И вот в одно утро, когда, сжавшись комочком, она сидела на своей постели, раздумывая над неудачами своей жизни, в ее дверь постучали, и соседка вызвала ее в переднюю, говоря:
– К вам пришли.
Она выглянула, и внезапно, словно горячее вино пробежало по всем ее жилам, согревая кровь: перед ней стоял Геня, цветущий, веселый, в кожаной куртке и меховой круглой шапке. Щеки его были ярко-розовые, а черные глаза сверкали, как уголья.
– Узнаете меня, Леночка? Явился с вашего разрешения, если припоминаете. Думал заявиться к вам тотчас по приезде, но меня в командировку угнали. Могу я войти?
– Да, да! Пожалуйста, Геня! – воскликнула она, чувствуя, как горячая жизненная струя захлестывает ее через край.
Зинаида Глебовна вошла, когда разговор только завязался. |
– Мама, позволь тебе представить: Геннадий Викторович Корсунский – один из отдыхавших вместе со мной.
Геня поднялся, не спеша, и, кланяясь, не поцеловал руку ее - матери. Это слегка покоробило Лелю, но она тотчас подумала: «Нельзя требовать от него старорежимной изысканности, он по-своему достаточно вежлив, и этого должно быть довольно».
При Зинаиде Глебовне, однако, разговор начал увядать, и Леля смертельно испугалась, что Геня сбежит от скуки… Но у него, по-видимому, были другие планы:
– А что если мы с вами, Леночка, предпримем сейчас небольшую экскурсию по кино, а? Мой пропуск со мной, погода отличная, собирайтесь-ка поживее.
– Стригунчик, как же так? Ведь тебе к 3 часам на работу, тебе надо обедать через час, – забормотала было Зинаида Глебовна в ту минуту, как Геня подавал Леле пальто.
– Ничего, об этом не беспокойтесь: накормим где-нибудь вашу Леночку, голодной не оставим и на работу тоже доставим без опоздания, – успокоил покровительственно Геня и притронулся к шляпе, прощаясь.
В темноте кинозала, сидя рядом с Геней плечо к плечу, Леля почувствовала вдруг, как его рука пробирается к ней в рукав. Это уже вовсе не предусматривалось хорошим тоном, но вырваться она не решилась, боясь чрезмерной сухостью отпугнуть его. Надо было чем-то пожертвовать в угоду этому человеку!
– Я соскучился по вас, – шепнул он, привлекая ее к себе.
– И я, – ответила она еле слышно.
– Леночка-Леночка, милая девочка! – и он продолжал гладить ее руку.
Из кино поехали в кафе Квисисана, где Леля пила кофе со взбитыми сливками и ела пирожное, потом на такси она была доставлена на работу… Как изменилось все за этот день! С ее груди разом снялась тяжело давившая доска, исчезло ощущение уходящих без радости дней! Ее наконец оценили, ею любуется красивый веселый юноша с черными южными глазами, он готов баловать ее, он в нее влюблен! Это сразу сделало ее и веселой, и доброй… Вечером, у Аси, которая была опечалена отъездом Олега, она с такой готовностью помогала Асе и мадам в их хозяйственных делах, она так весело играла с ребенком, время от времени заглядывая вглубь своего сознания, чтобы вынуть оттуда радостную уверенность: «Счастье будет и у меня!»
На следующий день у ворот больницы Лелю ждала машина: Геня повез ее опять в кино, а оттуда в ресторан ужинать. Но когда они выходили из ресторана, он, беря ее под руку, вдруг сказал ей на ухо:
– Ну а теперь поедемте ко мне. Согласны, Леночка?
Она остановилась, точно ее хлестнули бичом: в ее мыслях отношения интимные обязательно принимали законную форму – и опять она оказалась невинней, чем то, что приближалось в действительности.
– К вам? Нет, Геня, я не поеду, – и она вырвала у него руку.
– Почему же, Леночка? Мне казалось, мы друг друга любим. Разве нет?
Она молчала.
– Леночка, надо брать от жизни все, что может нас сделать счастливыми. Вы ведь отлично видите, что я от вас без ума.
Фраза эта приятно щекотала ей слух, но она все-таки молчала.
– Вы меня не любите, Леночка? – допытывался он.
– Геня, я к вам не поеду. А сказать «люблю» для меня не так просто.
Они стояли выжидательно, глядя друг на друга, пауза была очень напряженная.
– Леночка, вы… еще не любили? Вы… простите… девушка?
Ей осталось только спрятать запылавшие щеки в старый куний воротник. «А все-таки он безмерно дерзок!» – мелькнуло в ее мыслях. Геня хмурился, что-то взвешивая.
– Леночка-Леночка, милая девочка! Да вы у нас Лисонька Патрикеевна! Уж по всему вижу, что придется мне около вас повертеться. Ну да ладно, поехали к вам.
