а в мыслях ее пронеслось: «Печется о благополучии соперника! Не мужчина, а теленок!»

– Как теперь ваше служебное положение, Шура?

– У меня маленькая неудача, которая очень огорчает маму. Мне только что посчастливилось устроиться на заводе «Большевик» переводчиком по приемке оборудования. И вот дня три тому назад я захватил простуду; ночью температура поднялась до тридцати девяти, мама с утра вызвала врача, а сама тем временем потчевала меня аспирином и чаем с малиной; тут, как на беду, к нам заходит отец Христофор – протоиерей Творожковского подворья. Мама его очень уважает. И надо же, что в ту как раз минуту, когда мама поила его чаем – ни раньше, ни позже – шасть ко мне квартирный врач, еврейка; быстрым подозрительным взглядом окинула служителя культа, маму в пеньюаре, меня, распростертого на диване и портрет генерала в орденах над диваном, и с самым непримиримым видом сунула мне градусник. У меня же от маминых забот температура уже спустилась до тридцати шести. И вот достопочтенная леди заявляет: «Бюллетеня я вам не дам! Нет, нет, гражданин, пора кончить с этим!» Что подразумевалось под «этим» она уточнить не сочла нужным, очевидно воображаемые ухищрения классово-чуждого элемента, – так или иначе я уволен за прогул.

Леля ахнула и остановилась.

– Да как же врач мог не принять во внимание, что при гриппе такое явление…

– Не захотел принять во внимание, Леля! Это все та же, обычная в наши дни травля интеллигенции. Как-нибудь переживем. Бывает хуже!

«И будет!» – прогремел, щетинясь, грузовик, проносившийся мимо, и повторил за ним заводской гудок.

Глаза Шуры, которые Ася называла «по-собачьи преданными», смотрели уныло.


Глава пятнадцатая

«Полагаю, что Клюквенское гепеу все-таки сочтет себя обязанным прислать семье официальное извещение о гибели ссыльного, – думал Олег, заглядывая то и дело в почтовый ящик. – Могут прислать жене, а могут и матери! Наконец, может написать от себя еще кто-либо из ссыльных». Пересиливая отвращение, он все-таки обратился к Хрычко:

– Если вы обнаружите в почтовом ящике какие-либо письма к моей жене или теще, не вручайте им лично, а передайте сначала мне. Должно прийти извещение о смерти сына Натальи Павловны. Я не хочу сообщать об этом теперь. Очень прошу посчитаться с моей просьбой. Будьте уверены, что, если бы вы обратились ко мне с подобной же, я бы ее исполнил.

Хрычко в этот раз был трезв и добродушно пробурчал:

– Ладно, не передавать – так не передавать! Нам-то что? Мы зла никому не желаем. За зверей нас напрасно почитаете. Слышишь, Клаша: письма, какие будут, только вот им передавать, а старухе и молодой – ни под каким видом.

Олег ушел несколько успокоенный. Через несколько дней он решил посвятить в случившееся Зинаиду Глебовну, чтобы получить в ее лице союзницу. Отчаяние, с которым она приняла это известие, навело его на подозрение: не было ли в свое время романа между ней и Бологовским; он не стал, однако, задерживаться на этой мысли, ни мало не будучи любопытным. Зинаида Глебовна согласилась с ним, что необходимо повременить с сообщением; Леле, а также мадам решено было тоже не сообщать, чтобы не вынуждать их к притворству, котором они вряд ли были искусны. Со службы Олег по нескольку раз в день звонил домой.

– Ласточка моя, ну как ты? Все благополучно дома? Не выходи без меня на улицу: сегодня скользко. Я провожу тебя в музыкальную школу и к Леле, если захочешь, только дождись меня.

В одно утро Хрычко с равнодушной и угрюмой миной вручил ему приглашение на Шпалерную, которое принял под расписку в его отсутствие. Стиснув зубы смотрел Олег на эту повестку. Принимая во внимание вполне реальную возможность не выйти оттуда, следовало сделать множество распоряжений и предупредить домашних, но он не сделал ни того, ни другого. «Если бы за это время поступили те или иные чрезвычайные сведения относительно меня, были бы непременно произведены обыск и арест, а это приглашение по всей вероятности только очередное напоминание, слежка, чтобы, помучив меня, незаметно подразведать: авось, да проговорится в чем-нибудь. Мне, как Казаринову, ежеминутно грозят осложнения такие, как увольнение и высылка за черту города, но сколько бы он своим следовательским нюхом не чуял во мне гвардейца Дашкова, на это все-таки нужны доказательства, а их пока нет».

А сердце все же колотилось как «овечий хвост», по его собственному выражению, когда он приближался к мрачному зданию.

Наг исправно погонял его опять по его биографии, по-видимому, рассчитывая, что Олег в чем-нибудь собьется и сможет быть уличен в противоречии, чего, однако же, не случилось, и после спросил как бы вскользь по поводу одного очень незначительного события из жизни Валентина Платоновича. Мобилизовав все свое внимание, чтобы овладеть западней, которую он почуял, Олег, едва услышав это имя, ответил с небрежным видом:

– Я еще не был знаком с Валентином Платоновичем в тот период. Мы познакомились на моей свадьбе.

– А вы разве не вместе учились? – полюбопытствовал с самым невинным видом Наг, как бы a propos.

– Не имею чести знать, какое учебное заведение окончил Валентин Платонович, – отпарировал Олег.

– Не имеете чести? А скажите, если вы так недавно знакомы, отчего вы явились вечером, накануне его отъезда, к нему на квартиру?

Олег опять моментально нашелся.

– Мать его – старая приятельница моей тещи, и мне пришлось проводить ее к Фроловским по просьбе жены. У Натальи Павловны больное сердце, и мы не выпускаем ее на улицу без провожатых.

Глаза у Нага блеснули, точно он сказал: «Ну и молодец! Ловко выворачиваешься! Но это до поры до времени, друг! Я тебя все-таки накрою!»

Они помолчали.

– Надеетесь скоро быть отцом?

Олег молчал.

– Что же вы не отвечаете?

– Что я должен вам отвечать?

– Не переменили ли своего решения по вопросу о сотрудничестве с нами? Уверенность в своем положении и лишний заработок могли бы вам пригодиться теперь.

– Совершенно верно. Тем не менее, решение я не переменил.

– Так. Я подожду еще немного. Дайте ваш пропуск, подпишу. До скорого свидания! – и опять отпустил его.

«До скорого свидания! По-видимому визиты эти станут постоянным украшением моей жизни! – думал Олег, выходя на улицу. -Валентин оказал мне незаменимую услугу! Каково, однако, наблюдение: я был у него всего раз и это уже известно! По поводу Аси сигнализировала, очевидно, Катюша, которая всегда суется в кухню, как только услышит наши голоса. Прошлый раз она ее с любопытством оглядывала».

Олег рассказал о своей прогулке в гепеу только Нине, которую навещал почти каждый день.

– Совершенно ясно, что следователь не располагает достаточными данными, чтобы уличить вас. Если бы хоть одна улика – вы бы оттуда не вышли. Возможно, что в конце концов он бросит это дело, убедившись в его безуспешности.

– Нет, Нина, не бросит: он им увлекся, как спортом. Это не только профессионал – он в своем роде артист. Я, разумеется, буду в щупальцах этого подвального чудовища; вопрос только в том – когда?

– Это убийственно – жить с такими мыслями, Олег. А теперь, когда в перспективе ребенок…

– Не говорите об этом, Нина! Я, конечно, совершил преступление, когда женился на Асе… Вот Валентин, мой товарищ, нашел же в себе силы отказаться от Лели, – и тут же, подумал: «Леля не сказала ему: «Я не боюсь безнадежного пути!»

А между тем Ася в последнее время начала немного капризничать: потеряв подвижность и легкость она стала странно чувствительна к обиде и «сворачивалась» еще легче, чем раньше, хотя в общем уроки, которыми дорожила; а вслед за этим пропустила свой собственный урок музыки. В этот же день за вечерним чаем она бросила на стол листок бумаги и, проговорив: «Это вам всем от белой Кисы», – убежала. Олег прочел это послание вслух: «Приходится белой Кисе писать, потому что знаю, что заплачу, если начну говорить. Я не хочу больше ходить в музыкальную школу и играть на экзаменах, пока я в таком виде. И на первомайском концерте играть тоже не хочу. Пусть Олег поговорит с Юлией Ивановной, только поскорей, чтобы я знала мою судьбу. Никто из вас о Белой Кисе не подумал, а могли бы кажется догадаться, как неудобно вылезать на эстраду с такой фигурой. Бабушка даже упрекнула за пропуск – вот вы какие! Я бы непременно поняла, случись такая вещь с кем-нибудь из вас».

