1 июля. Первый день отпуска! Собираюсь к Асе. Кроме одежды и книг приходится тащить с собой крупу и сахар, в деревне ничего нет. Ребенку купила целлулоидного попугая, Асе везу в подарок шарфик. Отдохнуть в тишине очень хочется. Гулять, очевидно, буду одна, Ася из-за своего бутуза далеко ходить не может, но я сидеть пришитой к дому не собираюсь. Когда меняется мое местопребывание, мне всегда кажется, что начинается новый этап жизни. Интересно, чем будет ознаменован предстоящий?
Вечер. Только что забегала ко мне Леля Нелидова. Я до сих по еще настолько неравнодушна и к ней, и к Асе, что у меня даже сердце заколотилось… Эта институтская способность к обожанию мешает мне держаться естественно и спокойно и только вредит мне в глазах их обеих. Пришла она, разумеется, не ради моих прекрасных глаз: она узнала, что завтра я уезжаю в Хвошни, и принесла пирожки, которые испекла Асе Зинаида Глебовна, безделушку для Славчика и летний сатиновый костюмчик, в котором и ручки, и ножки ребенка остаются голыми. Подарки эти очень трогательны, так как Нелидовы в крайней нужде. Я даже почувствовала себя неловко со своим попугаем. Леля несколько раз повторила: «Поцелуйте от меня малыша, скажите, что от крестной мамы, я боюсь, что он уже забыл меня». Неужели она так привязана к ребенку? Что это, закон что ли, умиляться на детей? А я вот не могу умиляться! Меня маленькие дети раздражают. Леля очень была хороша со своими стрижеными кудрями, но показалась мне утомленной и похудевшей. Я даже спросила ее, не больна ли она, но ответ был короткий и несколько небрежный, а в сущности малоудовлетворительный: «Немного не в порядке легкие, ну, да это скучная тема!» А вот выбрать-то тему для разговора как раз нелегко при том обилии вопросов, которые внушает мне мое постоянное любопытство к личности Лели и при той влюбленности, которая усиливает мою природную застенчивость. Я все-таки спросила ее, словно мимоходом, помнит ли она прежнюю жизнь? Она ответила: «Папу, нашу квартиру и мои игры с Асей помню очень хорошо. Помню детские праздники в залитых светом залах, конфеты, игрушки, нарядных военных и дам. Помню ландо, в котором меня возили кататься и мою гувернантку. Знаете, у меня была одно время страшно суровая мисс. Я все размышляла, чем бы мне ей отомстить за притеснения, которые она мне чинила, и разработала, наконец, очень тонкий план: мама подарила однажды мисс свою бархатную ротонду, подбитую соболем; она была demode [97], но мисс ее обожала. И вот в одно утро, когда мне было велено вытереть самой пол, который я залила чернилами, я взяла из передней эту ротонду и старательно выскребла ей весь угол классной комнаты. Мисс позеленела, когда это увидела. Такая шутка, разумеется, мне не прошла даром: я целый день просидела взаперти в классной комнате и все-таки не созналась, что сожалею о своем поступке». Я немного подивилась такой изобретательности и затем очень неудачно спросила, была ли она знакома с сыновьями Константина Константиновича, у которого был адъютантом ее отец. Один из этих юношей (которого я, разумеется, никогда не видала), был всеобщим героем в 14-ом году: он понесся в атаку на немцев во главе отряда и получил смертельное ранение. Я до сих пор помню сообщение газет по этому поводу и фразу о том, что великий князь возложил Георгия на умирающего сына. Леля, однако, на этот раз не пожелала делиться со мной воспоминаниями, с коротким: «Я ведь тогда была очень мала», – она тотчас поднялась уходить. Она не слишком доверчива и я теперь очень досадую на свой неуместный вопрос.
4 июля. Уже третий день я в деревне. Место в самом деле красивое: лес и река. У Аси чистенькая светелочка с двумя окнами, а в соседней светелке – тетушка Нины Александровны, старорежимная, весьма сварливого нрава; Ася, кажется, ее боится. Крестьянская семья не слишком симпатичная, патриархального духа я не заметила. Я довольно много гуляю одна. Надо отдать справедливость Асе: она не навязывает своего ребенка и не докучает мне восторгами. В первый день моего пребывания она, видя, что я собираюсь гулять, сказала было: «Возьмите и Славчика. Ты пойдешь топи-топи с тетей?» Но мое лицо, очевидно, не выразило по этому поводу особой радости, как и лицо Славчика, – она тотчас изменила план действий и теперь постоянно останавливает ребенка: «Славчик, отойди, не мешай Елизавете Георгиевне. Славчик, нельзя так громко кричать, Елизавета Георгиевна читает».
Она так же мила теперь в роли молодой матери, как была мила девушкой, так же резва и легка, та же искренность. Редко, очень редко мелькнет в ней выражение озабоченности или тревоги, мелькнет, как облако, и снова она вся солнечная. Ребенка своего обожает, по-видимому, самым банальным образом и не тяготится тысячами скучнейших обязанностей: накормить с ложечки, посадить на горшочек, переменить штанишки, и прочими прелестями, которые, казалось, должны быть в тягость артистической натуре. Я спросила ее: «И так весь день? И не надоедает?» Она ответила: «Ведь я же его люблю! Сколько он мне приносит радостей: то новый зубок, то новое слово… каждый день новый лепесток на этом чудесном цветке. С ним не может быть скучно!» – «А музыка?», – спросила я. Она ответила: «Музыка никуда от меня не уйдет, она во мне. В технике я сейчас, конечно, вперед не двигаюсь, но ведь эстрадной пианисткой не собираюсь быть, – и прибавила, улыбаясь: – Внутри у каждого есть камертон, прислушиваясь к которому, знаешь, что делать». Есть в Асе оттенки, мне не совсем понятные, которые в первую минуту меня разочаровывают, чтобы вслед за этим способствовать еще новому очарованию. Вчера я слышал как она, убаюкивая ребенка, тонким, высоким голосом пела:
Долетают редко вести
К нашему крыльцу.
Подарили белый крестик
Твоему отцу.
Я спросила, чей текст. Она ответила, что Ахматовой, и прибавила: «Белый крестик – Георгиевский крест. Я думаю об Олеге когда пою». Я тоже подумала!
5 июля. Вчера вечер был очень хорош, и мы с Асей долго си дели на воздухе. Ребенок уже спал. Я читала Анатоля Франса, она тоже что-то читала. Когда я спросила, что, – показала 140-ю кантату Баха. Я выразила удивление, что она читает ноты, как книгу Она ответила: «Я мысленно слышу то, что пробегаю глазами. Это совсем не так уж трудно». Потом она стала рассказывать мне о гибели Бологовского и при этом сказала: «С дядей Сережей связано все мое детство. Так разговаривать, как с ним, я даже с Олегом не могу, меня всегда захватывал полет его мысли». Мне стало обидно за Олега, который так умен и интеллигентен, и я сказала: «Разве у Олега Андреевича нет такого полета?» Она ответила: «Олег очень проницателен и тонок в своих суждениях, но бывает иногда слишком конкретен. Вот и у вас это есть. Такой широты интересов и всесторонней одаренности, как у дяди Сережи, я больше не видела ни в ком. В разговорах со старшими я часто чувствую себя незрелой и наивной и боюсь говорить, а с дядей Сережей меня связывало удивительное взаимопонимание и родство вкусов». Ну, если я и Олег слишком «конкретны», то она зато вовсе не способна к анализу, она не только сама не произносит никаких тирад и логических построений, но, по-видимому, даже не желает понимать их! В рассуждения и возмущения она тоже не вдается и, если услышит о чем-нибудь дурном, только огорчается. Вчера она сказала при мне, что соскучилась без церковных служб; я спросила: «Неужели вы признаете наше мертвое православие – сухую догматику и продажных священников?» Она ответила: «В догматике я не разбираюсь. Я верю в свет и в торжество света, в котором мы все оживем когда-нибудь! В храме за богослужением на меня льется этот свет. Что могу я думать там, где чувствую всею душой?»
6 июля. Сегодня утром я собралась в лес, но у околицы нагнала Асю с тазом, полным белья, другой рукой она ухватила неизменного малыша. Она сказала, чтобы я придерживалась в лесу проселочной дороги, так как лес глухой и можно заблудиться. «А мы со Славчиком идем на речку полоскать белье», – прибавила она. Я спросила: «Неужели вы сами стираете?» Она ответила: «Бога ради ни слова при Олеге! Мы с ним ссоримся: он велит мне нанимать на стирку, а я всякий раз растрачу эти деньги на молоко или яйца. Немножко постирать ведь совсем не трудно, а на питание не хватает». По-видимому, ей не слишком легко живется и начинаются уже те жертвы, которые так мало ценятся в семейной жизни и которых гораздо больше, чем того, что называется счастьем! Теперь мне жаль уже не его, а ее. Гуляла я долго и не решалась свернуть ни на одну из заманчивых тропинок. Ася обещала, что в воскресенье мы все вместе пойдем гулять подальше, так как Олег ориентируется великолепно. Кстати, я заметила за Асей следующее: она никогда не наступает на сорванные брошенные цветы, а наклоняется и подымает их, даже когда несет ребенка, что нелегко. Я спросила, зачем она это делает. Ответом было: «Мне всегда кажется, что они живые и им больно. Но даже, если они боли не чувствуют, они все-таки не должны умирать под ногой: ведь они символ всего прекрасного!»
Я замечаю, что пишу здесь только об Асе – вот насколько она еще сохранила надо мной свое обаяние! Хозяйка она, надо признаться, безалаберная, и в некоторых отношениях мне трудно с ней поладить при моей хирургической аккуратности. В личной гигиене она вытренирована великолепно: каждое утро с головы до ног моется холодной водой, а вечером горячей; то же проделывает и с ребенком; белье свое и детское меняет безостановочно, но оно растет как гора в углу за печкой! Грязную посуду тоже не моет тотчас, а отставляет в сторону и сегодня сама сказала, указывая на груды закопченных кастрюль: «Надо разделаться с этими баррикадами, в субботу приезжает Олег, а он терпеть не может вида грязной посуды». Кроме того у нее всегда что-то пригорает, а про молоко она заранее говорит: «Оно у меня, конечно, убежит!» Руки моет ежеминутно, а с собакой почти целуется. В лесу никогда конфетной бумажки не бросит, уверяя, что это оскверняет вид зеленой чащи, а паутины над кроваткой ребенка способна не заметить! Непродуманность и легкомыслие видны на каждом шагу.
7 июля. Сегодня, проснувшись утром и отдернув занавеску, я увидела на нашем дворике, залитом солнцем, Асю, которая горько плакала, припав к кольям забора. Я испугалась, вообразив, что получено то или иное трагическое известие из Ленинграда. К счастью, тревога моя оказалась напрасной: дело заключалось в собаке, которая ютилась на нашем дворе и которую Ася подкармливала; хозяева-крестьяне ее убили. Рассказывая, Ася рыдала: «Она была такая маленькая, жалкая, милая! Как только меня увидит, тотчас переворачивается на спинку, а лапки вверх, чтобы я пощекотала ей брюшко. Они ее обижали, не кормили, а теперь вот убили багром за то только, что она своровала у них соленую треску. А она была всегда голодная! Бедная, бедная собачка!» И в самом деле, жаль собаку. А грубость этих крестьян довольно омерзительна. Сегодня вечером приезжает Олег!
9 июля. Приезжал и уже уехал; я провела с ним полтора дня! Я не пошла встречать его на станцию: Ася, собираясь туда, переодела свой любимый сарафан, переплела косы, собрала огромный букет ромашек и бутуза своего тоже переодела, чтобы тащить с собой на станцию. Видя такие приготовления, я решила не портить им встречу своим присутствием, ушла на опушку леса и, стараясь подавить свое волнение, ходила там взад и вперед. Когда, наконец, собравшись с духом, я направилась к дому, то столкнулась с ним еще у околицы: он шел с ведром к колодцу, а ребенок сидел у не го на плечах; Ася бежала сзади, и глаза у нее светились, как звезды. Я почувствовала себя совсем лишней! Вечер, однако, прошел хорошо и непринужденно: мы долго сидели в садике, и я не испытывала отчужденности. Утром была неприятная минута: я случайно услышала их разговор в сенях, где Ася стояла у керосинки. Он вошел и сказал: «Скорей целуй, пока мы одни». Наступила тишина, потом сказала она: «Довольно, пусти, видишь, кофей из-за тебя убежал». Зазвенела посуда, а потом сказал опять он: «Знаешь, думал сегодня утром о Елизавете Георгиевне, она, безусловно, очень умна и исполнена удивительного благородства, но несколько суха. Обратила ты внимание, как она держится с ребенком?» Ася ответила: «Елочка детей не любит – вот и все!» Он сказал: «Она способна, может быть, на героизм, но если жизнь сложится так, что подвиг пройдет мимо, она засохнет, как колос на корню. И будет второй Надеждой Спиридоновной. К этому все данные!» Я отошла, чтобы не слушать далее…
Я – суха! Да, это, конечно, так. Моя неприязнь к ребенку никого не обманула. Они привыкли к восхищению и восторгам и, конечно, сразу заметили мою сдержанность. Ну и пусть! Не обязательный же это закон – умиляться на детей. Я – суха! Но разве же я всегда была такой? Разве моя вина, что я еще совсем юной встретила человека, после которого уже ни на кого не могла обратить свои взоры? Разве моя вина, что этот человек не полюбил меня, и что я не стала, как Ася, молодой счастливой матерью? Впрочем, она недолго такой будет: если у нее каждый год будет по ребенку, увидим, что от нее останется через пять лет. Я – суха. Спасибо за меткое определение! Я ему это блестяще доказала, когда он лежал простреленный, не в силах пошевелиться. Суха!
10 июля. Вчера я расстроилась и недорассказала, ведь вечером я оказалась свидетельницей их ссоры. Я вошла, когда он говорил: «Где же все-таки халатик? Отвечай». Она, спотыкаясь на каждом слове, лепетала: «Мне он не нужен, пойми… Я его редко надевала… Мне гораздо больше доставит удовольствия дать Славчику яичко утром». «А, понимаю! Отдала за десяток яиц». «Ничего не за десяток, а за два десятка!» – «Так! И это, несмотря на мою просьбу! Елизавета Георгиевна, как вам это нравится: она отдала свой чудесный халат, подарок персидского хана ее отцу, за два десятка яиц и еще отпирается, лгать выучилась. Ася, неужели же тебе не стыдно лгать?» Я сказала, чтобы только сказать что-нибудь: «Ложь всегда безобразна». Она взглянула исподлобья на меня, потом на него, но не рассердилась, не вспыхнула, даже не стала оправдываться, она только потерлась головой о его плечо, и он в ту же минуту размяк, улыбнулся и любовно провел рукой по ее волосам: «Бяка, ты была так очаровательна в этом халатике», – сказал он. Я вспомнила поговорку: «Милые бранятся – только тешатся».