Она облегченно и радостно вздохнула и в награду разрешила ему целовать себя в темноте машины. «Теперь он понял, что со мной нельзя шутить, и теперь, если заговорит о любви, то это будет уже предложение! Какой он все-таки милый!» – думала она, закрывая глаза под его поцелуями.
Последующая неделя была вся полна встреч и веселого оживления. Геня, по-видимому, не стеснялся в средствах: кино, театры, такси, конфеты, ужины в ресторане сыпались на Лелю, как из рога изобилия. Она так привыкла видеть вокруг себя нужду и озабоченность, что ей даже странно было наблюдать ту беспечность, с которой он тратил деньги.
В один вечер, сидя рядом с Геней перед началом спектакля в партере Алексадринского театра, с коробкой конфет на коленях, Леля обводила глазами ряды кресел и внезапно вздрогнула: на нее пристально смотрели холодные и злые зеленовато-серые глаза, взгляд которых неизменно внушал ей ужас. Сердце ее тотчас забило дробь. «Он здесь! Зачем он здесь? Впрочем, как так зачем? Пришел, как и мы, слушать пьесу. Господи, куда бы мне только уйти от этого взгляда?» Она постаралась принять равнодушный вид и предложила Гене выйти в фойе. Но звонок заставил их почти тотчас вернуться в зрительный зал.
– Вы знакомы с этим товарищем, Леночка? – спросил Геня, едва они успели усесться.
– С кем? – спросила она, хотя уже заранее была уверена в ответе.
– Вот с тем, что стоит у прохода в пятом ряду. Взгляните, как он смотрит на нас.
Леля, однако, обернуться не захотела.
– Я его не знаю, – шепотом сказала она.
– А мне его лицо как будто знакомо, – сказал Геня. – Но я не могу вспомнить, где я видел его. Кажется, он раздумывает над тем же, если так изучает меня и вас. Может быть я его встречал на службе…
– Геня, скажите, где вы служите? Я у вас давно хотела спросить.
– В цензурном комитете. Поэтому-то у меня пропуска во все театры.
– Как? Вы – цензор, Геня?
– Это вам не нравится, Леночка?
– Цензура так уродует произведения. Всякий цензор мне сейчас же напоминает Бенкендорфа, – смущенно пробормотала Леля.
– И тем не менее ваш самый преданный слуга и друг – новый Бенкендорф! – засмеялся Геня. – В нашей работе есть очень большие преимущества, Леночка: мы в курсе всех новинок кино, театра, литературы. И вхожи повсюду. Цензор видит все первым. Вот погодите, будем вместе ходить на просмотры фильмов и пьес, так вы сами войдете во вкус моей работы. Конечно, приходится иногда перечеркивать, руководствуясь инструкциями… Цензор – человек подначальный, как и всякий другой… С этим уж ничего не поделаешь! Сколько могу, стараюсь быть мягче, даже попадает иногда! – и он добродушно засмеялся.
В антракте Геня ушел в курительную комнату, покинув Лелю в коридоре бенуара. Она подошла к одному из больших стенных зеркал взглянуть, хорошо ли лежат ее кудри, и вдруг увидела позади себя отражение все того же холодного злого лица, которое проплыло мимо. Видны были только голова и шея, и это заостряло впечатление. Леля опять вздрогнула, но не обернулась. Только когда отражение исчезло, она взглянула ему вслед и увидела, что он входит в курительную за Геней. Одновременно ноздрей ее коснулся запах, который напомнил минуты в кабинете № 13: духи, которыми душился следователь, и примешивающийся к ним запах, напоминающий серу. «Он весь – как нечистый дух! – сказала она себе. – «Элладой» он хочет заглушить свой естественный запах, чтобы не выдать свое родство с нечистым. Ах, как испортила мне вечер эта встреча!»
Геня только что докурил папиросу и хотел выйти, когда услышал позади себя голос:
– Товарищ Корсунский, привет! – к нему подходил человек, о котором он говорил с Лелей.
– Простите, товарищ! Я не узнаю вас, – сказал Геня. – Лицо ваше мне как будто знакомо, напомните, где мы встречались?
– Встречались не один, а два или три раза: в клубе гепеу и на партсобраниях, посвященных вопросам цензуры; даже поспорили один раз по вопросу о переиздании «Золотого теленка».
– Совершенно верно! Да, да! Вы высказывались против, и ваше мнение оказалось мнением большинства. Но фамилию вашу я все-таки не припоминаю!
– Ефимов, следователь политчасти. Товарищ Корсунский, вы мне очень нужны. Я вас попрошу завтра же утречком зайти в наше учреждение, кабинет номер 13. Если вы заняты в это время могу прислать официальный вызов с курьером…
– Нет, нет, зачем? Я сам могу отлично освободиться. А в чем дело, товарищ? Я как-то не пойму!