Все трое любовно улыбались.

– С кем же из нас может случиться такая вещь? Уж не со мной ли? – сказала француженка.

– Избаловали вы ее! – строго сказала Олегу Наталья Павловна. – У меня она никогда не смела капризничать.

– Когда же и побаловать то, как не теперь? – ответил он. – В такое время каждая женщина имеет право на внимание.

– И все-таки эти капризы некстати! – ответила Наталья Павловна. – Она должна была держать переходные экзамены на старший курс, она и так отстала в технике!

В этот вечер Олег спросил Асю, когда они остались вдвоем:

– Ну скажи, моя драгоценная, как бы хотела ты провести оставшиеся два месяца? Я сделаю, как ты захочешь.

Она ответила, припав головой к его плечу:

– Я бы хотела в лес и в поле! Теперь весна: поют зяблики и жаворонки, цветут анемоны. Я так давно не видела весну в деревне! Но разве это возможно?

В течение всего следующего дня Олег несколько раз возвращался к мысли, как трудно в условиях большевистского режима исполнить самое невинное и скромное желание обожаемого существа!

В этот день после работы он зашел на несколько минут к Нине, которая уже готовилась к отъезду в турне. И она сказала ему:

– Моя тетушка тоже снимается с места: она едет к своей бывшей горничной, у которой проводит каждое лето. Вот бы вам отправить туда же Асю! Деревня стоит на песчаной горе среди бора, место сухое, здоровое; и всего в четырех часах езды от Ленинграда. Светелка, соседняя с той, в которой будет жить тетя, свободна, и тетя просила меня подыскать спокойных жильцов.

Олег ухватился за эту мысль. Комната стоила недорого, место было глухое, и вместе с тем все соответствовало желаниям Аси; к тому же там ей не угрожало никакое неожиданное известие. Тем не менее вырастал ряд трудностей: Олег не мог получить в это время отпуск, а вместе с тем считал немыслимым отправить Асю одну; на Наталью Павловну надежды не было никакой: он слышал много раз от Аси, что в прошлые годы, когда Сергей Петрович каждое лето снимал комнатушку в деревенской избе, чтобы вывести на воздух Асю, Наталья Павловна отправляла ее с Нелидовыми и с француженкой, а сама неизменно оставалась в городе. «Мне слишком тяжело видеть все то, что в воспоминаниях моих связывается с Березовкой. Я останусь здесь», – говорила она своим домашним. Переубедить ее никто не был властен, Олег это знал. В настоящее время она настолько уже подалась здоровьем, что оставлять ее на городской квартире одну, без француженки, казалось ему столь же невозможным, как оставить одну Асю. Он остановился на мысли уговорить Зинаиду Глебовну выехать в деревню с Лелей и Асей – и в этот же день помчался к ней. Леля, проработав уже год в качестве бесплатной стажерки и не имея пока официального места, могла с любого дня устроить себе летний перерыв. Она была очень худа и бледна; Зинаида Глебовна, обожавшая дочь, боялась вредного влияния рентгеновских лучей на ее здоровье и обрадовалась возможности отправить ее на воздух. Она пожелала взять на себя половину расходов по даче несмотря на горячие возражения Олега, но предупредила его, что на субботу и воскресенье принуждена будет возвращаться в Ленинград, чтобы продавать цветы, которые будет заготавливать в деревне в свободное от хозяйства время. Олег согласился на это условие, так как рассчитывал приезжать сам каждую субботу к вечеру и оставаться на воскресенье. Ася, узнав эти планы, сначала просияла от радости, потом расстроилась известием, что Олег будет только наезжать раз в неделю, но выехать все-таки согласилась. В один из ближайших дней состоялось «великое переселение народов». Место оказалось в самом деле чудесное, лесистое и глухое, бывший великокняжеский заповедник. Добираться было несколько сложно: около дух часов езды по Октябрьской железной дороге и еще столько же на рабочей кукушке, которая плелась по одноколейке в сторону.

Проводив всю компанию и вернувшись в тот же вечер обратно, Олег почувствовал себя во власти всевозможных тревог и опасений: за ужином Наталья Павловна и француженка напрасно уверяли его, что нет никаких причин для беспокойства и что Зинаида Глебовна очень заботлива – Олег был уверен, что ничей присмотр не может быть таким неусыпным и нежным, как его собственный, и что тысячи неведомых опасностей подстерегают Асю и в деревне, и в лесу, и в поле: она может споткнуться о сучок и упасть, она может испугаться коровы, она может подойти слишком близко к лошади… мало ли что может случиться. Когда он вошел в пустую спальню, тоска охватила его еще с новой силой.

«Все это верно, что деревенский воздух и прогулки помогут ей запастись здоровьем перед родами и кормлением, но еще неизвестно, долго ли нам доведется жить вместе… Жаль каждого дня, каждой ночи, проведенной без нее! – думал он, воображая себе ее голос, улыбку и ласку, не столько женскую, сколько детскую…

В первую же субботу он помчался к Асе с тяжелым рюкзаком за спиной, как и подобало «дачному мужу». Пока все обстояло благополучно: она встретила его на маленьком полустанке сияющая; он заметил, что кожа ее приняла золотистый оттенок, щеки порозовели – ради этого стоило поскучать неделю! Выяснилось, что Зинаида Глебовна не только сама уехала с утренним поездом, но увезла с собой и Лелю, очевидно считая слишком неудобным ночевать всем в одной комнате. Олег тут же решил убедить ее не делать этого больше, так как он всегда может переночевать на сеновале и ни за что не позволит гонять взад и вперед Лелю из-за своей особы. Ася рассказала, что Зинаида Глебовна чрезвычайно внимательна: весь день возится с хозяйством, даже воду носит сама, ни в чем не позволяет себе помогать, и все время гонит ее и Лелю на воздух, в лес.

– Мне с тетей Зиной очень уютно, – говорила Ася. – И было бы совсем хорошо, если бы они не ссорились по каждому незначительному поводу; тетя Зина скажет: «Леля, сейчас сыро, надень жакетик!» – а Леля сейчас же отвечает: «Вот еще! Стану я кутаться!» Если тетя Зина скажет: «Я очень боюсь, что фининспектор все-таки обложит меня налогом!» – Леля отвечает: «Ты своими вечными страхами непременно хочешь испортить нам настроение?» Тетя Зина иногда вовсе не отвечает, точно не слышит, а иногда начинает плакать. Мне делается ее страшно жаль, один раз я тоже разревелась. Вот поди-ка попробуй ответить так бабушке! Я пробовала уговаривать Лелю быть мягче, но она говорит: «Ты не знаешь, до чего мама несносна своими вечными опасениями и заботами». Ну что мне делать, чтобы помочь им жить мирно?

Вечер и следующий день прошли чудесно: гуляли вдвоем по лесу, собирали сморчки и ветреницу, пекли вместе картошку и пили молоко; Ася лежала в гамаке на солнышке. Олег только вечером спохватился, что привез с собой для перевода целую кипу бумаг; после ужина пришлось усесться за перевод, Ася вертелась около.

– Пойдем погуляем еще немножко! Белая ночь такая особенная, фантастичная! Здесь есть место, под горой у речки, где в кустах черемухи поет соловей. Пойдем послушаем?

– Не могу, моя Киса, не проси! Эти бумаги должны быть готовы к утру. К тому же сейчас стало сыро и холодно.

– Я одену пальто. Ну, пойдем, ну, пожалуйста!

– Я уже сказал, что не могу. Возьми лучше рукоделье. Мои носки все дырявые. Прошлый раз после ванны я не знал, что одеть. Пока я не был женат, Аннушка мне охотно штопала, а теперь мне неудобно ее просить.

С пристыженным и как будто потухшим личиком Ася взялась за работу, но не просидела и четверти часа.

– Олег, милый…

– Что, моя драгоценная?