11 июля. Подвига не будет – уже был! Все героическое в нашей Жизни уже кончилось, и у него, и у меня. Стать сестрой милосердия в таких трудных условиях и в такие страшные дни, как тогда; мне с моей нетронутостью в мои 19 лет неотлучно находиться около растерзанных мужчин, видеть потоки крови, ничем ни разу не обнаружить ни усталости, ни робости, ни стыда – это, конечно, подвиг. Я знаю, что в потенциале был еще и другой подвиг: я бы пришла в ту рыбацкую хибарку, где он скрывался, если бы знала, где он находится; ничего не могло бы меня остановить! И что же? После таких трагических и больших минут, которые подошли ко мне в юности не получить больше ни одной подобной за всю мою жизнь? Стареть и сохнуть от бессильной злобы на советскую власть, на него, на нее, и… только! Позволить незаметно для себя трясине повседневности себя засосать, превратится в отживающее, злое заплесневелое существо, никому не нужное и бесполезное? Не принимаю я такого жребия, не желаю его, отвергаю! Если подвиг не подойдет ко мне – я подойду к подвигу, я его найду – и для себя и для Олега. Найду, даю себе слово. Я все глаза прогляжу и высмотрю ту щелочку, через которую прорвусь к новым большим задачам. Пусть лично счастья не будет, а героизм будет. Обида против них обоих клокочет во мне, а вместе с тем я вижу, что общение с ними имеет без их ведома своеобразное могучее воздействие на меня: всякий раз оно электризует мне всю душу!
12 июля. Бесконечные думы и одинокие прогулки по меже среди ржи. Хочется быть одной.
13 июля. Приехала Леля Нелидова. Я вошла в светелку, когда она подбрасывала Славчика, а тот смеялся заливчатым звонким смехом, потом она сказала ребенку: «Пусть твоя мама разбирает вещи и стряпает обед, а мы с тобой пойдем погулять»,- и унесла карапуза, который охотно пошел к ней на руки. Утром она опять сказала «А кто хочет на ручки? Я погуляю с ним, Ася, пока ты прибираешься», – мне во второй раз стало как-то неловко за себя. У Лели бюллетень, так как к ней привязалась температура, которая очень всех беспокоит. Она приехала на три дня, пользуясь освобождением от службы. Как всегда, очень мило одета, хоть и в простом ситце, выстиранном и выглаженном руками Зинаиды Глебовны. Она избалована гораздо больше Аси, несмотря на нужду, из которой они ни как не могут вырваться. Я всматриваюсь в отношения Лели и Аси и прихожу к заключению, что их связывает очень большая привязанность и давняя привычка друг к другу, но большой задушевности в настоящее время между ними нет. Сегодня я вышла на двор в ту минуту, когда Ася чистила песком котелок, а Леля застегивала Славчику штанишки. Ася говорила: «Я слышала, Леля, как ты плакала сегодня ночью». Та ответила: «До сих пор ты никогда не была любопытной». Днем Ася принудила Лелю лечь отдохнуть одновременно со Славчиком, а сама тем временем готовила обед у хозяев в русской печи. Я вызвалась ей помочь. Когда мы чистили картошку, Ася сказала: «Меня беспокоит Леля: у нее есть какое-то горе, о котором она не хочет говорить! Я это ясно вижу!» Я ответила: «Может быть какой-нибудь роман?» Ася сказала: «Чего я только не передумала! Валентин Платонович как раз перед ссылкой ухаживал за ней, не тоскует ли она по нем? Бабушка и тетя Зина сколько раз пытались ее выспрашивать, но она не хочет говорить ни слова». Меня заинтересовало, что Леля умеет молчать – качество, которым обладают очень немногие, среди них «первый есмь аз».
14 июля. Сегодня Леля и Ася дали мне почитать рукописную тетрадь со стихами. Фамилия автора мне ничего не сказала, притом, это, вероятно, псевдоним. Меня поразило в этой тетради вот что: перед одним из стихотворений стояла пометка «в крымских подвалах». Там были следующие строки:
На стене темничной пляшет предо мной
Тенью грозной и гигантской часовой.
Чуть мерцает в подземелье огонек,
Мое тело онемело от досок…
Всего подряд не помню. Другое стихотворение мне настолько понравилось, что я попросила разрешения его переписать: оно очень верно отражало мое состояние. Вот это стихотворение:
Рождена на враждебной планете
И в чужие пришла времена!
Моя жизнь, как яблонь в расцвете,
Ранним морозом сражена.
И со мною так много помятых,
Обессиленных цветов полегло,
И от жизни ушло без возврата
Обреченное в тайне число.
Мы – чужие, изгнанники, нищие!
Вера, долг, романтизм, идеал -
Все, что было нам жизнью и пищей,
Этот мир развенчал и изгнал.
Все, что радостью прежде нам было,
Стало острою болью для нас.
Мы как будто стоим над могилой
И не можем свести с нее глаз!
И не смеем жить радостью новой -
Рок на все наложил свой запрет.
Пусть бы этот жеребий суровый
Вспомнил после великий поэт.
Я, как белая лебедь в балете,
Неизбежно погибнуть должна.
Рождена на враждебной планете
И в чужие пришла времена.
Кто автор? Написано от лица женщины… Ни Ася, ни Леля не могли написать так: слишком несерьезны обе. Кто же эта поэтесса, вырвавшаяся из крымских подвалов? Передавая мне тетрадь, девочки не пожелали сделать разъяснений, и я не решаюсь расспрашивать. Сегодня – суббота: для меня и для Аси, очевидно, тоже, день этот имеет особое значение. Минуты сгорают, улетая к вечернему поезду.
15 июля. Что бы это могло быть… странно! Здесь столько узких переходов, заворотов и клетушек, что я постоянно, совершенно непреднамеренно, слышу чужие разговоры. В эту субботу я снова слышала один, всего из двух-трех слов, но он посеял во мне тревогу. Было так: Олег уже приехал, Ася разогревала ему обед, а он пошел с ведром к колодцу; я вышла в сени и увидала, как он, проходя, быстро подошел к Леле, которая черпала там воду из бочки, и озабоченно спросил: «Благополучно?» Она ответила, тоже шепотом: «Потом расскажу, очень тяжело». Что все это может значить? Что может быть между ним и Лелей такого, что является их общей тайной от меня и от Аси? По-видимому, то горе Лели, которое так беспокоит Асю, Олегу хорошо известно! Я не хочу даже предполо-1 жить, что он изменяет Асе. Это было бы чересчур безобразно со стороны обоих, но что другое может тут крыться? У Аси глаза такие ясные, такие счастливые, так светятся, вся она такая доверчивая, открытая… Заниматься собой ей, правда, некогда: она удовлетворяется ситцевым сарафанчиком, а волосы по-прежнему в косах, но особого, ей только свойственного обаяния в ней так много, что ни один изысканный туалет ничего не может прибавить к ее прелести! Одни ресницы чего стоят! Если Олег изменяет ей, он – подлец, пошляк, он достоин презренья, он… Разочароваться в нем для меня было бы еще больнее, чем отказаться от счастья с ним. Я всю ночь не спала. Сейчас собираемся на прогулку в лес; пишу, пока Ася заканчивает хозяйственные дела, но, в сущности, мне не до прогулки. Что могло послужить основанием к перешептыванью? Как позволить себе это? Знаю одно: если он не благороден, то благородства вообще нет на свете, а эту дрянную Лелю я с радостью бы отхлопала по щекам и вытолкала из дома.
16 июля. Ну и денек был вчера! Состоялась прогулка наша, но с приключениями, а вечер дома принес тоже целый ряд переживаний и кое-что разъяснил. Расскажу по порядку. В первую минуту, когда мы только выходили, я была очень разочарована тем, что он держал за ручонку сына. Ну какая же это далекая прогулка с годовалым пупсом! Они все тотчас заметили мое неудовольствие и наперерыв стали уверять, что ребенок не помешает, так как будет на плече Олега и что в лесу он не плачет, и вообще никогда не плачет, и прочие глупости. Пришлось из вежливости сделать вид, что поверила. Впрочем, с кем же, в самом деле, они могли оставить его? Старая тетка к ребенку не подойдет! Пошли, очень скоро свернули с проселочной дороги и стали продираться узкой тропочкой среди зарослей и бурелома. После нескольких поворотов, которые наш гид делал очень уверенно, мы вышли к речке, которую покинули около деревни. Я была поражена дикостью и красотой места: мы шли низким берегом, с одной стороны была речка, с другой – густые темно-зеленые вязы и липы, в тени которых было почти темно, цветущие кусты шиповника, переплетавшиеся с дикой смородиной, задевали нас своими колючками. Противоположный берег реки был очень высокий, обрывистый; белые пласты подымались крутыми уступами; темные, сумрачные ели громоздились наверху; вид был очень величественный. Я даже не подозревала, что в Ленинградской области могут быть такие виды. В одном месте, на той стороне, ели вдруг пошли сухие, все в белых космах, и Ася, указывая на них, заявила, что теперь не хватает только избушки на курьих ножках и Бабы-Яги в ступе. В этом месте берег стал еще круче. Вскоре Олег остановился около упавшей осины, перекинувшейся через речку наподобие моста, и спросил: хватит ли у нас храбрости перейти по дереву на ту сторону? Когда мы перебирались поочередно, с его помощью, Ася и Леля визжали, а я перешла очень храбро. Он сказал: «Елизавета Георгиевна, конечно, оказывается на высоте!» – и поцеловал мою руку. Пустая галантность, а у меня сердце забилось! В удобном месте мы вскарабкались на кручу и опять углубились в чащу по незнакомым даже ему, чуть видным тропкам; он делал при поворотах зарубины перочинным ножом на коре деревьев. Возможность заблудиться придавала особую прелесть и остроту всему путешествию. В одном месте Олег сказал, указывая на разодранный пень: «Здесь поработал медведь». Другой раз он сказал: «А вот следы лося». Спустя некоторое время мы вдруг вышли на открытую лужайку, такую красивую, солнечную, изумрудную! И тут, пока Ася кормила Славчика, для которого взяла с собой молоко и булку, Леля обнаружила в зарослях иван-чая землянику. И она, и Ася тотчас набросились на ягоды, уверяя, что совершенно необходимо собрать корзиночку для Славчика. Скучные эти матери! Я села на пень, а Олег сказал: «А мы со Славчиком поищем грибов, земляника – дело женское». Я больше часа сидела одна, комары совсем заели меня, когда, наконец, я услышала его голос: «Елизавета Георигиевна, поправьте, пожалуйста, на ребенке панамку». Я оглянулась: он стоял в двух шагах от меня, а Славчик спал сладким сном у него на руках. Я перехватила полный нежности взгляд, с которым он смотрел на сына. Это может быть очень трогательно, но, с моей точки зрения, мужчине вовсе не идет: ребенок на руках лишает его мужественного вида. Олег сказал, что уже давно пора идти к дому, и мы стали аукаться. Через некоторое время из кустов появилась Леля с коробком ягод, Ася не откликалась, и тут все пошло вверх дном! Мы вопили и кричали все трое до хрипоты, Олег несколько раз углублялся в чащу и снова возвращался, спрашивая: «Пришла?» Леля плакала, уверяя, что Ася совершенно не умеет ориентироваться, и будто бы ночью ее непременно съедят волки. Наконец после двух часов крику и поисков Олег заявил, что выведет нас обратно к речке и переведет по осине, откуда мы сможем возвратиться без него, так как дальше дорога пойдет вдоль речки, а потом начнутся места, известные Леле с прошлого лета; сам же вернется разыскивать Асю. Оставалось поступить только так. Прелесть прогулки, разумеется, была испорчена страхом за Асю и необходимостью возиться со Славчиком, которого Леля самоотверженно тащила на руках. Когда уже на закате мы вернулись в деревню, она его тотчас очень ловко накормила, раздела и укачала, а я как раз опасалась этого момента. Сами мы ужинать не садились и от беспокойства не находили себе места. Уже выползла луна, когда под окном вдруг аукнулась Ася, и они вбежали, к счастью, вдвоем. Ася начала было оживленно рассказывать, что ее вывел навстречу Олегу пудель, зачуявший хозяина; но Олег был очень раздражен и с ожесточением перебил ее: «Знаешь ведь, что способна запутаться в трех соснах, так не смей отдаляться. У меня уже довольно было потерь – больше не хочу, поняла?» Она молча и робко подымала и снова опускала свои великолепные ресницы, глядя исподлобья со свойственным ей выражением обиженного ребенка… Ужинать мы сели уже при свечах. После ужина Олег тотчас ушел на сеновал, говоря, что для сна ему остается только 4 часа, так как вставать надо на рассвете. Оставшись одни мы стали, было, стелить наши кровати, и вдруг заметили, что наша Ася плачет. Леля сказала: «Знаешь, отправляйся-ка ты к нему на сеновал и помирись хорошенько, а то он уедет, а ты завтра весь день скулить будешь», – и вытолкала подругу в сени. Ася убежала и пропала. Очень это невнимательно было по отношению к нам, так как мы медлили ложиться, чтобы открыть ей дверь. Вид ее слез взволновал меня: я уже вообразила, что она о чем-то догадывается. Леля все-таки легла и через несколько минут сонным голосом пробормотала что-то о том, чтобы я тоже ложилась, а двери оставила открытыми, так как о ворах в этой деревне еще никто никогда не слышал. Ей все трын-трава! Продолжая ходить из угла в угол, я несколько резко ответила: «До чего же бессердечны бывают часто люди!» Леля очень спокойно и даже безучастно и вяло спросила: «Любопытно, в чем же это вы усмотрели мое бессердечие?» Но меня точно кто подхлестывал и вся во власти тревоги, донимавшей меня весь день, я брякнула: «В наше время ни в ком нет ни привязанности, ни благородства!» – Леля вдруг села и глаза ее так жестко и вызывающе, злобно как-то приковались ко мне. «Можете считать меня бессердечной, если желаете. Это меня нисколько не трогает, а может быть это и верно. Но вот по поводу благородства! Я не знаю еще за собой ни одного недостойного поступка! Если же вы опасаетесь дружбы со мной, я могу ее очень охотно прекратить», – отчеканила она. Минута была острая. С моего сердца снялась огромная тяжесть, и вместе с тем я почувствовала, что виновата перед Лелей: если бы мы были мужчинами, ей оставалось немедленно вызвать меня на дуэль. Я сочла своим долгом произнести: «Извините меня, Леля, я сказала, не подумав», – и протянула ей руку. Она ответила после некоторой паузы: «Я вас извиняю, потому что вы кое-что сделали для меня однажды в жизни!» Но руки не дала, а ушла с головой под одеяло. Мне странно показалось, что она употребила слово «опасаетесь»: почему бы я могла ее опасаться? Странно также, что она не потребовала объяснения тому, что могло послужить поводом моего неожиданного выпада. Прошло еще минут десять, Ася не возвращалась. Мне становилось все досадней и досадней, кроме того меня тревожило, как теперь сложатся мои отношения с Лелей. Желая вызвать ее на разговор, я опять сказала: «Возмутительно, что Ася застряла! Что за бесконечные объяснения ночью, ведь Олегу Андреевичу вставать на заре». Сказала, не подумав. Леля высунула голову и ответила: «Вот сейчас и видно, что вы старая дева. Я младше вас лет на десять и все-таки понимаю, что могло задержать ее», – и тотчас опять спряталась. Намек ее я, разумеется, поняла, как и то, что своим намеренно невежливым ответом она пожелала, в свою очередь, меня подкусить. Оса ужалила, но я это заслужила и промолчала. Отношения наши от этого, конечно, не улучшились, зато от подозрений моих не осталось и следа. Через несколько минут прибежала Ася; глаза ее светились в темноте, как светляки, и она с самым сияющим и невинным видом объявила нам, что они помирились, совсем примирились и даже прошлись на опушку при звездах – теперь она счастлива! Ну и слава Богу, если так. Больше я Олега здесь не увижу, так как уезжаю в Ленинград через три дня. Оса уезжает сегодня вечером. Отношения с ней натянутые – досадно и неприятно.