– Не здесь же обсуждать! Согласитесь, товарищ, что не место. Итак, я вас жду. Попрошу держать в секрете: вашей спутнице ни полслова!
– Нет, нет, разумеется! Только я все-таки не понимаю… – начал опять озадаченный юноша, но его собеседник уже повернул к нему спину.
Леле показалось, что Геня был чем-то озабочен, когда вернулся к ней: он несколько раз хмурился и уже не шутил. Прощаясь около ее подъезда, он сказал, что не может быть у нее на следующее утро, хотя они только что условились, что поедут вместе завтракать. Расспрашивать его она не решилась, не считая себя достаточно близкой для этого, но ей стало неспокойно. Всю ночь она раздумывала над впечатлениями этого вечера, чувствуя, как тяжело и тоскливо замирает ее сердце. Тут было несколько моментов: во-первых, цензура, да еще советская! Леля знала, как издевались над ней все ее близкие и до каких нелепостей она доходит! Второе: следователь видел ее с молодым человеком: «Теперь он может взять под обстрел мои отношения с Геней и начнет допрашивать о нем…» – думала Леля. И третье: отчего Геня так изменился к концу вечера, так коротко и сухо простился? Ему, словно было не до нее! Может быть, обиделся за «Бенкендорфа»? «Надо быть вечером особенно с ним приветливой, чтобы загладит мою резкость. Милый Геня, я огорчила его!»
Следующий день тянулся убийственно медленно. Вернувшись с работы, весь вечер вся наэлектризованная, она ждала его, но он не шел! Несколько раз она шла к дверям и смотрела на лестницу в замочную скважину – все напрасно! Тревожные мысли стали осаждать ее: неужели все гибнет и счастье уходит – счастье, которого она так долго ждала? И все из-за одной неудачной фразы! Да пропади вся эта политика и вся эта семейная вражда к новым установкам! Ну, цензор так цензор! Ведь цензор – не следователь! Может быть, Геня пошел в цензуру только затем, чтобы иметь дело с искусством, а не с канцеляриями и новостройками. Важно одно – он ее любит! Только бы пришел, она чем-нибудь докажет ему свою любовь, она найдет способ повернуть к себе его сердце, она не уступит так легко свое счастье!
Ночь тянулась тоже мучительно медленно, запомнились часы, которые отбивали удар за ударом, отсчитывая такты ее мучительным думам. Эта ночь кончилась, наконец, но легче не стало. Она чувствовала, что и мать тревожно наблюдает ее, и необходимость притворяться раздражала ее настолько, что она с трудом удерживалась от резкого слова. Она боялась подумать, что будет, если он не придет: боялась пустоты предстоящего вечера и дум новой бессонной ночи. Время шло, а его все не было; в два часа предстояло обедать и тотчас уходить на работу. Она снова нырнула в темную щелку между входными дверями и стала смотреть в замочную скважину. Откуда тянулась ей в лицо струя холодного воздуха. Картина та же, что вечером: скованная холодная тишина лестничных клеток, нарушаемая стуком дверей. Она уже приноровилась разбираться в этих стуках: вот захлопывается чья-то дверь и слышны шаги вниз – кто-то вышел, этот звук ее не интересует; вот он повторяется снова. А вот звук более отдаленный и подающий надежду – звук захлопываемой лестничной входной двери внизу и после него шаги наверх по лестнице – все внимание ее мобилизуется, если бы она была собачкой, она навострила бы ушки, так чутко она прислушивается, и сердце опять отбивает дробь. Уже устало тревожиться ее сердце, хоть она и очень молода – устало все-таки! Слишком много терзаний! Вот и сейчас: услышанные шаги во втором этаже стихли, и кто-то открывает ключом дверь… и снова тишина, строгая, равнодушная и такая же холодная, как струйка воздуха, которая тянется через щелку ей в лицо. Опять стук двери, два разговаривающих голоса и шаги вниз – не то! А вот и шаги наверх, послышавшиеся вдруг очень близко (они были сначала заглушены голосами), но это не его шаги – это шаги тяжелые, медленные, сопровождаемые усиленным дыханием: это идет кто-то, страдающий одышкой, кто-то старый. Шаги останавливаются и опять тишина. Слышно, как бьют часы, уже половина второго. Совсем скоро мать позовет обедать, а потом на работу… Господи, Господи, он не придет! За что Бог наказывает ее, за что? «Знаю: брата я не ненавидела и сестры не предала», – эти строчки Ахматовой как раз к ней! За что же ее наказывать, за что? Она опять нагибается к щелке и вдруг слышит удар захлопывающейся лестничной двери и шаги наверх – шаги быстрые, молодые… кто-то взбегает через ступеньку, ближе… ближе. Похоже на него, но страшно верить: а вдруг шаги опять остановятся, не дойдя? Но шаги не останавливаются, и вот она уже видит в щелку очертание фигуры в кожаной куртке… Ой, Господи, он! Какое счастье! Она только хочет покинуть свой наблюдательный пункт, как замечает, что Геня, не дойдя до двери, остановился и, опираясь о перила, словно в раздумьи… Минута, другая, третья… Геня не идет звонить – почему? Он точно раздумывает: войти или не войти? Открыть ему сейчас – значит выдать себя, отойти – риск: ведь он колеблется, а вдруг уйдет?!