– Я выйду одна, можно? Я только до речки, послушаю и вернусь. Мне так хочется!

– Хорошо: на десять минут отпущу. Осторожно, пожалуйста!

Она накинула пальто и выскользнула, а он углубился в перевод.

Окончив страницу, он взглянул на часы. «Уже полчаса, как ее нет. Я знал, что не вернется вовремя».

Он перевел еще страницу – ее по-прежнему не было. Уже встревоженный, он выбежал на крыльцо. «Не пошла ли она в хлев? Она любит смотреть, как доят корову». Но в хлеву ее не было. «Может быть, кормит хлебом овец?» Но и у овечьего загона ее не оказалось.

Майский вечер был очень холодный, и когда Олег посмотрел на заросли молодых берез и черемух, спускавшихся к речке, они оказались подернуты белым туманом; серебристый серп месяца, неясно вырисовываясь на светлом небе, стоял как раз над ними. Белые стволы берез и зацветающие кисти черемух напоминали картины Нестерова смутностью своих очертаний и бледностью красок. Соловей щелкнул было и перестал – озяб, наверно.

«Да где же она бродит, непоседа! Еще простудится!» – и он побежал под гору в холодок этих кустов.

– Ася! – крикнул он, углубляясь все дальше и дальше в чащу. Наконец в ответ долетело ее «ау» и лай пуделя, а скоро и сам пудель подкатился к его ногам шерстяным комком.

– Ася! Да где же ты? Выходи ко мне! Я – на тропинке! – кричал он.

– Иди сюда сам, а я не могу! – зазвенел голосок.

– Что-нибудь случилось? – воскликнул он и бросился в кусты на ее голос.

Она стояла, прислонясь к березе, в несколько странной позе – на одной ноге.

– Я попалась в капкан; вот посмотри: мне защемило ногу. Не бойся, я не упала, я успела схватиться за этот ствол. Уже около часа я стою на одной ноге, даже озябла.

– Капкан? Что за странность? Почему ты не закричала?

– Я боялась тебя взволновать и решила лучше выждать, пока ты сам прибежишь…

Он на коленях старался высвободить ее ножку, орудуя перочинным ножом.

– Готово! Какая глубокая царапина! Бедная лапка. Моя жен в капкане, точно лисичка или горностай! Вот и отпускай тебя одну! и он стал растирать ее онемевшую стопу.

Она сделала два-три шага, встряхнулась и вдруг звонко расхохоталась.

Но Олег рассвирепел:

– Тебе все шутки и смех! Я берегу тебя, как зеницу ока, стерегу, хожу следом, отпустил на десять минут, а она в капкан попалась! Не нашла ничего лучше сделать! Что у тебя, глаз нет? Сколько раз тебе говорил, что ты должна смотреть себе под ноги!

Крах, дзинь! Олег пошатнулся и схватился за дерево:

– Что такое? Не понимаю!

Ася снова так же звонко расхохоталась:

– Так тебе и надо! Что же вы не смотрите себе под ноги, милый супруг? Нет глаз у вас, господин Злюка?

Раздосадованный Олег напрасно дергал ногу.

– Что тут смешного? Не понимаю! Ты, кажется, рада, что мои единственные приличные брюки порваны? Больше не ходи сюда в рощу – это может плохо кончиться. Последние брюки!… Не понимаю, чему ты смеешься!

Пришлось потрудиться теперь над собственным освобождениепосле чего оба, прихрамывая, вернулись, наконец, обратно. Пудель бежал за ними и поднимал заднюю ногу, прихрамывая, очевидно, из солидарности. Ася не соглашалась стричь «под льва» свою Ладу, и она походила на огромный комок белой шерсти; только три точки – нос и два глаза – чернели среди белых шелковых завитков.


Глава шестнадцатая

Надежда Спиридоновна еще с юности вынесла любовь к природе, которая у бывших помещиков продержалась в большинстве случаев до последнего дня их жизни. Каждую весну старую деву начинало властно тянуть в лес и в поля. Ей хотелось ходить по молодой траве, собирать землянику среди папоротников и пней, поглядеть на пасущихся коров и овец, вдохнуть запах скошенного сена, а всего больше – поискать грибочков. Последнее было ее страстью. Как ни тяжело подыматься с места на старости лет, укладываться и тащиться в деревню, где приходилось ютиться без всяких удобств в деревенской светелке, она не могла устоять перед этой приманкой. Надежда Спиридоновна пользовалась большой привязанностью и уважением бывшей своей горничной Нюши, которая провела с ней всю молодость, ездила с ней за границу и до сих пор величала ее «барышней». Каждую весну в середине апреля Нюша эта появлялась на городской квартире Надежды Спиридоновны с докладом:

– Ждем вас, барышня! Крышу брат перекрыл заново; ступеньки к вашему крылечку поправил; пса того негодного, что обидел вашего котика, мы со двора согнали. Корова у нас отелившись. Клюква и моченые яблоки вам заготовлены. Колодезь мы вычистили. Пожалуйте – рады будем!

В этот раз обычное сообщение усугублялось новым – чрезвычайным:

– Брат пристроил сбоку вторую светелочку, которую мы охочи тоже сдать.

Сообщение это весьма не понравилось Надежде Спиридоновне: она считала пребывание в этом доме своей монополией. Когда же Нина успокоила ее известием, что нашла ей спокойных соседей, и объяснила, кого именно, Надежда Спиридоновна со страхом воскликнула:

– Жену Олега Андреевича? Ниночка, да ведь она, кажется… кажется…

– Да, тетя, Ася в положении. А почему это вас беспокоит? Оберегать ее будет пожилая дама, тетка ее по матери. А уж что касается деликатности и кротости – в Асе всего этого больше, чем нужно.

Старая дева промолчала, но осталась чем-то очень недовольна.

Когда же она узнала, что Ася и Леля уже в деревне, она взволновалась еще больше: ей представилось, что теперь интересы ее уже обязательно будут ущемлены. Она металась по комнате, повторяя:

– Зачем они переехали первыми? Мне там заготовлена клюква, а утреннее молоко с покон веку считается моим.

– Успокойтесь, тетя: никто на ваши права не посягает. Это все очень деликатные люди, – опять урезонивала ее Нина.

Надежда Спиридоновна приехала пятнадцатого мая вечером, когда Ася и Леля, утомленные прогулкой, уже крепко спали. Проснувшись поутру, она услышала странное повизгивание, которое сразу показалось ей очень подозрительным. Она отогнула край занавески. Лужайка, которая приходилась под ее окнами, весной всегда была усыпана желтенькими одуванчиками и мать-и-мачехой; Надежда Спиридоновна страстно любила эту лужайку и запрещала ее косить. И вот на этой лужайке, расположившись, как у себя дома, сидели на бревнышке Леля и Ася, греясь на весеннем солнце, а рядом с ними вертелся белоснежный пудель с черным, словно клеенчатым носом.

– Собака! – шептала Надежда Спиридоновна, и глаза ее от ужаса стали совсем круглые. – Собака на моей лужайке, на территории моего Тимура! Она перемнет все мои одуванчики, а бедному Тимочке теперь некуда будет выскочить! Какие, однако, нахалки эти девчонки! А фигура у молодой Дашковой так обезображена, что смотреть совестно. Вот удовольствие – выходить замуж.

Надежда Спиридоновна отличалась необычайной аккуратностью в туалете, но вместе с тем обладала пристрастием к старым вещам, которые бессчетное число раз чинила и перечинивала. Для деревни у нее была серия особых туалетов, которая каждый год приезжала с ней и считалась у нее своеобразным «хорошим тоном». Она надела темно-синий сарафан, а сверху серую «хламиду» – так она называла холстиновый казакин, который затягивала на талии ремешком. Надежда Спиридоновна была маленькая и очень худая – вся высохшая, как корка. К ремешку она привесила берестовый плетеный бурачок, с которым еще в юности привыкла ходить за земляникой; ягоды еще не цвели, но Надежда Спиридоновна в лес без корзины никогда не ходила; в руки она взяла большую крючковатую палку – другой неизменный спутник. Мысль, что она сейчас увидит любимые привычные места, которые напоминали ей родные Черемухи, наполняла теплом ее душу: что-то мягкое и сердечное светилось в ее глазах, пока она привязывала бурачок и вооружалась палкой. «Пройду на «хохолок», посмотрю, нет ли сморчков. Лишь бы «они» не вздумали надоедать мне разговорами и увязываться за мною в лес», – думала она, закрывая на замок свою дверь. А между тем не далее как в это утро Зинаида Глебовна как раз говорила:

– Девочки, вчера приехала тетушка Нины Александровны, она стара и одинока, будьте с ней поприветливей.