17 июля. И все-таки, почему же «на десять лет», если ей 21, а мне 30! Я глубоко уверена, что, если б мне довелось просить извинения у Аси, она тотчас бы бросилась мне на шею, а эта… И все-таки в Леле есть элементы «похоже»: не могу не вернуться к моему старому припеву, я никак не могу затушить свой интерес к ней.
19 июля. Завтра я уезжаю. Три недели в деревне освежили и укрепили меня. Тишина, лес, воздух, птицы – всем этим я насладилась вдосталь. Ни шум, ни суета, ни тревоги сюда не доходили. Волновало меня только внутреннее, мое собственное: здесь я видела человека, который для меня является источником переживаний и дум, поэтому быть в состоянии покоя и неподвижности я не могла. За это время я пришла к трем выводам. Первый: он все так же дорог мне! Я все так же безнадежно, глупо, по-институтски влюблена. Я ловлю его слова и жесты, выражение лица и звук голоса для того, чтобы потом без конца приводить их себе на память. Даже когда пропала Ася, и мы все трое вопили на поляне раз пятьдесят ее имя, я, несмотря на самое искреннее беспокойство, с жадным любопытством всматривалась украдкой, как вор, в его озабоченное лицо, изучая выражение тревоги. Помню еще минуту: во время прогулки он стал в задумчивости, как бы про себя цитировать пушкинское: «Что ты ржешь, мой конь ретивый»… Ася тотчас же догнала его и сказала: «Опять, опять! Ты ведь знаешь, что я не могу этого слышать!» Он умолк, а я поняла, что с этим стихотворением у них что-то связано: идея обреченности – слишком болезненная для них тема; вероятно поэтому ее так волнует это стихотворение, а ему невольно приходит на ум, по-видимому не в первый раз. Печальный пароль! И вот даже такого пустяка достаточно, чтобы пробудить новый влюбленный импульс в моем упрямом сердце.
Второй мой вывод тот, что я все-таки и несмотря ни на что очень люблю Асю. Она удивительно милое, нежное и совершенное создание. Я ни разу не заметила в ней никакой шероховатости, досады или раздражения. Она как будто распространяет вокруг себя невидимые лучи, которые затопляют симпатией к ней. Она была удивительно внимательна ко мне: в одно утро, когда я проснулась с головной болью, она тотчас заметила мое состояние и принесла мне в постель кофе; другой раз, увидев, что солнечное пятно падает мне на книгу, она сейчас же завесила окошко. Она не подпускала меня к плите, повторяя, что я приехала отдыхать, хотя сама в течение дня очень часто не успевала присесть даже на полчаса. Она вся соткана из тепла и света. В вину ей можно поставить только недостаток серьезности и, пожалуй, излишнюю ранимость, если так можно выразиться. Она слишком впечатлительна!
И вот мой вывод, уже касательно моей собственной персоны. Сами того не замечая, Олег и Ася указали мне на мой очень значительный недостаток; есть латинская поговорка: я человек, и ничто человеческое мне не чуждо; так вот, есть нечто, мне чуждое, среди общечеловеческого – супружеская ласка, материнская ухватка, любовь к детям… Ведь вот у Лели Нелидовой тоже нет своего младенца, а как, однако, просто и легко справлялась она с младенцем Аси! Во всех младенческих атрибутах, ну там чепчиках, башмачках, игрушках, она разбиралась, будто вырастила семерых! Я боялась прикоснуться к Славчику, чтобы не сломать или не уронить его, а она об этом не думала: играть с ним, баюкать его доставляло ей удовольствие, ребенок шел к ней на руки, а при взгляде на меня он всякий раз ежился или начинал реветь так, как будто страдал мучительными коликами в желудке. Асю всякий раз это смущало, и мне в свою очередь делалось неудобно. Очевидно, природа обошла меня, и здесь и какая-то женственная прокладка во мне отсутствует. Не знаю, можно ли переделать себя в этом пункте, полагаю нельзя. И есть еще одна веха, которой я хочу отметить мой путь: я должна опять обрести свой подвиг, найти текущую задачу, или я стану высохшей мумией в гробнице фараона, – в моей замкнутости уже возникла доля эгоцентризма! Этим последним выводом пусть будет ознаменован только что минувший этап моей жизни. Почем знать? Может быть, я ради этого и попала в Хвошни. Так или иначе – вывод сделан.
Хрычко больше чем полгода пребывал в заключении. Жена его несколько раз плакала в кухне, уверяя, что муж невиновен, что его спровоцировали на выпивку и драку с милиционером товарищи, а вот в ответе остался он один, и семье нечем жить. Мадам, взволнованная этими жалобами, прожужжавшими ей в кухне все уши, упросила Наталью Павловну предоставить Клавдии возможность зарабатывать у них в качестве уборщицы. Наталья Павловна с некоторым неудовольствием все-таки согласилась. Она даже рекомендовала Клавдию для домашних услуг мадам Краснокутской; рекомендация эта сопровождалась, однако, секретным дополнением: за честность женщины не ручаемся, советуем не оставлять ее в комнатах одну.
Появился Хрычко в квартире неожиданно: он вошел в кухню, когда там не было никого, кроме Олега, откомандированного Асей присмотреть за кипятившимся молоком. Хрычко вошел и угрюмо опустился на табурет. Он не поздоровался с Олегом, и тот в свою очередь тотчас воздержался от кивка.
«Где же прекрасная супруга? Отчего она не организует встречу? Не худо бы человеку предложить после заключения хоть стакан горячего чаю!» – промелькнуло у него в мыслях.
Стуча когтями, вбежала Лада и тотчас завертелась у ног соседа, через минуту ее передние лапы легли к нему на грудь. Олег хотел было одернуть собаку, зная, что Хрычко несколько раз прохаживался по поводу цацканья интеллигентов с животными, но, к немалому своему удивлению, увидел руку на голове собаки.
– Лада, хорошая собака, Ладушка умница! – пробурчал ласковый басок.
В кухню вбежала Ася.
– Павел Панкратьевич? Вернулись! Какая радость для Клавдии Васильевны! А она сейчас при поденной работе, и Павлик с ней. Дверь на ключе, но это ничего: я вам тем временем разогрею макароны и чаю заварю крепкого, ведь вы позволите?
Олег повернулся и быстро вышел.
– Ты что? Ты уже рассердился? – виновато спросила она через несколько минут, вернувшись в комнату. Глаза смотрели вопросительно и виновато.
– Пересаливаешь опять, – коротко, но выразительно отчеканил он.
– Олег, ведь ты в тюрьме был. И все-таки не ты, а собака первая…
– Постой, – перебил он, – неужели же я, по-твоему, должен был лезть к нему с соболезнованиями? Уволь! Не способен.
– Не обязательно слова. Ну, предложил бы чаю или хоть пожал руку, – она наклонилась и стала любовно теребить шелковые уши собаки.
В этот вечер Надежда Спиридоновна праздновала свои именины. Молодым Дашковым предстояло идти с визитом. Наталья Павловна ограничилась письмом и вместо именинного вечера собиралась ко всеношной в храм Преображения, где у нее было свое давнее местечко, тщательно оберегаемое от посторонних – мадам Краснокутской, мадам Коковцовой и прочих аристократических приятельниц, составивших в приходе нечто вроде маленькой касты и завладевших одной из скамеек.
Ася в этот вечер была не в духе.
– Не хочется идти. Там всегда скука. Заставят меня играть, а сами будут разговаривать под музыку. Я Надежду Спиридоновну не люблю, лучше пойду с бабушкой в церковь. Мне так теперь редко удается туда вырваться. По воскресеньям все словно нарочно подкидывают мне разные дела… – ворчала она.
– Нет уж, пойдем. Мне без тебя появляться вдвоем с твоим мужем неудобно, а я по некоторым соображениям непременно хочу быть, – вмешалась Леля, вертевшаяся перед зеркалом с тайным намерением подпудрить носик, как только выйдут старшие. – Собирайся, а я в воскресенье покараулю за тебя Славчика, если это уж такое счастье – попасть к обедне.
– А ты зачем говоришь с насмешкой? – прицепилась Ася. – Я люблю Херувимскую, что же тут смешного? Леля, подумай одну минуту, какие тайны совершаются за обедней, а мы предпочитаем им наши мелкие пустые дела!
Взгляд ее стал серьезен, и нота одушевления послышалась в голосе.
– Не теперь же обсуждать эти тайны, каковы бы они не были. Одевайся, ведь мы тебя ждем, – торопила Леля. Лицо Аси снова омрачилось.
– Надеть мне нечего! Белое платье уже вышло из моды, оно слишком короткое. Я в нем буду смешна! А блузки опротивели!
Тем не менее, английская блузка с черной бархаткой вместо галстучка все-таки была надета, а волосы вместо кос собраны в греческий узел, и все дальнейшие возражения отложены в сторону после того, как Леля прошептала на ухо какие-то свои соображения. Олег, занятый бритьем, нимало не любопытствовал, что это были за соображения, тем не менее, расслышал имя Вячеслава. Очевидно, восхищенный взгляд влюбленного мужчины сообщает электрозаряд и обостряет жизнерадостность, даже если этот мужчина забракован, и особенно в случае, если другие поклонники на данном этапе отсутствуют. Может быть, Леля высказала именно эту мысль, припоминая перегоревшие пробки на рождении Нины почти год назад?
Небольшое общество собралось под оранжевым абажуром вокруг старинного круглого стола с львиными лапами на шарах. Прежний, давно знакомый Надежде Спиридоновне круг, свой – интеллигентный. Чаепитие ничем особенным не ознаменовалось, электрический чайник вел себя вполне корректно (не в пример своему собрату из соседней комнаты). Ася играла, и ее действительно не слушал никто, кроме Олега, которого Шопен в исполнении Аси гипнотизировал настолько, что он пропускал мимо ушей обращаемые к нему фразы и рассыпался в извинениях после того, как его призывали к порядку.
Когда гости уже расходились и прощались в кухне у двери – парадный ход оставался заколоченным с восемнадцатого года – одна из приятельниц Надежды Спиридоновны начала объяснять, как; проехать к ней на новую квартиру. Она вынуждена была устроить обмен жилплощади: вселенное к ней по ордеру пролетарское семейство не давало покоя.
– Из собственной квартиры пришлось бы бежать! Уж до того доходило, дорогая Nadine, что уборную кота устроили нарочно у самой моей двери, а на мои кресла, выставленные в коридор, бросали обрезки колбасы и хвостики селедки… Душа болела! – говорила она, закутывая теплой шалью свою бедную седую голову. – Приезжайте на новоселье, дорогая. Комната у меня теперь самая маленькая, но милая. Пересесть на шестнадцатый номер трамвая вам придется около Охтинского моста. Знаете вы Охтинский мост?
– Тот – с безобразными высокими перилами? Знаю, конечно! Ужасная безвкусица! Петербург бы ничего не потерял, если бы это го моста не было, – сказала Надежда Спиридоновна.
Другая гостья, уже седая профессорша, надевая себе ботинки у мусорного ведра, воскликнула:
– Ну что ж мой «гнилой интеллигент» опять там замешкался? – и прибавила, обращаясь к Асе: – Подите скажите ему, милочка, что я уже одета и жду.
Все знали, что «гнилым интеллигентом» мадам Лопухина называет своего мужа, профессора. Этот последний как раз показался в дверях рядом с Лелей.
– Еще немножко терпения, маленькая фея! Как только наши милые коммунисты взлетят, наконец, на воздух, я свезу вас кататься на автомобиле, а после, с разрешения Зинаиды Глебовны, угощу в ресторане осетринкой и кофе с вашими любимыми взбитыми сливками.
– Профессор, как видите, не теряет даром времени, – сказал с улыбкой Олег, подавая пальто профессорше.
– Вижу, вижу! – добродушно засмеялась та. – Бери-ка лучше свою трость, мой милый, выходим: автомобиль нас пока что не ожидает.
Надежда Спиридоновна сдвинула брови:
– Дорогая моя, не следует злоупотреблять газетными терминами; пролетариат всегда может услышать, а уважение к нам и без того подорвано.
Олег и Нина засмеялись.