– Стригунчик, обедать! – раздается так хорошо знакомый, ненужный и досадный оклик матери.
Не отвечая, она снова нагибается к щелке: Геня все также стоит. Будь что будет! И она распахивает дверь.
– Геня, вы? Здравствуйте! Отчего вы не идете, а стоите здесь?
Он подошел и взял ее за руку:
– Здравствуйте, Леночка. Я как раз хотел позвонить, а вы – тут как тут!
Они входят в комнату, и каждый ловит на другом внимательный и как будто настороженный взгляд.
– Геня, вы не оскорбились ли, что я вас сравнила с Бенкендорфом? Я упрекала себя за эту фразу.
– Нет, нет, Леночка, что вы! Вчера утром я оказался занят, а вечером голова разболелась – только и всего, – ответил он, но ей почему-то показалось, что головная боль – только предлог, прикрывающий подлинную причину. Однако допрашивать опять не решилась.
Геня лихо доставил ее в такси на работу и все продолжение пути кормил ее шоколадными конфетами, доставая их из коробки и поднося к ее губкам в промежутках между поцелуями. Для разговоров, таким образом, времени не оставалось. Решено было, что к 8 вечера он заедет за ней в больницу, и они проведут вечер вместе.
В этот вечер впервые был затронут вопрос о ее происхождении.
– Кто этот старый человек в таком странном одеянии, Леночка? – спросил Геня, указывая на одну из фотографий в комнате Нелидовых.
– Дедушка, он был сенатор. Это камергерский мундир.
– Ого! – сказал Геня. – У вас, наверно, бывают неприятности вследствие этого, Леночка?
– Да, Геня, от вас я скрывать не хочу: мы с мамой очень много бедствовали, иначе я не работала бы в тюремной больнице. Вы советский человек, Геня, и тем не менее, наверно, согласитесь, что преследовать меня за моих предков – несправедливо, так как я ведь тут ни в чем не виновата.
– Да, разумеется. Перегиб палки, и таких перегибов у нас много. У вас, кроме матери, есть еще родные, Леночка?
– Нет, родных нет.
– Как? Никого? – почему-то удивился он.
– Только двоюродная сестра, – сказала Леля.
– Ах, вот как! Она живет одна, или…?
– Нет, в семье, с бабушкой и с мужем… Бабушка ее относится ко мне как к родной внучке, хотя с ней как раз мы не в родстве: она приходится моей Асе бабушкой по отцу, а не по материнской линии.
– Эта бабушка тоже, наверное, аристократка?
– Бологовская, вдова свитского генерала.
Выслушивая эти спокойные и простые ответы, он несколько раз бросал на нее быстрый и как будто удивленный взгляд.
– Ваша мамаша, наверно, ко мне не очень благоволит: я человек другого круга.
– У нас нет теперь нашего круга, Геня: nous sommes declasses [102], как сказали бы французы. Притом… знаете, Геня, теперь аристократическому кругу приписывают много таких недостатков, которых не было на самом деле: зазнайство в нашей среде считалось дурным тоном, присущим выскочкам. В детстве за нами очень строго следили, чтобы мы были вежливы и приветливы со всеми окружающими, с прислугой. Когда я теперь наблюдаю надменные мины, с которыми молодые врачи проходят мимо младшего персонала, я невольно думаю: вот бы им поучиться вежливости у мамы или у Натальи Павловны.
– Да, да, возможно, – бормотал он несколько озадаченно, пристально всматриваясь в нее и вертя свою шляпу. – Так вы полагаете, что Зинаида Глебовна… – и оборвал фразу. Леля мысленно докончила ее за него: «не была бы против нашего брака», – румянец залил ее щеки и, понимая, что ответ ее должен быть в высшей степени тактичен и ничуть не изобличать ее догадок, она сказала:
– Моя мама кротка и добра и готова любить всех, кто добр со мной, – и замерла в ожидании следующих слов. Но он сказал совсем другое:
– А ваша кузина вышла за человека вашего круга или из новой среды?
По всей вероятности, он спрашивал это, желая точнее уяснить себе, как будет принят сам, почему бы иначе он задал такой вопрос. Она взглянула ему в лицо, собираясь ответить с той же искренностью, но встретила взгляд, в котором сверкнуло слишком обнаженное, жадное любопытство, и это ее остановило. Минуту она молчала и опять призвала на помощь весь свой такт.