И вот, как только Надежда Спиридоновна вышла на залитый солнцем дворик, Леля, Ася и пудель тотчас окружили ее.

Очаровать, смутить, вообще как-либо сбить со своих позиций Надежду Спиридоновну было нелегко, тем более что она позволяла себе пренебрегать светским обхождением, правила которого были ей очень хорошо известны; причем позволяла только себе, строго порицая в других.

– Букет? Зачем это! Цветы я люблю собирать сама. Я уж, наверно, лучше вас знаю места, где растут pulsatilla. [88] Гулять в компании я не люблю, я хожу всегда молча. Уберите сейчас же собаку: она обидит моего кота.

И отпугнула таким образом девочек в одну минуту. Но когда к ней приблизилась с милой светской улыбкой Зинаида Глебовна, седеющие волосы и усталое лицо этой последней несколько умерили воинственный пыл Надежды Спиридоновны, и она волей-неволей в течение нескольких минут отдавала дань ненужному с ее точки зрения разговору.

– Места здесь красивые, но какая же это «дача»? – говорила Зинаида Глебовна. – По нашим прежним понятиям, «дача» – загородная вилла: красивый дом, балкон с маркизами, дикий виноград и цветник… А это – просто комната в избе, стена в стену с овчарней; она годится только для таких разоренных и загнанных «бывших» как мы. Кроме того, здесь ничего нельзя достать: ни творога, ни сметаны, ни яиц, ни свежей рыбы – ничего из того, что прежде водилось в деревне в таком изобилии, что крестьяне не знали, кому сбывать… Это только при большевиках может так быть, чтобы в деревне не было ничего. Олег Андреевич и я притащили немного снеди на собственной спине, а иначе мы бы здесь голодали – ничего, кроме молока!…

– Кстати, утренний удой получаю всегда я. Так уж заведено, – сказала Надежда Спиридоновна.

– Пожалуйста! Мне все равно! Я буду брать вечернее, – поспешно сказала несколько удивленная Зинаида Глебовна.

Увидев свою Нюшу, появившуюся у калитки, Надежда Спиридоновна кивнула Зинаиде Глебовне и направилась к ней; несколько минут они о чем-то шушукались, после чего Надежда Спиридоновна вошла в бор, начинавшийся сразу за калиткой.

Тотчас после этого к Зинаиде Глебовне подошла Нюша и заговорила скрипучим голосом с фальшивой улыбкой:

– Хотела я предуведомить… Тая лужаечка, что под окнами моей барышни… Они ее почитают все равно как своей собственностью… так уж вы окажите уважение: не велите ходить вашим барышням, и на завалинку чтоб не садились… Собаку тоже пущать не велено. Не хотелось бы нам неприятностей.

Вследствие таких сюрпризов, когда Надежда Спиридоновна через некоторое время снова показалась у калитки, никто уже не бросился к ней навстречу. Леля шепнула Асе: «Идет!» – и поспешно придержала за ошейник пуделя.

Показалось ли Надежде Спиридоновне, что она была слишком резка утром, или ей захотелось похвастать своими трофеями, но она замедлила шаг и сказала:

– Я убила только что двух гадюк: одна спала на солнце, а вторая выползла из-под моих ног и едва не ушла в кусты. Здесь, на «хохолке», их много, имейте ввиду. Я каждую весну убиваю несколько штук. Всего на своем веку я вот этою палкой убила сорок восемь змей, я им веду счет.

Две пары глаз с удивлением поднялись на воинственную леди.

– Она напоминает старую Карабас. Может быть она злая фея? – шепнула Ася, когда Надежда Спиридоновна отошла.

– Скорее уж ведьма! – возразила Леля.

Вечером, когда они ужинали при свечке, Зинаида Глебовна сказала, раскладывая на тарелки печеный картофель:

– Сейчас рассмешу вас, девочки: сегодня старушка, наша хозяйка, та, что почти не слезает с печи, жаловалась мне на свою Нюшу, которая здесь вершит всеми делами, будто бы Нюша и ее старая барышня – ведьмы, будто бы за обеими водятся странности…

– Вот видишь! Я тебе говорила! Я первая заметила! – закричали друг другу Леля и Ася.

– Старуха уверяет, – продолжала Зинаида Глебовна, – что лет десять тому назад Нюша вздумала вешаться на чердаке и, когда вбегала туда по лестнице, услышала, как кто-то зазывает ее сверху страшным голосом: «А поди-ка, поди-ка». Нюша испугалась и не пошла, однако с той именно поры прочно связалась с нечистым: умеет взглядом заквасить молоко, заговаривает кур, питает пристрастие к черным кошкам и петухам, а в церковь ее не заманить даже к заутрене…

– А на помеле ездит? – деловито спросила Леля, обчищая картошку.

– Пока об этом мне не доложено, – засмеялась Зинаида Глебовна.

Воображение у «Леася» разыгралось настолько, что Зинаида Глебовна пожалела о том, что порассказала: когда после ужина понадобилось пройти к рукомойнику, висевшему на крылечке, обнаружилось, что Ася боится пройти через темные сенцы, где за бочкой воды притаился черный кот. Зинаиде Глебовне пришлось конвоировать ее, держа свечу; едва они успели выйти, как их с визгом догнала Леля, уверяя, что как только она осталась одна, глаза у кота загорелись, словно уголья. Зинаида Глебовна выговаривала Леле, что она едва не толкнула Асю и что следует быть выдержанней и осторожнее. Казалось бы, советский колхоз и ведьмы – две вещи несовместимые, а вот – изволите ли видеть! «Есть много, друг Горацио, тайн!»

С этого дня перешептывание по поводу двух ведьм и наблюдение за обеими стало любимым занятием «Леася». Обе девочки увлеклись этим, как крокетом или волейболом.

– Я сегодня видела, как одна ведьма сунула другой пяток яичек; нам не дает, а для подружки наколдовала, – говорила Леля.

– А утром, когда я вышла за околицу, Надежда Спиридоновна собирала там траву. Наверно, колдовскую. Может быть, разрыв-траву? – сообщала Ася.

– Походка у нее самая ведьминская! – восклицала с видом знатока Леля, – Семенит быстро-быстро – и вдруг остановится и припадет на свою клюку, да озирается вокруг своими страшными глазами.

– Да бросьте вы, девочки! Собирала Надежда Спиридоновна всего-навсего щавель себе для супа! – урезонивала их Зинаида Глебовна, которая тщетно старалась понять, почему она со своими любимицами попала в такую немилость у Надежды Спиридоновны и Нюши. Можно было подумать, что Надежда Спиридоновна платит какими-то другими более ценными деньгами, ибо для нее находились и яйца, и клюква, а однажды даже мисочка творогу, которая весьма секретно была препровождена в комнату Надежды Спиридоновны. Воду ей тоже приносили на дом, а Зинаида Глебовна ходила к колодцу сама и кроме молока и картошки ничего не могла получить в этой счастливой Аркадии, так что к концу недели они стали подголадывать и с нетерпением ждали Олега с очередной поклажей.

Утром в субботу Зинаида Глебовна уехала в этот раз одна. Ася и Леля весь день провели вместе и вместе же пошли на полустанок встречать Олега. Радость от поездки на дачу для Олега в этот раз была несколько неполная; но он всячески старался не дать почувствовать этого Леле. Ночевать ему пришлось на сеновале, причем Ася оказалась настолько щепетильна, что, устраивая ему постель на сене, не пожелала задержаться ни на одну минуту и не позволила закрыть дверей. Она по-видимому считала, что целомудрие ее подруги заслуживает самого большого уважения и осторожности, и он почтительно покорился. Утром в воскресенье гулять пошли все втроем. В предыдущее воскресенье они целовались в лесу несчетное число раз; теперь нельзя было проделать того же, и он только украдкой пожимал пальчики Аси. Раз, воспользовавшись минутой, когда они оказались в стороне, он привлек, было, ее к себе для поцелуя, но она строго сдвинула бровки и подняла пальчик.