– А я все-таки не побоялась оказать приют владыке, – сказала еще одна гостья, немолодая богомольная девица. – Владыка остановился в комнате моего брата, который как раз был в командировке. Не знаю уж, сойдет ли это для меня безнаказанно. Соседи, конечно, не могли не видеть владыку. Удивительный человек владыка! Он был совершенно невероятно утомлен и все-таки всю ночь простоял на молитве: было уже пять утра, а я еще видела свет в щелку двери! – и прибавила, понизив голос: – Душка, что не говорите!
Надежда Спиридоновна и тут не воздержалась от нравоучения:
– Напрасно вы это делаете, милая! Неприятности могут быть не только вам, но и вашему брату. Что знают соседи, то знает гепеу – неужели вы еще не усвоили эту простую истину? Учитывайте внутриквартирную ситуацию, как это делаю я!
Олег уже держал Асю под руку, собираясь выходить и перекидываясь последними словами с Ниной, Леля стояла возле них и, дожидаясь конца их разговора, оглянулась на дверь, которая – она это знала – вела в комнату Вячеслава.
«Досадно, если он так и не выйдет и не увидит меня в новой шляпке!» – думала она. Но дверь оставалась закрыта, зато в соседней с ней видна была щелка, которая становилась все шире и шире, и наконец оттуда вынырнула завитая и кругленькая, как булочка, девица, которая подошла к своему примусу и стала разжигать его, хотя был уже первый час ночи. От нее так и разило дешевыми духами. «Кто она? Помнится, раз она открыла мне на звонок, но Нина Александровна не сочла нужным нас познакомить», – думала Леля. А девица приблизилась и, ткнув пальцем на дверь Вячеслава, очень фамильярно заговорила:
– Загрустил парень! Последнее время не повезло ему! Сначала одна хорошенькая девчонка натянула ему нос, а теперь, видите ли, идет чистка партии, предстоит отчитываться да перетряхивать свои делишки перед партийным собранием. Хоть кому взгрустнется!
Леля смутилась было, но сочла своим долгом заступиться:
– Вячеславу это не страшно; он фронтовик и коммунист, вряд ли найдется что-нибудь, что можно было бы поставить ему в строку, – сказала она.
– Прицепиться всегда можно! – возразила с уверенностью девица. – Разве у нас людей ценят? Мало, что ли, пересажали бывших Фронтовиков? Кого в уклонисты, кого в троцкисты, а кому так моральное разложение припишут. По себе небось знаете, как безжалостны. Я сильно возмутившись была, как узнала про расправу с вами.
Леля вздохнула:
– Да, со мной поступили несправедливо.
– А с кем они справедливы? – спросила девица.
Олег вдруг обернулся и окинул говорившую странным недоброжелательным взглядом.
– Ася, Елена Львовна, идемте! Что за разговоры у двери! – решительно сказал он.
Леля кивнула девице и пошла к выходу.
– Зачем вы разговариваете с этой особой? Отвратительная личность, которая не заслуживает никакого доверия! – сказал Олег, едва лишь они вышли на лестницу.
– Она сама заговорила; что касается меня, я не произнесла и двух слов, – возразила Леля.
Почтовый ящик у входной двери стал в последнее время для Лели предметом, возбуждающим самые неприятные ощущения, она обливалась холодным потом всякий раз, когда в нем белело что-то, и спешила удостовериться, что письмо адресовано не ей. Боясь, чтобы приглашение на Шпалерную не попало в руки Зинаиды Глебовны, она бегала к ящику по несколько раз в день. Однако до поры до времени все обстояло благополучно.
С тех пор, как в январе месяце она согласилась на сотрудничество, ее вызывали только два раза: первый раз беседа носила самый миролюбивый характер, следователь встретил ее как добрый знакомый, улыбнулся, сказал несколько комплиментов, спрашивал, как нравится ей новая служба, и только мимоходом полюбопытствовал, не имеет ли она каких-либо чрезвычайных сообщений, не заметила ли чего-нибудь? Она ответила отрицательно, и он не настаивал. Этот визит ее несколько успокоил. Второе приглашения последовало среди лета и, напротив, очень ее взволновало: ей было сделано внушение, что нельзя всегда отделываться неимением сведений, что сведения нужно раздобывать. Она вращается среди лип весьма оппозиционно настроенных – трудно поверить, чтобы эти полгода она ни разу не слышала ни одного компрометирующего или подозрительного высказывания. Она возразила, что уже предупреждала следственные органы о своей полной неспособности к подобного рода деятельности и попросила снять с нее обязательства именно теперь, пока она еще не попользовалась никакими наградами. Следователь, усмехнувшись недоброй усмешкой, напомнил ей, что никто иной, как он устроил ее на службу вместо того, чтобы сослать; теперь он делает ей предупреждение: еще некоторое время он согласен ждать, но пусть она запомнит, что гепеу вправе требовать, чтобы она на деле доказала свою готовность работать на пользу социалистического государства, если не хочет попасть в число классовых врагов. Она ушла с чувством, что заключила кабальную сделку, из которой не сумеет выкарабкаться. Однако, ее опять не тревожили в течение двух с половиной месяцев. И вот теперь, спустя три или четыре дня после именин Надежды Спиридоновны, она вытащила новое приглашение. Входя в кабинет следователя, она вся похолодела, – так были натянуты нервы. Следователь приветствовал ее как знакомую и подал ей стул. Она заставила себя улыбнуться и села. «Господи помилуй!» – шептала она про себя, нащупывая рукой крестильный крестик: она не носила его теперь на шее, так как золотая цепочка была продана в одну из безвыходных минут, а носить серебряную или медную она находила слишком демократичным. Крест висел обычно у нее на кровати, но, собираясь на Шпалерную, она каждый раз брала его с собой в сумочку.
– Как ваше здоровье, товарищ Гвоздика? – спросил следователь.
– Благодарю, не очень хорошо: у меня температура часто подымается и сильная слабость.
– Ай-ай-ай, как нехорошо! Вам рано хворать. Я дам вам направление в нашу поликлинику, там к вам отнесутся с полным вниманием. А мамаша как?
– Благодарю, мама здорова.
– На работе все благополучно?
– Да, благодарю, я, кажется, хорошо справляюсь.
– Желаете что-нибудь сообщить нам?
Она чувствовала, что дрожит. «Вот оно, начинается!» – думала она.
– Нет, сообщить ничего не имею. Опять ничего! Я бы и рада была, но мне как-то совсем не везет с этим делом. Очевидно, я себя уже зарекомендовала, как вполне советская женщина, и при мне никто ничего себе не позволяет, ничего! – говорила она, спотыкаясь под пристальным, холодным взглядом.
– Так ли, Елена Львовна? Неужели я должен поверить, что ваша мамаша или старая генеральша Бологовская остерегаются при вас высказываться?
– Нет, нет! Конечно, нет, но… я за родными не буду… к тому же мама и Наталья Павловна политикой не интересуются… Мама Целый хлопочет по хозяйству, стряпает, стирает и перешивает наши тряпки, а когда мы у Натальи Павловны, старшие садятся играть в винт с графиней Коковцовой, и тут уже не до разговоров. Притом мне скучно сидеть с ними…
– А что же делаете вы?
– Обычно вожусь с ребенком моей кузины. Приходится ее выручать, иначе она не успевает играть на рояле, а ведь она учится в музыкальном техникуме.
– Вы имеете в виду молодую Дашкову – Ксению? – спросил следователь.
Но Леля была настороже и не попалась в ловушку.
– Дашкову? Я не знаю никакой Дашковой! Моя кузина – урожденная Бологовская, по мужу – Казаринова, – сказала она немного поспешно.
– Ах, простите! Я спутался несколько в родстве. Впрочем, как же так вы не знаете Дашкову? Одну-то во всяком случае знаете – Нину Александровну.
– Нина Александровна уже два года Бологовская.
– Так, так, товарищ Гвоздика, вы правы! Вы совершенно правы! – повторял следователь, пристально всматриваясь в девушку.
– Кстати, о Нине Александровне: вы были у нее на днях в день именин ее тетки?
– Была… – ответила удивленно Леля. «Отчего он весь извивается перед тем, как задать вопрос?» – думала она при этом.
– Скажите, а там, на именинах, в течение всего вечера вы же не слышали никаких предосудительных разговоров: порицания правительства, анекдотов, насмешек над Советской властью?
– Ничего.
– Вы совершенно в этом уверены?
– Совершенно уверена. Ни одного слова. В нашем кругу таки разговоры не приняты.
– Так-таки ничего?
– Ничего.
– Позвольте вам не поверить! Я уже имею некоторые сведения от людей, которые исполняют свои обязанности честнее, чем вы. Мне, например, известен во всех подробностях ваш разговор с гражданкой Екатериной Фоминичной Бычковой. Она очень резко отзывалась о происходящей повсеместно партийной чистке, а также возмущалась тем, как обошлись с вами год назад. Вы согласились с ней! «Со мной поступили несправедливо», вот ваши подлинные слова. Казаринов прервал ваш разговор. Разве неправда?
Леля, растерянная и сбитая с толку, испуганно смотрела своего мучителя. «Откуда ему известно? Кроме этой самой Екатерины Фоминичны все были свои. Кто же мог на меня донести?» думала она, мысленно перебирая всех присутствующих.
– Что вы на это скажете, Елена Львовна? – нажимал следователь.
– Такой разговор в самом деле был, я о нем забыла, потому что он шел не за именинным столом, а в кухне, при выходе. Я эту Екатерину Фоминичну совсем не знаю и очень удивилась, когда она со мной заговорила на такую тему…
– А отчего же вы не захотели мне сообщить? Ведь я наводил вас! Если вы покрываете незнакомых, мне уже ясно, что тем более вы умолчите о своих.
– Я совсем не собиралась покрывать, этот разговор у меня просто из памяти вылетел. Но я не отрицаю: он был, в самом деле был, только говорила одна Екатерина Фоминична.
– После того, как я вас уличил, дешево стоят ваши показания, Елена Львовна! Собственно говоря, этого умалчивания уже довольно, чтобы применить к вам статью пятьдесят восьмую, параграф двенадцать. И следовало бы это сделать. Как я могу теперь вам верить, скажите на милость? Вот вы только что заявили мне, что фамилия вашей кузины Казаринова, а не Дашкова. Могу ли я быть уверен, что вы ее не покрываете? А ну, довольно комедий! Извольте-ка говорить правду, или засажу! Отвечайте!
– Что отвечать? – дрожащими губами прошептала Леля.
– Кто этот Казаринов, супруг вашей кузины? Гвардеец он? Как его подлинная фамилия? Или тоже из памяти вылетела?
«Надо держаться!» – сказала сама себе Леля.
– Я всегда слышала только Казаринов, никакой другой фамилии я не знаю, – отвечала она.
– Не лгите! Я очень хорошо вижу, что вы лжете. Я долго вам мироволил – хватит. Выкладывайте мне фамилию, или я сейчас арестую вас. Домой не вернетесь.
Леля закрыла рукой глаза. Она мысленно видела перед собой Славчика, накануне вечером она была у Аси и как только вошла, малыш затопал к ней, повторяя: «Ле-ля! Ле-ля!» Она схватила его на руки, и он прижался бархатной щечкой к ее щеке. А после чаю она прокралась тихонько в спальню и подошла к кроватке: он уже спал, длинные загнутые ресницы доходили почти до наздрюшек, а щечки стали розовые, как грудка снегиря; она поцеловала осторожно маленькие ручки в перетяжках. Ася тоже стояла тут и созерцала спящего сына…
– Ну? Говорите! Я жду. Фамилия?
– Я другой фамилии не знаю.
– Врете, знаете.
– Нет, не знаю. Я знакома с ним всего три года. Если он что-нибудь о себе скрывает – откуда мне знать? В поверенные такой человек молодую девушку не выберет, сами понимаете.
– Так. А Дашкова, Нина Александровна, никогда не говорила вамо нем ничего?
– Ничего.
– Родственник он ее?
– Сколько мне известно, нет.
– С каких пор они знакомы? Что их связывает?
– Не знаю. Он, кажется, был у белых вместе с ее мужем, ординарец или денщик… Он не аристократ. Дашков не такой был бы – по-французски говорит плохо, кланяется и того хуже… Это мне подметить нетрудно.
– И вы ни разу ни от кого не слышали никакой другой фамилии?
– Ни разу.
Следователь встал и начал ходить по комнате.
– Ну, смотрите, Нелидова! Я этого Казаринова выведу на чистую воду, и если подтвердится, что он Дашков, вы мне за это ответите. Предупреждаю. А теперь благоволите объяснить вот что: мне сообщено, что тридцатого сентября хозяйка квартиры, ну именинница, Надежда Спиридоновна, делала намеки, упоминала, что намерена взорвать Охтинский мост. Можете ли вы подтвердить такое обвинение? Слышали ли это?
– Мост? Надежда Спиридоновна? Что за чепуха! Кто это мог наплести? Ведь ей за семьдесят! Чем взорвать? Как? Каким образом?
– Вам все шутки, Нелидова. Может быть, старуха и не запаслась взрывчаткой, почти наверное – нет, но такие слова, как «лучше бы этого моста не было», уже кое-что доказывают. Наш комиссариат полагает, что в таких случаях удалить вовремя человека благоразумней, чем расстреливать виновного после того, как он выполнит свое злое дело, которое повлечет за собой к тому же не одну человечески жертву. Мне важно установить сейчас одно: слышали ли вы слова «лучше бы этого моста не было». Они были произнесены при вас, уже установлено. Служебная этика запрещает называть имена, ведь вы же не захотели бы, чтобы я называл ваше! Итак, готовы вы подтвердить, и притом письменно, что слышали эти слова? Если нет, вы меня окончательно убедите в пособничестве классовым врагам и применяю к вам статью 58-ую, 12 параграф. Мне совершенно точно известно, что эти слова были произнесены при вас. Итак?…
«Все уже было установлено, и если бы я продолжала отрицать, я ничего бы не изменила этим, только себя погубила. Для Олега и Аси так вышло тоже лучше: следователь убедился, что я не все огульно отрицаю, и отрицание мое через это приобретает значение. А разве может быть для меня выбор между Асей и Надеждой Спиридоновной?» – повторяла себе Леля, стараясь усыпить свою совесть. Она предупредила Олега, что его подлинная фамилия уже спрягается и передала ему разговор, умолчав только о том, что подтвердила обвинение против Надежды Спиридоновны. Во время разговора с Олегом для нее выяснилась подробность, которая расширила и вместе с тем омрачила ее горизонт: Катюша безусловно сама известила о разговоре в кухне; мало того, разговор этот был по всей вероятности специальным заданием с целью проверить Лелю и вернее зажать в кулаке. Олег был в этом абсолютно уверен и убеждал Лелю не тревожиться за судьбу пухленькой девицы: она опасный провокатор.