– Он не аристократ, но человек интеллигентный, как и вы. Ее он безумно любит, и это то главное, что нам в нем дорого.
– А как его фамилия?
Леле казалось, что кто-то, неосязаемо касаясь ее уха, шепчет ей: «осторожней!»
– Казаринов, – ответила она после минуты нового молчания.
Почему-то и он молчал несколько минут, а вслед за тем, не продолжая этого разговора, – разговора, который касался обнаженных проводов высокого напряжения, – вдруг сказал:
– А не махнуть ли нам в кино, Леночка?
– С удовольствием, Геня.
Но она не следила за кинокомедией, над которой потешался он, она думала над тем, что заставило ее солгать ему и каковы могут быть последствия этой лжи? Вспоминая, как странно блеснули его глаза, она говорила себе: «Я просто становлюсь мнительна в этом пункте. Однако ж обязывать чужого человека хранить семейные тайны – несколько опрометчиво! Я правильно сделала, что не сказала; я все расскажу, и про следователя, и про Олега, когда стану невестой – не раньше, не позже», – и успокоилась на этом решении.
Когда придет эта минута? Он что-то должен сделать с ней, чего она еще не испытала. То именно, из-за чего люди разбивают друг другу жизни, разоряются, стреляются, лишь бы получить «это» от того, кто вдруг начинает притягивать к себе как магнит! Она это ждет. Ее маленькое тело еще настолько невинно, что она не представляет себе ни одного из ощущений, которыми, наверно, сопровождается страстный аккорд. Но она – вся ожидание! Если «это» не подойдет к ней теперь же – она зачахнет.
Отчего это так? Отчего Ася была и осталась до странности равнодушна к этой стороне жизни? И Олег, называя жену то Снегурочкой, то Мимозой, то святой Цецилией, сам подсказывает эту мысль. Для Аси с самого начала центр лежал в чем-то ином, а в ее томит непонятное тяготение к этой минуте. В чем тут дело? Или уже сказывается разница темперамента?
В один из вечеров она вернулась домой, сопровождаемая Геней, несколько раньше, чем предполагала. Зинаиды Глебовны не оказалось дома – обычно она очень добросовестно караулила и к великой досаде Гени.
– Никого? – спросил он, озираясь, и глаза его вдруг блеснули
– Геня, Геня, не надо! Геня, что вы делаете, не смейте! Я не позволю! Геня, я не хочу! – сколько бы она не замирала в ожидании этих минут, разрешить их ему теперь она сочла бы падением.
– Геня, вы обязаны повиноваться! Прочь – слышите? – и, набравшись сил, оторвала его от себя, он ей показался тяжелы и мягким, как куль муки.
– Это же нахальство, наконец! – воскликнула она возмущенно.
Он разозлился:
– Вы что же, всегда, что ли, будете кормить меня одними надеждами? Я не импотент, чтобы довольствоваться вашей дружбой.
Леля вспыхнула:
– Вы обязаны быть деликатным в разговорах со мной! Вы не смеете касаться… касаться… некоторых вещей… Это грубо. Я однажды уже просила вас держать себя корректно.
– Вы хотите непременно в загс прогуляться или, может быть, в церковь меня потащите?
Леля гордо вскинула голову.
– Я своей руки никому не навязываю. Вы можете уйти вовсе, Геня, и это, кажется, самое лучшее, что вам теперь остается сделать.
– Самое лучшее! Целый месяц вертелся около вас, баловал, веселил, и вдруг – скатертью дорожка, катись, голубчик!
– Похоже на то, что вы намерены предъявить мне счет? – надменно сказала Леля. «Прогоню», – подумала она и только что хотела произнести несколько очень решительных фраз, которые бы окончательно разделили их, как вдруг он бросился на нее и повалил на сундук. Однако же это было не насилие – он не сдавил и не зажал ее, а только ласкался, терся, как кот.
– Леночка-Леночка, милая девочка! Не гоните меня. Ну, зачем мы куражимся, друг друга задираем… Ведь все это вздор, а вот что настоящее! Ну, приголубьте меня хоть одну минуточку. Ведь это самая большая радость жизни. Ведь я же на самом деле влюблен! Ведь не слепая же вы, чтобы не видеть этого!
Дверь отворилась и быстро вошла Зинаида Глебовна. Оба вскочили. Она все-таки не опоздала со своим материнским наблюдением, маленькая, худенькая, почти в лохмотьях, она с величавым достоинством остановилась в дверях и молчала в ожидании объяснения, что, казалось, достаточно капли такта, чтобы понять, что недопустимо игнорировать ее появление. Но для этого юноши вмешательство матери было лишь досадным и ненужным осложнением.