И Наталья Павловна, и француженка, рассматривавшие ссылку Валентина Платоновича как роковую неудачу, много раз высказывали при Олеге беспокойство по поводу судьбы Лели; это не могло не возбуждать в Олеге участия, но вместе с тем Леля еще не завоевала у него особой симпатии как человек. Он соглашался, что она мила и воспитана, какой и подобало быть внучке сенатора; но не замечал в ней ни обаяния, ни сердечности; она была безусловно не глупа, но казалась ему несколько скрытной, в ней не было и следа той лучистой искренности, которая составляла одну из прелестей Аси. Приглядываясь к Леле, он несколько раз говорил себе, что она как будто таится внутренне, как будто остается иногда при особом мнении, которое не находит нужным высказывать, и что она совсем не такой наивный ребенок, каким считают ее все окружающие и в первую очередь мать.

В это утро, перетянув себе кожаным ремешком талию, она бегала, кружилась и прыгала, как коза. Олег еще никогда не видел ее такой оживленной. Она точно намеренно, для сравнения с Асей, подчеркивала свою легкость. «Зачем это ей понадобилось? – думал Олег, – Для кого это? Если для меня, то выстрел не попадет в цель».

Но Леля вовсе не ставила себе целью покорить Олега; кокетство ее явилось лишь от сознания, что она может превзойти Асю в грации и в резвости. Сложилось так, что на заре юности первые поклонники, появившиеся на их горизонте – и Шура, и Олег – оба предпочли Асю, а Валентин Платонович первое время держался выжидательной политики – Леля этого не забыла. Она не сомневалась, что, если бы с ней рядом не было постоянно ее кузины, она, разумеется, покорила бы всех троих. Стоило ей оказаться без Аси, и она тотчас же попадала в центр мужского внимания. Никто из окружающих ее не подозревал, что она отдавала себе в этом совершенно ясный отчет. Теперь Ася не знает, куда ей деть живот, и настолько смущена своим видом, что прячется от всех знакомых; недавно она не захотела выйти к Шуре Краснокутскому… И Леля не устояла перед искушением покрасоваться и один раз кольнуть ту, которая, сама того не подозревая, уязвила ее самолюбие. Она была слишком хорошо воспитана, чтобы проявить вульгарность или развязность – все было мило, по-девичьи; дурного – ничего, кроме невнимания к положению подруги, а ведь она, казалось, любила Асю!

«Бестактность по отношению к такому близкому человеку уже бессердечие!» – думал Олег, провожая Лелю недружелюбным взглядом. Особенно разительна ему показалась сцена около ручейка, пересекшего им дорогу; берега его были глинистые, размытые и скользкие, ложбина усеяна валунами, Леля, смеясь и напевая, резво перескочила по камням на другую сторону и, грациозно вырисовываясь на возвышенном берегу, крикнула:

– Я вас жду! Что же вы так долго?

Ася остановилась, безнадежно оглядывая ложбину, и лицо ее показалось Олегу опечаленным… «Она жалеет сейчас, что вышла за меня и попала в это положение!» – подумал он и с досадой крикнул Леле:

– А вы не слишком хороший товарищ, Леля, если покидаете своих спутников перед первым же препятствием!

Она засмеялась.

– Ну, какое же это препятствие! Да если хотите, я вернусь. Скок-поскок, молодой дроздок!

Глядя на сестру, Ася припомнила почему-то фразу, с которой часто обращался к Леле Сергей Петрович, более проницательный, чем дамы: «Чужих сливок не лизать», – и в первый раз догадалась, что может означать этот шифр. Кокетство сестры ее не уязвило; она только становилась все грустней и грустней. Прогулка втроем решительно не удалась.


Глава семнадцатая

В последних числах июня в Оттовской клинике санитарка, бегавшая в часы передач с записочками от молодых матерей к мужьям, в числе других принесла следующие два письма:

«8 часов утра. Олег, милый, у тебя сын! Это тебе от белой Кисы за твою такую большую рыцарскую любовь. Ты рад? Очень ты беспокоился? Теперь все уже позади, совсем ничего не болит; я чувствую только сильную разбитость и слабость, то задремлю, то очнусь и все время думаю, что у меня сын. Я его еще не разглядела; когда он наконец вынырнул на Божий свет, я только мельком увидела что-то маленькое, розовое и грязненькое; врач похлопал его по спинке, и он запищал. Это было рано утром; через большие окна лились солнечные лучи, из больничного сада я услышала щебет птиц. Вся палата наполнилась торжеством. Бог посылает мне слишком много светлых минут и мне опять совестно за мое счастье! Врач и сестра были такие добрые, ласковые; врач наклонился ко мне и сказал: «Поздравляю с сыном». Меня почти тотчас перенесли в палату, положили на спину и запретили садиться. Он лежит отдельно от меня в детской; в 12 часов обещали, что принесут покормить. Вот тогда уж я его разгляжу. Меня беспокоит сейчас только одно: будешь ли ты по-прежнему брать меня на колени, называть Кисанькой, сажать на плечо и носить по комнате? А вдруг ты решишь, что если я уже мама, значит я – большая, и станешь со мной деловым и строгим? Это было бы ужасно для Белой Кисы! Тогда она уйдет в печную трубу и станет серой. Попроси бабушку напеть тебе фразу из корсаковского «Салтана»: «Я свое сдержала слово…» – она удивительно хороша! Прости, что пишу каракули – лежа писать неудобно.

12 часов 40 минут. Милые бабушка, мадам и Олег, приносили мне только что кормить моего сынка, сказали: прекрасный экземпляр! Как вам понравится это выражение? Я, однако, вовсе не нахожу его прекрасным: личико красненькое, ротик беззубый, глазки темно-синие, черничные, но они как-то заплыли, говорят, что это от отечности, которая скоро пройдет; носик крошечный и сначала показался мне курносым, но после я разглядела, что в профиль носуля совсем приличный. Локонов нет – так, пух какой-то! Чепчики мадам, пожалуй что, нам и пригодятся. Да, красотой не блестим! Он довольно пристально меня разглядывал, и не спал как большинство других. Ведь и в самом деле интересно увидеть ту, которая вызвала вас к жизни! Потом мой вид показался ему слишком скучным, он стал зевать, потом чихнул, а потом задремал. Я вспомнила, как однажды вот так же у меня на руках заснул маленький зайчонок, который жил у нас с Лелей. Потом он! стал кочевряжиться: извивался и увякал. Няня из палаты ушла, и мне стало казаться, что он сейчас сломается и умрет. Я сама чутья не заплакала и с облегчением вздохнула, когда няня пришлая и унесла его. А теперь уже снова хочется посмотреть. Надо сознаться, что при всем совершенно очевидном уме и способностях, он все-таки больше похож на лягушонка или крысенка, чем на человечка. Впрочем, есть небольшая надежда, что он похорошеет, ведь да сих пор он был в ужасных условиях: было темно и тесно и, как я это поняла только здесь, лежал он, оказывается, вверх ногами! Бедный мой детка! Хорошо, что я этого не знала! Расскажите о нем Леле и тете Зине и не забудьте послать телеграмму дяде Сереже. Я хочу назвать моего сына Святославом, вместе с отчеством это будет звучать как имена старорусских князей.

4 часа. Вот и настал час передач: мне принесли от вас чудесную корзину цветов и ваши письма. Запечатываю свое. Ася».

Писем было четыре; она распечатала первым письмо от мужа.