– Вы должны быть сугубо осторожны теперь, Леля. Немедленно прекращайте разговоры, когда их заводят чужие, – и спросил: – а каков собой этот следователь?
– Невысокий, белобрысый, а глаза злые-злые, пристальные.
– Он извивается и ерзает на месте, прежде чем задать вопрос? – опять спросил Олег.
– Да, он иногда раскачивается, как змея на хвосте. Но самое ужасное – его глаза: у него необычайно расширяются зрачки. В этом что-то хищное и страшное! Как вышло, что мы попали к одному и тому же?
– Это не случайно, Леля, это хитрый ход, которым он готовит мат целой группе лиц. Не говорите пока ничего Асе, пусть будет счастлива еще хоть месяц или два.
– Олег Андреевич, а я? Что же будет со мной? Я ведь совсем не успела быть счастливой! – надтреснутый звук ее голоса и наивность вопроса укололи сердце Олега. – Вы говорите: месяц или два – это звучит как «мэне, тэкел, фарес» в Библии. Почему вы отмерили срок? Я и впредь буду говорить то же самое. Не сомневайтесь во мне, – и голос Лели опять дрогнул.
Он взял ее маленькую руку и, отогнув перчатку, поцеловал сгиб кисти, отступив от этикета, в котором был тонкий знаток.
– Спасибо за меня и за Асю, но если даже у вас хватит мужества и хитрости втирать следствию очки еще в течение некоторого времени, это не значит, что они не найдут иного способа накрыть меня или попросту приклеить мне новое обвинение, чтобы упрятать в надежное место. Дай только Бог, чтобы это коснулось одного меня.
Они разговаривали, прогуливаясь вдоль решетки Летнего сада, и, когда простились, Леля медленно пошла вдоль Лебяжьей канавки. В последнее время было много тяжелых впечатлений. Несколько Дней назад скончалась Татьяна Ивановна Фроловская. Слабая надежда, что Валентин Платонович сумеет хоть на пару дней вырваться на похороны матери, не осуществилась: он не приехал и только обменялся телеграммами со своим другом Шурой, который великодушно взял на себя все хлопоты по погребению. Она не пошла ни на панихиду, ни на похороны, и мать в этот раз не принуждала ее. Пожалуй, даже лучше, что Валентин Платонович не приехал: от него ей ждать нечего! В отставке уже двое, но что толку, если дни идут за днями, а счастья нет? Погруженная в эти печальные мысли, она неожиданного увидела себя на Гангутской перед домом Фроловских, куда ее машинально вынесли ноги. Охваченная внезапно чувством необъяснимой вины перед одинокой женщиной, которая с такой нежностью обнимала ее, она остановилась перед подъездом.
Сейчас там хозяйничают эти подлые девчонки: фотографии, конечно, выброшены в мусор, а за дорогие вещи идут ссоры и брань. Едва она это подумала, как увидела на скамеечке у подъезда старую Агашу – опять в той же кацавейке и сером платке. На сей раз старушка не бросилась к ней, а только закивала с полными слез глазами. Леля приблизилась сама.
– Здравствуйте, Агаша! Ну как, оставил жэк за вами комнату Татьяны Ивановны? – спросила она.
– Комнату отписали за девочками, а мне никакой комнаты не нужно, барышня. Я в Караганду собираюсь. Работу я потеряла и внучкам моим теперь в тягость, а Валентин Платонович письмо прислал. Пишет: «Няня Агаша, я совсем одинок теперь». Может, я и пригожусь ему малость. Здесь-то мне делать уже нечего, дурочкой я стала: сижу этак да плачу, все барышню мою вспоминаю да сынишек ейных – кадетики маленькие с пуговичками начищенными, с погончиками и в башлычках, – вот они передо мной, ровно как живые. Я особенно Андрюшу любила, который молодым офицером от тифа помер…
Леля молча стояла перед старухой, не зная, что говорить… Поехать, что ли, и ей? Написать ему: «Я знаю, что ты любил меня. Я не боюсь бедствий. Бери меня». Этой добровольной ссылкой она прекратит домогательства следователя, а человек, к которому она поедет, любит ее, и, конечно, только из гордости и великодушия он не объяснился с ней, уезжая. Он оценит эту жертву, он ее стоит. Поехать?
«Нет, не могу! Караганда! Кибитка! Нет, не могу – не выдержу!»
Сырая мгла окутывала улицы; зажгли фонари, и свет их тускло желтел сквозь изморозь. Вокруг бесконечно сновали прохожие, и каждый казался придавленным своим неразделенным горем…
«Ночь как ночь, и улица пустынна… Так всегда! Для кого же ты была невинна и горда?»
«Для кого?»
Последствия поклепа очень скоро сказались: Надежда Спиридоновна получила приглашение «в три буквы» (как выражались обычно Олег и Нина), а вернулась оттуда только через три дня, на лбу ее был странный багровый подтек, губы были плотно сжаты, веки покраснели, а в волосах исчезли последние темные нити. Аннушка так и ахнула, взглянув на свою старую барышню. Надежда Спиридоновна не стала, однако, ни сетовать, ни охать, а молча, с достоинством прошла к себе. Как только вернулась из Капеллы Нина, она потребовала ее в свою комнату: Надежда Спиридоновна была уверена, что донос сфабрикован ее домашними врагами – Микой и Вячеславом, и напрасно Нина клялась и божилась, что ни тот, ни другой не способны на такое дело и что тут, безусловно, приложила руку Катюша. Это было ясно всем, кроме самой потерпевшей.
Оказалось, что Надежда Спиридоновна не лишена гражданского мужества, она отказалась подписать обвинение и отрицала вину даже когда ей пригрозили ссылкой и несколько раз хлестнули смоченным в воде бичом.
– Странные творятся вещи, Ниночка, следователь мне очень прозрачно намекал, что мне выгодней признаться в намерении взорвать… это сооружение… чем отрицать свою вину.
Слова «Охтинский мост» Надежда Спиридоновна не отважилась произносить, как будто именно выговаривание этих слов и принесло ей беду.
Надежда Спиридоновна пожелала вызвать Нюшу, которая должна была ей помочь приготовиться к отъезду, так как теперь следовало ждать со дня на день повестки с предписанием в двадцать четыре часа покинуть Ленинград. И решение не замедлило: ссылка в Костромскую область в трехдневный срок. Ехать предоставлялось не этапом. Для Надежды Спиридоновны самой большой трагедией было бросить квартиру и вещи: комната должна была отойти в распоряжение РЖУ, и, таким образом, pied-a-terre [98] в Петербурге Надежда Спиридоновна теряла уже безвозвратно. Остающиеся вещи приходилось поэтому рассовывать по родным и знакомым. Надежда Спиридоновна тщательно укладывала, запирала и переписывала свое добро. Явившаяся Нюша была допущена к этой процедуре и с вызывающим видом наперсницы перебегала из комнаты в кухню. В ее манере держаться с Ниной появилась нота ничем не оправданного пренебрежения.
– Барышня велели мне к ихнему кофорочку замочек повесить и перенести в вашу комнату, освободите уголок. Также и пальтецо ихнее велено в ваш шкаф перевесить, пока им не заблагорассудится приказать вам переслать по адресу, – говорила она.
Раз Нина вошла к тетке в комнату, когда обе женщины разглядывали мужское пальто с бобровым воротником; Надежда Спиридоновна сказала:
– Вот пальто твоего отца, Ninon, раздумываю, как лучше поступить с ним: в комиссионный магазин отнести или на сохранение в ломбард отдать? Как ты посоветуешь?
Нина почувствовала, как вспыхнули щеки. «Невеликодушная! Сколько раз я при ней выражала тревогу, что Мика слишком легко одет и не на что сколотить ему если не зимнее пальто, то хоть теплую куртку, но она ни разу не предложила для мальчика вещь, принадлежащую, по сути дела, ему!»
Тем не менее Нина не пожелала унизиться до мелочных переговоров, которых панически боялась всю жизнь. Она отделалась небрежным:
– Делайте, как вам удобней, тетя!
Но когда Нюша выразила на кухне во всеуслышание опасение за свой узел, Нину прорвало:
– Объясните, тетя, вашей Дульсинее, что я не пожелала воспользоваться ничем из вещей моего отца, на которые имею неоспоримые права. А потому не могу заинтересоваться тряпками, которые вы сочли нужным ей подарить! – воскликнула она и убежала, чувствуя слезы старых обид в горле.
У Надежды Спиридоновны было много беспокойства по поводу кота Тимура, которого она пожелала обязательно взять с собой. После долгих переговоров с Нюшей, причем на консультацию дважды вызывалась Нина, именитому животному была заготовлена глубокая корзина, дно которой выстлали мягким, а в крышке проделали несколько отверстий для доступа свежего воздуха.
Олег, разумеется, вызвался доставить на вокзал Надежду Спиридоновну со всеми ее картонками и чемоданами. Так уже повелось, что в услугах, где требовались мужская энергия и находчивость, обращались именно к Олегу, считая, что в качестве безупречного джентльмена он не отказывает. Асе казалось иногда, что здоровье ее мужа заслуживало более бережного отношения, но она знала, что говорить с ним на эту тему бесполезно, и молчала, даже когда ей случалось поплакивать втихомолку от досады.
Надежда Спиридоновна имела очень тесный круг знакомых и, в силу особенностей своего характера, большой симпатии не завоевывала; однако расправа, учиненная над семидесятилетней старухой, была так жестока, а обвинение столь нелепо, что вызвало волну глухого протеста в рассеянных остатках дворянского Петербурга: на вокзал откуда-то повыпозли древние старухи в черных соломенных шляпках с вуалетками и в старомодных тальмах. Графиня Коковцова успокаивала их уверениями, что немедленно же сообщит обо всем происходящем «в Пагиж бгату». Полина Павловна Римская-Корсакова впопыхах явилась на вокзал с лицом, опять испачканным сажей, так как «буржуйка», оставшаяся в ее гостиной еще с дней гражданской войны, неисправимо коптила. Придерживая плащ жестом, которым в прежние дни она держала шлейф, дама эта, одетая почти в лохмотья, жаловалась, что подала было просьбу в Совнарком, чтобы установили ей как бывшей фрейлине пенсию, но многочисленные племянники и племянницы пришли в ужас от ее смелости и умолили взять обратно заявление, которым она будто бы могла подвести их. Жена бывшего камергера Моляс, грассируя, рассказывала, что начала хлопотать за мужа, томившегося в Соловках, и намерена сообщить в Кремль о заслугах его матери Александры Николаевны Моляс – первой исполнительницы целого ряда романсов и партий из опер Мусоргского и Римского-Корсакова. Все, выслушивавшие эти планы, единогласно нашли, что такое заявление несколько напоминает гениальный трюк Полины Павловны, так напугавшей трусливую родню.
Позже всех появился на вокзале старый гвардейский полковник Дидерихс, высокий, худой, с длинной шеей и глазами затравленного зверя. Олег при виде его совершенно невольно выпрямился и потянул было руку к козырьку фуражки, старый лев прикоснулся к своей и уже хотел сказать «вольно», но оба инстинктивно оглянулись по сторонам… Генеральская дочка Анна Петровна блаженно улыбнулась при виде жестов, тревоживших когда-то ее сердце и нынче изъятых из обращения… Она даже приложила к глазам платочек, вынутый из бисерного ридикюля.
«Экспонаты времени империи в будущем музее русского дворянского быта!» – думал юный Мика, распихивая по полкам багаж тетки и оглядывая эти призраки прошлого.
Надежда Спиридоновна выдержала характер: она не плакала, жала руки, благодарила, кивала, обещала писать и до последней минуты стояла у окна, сверкая неукротимыми глазами. Неизвестно, что почувствовала она, когда опустился занавес над трагедией, в которой она блестяще исполнила первую роль, и поезд помчал ее и «Тимочку» в неизвестные дали, которые Нина, прощаясь, окрестила «лесами из «Жизни за царя». Одна Леля не захотела проводить Надежду Спиридоновну, сколько ее ни уговаривали мать и Наталья Павловна. Когда Олег, слышавший эти уговоры, бросил на нее быстрый взгляд, она опустила глаза, и это навело его на некоторые мысли…
Через несколько дней к Наталье Павловне явился с визитом полковник Дидерихс, периодически навещавший старую генеральшу. Как только они остались вдвоем за чашкой чая, он сказал:
– Не хотел вас волновать, Наталья Павловна, но долгом своим считаю вас предостеречь: в доме вашем появился кто-то, имеющий связь с гепеу. Меня на днях вызывали в это учреждение и повторили мне там слово в слово разговор, который мы с вами вели в мой прошлый визит к вам, вплоть до анекдотов, которые я позволил себе вам рассказать. Как это могло случиться?
Наталья Павловна была поражена:
– Не знаю, что думать! Боже мой! Меня посещает такой проверенный тесный круг друзей… А впрочем, в то воскресенье как раз не было гостей, мы были в своей семье… Вы сами понимаете, что я не могу заподозрить Асю или моего зятя… Мадам? Это милейшие, преданнейшее существо… Я за нее ручаюсь, как за самою себя! Кто же?
– В тот раз еще была маленькая Нелидова, – сказал, припоминая, Дидерихс.
– Леля? Леля была, но ведь эта девочка выросла на моих глазах, она и Ася – это одно и то же.
– Да, да, я понимаю, я хорошо помню ее отца и деда… и все-таки я советую вам, Наталья Павловна, порасспросить обеих девочек. Конечно, они не являются сами осведомительницами – никто этого о них не может думать, но нет ли подруг, которым они проболтались? Молодость легкомысленна, а в наше время пустяк может иметь роковые последствия. Там завелась некто Гвоздика, которая, говорят, строчит доносы. Я беспокоюсь прежде всего о вас.
Старый гвардеец почтительно поцеловал руку Наталье Павловне.