– До свидания, – только и сказал Геня, обходя Зинаиду Глебовну, чтобы пройти в переднюю, и взялся за пальто, но уже у самого
порога остановился.
– Вам будет от нее головомойка, Леночка? – конфиденциально осведомился он и, прежде чем Леля собралась ответить, прибавил: – Видно, и в самом деле без экскурсии в загс нам не обойтись. Пока, – и вышел.
Вот она и получила предложение в новом вкусе: без коленопреклонений, без клятв в верности, без объяснений с матерью! В теории рыцарство казалось скучным, а вот на практике получалось, что без налета романтики выходит чересчур грубо, и притом она не застрахована ни от обиды, ни от оскорбления! «Не обойтись без экскурсии в загс», – как расценивать эту фразу: считать ее предложением или не считать? Ведь он даже не спросил ее согласия, даже не сказал, что желает этого сам… Она стояла несколько ошеломленная.
– Стригунчик, что значит эта сцена? Ответь, пожалуйста.
– Ах, мама! Я знаю все, что ты скажешь. Ну да, мы целуемся! Что делать, если он воспитан в совсем других понятиях. Ты ведь видела же: я его отталкивала.
– Но ты позволяешь ему больше, чем можно позволить жениху. Делал он тебе предложение? Ответь.
– Завтра я тебе скажу все точнее, мама: видишь ли, мы еще не договорились до конца. А ты не будешь против?
Зинаида Глебовна привлекла к себе дочь.
– Я хочу только твоего счастья, дитя мое драгоценное! Человек этот, конечно, совсем другой формации, чем мы, но в какой-то мере интеллигентный. Если ты его любишь, я препятствовать не буду, хотя уже теперь вижу, что ни уважения, ни внимания мне от него не дождаться, с тобой же он чрезмерно смел… Стригунчик, будь осторожна]
Леля вдруг обхватила шею матери.
– Мама, мамочка! Несчастливые мы с тобой!
– Стригунчик, девочка моя, неужели он так тебе нравится?
– Нравится, мама. Иногда я, досадуя на него, злюсь и в то же время знаю, что без него мне станет очень пусто и скучно. Да, мама: я хочу, чтобы он стал моим женихом; я уверена, что будет очень много шероховатостей, но пустоту моей жизни я больше выносить не могу.
Утром, в этот раз несколько раньше обычного, появился Геня в коричневых полуботинках и нарядном галстуке, с двумя свертками под мышкой.
– Вот вам в подарок туфельки, Леночка, я заметил, что с обувью у вас не совсем благополучно. А вот здесь – перчатки. Я уж выбирал самые лучшие. Померьте, не велики ли? У вас лапки, скажу вам, как у мышонка.
Леля смотрела ему в лицо, и в глазах ее был вопрос.
– Эти подарки… Не знаю, Геня, по какому праву вы делаете их?
– Да разве мы не жених и невеста, Леночка?
– А вы разве спрашивали меня, Геня, желаю ли я быть вашей женой?
– Так вы непременно соблюсти форму хотите? Ну, говорите, Леночка, желаете ли… А я было думал, что все уже решено, коли я на загс согласен. Да ведь не откажете же!
– Не откажу… – смущенно прошептала Леля и покраснела.
– Как жениху – поцелуй, и едемте завтракать в «Европейскую». Вспрыснем наше жениховство бутылкой шампанского.
– Подождите, Геня! Вы неисправимы! Надо ведь маме сказать… Возьмем с собой и мамочку.
– А вдвоем разве не веселее, Леночка? Матери – тяжелая артиллерия. Вы сама уж ей лучше скажите… потом, вечером. Объясните, что комната у меня есть, и зарабатываю я достаточно. Служить вам не придется, пока будем в браке. Поехали.
– Для моей матери ваше материальное положение не играет роли, Геня, – сказала Леля гордо.
– Ну, и хорошо, если так, Леночка! Примеряйте подарки, и – едемте!
Его добродушие и веселость, казалось, разбивали все укрепления, но перевести его в серьезный тон никак не удавалось, и опять ей чего-то не хватало: не хватало бережности и нежности, ну, хоть двух-трех слов о том, что без нее для него нет счастья в жизни и что так, как он любит ее, он еще никого не любил! Фраза «пока будем в браке» звучала странно – как будто впереди уже мерещился конец. Она раздумывала над этим, пока он изучал меню, и радость, что она ускользнула от подстерегающей ее пустоты, перемешивалась с болью разочарования.
«Это все ничего! – утешала она сама себя. – Минуты счастья у меня будут и сынок будет – чудный, черноглазенький! Все ничего, только бы не пустота». Она взглянула на Геню – он уже сделал заказ и в эту минуту задумался, оперев на руку нахмуренный лоб. Ей бросилась в глаза озабоченность его лица… Чем мог быть обеспокоен в такой день этот эпикуреец в советском вкусе? И она спросила:
– Геня, о чем вы задумались?