«Моя ненаглядная светлая девочка, моя арфа Эолова! Вот ты и мать! Как счастлив я, что все страшное уже позади и что ты и малютка живы. Мы всю ночь не ложились. В 7 часов утра я уже был в больнице, но швейцар не пустил меня дальше вестибюля, сколько я ни пытался его задобрить. Я вернулся домой ни с чем, и мы бросились звонить в справочное больницы: там никто не отвечал. Я опять побежал сам, и в этот раз швейцар, сияя улыбкой, мне заявил: «Поздравляю с сыном!» Ему сообщил это, уходя с дежурства, врач, чтобы он мог передать, если будут справляться о Казариновой. Тут же я узнал, что посещения строго запрещены и что с 4 до 6 -передача пакетов и писем. Я помчался домой. Вбегаю – у нас Зинаида Глебовна и Леля. Все так обрадовались; бабушка меня обнимала. Зинаида Глебовна и мадам плакали. В справочном, которое наконец открылось, подтвердили, что родился сын, и сообщили, что твое самочувствие хорошее. Милая девочка! Ты одна миришь меня с жизнью. Мне до сих пор не верится, что скоро я увижу сына и буду держать его на руках – вот будет ликование души! Но твоих радостей – всего, что познаешь ты – мне не постигнуть; я не достоин: нет той чистоты и того милосердия! И я полюбил тебя еще больше! Ясочка моя, хорошо ли тебе в больнице? Обстоятельства жизни мешают мне окружить тебя теми удобствами и благами, на которые ты имеешь законные права. Ты, конечно, была бы дома, в самых лучших условиях, если бы… Обнимаю тебя. Твой Олег».

Второе письмо было от Натальи Павловны. «Голубка моя! Поздравляю тебя. Рада, что мальчик. Мы очень беспокоились и теперь от счастья ходим с мокрыми глазами. Я вспоминаю себя в твои годы и рождение моих мальчиков. Кто бы тогда мог думать, какая трагическая судьба предстоит обоим. Мадам в восторге; она просит передать тебе поздравление и бежит сейчас на кухню делать твое любимое печенье «milles feuilles [89]» чтобы послать тебе в больницу. Лежи спокойно, береги себя. Крещу тебя и младенца. А я-то теперь прабабушка».

Третье письмо было такое же ласковое:

«Бесценная моя крошка! Я все время плачу. Если бы жива была твоя мама, как бы радовалась она вместе с нами. На даче будем вместе нянчить твоего сынка. Я уже люблю его! Дал бы только Бог и моей Леле такого же мужа, как твой, и такие же радости. Целую новую маленькую маму. Твоя тетя Зина».

И, наконец, четвертое:

«Милая Ася! Поздравляю с чудным синеглазым крошкой. Все вокруг меня сейчас словно помешанные: плачут, смеются, обнимаются… я сама начинаю понимать, что произошло что-то очень значительное. Мы приехали вчера вечером и сегодня как можно раньше забежали узнать о тебе. И вот попали как раз вовремя: твой Олег прибежал при нас такой сияющий, запыхавшийся. Если бы ты видела, в какую ажитацию пришла ваша мадам: она бегала по комнате и махала руками, повторяя: «Дофин! Дофин!» Как будто родился и в самом деле наследник престола. Мама старается, чтобы до моих ушей не докатились подробности, и на мои вопросы – сколько это продолжалось и с чего началось, и что такое «разрывы» и «воды» – никто не отвечает. Но ты мне расскажешь все самым подробным образом, не правда ли? Все запрещенное меня всегда особенно интересует. Я, конечно, вчера успела поссориться с мамой: она непременно желала, чтобы я осталась на даче. Благодарю покорно! Сидеть одной с двумя ведьмами! К тому же последнее время стала бесноваться та черная кошка, которая живет у хозяев: она кувыркается, хватается за голову и орет истошным голосом. Ведь как давно живет уже у нас Васька, и всегда такой спокойный и благонамеренный, а в эту словно бы вселился нечистый дух. Мама, хоть и уверяет, что «ничего страшного», однако сама не может объяснить, что это такое. Подозреваю, что это тоже ведьма, только прикинувшаяся кошкой. Я, разумеется, настояла на своем и приехала, по крайней мере о тебе узнала. Дорогая Ася, будь всегда счастлива! Если я кого-нибудь на свете люблю, то это тебя. Твоя Леля».

Ася прочитала эти письма, взялась опять за первое и перечитала все по второму разу; потом положила их к себе под подушку, вздохнула, улыбнулась и погрузилась в счастливую дремоту.

Через два дня от нее летело следующее послание:

«Милые, родные! У моего мальчика понемногу открываются глазки, а ушки и лобик белеют. Когда его приносят ко мне, он всякий раз меня прежде всего осматривает. Мордашка страшно выразительная! Мне ужасно хочется, чтобы он вам понравился; только не вздумайте уверять меня в этом нарочно, я все равно пойму! Я вас предупреждаю, что когда он плачет, он делается весь красненький, морщится, гримасничает и становится похож на уродливого гномика, но в спокойные минуты у него чудное личико. Впрочем, когда вы увидите, как он сосет кулачок, вздыхает и потягивается, вы его непременно полюбите – невозможно его не полюбить! Вчера вечером у меня начала тяжелеть и гореть грудь и поднялась t° – это появилось, наконец, молоко, но когда я ткнула в ротик малышу грудь, он вместо того, чтобы присосаться и сладко причмокнуть, тотчас ее потерял и опять стал искать губками. У меня очень маленький сосок, который ему трудно удержать, и если бы вы видели его усилия: он и морщится и вздыхает, укоризненно косится при этом на меня своими черничными глазами и ужасно забавно хмурится. А когда дело наладится, его личико делается спокойным и улыбающимся. Кроме того, он премило воркует, ни один из младенцев в палате не воркует так! Я никак не ожидала, что у трехдневного младенца может быть такая гамма выражений лица и звуков голоса! А какая у него нежная кожа, даже от поцелуя на ней остается розовый след! Только бы он был счастлив в жизни – вот уже сейчас его огорчают сосочки, а дальше могут быть огорчения гораздо более серьезные… У меня совсем немножко уже теперь болит за него сердце!»

Еще через два дня она писала:

«Дорогие бабушка, Олег и мадам! Вчера я совершила государственное преступление: я распеленала моего младенца, чтобы увидеть его тельце. Боже мой, какое у него все крошечное и милое! Ножки, конечно, вверх; ручки прижаты к грудке, а как только я их освободила, кулачки полезли в ротик; на пальчиках даже все ноготки готовы. Но едва лишь я углубилась в созерцание, меня накрыли с поличным няня и сестра; я стала оправдываться, уверяя, что он увякал, и я побоялась, не мокренький ли он? Но сестрица ответила очень строго: «Не рассказывайте нам басни. Вы уже давно подговаривались, можно ли или нельзя распеленывать и почему нельзя? А как мы справимся с работой, если так начнут делать все?» Первые дни я от усталости почти все время спала, а сейчас мы все поправляемся и много болтаем о наших младенцах. Вчера одной уже разрешили встать. Муж ее оказался догадливый и начал окликать ее под окном палаты, хотя мы в третьем этаже. Как только она выглянула, он давай махать ей корытом, которое купил, чтобы мыть ребенка. Я воображаю удивление прохожих, когда они смотрели на человека, который, стоя посередине улицы, закинул вверх голову и, блаженно улыбаясь, машет таким неуклюжим и странным предметом! Нахохотались мы! Напрасно Олег беспокоится, что я не окружена роскошью и профессорами: мне, право же, здесь очень хорошо и весело! Еще два дня и буду дома».

Олег никак не мог ожидать, что поссорится с Асей в день ее возвращения с младенцем. В это утро он накупил цветущих веток Жасмина и шиповника, и украсил ими всю комнату и коляску младенца. Отпросившись со службы в два часа, он приехал за женой на такси; она спустилась к нему в вестибюль, сопровождаемая санитаркой, которая несла ребенка, и показалась ему еще милее, чем раньше: глаза светились торжеством, а две огромные косы, перекинувшиеся на грудь, придавали ей вид шестнадцатилетней девушки. Минута, когда он бросился к ней через ступеньку, показалась ему одной из лучших в жизни! И все-таки они поссорились!

Когда, переступив порог спальни, Ася положила ребенка на постель и со словами: «Вот, посмотри!» – принялась его распеленывать, пользуясь наконец своим материнским правом, Олег сказал:

– А поворотись-ка, сынку! Давай на кулачки!

И это почему-то рассердило Асю:

– Фу, какой ты нехороший! Он такой крошечный, такой трогательный! Я думала, ты станешь целовать его и баюкать, а ты – «на кулачки»! Что тут общего с Тарасом и его противными сыновьями? Не покажу тебе. Мой. Прикоснуться не дам.

Олег так и не понял, что показалось ей обидного в его восклицании, и откуда взялась такая раздражительность. Желая поскорее кончить ссору, он просил прощения, но она заупрямилась, и равновесие восстановилось только к вечеру.