Она обещала переговорить с юным поколением. Вызванная тут же Ася, не спуская с бабушки испуганно расширившихся глаз, уверяла, что никому никогда не повторяет разговоров, подруг у нее нет – бабушке это известно, только Леля и Елочка, но даже Елочку она не видела уже больше месяца… Так на кого же думать? Наталья Павловна обещала расспросить и Лелю, которая вечером, наверно, прибежит по обыкновению. Старый полковник удалился, оставив в тревоге и бабушку, и внучку.
Когда вернулся со службы Олег, Ася стала ему рассказывать странную историю.
– Ты ведь знаешь, милый, как я не люблю анекдотов! Я даже никогда не запоминаю их. Остроты и шутки я понимаю всегда часом позже, чем все вокруг меня, а то так и вовсе не дойдет. Ну разве похоже, чтобы я стала рассказывать анекдоты, да еще чужим людям? В музыкальной школе я тихенькая, как мышка, я ни с кем не говорю, кроме как на узкомузыкальные темы, я всегда тороплюсь к Славчику и мне даже времени нет болтать.
Олег хмурил брови, выслушивая этот лепет. «Пригрозили! Запугивают девчонку, а она, щадя нас, подводит окружающих! Нас завели в тупик», – думал он и вспомнил вдруг, как дрогнул голос Лели, когда она сказала: «Не сомневайтесь во мне!» Презрение опять уступило в нем место состраданию. «До чего же подл режим, который пускает в ход подобные средства, да еще в массовом порядке!» – думал он, сумрачно шагая по комнате в то время, как Ася бегала сзади, доказывая совершенно очевидные вещи.
Он взялся было за газету, но она потянула его за руку:
– Пойдем к Славчику, он сейчас будет ужинать. Есть что-то необычайно милое и успокоительное в звуке, с которым ребенок потягивает молоко из кружки.
Олег почувствовал внезапный прилив раздражения.
– Уж не вздумала ли ты предлагать мне эрзац валериановых капель?
Услышав эту интонацию и увидев суровый взгляд мужа, Ася тотчас выскользнула из комнаты. Ответные выпады были не в ее характере.
В последнее время Олег уже несколько раз ловил себя в чувстве досады на жену; здесь, конечно, играла свою роль обострявшая нервы обстановка, но было еще нечто и в тайниках своего «я», он уже докапывался до причины. «Весталка, не знающая страсти! Вся светится лаской, но стоит ей заметить во мне самый слабый оттенок страсти – кончено: испуганный взгляд, растерянное молчание, вид жертвы! В этом есть своеобразное очарование: я как будто ночь за ночью провожу с девушкой; тем не менее эта невозмутимая ясность приедается! Самый влюбленный муж затоскует, не получая никогда страстного отклика. Полное отсутствие темперамента! Вот ее кузина – та совсем в другом роде!» Леля все более и более заинтересовывала его как женский тип. «Экзотический цветок! Целомудренная вакханка! Она невинна только в силу воспитания и семейных традиций. Я слишком люблю и ценю Асю, чтобы изменять ей, и слишком уважаю всю семью в целом, чтобы внести грязь и раздоры. Я, разумеется, не позволю себе ни одной попытки прикоснуться к запретному плоду, но эта еще дремлющая страстность, которая просвечивает, как просвечивают иногда через тюль женские ручки, не может не волновать! Мы, мужчины, должны себя держать на узде с самого начала, если желаем сохранить верность: останавливаться на полпути мы уже не умеем», – думал он.
Леля не появилась ни в этот день, ни на следующий. Наталья Павловна забеспокоилась и уже около одиннадцати вечера послала к Нелидовым Олега и Асю.
Отворила Зинаида Глебовна и тут же, в передней, стала рассказывать, что Стригунчик больна и пришлось уложить ее в постельку; все эти дни она была очень печальная и неизвестно почему несколько раз плакала, а вчера на службе ей сделали просвечивание легких и обнаружили, что обе верхушки завуалированы, этим и объясняется температура, которая к ней привязалась еще с весны, вялость и убитый вид. Вот к чему приводит неполноценное питание, постоянное промачивание ног из-за отсутствия хорошей обуви и утомление на работе… В этом возрасте туберкулез в какой-нибудь месяц может принять скоротечную форму… Стригунчик в опасности! Необходимы усиленное питание и воздух, а зарплаты не хватает на ежедневную жизнь, и до сих пор они не могут приобрести необходимые теплые вещи, а тут еще осень своими дождями… Зинаида Глебовна не плакала, говоря все это, но глубоко сдерживаемая тревога чувствовалась в ее голосе и в тоскливом, беспокойном взгляде. Однако, как только она вошла к дочери, и голос, и лицо ее тотчас изменились.
– Стригунчик, тебя пришли навестить Ася и Олег Андреев! Сейчас мы все вместе чайку выпьем здесь, около тебя. Садитесь, Олег Андреевич.
Он сел на старое кресло в их единственной комнате и бросил быстрый воровской взгляд на девушку, закрытую старым шотландским пледом, и на ее локоны, рассыпавшиеся по подушке. Ася вызвалась сбегать в булочную, а Зинаида Глебовна вышла в кухню заваривать чай… Надо было воспользоваться минутой…
– Опять вызывал? – спросил он тотчас.
– Опять!
– Леля! Если причина во мне, я заявлю на себя, чтобы ваша пытка кончилась. Я не хочу, чтобы вас трепали из-за меня.
– Нет, нет! Не делайте этого, Олег Андреевич! Я вам доверилась, и вы не смеете вмешиваться без моего разрешения. Мне только хуже будет: он привлечет меня за ложное показание! – она даже села на постели, щеки ее порозовели. Она была очень хороша в эту минуту.
– Глупости, Леля! Вы отлично могли не знать о моем происхождении. Я сам заявлю следователю, что скрывал свое имя даже от родственников.
– Нет, нет! Не смейте, Олег Андреевич. Я не позволю. Мне виднее! Кто вам сказал, что дело в вас? Не в вас вовсе! Он хочет через меня шпионить за целым кругом лиц, он меня спрашивал про нашего знакомого полковника и про Нину Александровну. Он меня в покое все равно не оставит, да еще догадается, что я проговорилась о своих визитах к нему, а ведь у меня подписка. Никто мне теперь помочь не может, никто! Я больна только от этого.
– Не фантазируйте, Леля: у вас затронуты легкие, их необходимо и вполне возможно теперь же подлечить, а вот как вас из его лап выцарапать?… Эта задача потруднее.
– Уже невозможно! Он меня как паук муху в свою паутину засасывает. Теперь до конца моих дней так будет! Я кое-что была принуждена наговорить ему. Он был доволен и обещал сигнализировать парторгу нашего учреждения, чтобы тот устроил мне бесплатную путевку на юг, в санаторий. Было бы, конечно, хорошо для моего здоровья, но не знаю уж, будет ли мне теперь где-нибудь весело… Эта Катька мне очень напортила. Статья пятьдесят восьмая, параграф двенадцатый! Что это значит, Олег Андреевич?…
Путевка очень скоро была получена. Ася упросила бабушку не волновать Лелю и Зинаиду Глебовну расспросами о странной осведомленности гепеу, Олег присоединился к ее ходатайству, опасаясь, что вскроется слишком много тяжелого для обеих дам. Разговор решено было отложить до возвращения Лели. Зинаида Глебовна была счастлива возможностью поправить здоровье дочери и умилялась отзывчивости служебной администрации. Вместе с тем она очень опасалась впервые выпускать Лелю из-под своего крыла. Она не могла вспомнить случая, чтобы в дореволюционное время девушку отпускали куда-нибудь одну без сопровождения семьи или гувернантки. Робко, с виноватым видом шептала она дочери свои наставления:
– Стригунчик, послушай меня: там, конечно, будут мужчины… среди них теперь много очень дурных… Держись от них подальше, родная! Не ходи с ними гулять… Они тебе могут причинить очень большое зло. Ты этого еще не понимаешь.
– Ах, мама! Ты говоришь, как говорили Красной Шапочке «берегись волка»! Я не маленькая, мама. Мне все-таки не четырнадцать лет,- возражала дочь.
Общими усилиями перечинили Леле белье, сшили ей одно новое платье, а другое отобрали для нее у Аси и собрали ее как могли в дорогу.
Прощаясь на вокзале, «весталка» и «вакханка» обнимали друг друга: Олег видел, как сблизились носики и губы двух лиц, столько похожих по очертаниям и столь различных по выражению. Ася говорила:
– Улыбнись же, Леля! Ты увидишь море, скалы, кипарисы… Ты будешь собирать ракушки, лежать в кресле у моря… А сколько ты расскажешь нам, когда приедешь! Я уверена, что как только ты вдохнешь всей грудью солнечного теплого воздуху, у тебя внутри все заживет. Ты только дыши поглубже и не беспокойся ни о чем.
Леля печально вздохнула.
– Я не умею так отдаваться чувству радости, как ты. Так пошло с детства, вспомни: ты всегда кружилась около меня и тревожилась, что я недостаточно счастлива и весела. Мы с тобой, Ася, совсем разные, и того, что может случиться со мной, с тобой никогда не будет.
– Чего не будет, Леля? Что ты хочешь сказать?
– Ничего. Я пошутила. Береги без меня мою маму лучше, чем это умею делать я.
В квартире на Моховой отъезд Надежды Спиридоновны тоже вызвал соответствующую реакцию. Катюшу стали преследовать неудачи: кастрюли у нее ежедневно подгорали, кот повадился пачкать у самой двери, аппетитные булочки, положенные на стол под салфетку, оказывались под столом, кипятившееся белье пригорало в новом котле. На все претензии, обращенные к Аннушке, она получала самые различные реплики.
– Глядеть надоть! Поставишь и бросишь.
Или:
– Чего пристала! Я тебе не домработница!
В одно утро пол перед Катюшиными дверьми оказался весь вымощен котлетами, которые она готовила накануне, и притом не одними только котлетами… Объяснения, визги и угрозы не могли пробудить тот лед равнодушия, с которым ее выслушивал дворник и Аннушка. Доведенная до слез, она бросилась стучать к Нине и, когда та появилась на пороге, излила ей свое негодование. Бывшая княгиня окинула ее пренебрежительным взглядом:
– Я полагаю, даже вам ясно, что подобная проделка не в моем стиле, – надменно бросила она и отвернулась.
Выскочивший на стук Мика, которому Катюша тоже сочла возможным изложить свои претензии, разразился хохотом, упав на стул. Не удалось добиться ни слова.
Пользуясь высоким покровительством, Катюша очень быстро и легко устроила обмен комнаты. Очевидно предполагалось, что ей, как провокатору уже разоблаченному, делать в этой квартире больше нечего. В то утро, когда она стала выносить свои тюки и корзины, все обитатели, словно по уговору, собрались в кухне, но никто не обращал на нее ни малейшего внимания: Аннушка и дворник невозмутимо пили чай, держа блюдечки на растопыренных пальцах и потягивая через сахар, Мика с ожесточением тащил плоскогубцами гвоздь, а Нина, стоя в задумчивости около примуса, смотрела поверх Катюшиной головы куда-то в окно… Пробурчав что-то себе под нос, девица стукнула с размаха в дверь Вячеслава.
– Чего нужно? – спросил Коноплянников, появляясь на пороге.
– Я к тебе по комсомольской линии: пособи вещи перетащить, видишь, уроды эти бастуют, словно английские горняки.
– Пожала, что посеяла. Ладно, дотащу до трамвая, а там – управляйся сама, – и Вячеслав забрал чемоданы.
– Еще мало им перцу задали! Вовсе бы разорить гнездо это контрреволюционное! – буркнула Катюша, забирая в свою очередь корзины.
– Но, но, но! Помалкивай! Не то накостыляю! – откликнулся дворник.
Катюша проворно подскочила к двери, но у порога обернулась и еще раз оглядела всех.
– Не жисть, а жестянка! – и с этим глубоко философским определением существующего порядка Екатерина Томовна захлопнула дверь, навсегда покинув квартиру на Моховой 13.
Ася по-прежнему считала себя счастливой и мысленно извинялась за свое счастье перед теми, кто окружал ее. А между тем в последнее время все больше и больше тревог просачивалось в ее жизнь. Взгляд мужа, даже устремляясь на нее, уже не всегда был лучистым, и безошибочное чутье говорило ей, что он озабочен, слишком озабочен, озабочен настолько, что ее улыбка и взгляд оказываются часто бессильны рассеять его тревоги и установить в его лице то тихое сияние, которое она наблюдала в первые месяцы их любви. Он бывал иногда несколько раздражителен; это вполне можно было извинить, а все-таки это было грустно и чего-то как будто становилось жаль… Зато в те особенные минуты, когда восторженная нежность возвращалась к нему под обаянием задушевного разговора или удачно исполненного Шопена (которого он особенно любил), она чувствовала себя счастливой вдвойне и уверяла себя, что рыцарская любовь ее мужа неизменна и только удручающе-тяжелая обстановка делает его таким грустным и нервным. Это следует не замечать – не прощать, а просто не замечать, покрывая любовью… ведь это так просто – улыбнуться или приластиться в ответ на неожиданную суровость и все тотчас нейтрализуется! Способов нейтрализации у нее было в запасе великое множество, и действовали они безотказно. Кроме того у нее было теперь собственное маленькое существо, которое радовало и согревало сердце – свой ребенок; он уже говорил «мама, папа, баба, зай, иди, дай» и еще несколько слов, он хорошо бегал, топая тугими крепкими ножками, ей он улыбался как-то особенно радостно и широко – не так, как другим; было общепризнано, что всякое горе этого маленького человечка на ее груди тотчас затихает, и это наполняло ее счастьем.