Он встрепенулся.
– Отчего это, Леночка, так часто какая-нибудь, прямо скажем, пакость портит нам счастливые минуты? Завелся же такой порядок в нашей жизни!
– У вас неприятности, Геня?
– Прицепилась одна с некоторых пор. Ну, да ничего – выкручусь! Вот несут наш заказ: ваши любимые взбитые сливки, Леночка.
– Эта неприятность имеет какое-то отношение к нашей свадьбе, Геня?
– Нет, нет! Ни малейшего. С чего вы вообразили? Служебное.
У нее на языке вертелось: «Я всегда рада буду разделить каждое ваше огорчение, Геня. Вы можете найти во мне друга!» Но она не решилась это сказать, чтобы не показаться навязчивой или любопытной.
– Когда же мы пойдем к вашей кузине, Леночка? Надо ведь познакомиться с будущей родней, – сказал вдруг Геня.
Леля удивилась: Геня готов делать родственные визиты, Геня, который двух слов не захотел сказать с ее матерью!
– Рада буду повести вас в этот дом, Геня, там родные мне люди.
– Так почему же вы оттягиваете этот визит, Леночка?
– Что вы, Геня! У меня и в мыслях этого нет! Но поймите, что вести вас к Наталье Павловне прежде, чем вы стали моим официальным женихом, я не могла: представить вас, говоря «это мой мальчик», как принято теперь – немыслимо в этом доме.
– Ах, да: ведь там сиятельнейшие аристократки! – сказал он.
Леля молчала.
– А впрочем, муж вашей кузины, если я правильно понял, такой же выходец из низов, как и я: мой отец в молодости был типографским рабочим, он старый партиец, подпольщик; с тех пор он, правда, успел окончить высшую партийную школу и теперь на руководящей партийной работе в Киеве. А кто родители этого Казаринова?
«Почему Олег его особенно интересует? – думала Леля, чувствуя опять странное нежелание говорить на эту тему. – А ведь надо будет сказать, не откладывая; продолжать скрывать теперь немыслимо: рано или поздно ему все равно все станет известно и тогда моя скрытность может оскорбить его и поссорить нас». И сказала:
– Сегодня же вечером я забегу к Наталье Павловне и спрошу ее, когда ей удобно будет нас принять.
Он удовлетворенно кивнул и начал рассказывать сцену из «Золотого теленка», ту, где Бендер и Балаганов выдают себя за сыновей лейтенанта Шмидта. Это произведение он почитал в душе шедевром мировой литературы, хоть и не решался признаться в этом, опасаясь обвинений в дурном вкусе со стороны Лели и в недостаточной лояльности со стороны товарищей. В этот день на работе Лелю не оставляло ощущение перемены – новой пламенной жизненной переполненности, приближавшейся к ней на смену прежнему прозябанию. Но сквозь все эти ощущения, и наперекор им, в сознании ее несколько раз назойливо проплывало воспоминание о Вячеславе и его предложении, в котором под самой простой формой заключалось отношение по существу рыцарское: раньше, чем искать наслаждений, хотя бы самых беглых, таких, как пожатия рук, юноша этот заговорил с ней, обещая оберегать ее и заботиться о ней, а представитель советской золотой молодежи имел в центре прежде всего себя самого! Она не могла не видеть этого! Несколько раз мысли ее возвращались к странному факту: страшный человек вот уже два месяца не вызывал ее, несмотря на то, что встреча в театре, казалось бы, должна была о ней напомнить… Может быть он сжалился, увидев ее с юношей, и решил оставить в покое? Но нет: жалость не вязалась с этим холодным, жестоким взглядом. «Вернее всего он просто потерял надежду добыть через меня нужные ему сведения; я, по-видимому, избрала правильный путь: разоблачая по мелочам, прикрывать то, что нельзя выдать. Полковника Дидерихса взяли, конечно, не за тот анекдот, о котором я вынуждена была сообщить: его жена сама говорила Наталье Павловне, все дело в том, что он – измайловец. Надежда Спиридоновна… Вот тут доля моей вины есть, но этой ценой я, может быть, спасла Асю».
Странно, что сердце ее было все время как-то неспокойно и точно замирало в предчувствии недоброго. «Я слишком издергана и стала мнительна. Вот и все!» – говорила она себе, стараясь успокоиться, однако это не удавалось. Белый обволакивающий туман не спускался окутать ее своей волшебной дымкой, – той дымкой, в которой блуждала Ася в такие же решающие дни своей жизни.