Радость следующих дней ему омрачило письмо Нины, которая после поздравления с сыном сообщала, что, закончив серию концертов, поехала с Волги к Марине на Селигер.

«15-го июля туда приезжает на свой отпуск Моисей Гершелевич, а я возвращаюсь в Ленинград, – писала Нина, – напоминаю Вам ваше обещание сообщить Наталье Павловне известие о Сергее прежде моего возвращения, чтобы мне не пришлось опять притворяться или сопереживать первые, самые острые минуты отчаяния. Я уже так устала от слез и горя».

Откладывать далее было немыслимо.

На четвертый день по возвращении Аси выдался подходящий для разговора час: Наталья Павловна спустилась к графине Коковцовой поиграть в винт, а мадам с «дофином» на руках вышла на воздух посидеть в ближайшем сквере. Они остались одни, но едва только он успел выговорить ее имя, Ася быстро повернулась и спросила:

– Что? Случилось что-нибудь? – и в голосе ее Олег ясно различил трепет тревоги. Пришлось договаривать!

Виденья прошлого! Как они много значат! Вот грязная теплушка, набитая страшными чужими людьми, а дядя Сережа греет на груди под армяком ее ножки, хотя сам уже с ног валится от сыпняка; вот они сидят рядом в бабушкиной гостиной около нетопленого камина, от мрамора которого как будто распространяется дополнительный холод и пробирается в рукава и за ворот, но дядя Сережа читает ей Пушкина или Байрона, расшевеливает ее мозг, будит воображение, согревает душевно! По вечерам, возвращаясь с «халтурных» концертов, которые часто кончались угощением полуголодных артистов на заводе, он никогда не забывает принести ей пирожное или конфетку… Еще и теперь, пробегая мимо его кабинета, занятого чужими, она всякий раз словно ждет, что он выглянет из двери и окликнет ее, а вбегая в столовую, словно видит дымок его сигары… за роялем слышит его интерпретацию данной вещи… Всю музыку, всю литературу она узнала от него. Одной из заветных идей Сергея Петровича была идея о «Третьем глазе», который должен выработать себе человек. Третий глаз раскрывает суть явлений, помогает угадывать то, что скрывается за видимой оболочкой вещей! Душевное родство, установившееся у дяди с племянницей, приводило Сергея Петровича к мысли, что третий глаз есть в зачатке и у Аси, но, обнаруживая в себе минутами интуитивное прозрение, она отлично сознавала, что только дядя Сережа развил его в ней! Условия жизни были так трудны и требовалось так много и самоотвержения, и стойкости духа, чтобы, вытягивая на себе целую семью, не опускаться, а возноситься до самого тонкого постижения окружающего, до тех неуловимых открытий, которые трудно облечь в слова, но для которых в самом деле нужен «третий глаз». Людей с «третьим глазом» так мало, так мало! Носик «размокропогодился» (по их семейному выражению), а носового платка при себе не оказалось – сколько раз ей за это попадало от бабушки! Как всегда пришлось лепетать, обращаясь к мужу: «Дай мне твой платок». У него он всегда в кармане и всегда белоснежный: он сам себе стирает под краном носовые платки, а мадам гладит их и приговаривает, что кандидат на русский престол должен быть окружен заботой самой неусыпной и что Сандрильена плохая жена! Но, обладая третьим глазом, часто очень трудно помнить о множестве мелочей – это, увы, понимал только дядя Сережа!

В передней без звонка хлопнула дверь. Она вскочила и схватилась за голову:

– Бабушка! Не сейчас… только не сейчас! Скажи, что у меня голова болит, и я легла. Я не могу показаться сейчас бабушке.

Три дня подряд длилась эта агония: Ася собиралась с духом и не могла решиться заговорить.

– С Богом, дорогая! – шептал ей Олег перед дверьми бабушкиной комнаты.

– Courage! [90] – повторяла свое любимое напутственное слово француженка, которой все уже было известно. Ася входила и садилась на край бабушкиной кровати, но заговорить не решалась.

– Подожду! Бабушка сказала, что сегодня у нее хуже сердце. Завтра скажу, – говорила она Олегу и мадам.

– Подожду. Сегодня бабушка мне показалась такая усталая и бледная. Завтра, – говорила она на другой день.


Не любовь и рождение ребенка опустили занавес над беззаботностью юности, – это сделала потеря, первая в ее сознательной жизни. Свинцовая тяжесть непоправимого пришла одновременно с первыми материнскими тревогами, когда надо было подстерегать и понимать плач, ауканье и барахтанье маленького существа, вставать к нему ночью, пеленать, кормить и замирать от тревоги: все ли идет как надо? Почему кричит? Почему хуже сосал? Почему плохо спал сегодня? И смех ее затих в эти дни; тревожная морщинка залегла между бровей, а взгляд стал испуганный и печальный. К тому же донимала усталость: сказывалась ли в этом послеродовая слабость, или кормление, или необходимость вставать по ночам, но за несколько дней Ася потеряла цветущий вид. Она всегда была худенькой, но теперь стали исчезать румянец, округлость щек, блеск глаз…

«Ее во чтобы то ни стало нужно вывести снова в деревню, когда мы начнем гулять в этих лесах, румянец, сон, аппетит и бодрость вернутся к ней сами собой, – думал Олег, тревожно приглядываясь к жене. – Зинаида Глебовна и Леля ждут, но как же уехать теперь?»

Через несколько дней во время обеда Наталья Павловна вдруг положила вилку и нож и, обращаясь ко всем сразу, сказала:

– Отчего мне все время кажется, что вы от меня что-то скрываете? Уж не получили ли вы каких-либо тревожных известий от Сергея?

Все замерли, и это молчание яснее слов говорило: что-то произошло!

– Может быть, его перебросили в концентрационный лагерь или с рукой что-нибудь? Пожалуйста, не скрывайте ничего!

Ася выскочила из-за стола и бросилась комочком в кресло, как будто хотела спрятаться. Француженка поднесла руку ко лбу и прошептала: «Oh, mon Dieu! [91]» Наталья Павловна медленно обвела всех глазами и поднялась с места.

– Вы мне сейчас же скажете все! Я категорически требую! – властно прозвучал ее голос.

– Дядя Сережа… он… они его… он… он… – лепетала Ася.

– Погиб, – тихо и раздельно докончил за нее Олег.

Наталья Павловна не упала, даже не пошатнулась. Она осталась стоять так же прямо, как стояла. У нее изменилось лишь выражение лица, на которое вместо тревоги легла глубокая скорбь, особенно в поднявшихся кверху глазах. Несколько минут она простояла в оцепенении, потом спросила почти спокойно:

– Что случилось?

– Не вернулся из тайги, – шепнула Ася.

– Заблудился, – сказал Олег.

– Его искали?

– Нашли уже мертвым. Тело не отдали. Место погребения неизвестно.

И опять наступило молчание. Олег подал ей стул; она села; они остались стоять около ее стула в почтительной неподвижности. Может быть, она думала сейчас о том, что в отрочестве и юности любила его меньше старшего сына только потому, что он музыку предпочел гвардейским эполетам, а между тем как раз ему выпало на долю ценою постоянных жертв беречь ее старость; может быть, она вспомнила его рождение…

– Не плачь, детка! – сказала она, наконец, услышав тихое всхлипывание Аси. Красивая тонкая рука погладила волосы внучки. – Успокойся, побереги себя, твое волнение отзовется на молоке, а стало быть, и на малютке, – и спросила: – Когда это случилось?

– Восемнадцатого февраля, мы узнали в апреле.

– Так давно! А эти письма?

Олег объяснил происхождение писем.

– Нина знает?

– Знает.

– Так вот почему она почти перестала у нас бывать! Ей тяжело было притворяться… бедное дитя! А я уже начала опасаться… – и она снова погрузилась в задумчивость.

– Нина служила отпевание? – спросила она через несколько минут, подымая голову. Ася вопросительно взглянула на мужа.

– Нет, – виновато проговорил он.

– Да как же так! Прошло уже три месяца… Олег Андреевич, неужели и на вас с Ниной повлияло советское безбожие?

– Виноват, за последнее время и в самом деле отвык от церковных обрядов. Я до сих пор не отслужил панихиды по матери: сначала госпиталь, потом лагерь…

– Очень жаль, – сухо сказала Наталья Павловна. – Вы человек определенного круга и с вашим воспитанием этого не должны были бы допускать. Что касается меня, я в ближайшие же дни закажу заочное отпевание.