Она была счастлива и за роялем – дома и в музыкальной школе. Юлия Ивановна готова была просиживать за занятьями с ней часы и подлинно артистический обмен музыкальными мыслями со старой пианисткой, ученицей Рубинштейна, доставлял Асе все больше и больше наслаждения. Раз в месяц на просмотре у маэстро, куда Юлия Ивановна водила ее всякий раз сама, наслаждение это достигало апогея, образуя тройственное содружество. Атмосфера музыкальной школы ей тоже нравилась. Стоило только переступить порог школы – и слышавшиеся из-за всех дверей звуки роялей и скрипок вызывали в ней уже знакомый трепет, как далекий прилив, который должен был окунуть ее в море музыки. Она любила сыгровки и репетиции с их повторениями и наставлениями педагогов, ей доставляло радость обязательное хоровое пение, увлекали занятия гармонией и толки о деталях исполнения между молодыми пианистами и оркестрантами, которые выползали из классов, напоминая усатых тараканов своими смычками. Немного менее симпатичными казались ей будущие певцы и певицы: они слишком уж носились с собственными голосами и слишком мало уделяли внимания музыке как таковой. Однако всегда можно было держаться от них несколько в стороне. Дома никто не хотел понять, чем была для нее музыкальная школа. Бабушка смотрела несколько свысока на контингент учащихся, хотя ни разу не побывала в школе; пожалуй тоже делал и муж, который заявлял a priori [99], что у нее в одном мизинце больше таланта, чем у всех остальных учащихся вместе… Как можно высказывать подобное суждение о людях, которых не видел и не слышал, и заранее унижать? Пусть это только школа, а все-таки одаренной и искренне увлеченной музыкой молодежи туда заносит очень много попутными и враждебными ветрами, как занесло и ее. Она уже давно начала замечать, что вокруг ее исполнения концентрируется особый интерес. На концертах ее почти всегда выпускали последней, завершающей программу, и к этому моменту зало наполнялось и педагогами, и учениками, и чувствовался ажиотаж. Она часто слышала ученический шепот: «Это вот та – талантливая!» или «За эту Казаринову педагоги копья ломают, директор хотел перевести ее в свой класс, так Юлия Ивановна ему чуть глаза не выцарапала», и еще: «Говорят, могла бы большой пианисткой сделаться, да вот в консерваторию не принимают», – и прочее в этом роде.
И часто становилось больно: не принимают и не примут! Но она утешала себя мыслью, что музыка и талант при ней останутся – отнять это не властен никто! Пусть она будет числиться всего лишь при музыкальной школе, маэстро и Юлия Ивановна дадут ей возможность усовершенствоваться, находясь по-прежнему в этих стенах. Разве в этикетках дело? «Не сделаюсь концертной пианисткой, сделаюсь аккомпаниаторшей, мне нравится играть в дуэтах и трио, а для себя и для друзей буду играть, что захочу и сколько захочу… Бывают и в музыке свои непризнанные неудачники, которые иногда стоят гораздо больше, чем те, чьи имена пишут на афишах крупными буквами. Успех, слава – сколькие великие артисты тяготились ими!»
Самолюбивые мечты, казалось ей, следует отгонять, чтобы они не присасывались к сознанию: они зря будоражат и мешают жить подлинно музыкальными проникновениями. Она так и делала.
В музыкальной школе в некоторых отношениях было легче, чем дома, где за последнее время выкристаллизовалась напряженно-нервная атмосфера и где против воли тревоги начинали завладевать на подобие гипноза. Иногда ей казалось даже, что от нее что-то скрывают, но она тут же себя опровергала: с какой стати? Она теперь не в положении, она здорова! Уж если бы скрывали что-нибудь, то скрывали бы от бабушки и непременно с ее помощью. Что же касалось Лели, которая внушала наибольшую тревогу своим грустными видом и температурой, то как раз Леля никогда не имела от нее тайн: именно ей и только ей она всегда поверяла свои невзгоды. Не стала бы таиться и теперь. Счастье обходит Лелю – вот в чем сложность момента! Эта мысль настолько расстраивала Асю, что несколько раз она пробовала вступать в договор с Высшими Силами и просила то Божью Матерь, то Иисуса Христа взять от нее кусочек счастья и передать сестре, если возможно! «Господи, если мне суждено быть счастливой целые 25 лет, возьми половину – ту, вторую – для Лели: я не хочу быть счастлива одна! Пусть я лучше умру через 15 лет – это еще не скоро, но пусть у Лели тоже будет светлое большое счастье. Сделай так, Господи!»
Но на эту молитву пока не было ответа.
Она получила от сестры два письма.
«Дорогая Ася, – писала Леля в первом письме. – Уже две недели, как я здесь, но здоровье пока не лучше. Санаторий у самого моря, и в палатах слышен шум прибоя, но у меня такая потеря сил, что я почти не выхожу за калитку, а все больше сижу в кресле около самого дома. Первые дни мне вовсе было запрещено вставать. Один раз санитарка, подавая мне в постель утренний завтрак, сказала: «Поправишься небось. У нас чахотку эту самую хорошо лечат». Оказывается, tbc и чахотка – то же самое, а я и не подозревала! Это меня испугало сначала, а теперь я к этой мысли привыкла. Очень много думаю, и в частности о тебе и о себе. Твой кузен был во многом прав, когда говорил, что воспитать молодое существо так, как воспитали нас, – значит погубить. Сейчас, когда я уже на ногах и выхожу в общую столовую и на пляж, я вижу много молодежи, все держатся совсем иначе, чем мы с тобой. Многие тоже не обеспечены, тоже плохо одеты, но все веселы и полны жизни, они чувствуют себя дома, среди своих, а мы… Изящества в манерах и в разговоре у них, конечно, никакого; очень бойки и распущены, но им весело! Один молодой человек начал со мной знакомство с того, что спросил: «Каким спортом занимается твой мальчик?» Он меня ошеломил так, что несколько минут я весьма глупо на него пялилась, зато потом ответила очень дальновидно? «Боксом». Как тебе хорошо известно, боксера этого на моем горизонте не существует. Другой молодой человек спросил меня: «Почему ты одета?» Очевидно подразумевалось, почему у меня закрыты плечи и лопатки, так как модные «татьянки» теперь очень низко срезаны. Мужчины в саду и на пляже лежат только в опоясках, первое время мне неудобно делалось. Между собой все на «ты». Палаты по ночам пустуют до 3 часов утра, и все это – вообрази – считается в порядке вещей. Уж не рассказывай маме, чтоб не смущать ее невинность. Вчера я получила еще одну реплику, которая своею дерзостью превосходит все: посторонний отдыхающий в общем разговоре в столовой заявил мне: «Не поверю, что вы остаетесь ночью на своей постели!» В прежнем обществе за такой фразой последовала бы дуэль! А здесь она вовсе не считается оскорбительной. Это опрокидывает понятия, в которых мы воспитаны, например, неприкосновенность девушки, при которой не должно произноситься ни одно смелое слово и недоступность которой нельзя безнаказанно взять под сомнение. Но вот ирония судьбы: пропадать-то по ночам мне не с кем! Я, может быть, и нравлюсь, но мне самой еще никто не понравился, я еще не могу перемешаться и перезнакомиться. Оказывается, я еще вовсе не так испорчена, как думала. По секрету скажу тебе, что мне все-таки очень хочется любви и счастья, прежде чем я умру от этой самой чахотки или… сгину где-то очень далеко… Еще несколько лет, и я превращусь в такую же злую старую деву, как твоя любимая Елизавета Георгиевна, которую я, кстати сказать, терпеть не могу. Ну, да поживем – увидим! Я вспоминаю здесь всех вас гораздо чаще, чем могла предполагать. Я тебя ведь очень люблю, дорогая Ася, и недавно у меня был случай убедиться, что это не пустые слова. Твоя Леля».
«Дорогая Мимозочка! – писала она во втором письме. – Мне здесь осталось всего неделя – скоро увидимся! Здоровье мое сейчас гораздо лучше. Я начала гулять и научилась распевать залихватские песни. Но уединенных ночных прогулок по-прежнему избегаю, настолько еще сильна во мне старая мамина закваска. Не могу сказать, чтобы в здешнем, так называемом новом обществе меня заинтересовал кто-нибудь, нет! Но я немножко акклиматизировалась и попривыкла: не так уж страшно и даже довольно весело! Здесь посвежело и на высоких горах уже выпал снег, но среди дня еще очень тепло и можно бегать в одном платье. Вчера приехала новая партия, и утром за столиком у меня оказался новый сосед, интереснее прочих – и собой, и разговором. Он вызвался поучить меня игре в волейбол. Бегу сейчас на площадку. Целую тебя и твоего чудного пупса, напомни ему о крестной маме. Леля».
Когда поезд, пыхтя, приблизился к перрону и сестры увидели друг друга через окно вагона в сумраке зимнего утра, обе почувствовали себя на несколько минут счастливыми, так же беззаботно и цельно, как это бывало в детстве.
– Стригунчик, родная моя! Девочка ненаглядная! Поправилась, похорошела, загорела! Ну, слава Богу! – твердила Зинаида Глебовна с полными слез глазами, обнимая дочь.
С вокзала поехали прямо к Наталье Павловне, где всю компанию ждали к утреннему кофе, у мадам уже было приготовлено удивительное печенье. Славчик был мил необыкновенно, он не забыл свою крестную, называл ее «тетя Леля» и ухватился маленькой лапкой за ее платье. Она посадила его к себе на колени и стала зацеловывать загривок и шейку по принятому ею обыкновению.
– Ты не бойся, Ася, у меня закрытая форма, я не бациллярная, – вдруг сказала она, что-то припомнив. Ася возмутилась до глубины души, доказывая, что у нее и в мыслях не было.
Мать и француженка не забыли осведомиться, приобрела ли Леля поклонников на волейбольной площадке и в салоне. Леля невольно улыбнулась, вспомнив грубоватых вихрастых парней с потными руками – типики эти никак не могли быть сопоставлены с силуэтами, рисовавшимися ее матери, которая невольно припоминала своих партнеров по теннису и верховой езде. И Леля предпочла не вдаваться в подробности, чтобы не разочаровывать мать.
Как остро чувствовалось что-то исконно родное, свое в этих людях, в их манере говорить, в их настроенности, в их привычках! Ни бесцеремонности, всегда так задевавшей ее, ни этого странного фырканья, которое так сбивает с толку, ни внезапных обид с надутым молчанием, которое принято в пролетарской среде… Безусловная, естественная корректность, которая уже вошла в плоть и кровь, имеет такую огромную прелесть! Только в такой атмосфере чувствуешь себя застрахованной от всяких неосторожных прикосновений. Она в первый раз произвела переоценку ценностей; и теперь наслаждалась, как рыба, попавшая с песчаного берега в родную стихию. Понадобилось шесть недель провести в чужой среде, чтобы оценить эту!
Но где-то в глубине сердца уже шевелился страх: узнал ли «он», что она вернулась? Неужели узнал и снова вызовет? Страх этот примешивал чувство горечи к каждому светлому впечатлению.
«Какая я была счастливая, пока не было в моей жизни этого! Но я тогда недооценивала своего счастья!» – думала девушка, пробуя замечательное «milles feuilles» и мешая ложечкой кофе в севрской чашке.
Когда кончили пить кофе и перемыли посуду, Ася увела Лелю в свою спальню, чтобы поболтать вдвоем. Тут только Леля рассказала самую интересную и сенсационную новость: у нее появился поклонник!
– Ходил за мной следом: куда я, туда и он! Глаз не спускал! Гуляли, в волейбол играли, в салоне сидели вместе, фокусы на картах мне показывал, смешил меня…
– И в любви уже признался? – спросила Ася.
– Намеки делал, а при прощании просил разрешения продлить знакомство и записал мой адрес. Он приехал за десять дней до моего отъезда и в Ленинград вернется только к Новому году. Я… знаешь, Ася, он мне понравился! Я вся сейчас точно из электричества – это со мной в первый раз! При прощании он мне сказал, что еще ни одна девушка на него не производила такого впечатления и что во мне удивительно пленительное сочетание скромности и эксцентричности, грусти и жадности к жизни. Это подмечено тонко, не правда ли?
– А кто он, Леля?
– Фамилия его Корсунский, а зовут Геннадий Викторович, он полурусский-полуармянин, отец его – крупный политработник, только об этом ты пока не говори ни маме, ни Наталье Павловне. Санаторий этот для работников гепеу, но он не агент большого дома – он имеет какое-то отношение к искусству, мы только вскользь коснулись этой темы, и я не совсем поняла… Конечно, Геннадий этот – не нашего круга, но применить к нему мамино любимое «du простой» все-таки нельзя: если в нем мало черточек и ухваток типично дворянских, то и плебейского мало. Взгляды его, конечно, совсем другие, чем, например, у Олега, но мне нравится в нем кипение жизни, что-то победительное, жизнерадостное. Я не люблю мужчин, которые в миноре, надломленного достаточно во мне самой.
Ася взглянула на нее, следуя течению собственных мыслей.
– Я так хочу, чтобы и ты была счастлива, Леля! – сказала Ася, и обе одновременно припомнили, как в детстве отказывались вместе от сладкого, если у одной из двух болел живот.
– Счастье не ко всем так приходит, как пришло к тебе, Ася. Такого у меня не будет, а кусочек счастья, может быть, перехвачу и я. Не порти только себе то, что у тебя есть, беспокойством за меня. Расскажи как твоя музыка?
– Играла на зачете мазурку Шопена, но неудачно.
– Глупости! Не поверю. Ты всегда собой недовольна, сколько бы не получала похвал и пятерок.
– Пианист сам себе самый строгий и верный судья. Уж поверь мне, Леля. Завтра иду к профессору на обычный просмотр моих успехов. Буду играть опять Шопена и органную фугу Баха, от которой я без ума. Уже заранее волнуюсь. У него каждое замечание открывает новые красоты в произведении. Знаешь, он надеется, что все-таки наступит момент, когда он сумеет протащить меня в консерваторию в свой класс.
Радостный щебет внезапно прервала печальная нота:
– Полковник Дидерихс заключен в лагерь. Его жена сама сообщила это бабушке в воскресенье у обедни.
Удар по больному месту! Последствие визитов в кабинет № 13!
Скрыть от Аси душевное волнение было делом почти безнадежным!
– Я не ожидала, что так взволную тебя, Леля! Прости. Ты там, у моря, отвыкла от наших печальных новостей. Я тоже стараюсь не думать. Знаешь, я, как страус, не смотрю на опасность, чтобы она меня не увидела.
Эта политика страуса не соответствовала привычкам Олега и Натальи Павловны. В семье никто кроме Аси не разделял ее. Наталья Павловна не могла забыть разговора с полковником и пожелала во что бы то ни стало выпытать у Лели не проболталась ли она кому-нибудь, кто мог явиться передаточной инстанцией. Это необходимо было установить, чтобы предостеречь девочку на будущее.
На другой день после возвращения Лели, Наталья Павловна позвала ее в свою комнату и задала вопрос совершенно прямо, воспользовавшись случаем, что ни Аси, ни мадам дома не было. Она была уверена, что получит ответ вроде ответа Аси или в худшем случае признание в неосторожности при разговоре с соседями. Не получая ответа вовсе, она оглянулась на девушку и увидела полные слез глаза и дрожавшие губы… Тайна, по-видимому, была более удручающего свойства!