Она встала и пошла в свою комнату. Ася нерешительно двинулась вслед.

– Не иди за мной, – сказала ей с порога Наталья Павловна.

В течение последующих дней Наталья Павловна поражала всех своей выдержкой; она заказала заупокойную обедню и отпевание и разослала приглашения своим ближайшим друзьям; во время пения «Со святыми упокой», когда Ася и обе Нелидовны плакали, она стояла как изваяние, в черном крепе, который не снимала еще со смерти мужа.

Олег и Нина несколько раз высказывали друг другу мысль, что религиозность Натальи Павловны носит несколько внешний, обрядовый характер, непохожий на безотчетные, смутно-поэтические, но глубоко искренние порывы Аси; даже Леля заявляла не раз: «У Натальи Павловны вера государственная, регламентированная, которая держит в страхе Божием нас, меньшую братию». Тем не менее, вера эта, по-видимому, оказалась могучим источником самообладания и утешения.

Вечером этого же дня, когда все сидели за вечерним чаем, Наталья Павловна сказала:

– Теперь я буду настаивать, чтобы Ася с ребенком завтра же ехала в деревню. Дача стоит пустая, Леля без Аси уезжать не хочет, а мы все не так богаты, чтобы бросить деньги на ветер. Я остаюсь с Терезой Леоновной, на днях возвращается Нина, да и Олег Андреевич пока еще здесь. Нет причин сидеть в городе.

Ася попробовала слабо сопротивляться, но потерпела фиаско и на другой же день послушно уехала. Она самой себе не решалась признаться, до какой степени ей хотелось обегать с Лелей и с мужем эти леса, поляны и просеки теперь, когда она могла не остерегаться быстрых движений и всевозможных запретов окружающих.

В первое же утро, как только она вывезла сына в колясочке на знакомый дворик, и взглянула на лес как chevre de monsieur Segain [92], прикидывая в уме, можно ли попросить тетю Зину приглядеть за Славчиком, как уже услышала ее голос: «Беги гулять, Ася. Я присмотрю за Славчиком. Только к кормлению не опоздай!» И «Леась», забрав корзинки, умчался.

В первую субботу Олег нашел Асю еще несколько грустной и бледной, и личико ее тревожно вытянулось, когда она спрашивала о бабушке; в следующий раз она выглядела лучше; а в третью субботу, бросившись ему на шею на пустом полустанке, она радостно лепетала:

– Здесь так чудесно! Славчик все время на воздухе. Знаешь, у него появляются на ручках перетяжки, это потому, что у меня теперь молока больше. У нас пошли грибы после дождичков. Мы их находим десятками. Маленькие боровички похожи на Славчика -такие же забавные и очаровательные. Знаешь, вчера Славчик в первый раз улыбнулся!

Грибная эпопея скоро развернулась во всем блеске, и Олег, как только получил в последних числах августа отпуск, принял в ней самое горячее участие. Грибы лезли из-под каждого листика, из-под каждого пенька. Их довольные и хитрые рожицы взвинчивали до экстаза. На сыроежки и березовики уже никто не обращал внимания: охотились только за белыми и за груздями. Последние гнездились преимущественно в отдаленной березовой роще, под опавшими листьями, тогда как белые грибы облюбовали бор. Это были очаровательные боровички с темными шапочками и толстыми корешками, жившие семьями по десять – пятнадцать штук. В поход за ними выступали с самого утра независимо от погоды. Случалось, небо было затянуто тучами и сеял мелкий и частый холодный дождь, осень в этом году была далеко не так хороша, как предыдущая; но ничто не могло остановить отважных грибоборов. Ася надевала старую шерстяную кацавейку и русские сапоги, Олег – тоже старую кожаную куртку Сергея Петровича и солдатские сапоги, Леля – перешитый из дедовского камергерского мундира, весь перештопанный trois care [93] и войлочные туфли, сшитые Зинаидой Глебовной; обе девочки повязывались по-бабьему платками, и все выступали чуть свет из дому, вооруженные корзинами и перочинными ножами. В лесу начиналась оживленная перекличка:

– Я уже нашла парочку! Чудные – крупные и совсем чистые! – вопила в азарте Леля.

– А что же я-то? Опять ничего! Хожу, хожу, и все без толку! – отзывалась Ася с нотой отчаяния в голосе. – Олег! ау! Почему ты не откликаешься? Нашел что-нибудь?

– Для начала – четыре! Я решил, что не уйду, пока на моем счету не будет ста штук как вчера. Штурмуйте этих бездельников! – откликался бывший кавалергард.

Возвращались усталые и страшно голодные. Зинаида Глебовна, на которую оставались и дом, и младенец, встречала с обедом и вытаскивала ухватом из русской печи горшок с кашей и топленое молоко словно заправская крестьянка, хозяйка избы. После обеда Ася и Леля садились чистить грибы, а Олег уходил снова в лес собирать валежник. Потом топили русскую печь и сушили в ней грибы. В промежутках между подбрасыванием дров и выниманием грибов в полутемной кухоньке около печи затягивали песни или рассказывали страшные истории; Зинаида Глебовна тем временем пекла в этой же печи картошку к ужину. Ужинать садились, как только поспевало вечернее молоко. В этой жизни было своеобразное очарование; суровая простота быта и беготня по лесам закаляли здоровье и успокаивали нервы. Олег замечал, что, отдаваясь этому нехитрому укладу, стал лучше спать и лучше есть, и ужасы действительности опять отошли дальше и почти не напоминали о себе. Ася была так мила в платочке с горошинками и в больших сапогах! В ней было столько душевного здоровья и детской беспричинной радости, которая может быть только у человека с кристально-чистой совестью! Когда она прикладывала к груди ребенка и, улыбаясь ему, называла его «агунюшкой» и «птенчиком», а затем, опуская ресницы, смотрела на него сверху вниз, он находил в ней еще одно, новое, очень тонкое очарование, которого не было прежде. «Моя Ася – драгоценный бриллиант со множеством граней, и каждая из них играет особенным неповторимым и неподдельным блеском, -думал он. – Если судьба мне отмерит еще некоторое время счастья, я открою в Асе еще новые грани, сияющие всеми цветами радуги». Может быть, эта жизнь казалась ему прекрасной потому, что была насыщена любовью к ней и к маленькому существу, а это вместе с добротой Зинаиды Глебовны создавало особую атмосферу взаимной самой бережной нежности. Может быть, эта жизнь казалась прекрасной еще потому, что она не могла быть продолжительной. Никто из этих обнищавших аристократов не захотел бы надолго отказаться от книг, от музыки, от комфорта; но выхваченные на время в этот медвежий уголок, они упивались впечатлениями деревенской и лесной жизни со всею впечатлительностью утонченных натур. Может быть и сознание своей обреченности усиливало остроту короткого блаженства, но, так или иначе, Олег и Ася опять переживали всю яркость своего счастья. Олег чувствовал себя в неоплатном долгу перед Зинаидой Глебовной: она взяла на себя львиную долю забот, чтобы скрасить им лето; без нее невозможна была бы эта беготня по лесам; доброта ее, казалось, не знала предела. Даже ночью, когда Славчик начинал пищать, и Ася тихонько выскальзывала из под одеяла, Зинаида Глебовна тотчас подымала голову: «Ложись; я перепеленаю, ты устала от прогулки», – говорила она. Олег с трудом отвоевал у нее обязанность ходить за водой к колодцу и растапливать печь. Подымалась утром Зинаида Глебовна всегда первая, и, когда просыпались остальные, завтрак оказывался уже готов; вопроса о том, успела ли отдохнуть она, как будто не существовало: осведомлялся об этом один Олег. Каждый вечер, когда на полу в единственной комнатушке раскладывались матрацы, Ася, приготавливая рядом с Лелей свою постель, считала неудобным убегать к Олегу на сеновал, и почти каждый вечер тетя Зина находила тот или иной предлог, чтобы отослать ее к мужу: «Ася, снеси Олегу Андреевичу плащ, сегодня ночь холодная, он озябнет в сарае», или «Ася, сбегай, пожалуйста, к мужу, узнай сколько времени – у меня часы остановились!» – говорила она.

Загрузка...