– Говори мне сейчас же все, – сказала Наталья Павловна с тем самообладанием, которое ей не изменяло никогда.
Леля прижалась лицом к коленями Натальи Павловны, и худенькие плечи ее начали вздрагивать.
– Говори, дитя, – повторила Наталья Павловна.
– Олег Андреевич знает все. Пусть он расскажет, – едва смогла пролепетать между жалобными всхлипываниями Леля.
Наталья Павловна тотчас кликнула Олега, который был оставлен на этот час в качестве няньки при своем сыне и штудировал газету, сидя около детской кроватки. Олег объяснил все дело без комментариев, но в заключение прибавил:
– Позволю себе заметить, что не могу считать Елену Львовну слишком виновной: устоять в такой обстановке нелегко! Прошу вас извинить ей вполне понятный в молодой девушке недостаток героизма. Елена Львовна как только могла старалась выгородить и меня, и Асю.
Наталья Павловна молчала, видимо глубоко пораженная.
– Перестань плакать, крошка! Я не собираюсь тебя упрекать. Ты попала в когти тигров, – сказала она наконец и провела рукой по кудрям девушки. – Выйди и успокойся. Мать твоя ничего не должна знать.
Когда Леля послушно и безмолвно вышла, Наталья Павловна в полуоборот головы взглянула на своего зятя, слегка закусив губы и полузакрыв веки, и этот немой взгляд вместе с бескровной бледностью лучше слов объяснили ему ее ужас.
– Олег Андреевич, что же это? Мы не на краю бездны – мы уже летим в нее. Как спасти этого ребенка? – спросила она.
– Ее надо спасать одновременно и от предательства, и от репрессии, и я пока не вижу способа, – сказал Олег. – Заявить на себя? Но моя явка ничем Елену Львовну, по-видимому, не выручит. Этот подлец выбрал ее своим орудием против целого ряда лиц: Надежда Спиридоновна, Дидерихс, Нина Александровна, а может быть и другие, о которых мы не знаем.
– Олег Андреевич, такая явка – не выход. Она поставит нас всех, в том числе и Лелю, в положение самое катастрофическое. Об этом даже думать не смейте.
Изящным жестом она поднесла к виску худую руку с двумя перстнями.
– Вы – глубоко верующая, Наталья Павловна. Вы знаете, где искать утешение и поддержку, и в этом я могу вам позавидовать, – сказал Олег, желаю ободрить старую даму.
Она ответила не сразу:
– Бог в последнее время суров ко мне. Мои молитвы не доходят. Я, очевидно, большая грешница.
И жестом отпустила его, точно аудиенцию заканчивала.
На другой день незадолго до обеда Славчик, заливаясь звонким смехом бегал по бывшей гостиной, а молодая мать ловила его, повторяя:
– Гуси-лебеди домой, серый волк под горой!
Мадам заглянула в гостиную и расплылась в умиленной улыбке. Наталья Павловна только рукой махнула. Олег, возвращаясь со службы, еще в передней услышал смех жены и ребенка. Как только он вошел в гостиную, оба устремились к нему навстречу. В обычае было подхватить на руки сынишку, поднять его вверх на протянутых руках, а потом поцеловать в мягкую шейку и поставить на пол; после этого точно так же поступить с женой, которая стояла обычно рядом, ожидая очереди. Но он ее не поднял в этот раз, и шаловливый блеск тотчас потух в ее глазах, которые сразу напомнили ему глаза испуганной газели.
– Что с тобой, милый? Случилось что-нибудь?
– Ася, меня уволили сегодня. Я ожидал, что это будет. Я держался только благодаря Рабиновичу, который желал иметь около себя толкового человека. А эти дураки уже давно подкапывались под меня; ну и докопались, как только представился благоприятный момент: Рабинович отсутствует уже третий месяц, всем известно, что он безнадежен. На его месте уже сидит другой, который лебезит перед партийной верхушкой: нашел нужным спихнуть меня по знаку дирижерской палочки. Газеты науськивают… Каждый день та или иная статья по поводу «белогвардейского охвостья». Ты понимаешь серьезность положения, Ася?
– Пустяки, милый! Может быть, все к лучшему: ты найдешь другую работу, где будешь меньше уставать – я ведь отлично вижу, что ты не досыпаешь и переутомляешься. Я пока наберу уроков, а вещей, которые можно продать, у нас еще целая куча – все эти бронзовые статуэтки и фарфоровые вазы нам вовсе не нужны, пожалуйста, не беспокойся!
– Я именно таких слов ждал, зная твое сердце, Ася! Но рассуждаешь ты еще совсем по-детски. Я уволен как политически неблагонадежный – это ведь волчий паспорт. Я помню, как трудно было устроиться на это место, а теперь будет еще труднее. Притом теперь выселяют из города в массовом порядке всех неблагонадежных. Меня могут пристегнуть к этому числу тем легче, если я в такой момент не буду состоять на государственной службе: тотчас отнесут к нетрудовому элементу.
– У тебя, Олег, брови почти срослись над переносицей. Славчик, посмотри, какая у папы морщинка! Влезай к папе на колени и давай сюда ручку – надо скорей ее разгладить. Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк!
Когда Наталья Павловна узнала о новом осложнении, она тотчас потребовала Олега к себе, так как пожелала узнать, в какой связи по его мнению событие это стояло с визитами Лели к следователю. Олег был убежден, что связи нет.
– Поверьте, Наталья Павловна, увольнение с работы и возможная высылка за черту города направлены против меня как против Казаринова: я, так сказать, один из легиона тех, которые в общем порядке подлежат этим гуманным мероприятиям. Это резвятся местные власти – жакты и райкомы, руководствуясь общими инструкциями свыше. По отношению к князю Дашкову мероприятия исходили бы непосредственно от гепеу и носили бы не сколько иной характер.
Он не нашел нужным договаривать, какой именно – все и так было понятно.
В эту ночь Олег почти не спал: он ясно видел, что попал в положение человека, у которого выбивают из под ног почву. Угроза высылки за черту города становилась слишком реальна, возможность содержать семью ставилась под сомнение, при одной мысли об этом желчь и злоба душили его.
– Не нужно мне ни титула, ни состояния. Я готов жить своим трудом. Но эта вечная угроза, вечная травля хоть кого изведут! – думал он. – Ася еще настолько дитя, что не отдает себе отчета в нашем положении.
Он обернулся, чтобы полюбоваться ресницами, опущенными на нежные щеки, и увидел, что она осторожно приподымается и встает, неслышно ступая босыми ногами; вот она оглянулась на него, как будто желая удостовериться, что он за ней не наблюдает. Он в тот же момент закрыл глаза. Она прокралась к зеркальному шкафу и пролезла за его стенку в угол, который он прикрывал собой.
Прошло минут пять… десять… Она не подавала и признака жизни. «Что за диво! Что она делает там? Она простудится в одной рубашке, босиком…» – думал он и, потеряв терпение, окликнул ее по имени.
Она тотчас выскочила с самым растерянным и виноватым видом, словно застигнутая на месте преступления.
– Что ты там делаешь, Ася?
Она молчала.
– Ответь, пожалуйста. – сказал он строго.
– Зачем тебе это знать? Ничего плохого, ты понимаешь сам. Взгляни за шкаф – там никого нет.
Он усмехнулся.
– В этом я не сомневаюсь! Я не так глуп. Раньше свет перевернется, чем ты спрячешь в своей спальне мужчину. Тем не менее, знать я все-таки желаю.
Она потупилась.
– Молилась.
И закрыла лицо руками.
Секунда тишины, и его мысль уже потянулась к веревке, оставшейся в кармане. Но Ася отдернула ладони и быстрым шепотом стала объяснять:
– Среди дня у меня нет возможности. Я почти не остаюсь в комнате одна. Только, если я проснусь на рассвете, я могу иногда…
– Ты словно оправдываешься, Ася! А разве я тебя виню? Прости меня за мою нескромность.
И он поцеловал озябшую ручку.
Ася присела на край кровати.
– А ты почему не спишь, милый? Неужели уже семь часов? Подожди вставать. Сегодня тебе торопиться некуда. Я принесу тебе в постель кофе. Я хочу, чтобы ты отдохнул.
– Что ты, голубка! Разве я позволю себе так благодушествовать? Кофе в постель! В моей жизни это было только однажды, когда я приехал к маме с фронта… Сегодня я с утра еду в порт за расчетом, а потом на поиски нового места. В манеже сейчас руководит верховой ездой Оболенский, он обещал попытаться устроить меня. Надежды мало, но я хочу испробовать каждый самый небольшой шанс. Нельзя допустить, чтобы в жакт поступило сведение, что я безработный. Они могут…
Она закрыла ему рот рукой, а потом приникла к его груди.
– Мама! – зазвенел детский голос, и невольно они отпрянули друг от друга.
Проснувшийся Славчик встал в своей кроватке, держась обеими ручонками за решетку. Щечки его со сна разгорелись, а большие карие глаза с выражением светлой и наивной радости смотрели на отца и мать из под растрепанных кудряшек.
– Проснулся, мой птенчик, снегирь мой! – воскликнула Ася и, выскочив босыми ногами из кровати, бросилась к ребенку и перетащила его на свою кровать, словно кошка котенка. Началась общая возня и смех. Часы с амурчиками и веночками пробили восемь. Олег спохватился.
– С вами тут чего доброго о всех делах забудешь! Довольно! Чур, первый занимаю ванную.
В столовой абажур, низко спущенный над затканной скатертью, серебряный кофейник, дорогой фарфор и старая дама с обликом маркизы напоминали дворянскую усадьбу прошлого века и, казалось, призраки ссылки и нужды не властны разрушить этого очарования! Олег снова и снова удивлялся мужеству Натальи Павловны, которая ни единым словом не выражала тревоги по поводу его сокращения; тема эта мелькнула только издали, когда тотчас после чаю Ася сказала бабушке:
– Я бегу в музыкальную школу: там в классе ансамбля можно достать иногда заработок за аккомпанемент виолончелистам и скрипачам.
В обычное время ребенок по утрам оставался на попечении: Аси, так как француженка уходила за покупками, а Наталью Павловну оберегали от возни со Славчиком; именно то, что Ася так решительно подкидывала ребенка бабушке, указывало на необычность положения.
Подавая жене пальто, Олег увидел у нее судок, прикрытый крышкой и бумажный промасленный пакет.
– Что ты это с собой тащишь? – спросил он с удивлением.
– Мне надо забежать сначала на чердак, – таинственно ответила она. – Видел ты серую кошечку, которая ютилась у нас на лестнице? Она в последнее время ходила беременная, а потом пропала. Я едва разыскала ее на чердаке. У нее теперь котята, а ее никто не кормит. Надо ей снести подкрепление, – и одевая берет, прибавила: – мне передавали, что молодой Хрычко ловит и вешает кошек на нашем дворе. Надо ему объяснить, что нельзя делать такие вещи.
– С Эдуардом лучше не связываться: словами тут не поможешь, – сказала Олег.
Ася нахмурилась.
– Но нельзя же оставаться безразличными к таким вещам! Кому-то вмешаться надо: слишком жалко животных. Я поговорю тогда со старшим Хрычко, он совсем незлой: он ласкает и нашу Ладу, и кошку курсанта, я это давно заметила. Если бы он не пил, то был бы совсем хороший человек.
– Еще бы! – усмехнулся Олег. – С Хрычко я лучше поговорю сам, а этот пакет оставь, перчатки перепачкаешь.
– Нет, нет! Надо отнести теперь же: кисанька совсем обессилела, худая, как скелет! – и она выскочила на лестницу. Он удержал ее за локоть:
– Бегать по чердакам ты находишь время, а гулять с сыном не успеваешь и рубашки мне опять не накрахмалила.
– Попроси мадам: она тебе не откажет, и сделает гораздо лучше, чем я. Забежать на чердак – пять минут времени, а это может спасти жизнь животному. Нельзя ставить на одну плоскость вопрос щегольства и вопрос жизни! – и умчалась.
Он взялся в свою очередь за пальто, чувствуя прилив уже знакомой досады. «Нельзя воспринимать окружающее сквозь призму одного только сострадания!» – Но тут же сказал себе: «А впрочем я счастьем своим обязан, по-видимому, не столько своей наружности, сколько именно ее состраданию. Не лестно, но факт».
Спускаясь с лестницы, он уже представлял себе корпуса незнакомых заводов и холодные проходные, по которым ему опять суждено скитаться, за проходными – серые и скучные канцелярии и папки анкет с опостылевшими вопросами вроде: «Чем занимались родители вашей жены до Октябрьской революции?» или: «Ваша должность и звание в Белой армии?» Все это надо заполнять и вручать неприветливому, уже заранее ощетинившемуся служащему за канцелярским столом – жалкому прислужнику отдела кадров – сторожевого пса при грозном огепеу. Все это, очевидно, неизбежные атрибуты пролетарской диктатуры и созданы они как будто со специальной целью добить в человеке последние остатки жизнерадостности и энергии.
Нина и Марина подымались по лестнице в квартиру на Моховой. Щеки им нащипал мороз, отчего обе казались моложе и свежее, но глаза были заплаканы и у той, и у другой.
– Сейчас согреемся горячим чаем, ноги у меня совсем застыли, – сказала Нина, открывая ключом дверь. И как только они вошли в комнату, Нина усадила Марину на диване и заботливо прикрыла ее пледом. – Отдыхай, пока я накрою на стол и заварю чай. Жаль, что у меня нетоплено, но я решительно не успеваю возиться с печкой. Я тебя сегодня не отпущу, ночевать будешь у меня: я ведь знаю, что такое возвращаться с кладбища в опустевший дом.
Через четверть часа она придвинула к дивану маленький стол и стала наливать чай.
– Не представляю себе теперь моей жизни! – уныло сказала Марина, намазывая хлеб.
– Не отчаивайся, дорогая! Первые дни всегда кажется, что нет выхода и неизбежна катастрофа, а потом понемногу силы откуда-то берутся, и снова цепляешься за жизнь. Неужели не сумеешь себя прокормить? Фамилия теперь тебе не помешает: это на наших дворянских именах проклятие, а ты уже не Драгомирова, а Рабинович, поступишь опять в регистратуру или в канцелярию… Кроме того, у тебя вещей много, можно «загнать» часы или чернобурку.