В один из своих выходных дней, явившись домой, Олег попал прямо на скандал, разыгравшийся в благородном семействе: мадам выходила на прогулку со Славчиком и белой Ладой, и пока она учила ребенка гнать метелочкой ручейки, подскочил откуда ни возьмись крупный боксер и завертелся вокруг прелестной пуделицы и сгибло, пропало собачье целомудрие! Пуделица только что была просватана за премированного пуделя, визит которого ожидался на днях, и вот вместо законного брака нежданный мезальянс! Мадам только ахнула, увидев, до чего дошло! Испуганная пуделица, отличающаяся моральными задатками Лукреции, с жалобным визгом помчалась домой, а за ней мадам, запыхавшаяся и тащившая за ручку Славчика. В ту минуту, когда Олег появился в передней, мадам с жаром повествовала о случившемся Асе и Клавдии, высунувшей свой любопытный нос; всеми забытый Славчик с раскрасневшимися щеками, еще в шубке и капорчике стоял посередине передней. Ася стала вытаскивать забившуюся под стол пуделицу, повторяя: «Ничего, не горюй, моя любимая! Мы тебя будем любить по-прежнему, а щеняток твоих воспитаем. Не бойся!»
– Oh, mon Dieu! – восклицала француженка, – Viola, donc, un etourdi! [103] – а сама смеялась, в тайне восхищенная смелостью и ловкостью этого etourdi.
– Ну, щенки эти по всей вероятности будут таковы, что пристроить их не будет возможности: пудель и боксер не пара – топить придется! – ввернул Олег.
Ася мгновенно выпрямилась, как струнка, и Олег увидел знакомый взгляд разгневанной Дианы.
– Что?! Топить детей моей Лады?! Топить живые пушистые комочки, которые дрожат и плачут? Замолчи, или я тебя возненавижу!
Олег сдвинул свои густые брови.
– Я уже не в первый раз от тебя это слышу; признаюсь, не люблю повторений! Сентиментальным я делаться не намерен тебе в угоду.
Она взглянула на него долгим пристальным взглядом и сказала уже гораздо мягче, но очень серьезно:
– Я хочу, чтобы ты понял: когда мне кого-нибудь жаль, мен точно острием задевают. Недавно у меня заболел в первый раз зуб и, знаешь, боль обнаженного в зубе нерва напомнила мне чувств жалости – та же мучительная острота.
Черные грустные глаза собаки бросили на нее понимающий и ласковый взгляд из под стола: пудель ее безусловно понял.
Олег заявил, что намерен в этот приезд серьезно поработать напильником и сверлом, чтобы произвести намеченную операцию над «леди» – так назывался манекен, торчавший в углу диванной. Олегу пришла блестящая мысль выпилить в этой «леди» дупло и начинить ее тем компрометирующим материалом, который становилось все опаснее и опаснее держать дома. Это были кресты и ордена, визитные карточки и пригласительные билеты к «его» или «ее» превосходительству, а также метрики и фотографии, на которых перемешивались Преображенские, Семеновские и кавалергардские имена и мундиры. Наталья Павловна, несмотря на все уговоры, не желала предать все это огню. «После моей смерти вы можете сжечь все, и пусть это будет тризна по вашей бабушке, но пока я жива – я не разрешаю. Гепеу все равно отлично известно, кто я», – говорила она.
У Аси была своя «опасная» драгоценность: подаренная ей Ниной, уцелевшая в альбомах фотокарточка Олега мальчиком в форме пажа; на карточке этой имелась надпись: «Олег в день поступления в Пажеский корпус». Ася очень любила эту фотографию и держала ее некоторое время в своей комнате на камине, пока Олег не убедил ее, что это слишком рискованно, так как они никогда не могут быть застрахованы от вторжения гепеу. С полгода затем карточка эта пролежала засунутой за картину, и, наконец, было решено передать ее вместе с другими реликвиями на сохранение «леди». Конспирация была настолько оригинальна, что догадка, казалось, могла возникнуть, только если бы агентам гепеу пришла неожиданная фантазия перевернуть несчастную «леди» вниз головой и увидеть при этом следы хирургического вмешательства, а это было маловероятно.
Сразу после завтрака Олег заперся в диванной, вооружившись инструментами, рядом на ломберном столе уже был нагроможден весь тот багаж, который должен был заполнить внутренность манекена, кое-что было добавлено Ниной, посвященной в замыслы Олега.
В этот день, когда все общество собралось к обеду, Наталья Павловна сказала:
– Сообщу вам приятную новость, я ее приберегла к тому моменту, когда мы соберемся все вместе: Леля выходит замуж и сегодня вечером будет у нас со своим женихом.
Мадам рассыпалась радостными восклицаниями, Ася лукаво улыбнулась, говоря: «Я это знаю!»; Олег задал несколько конкретных вопросов. Однако Наталья Павловна никаких подробностей касательно личности жениха сообщить не могла: Леля забегала только на минуту, сияющая, попросила разрешения явиться и так же быстро убежала. Строго говоря, Наталья Павловна уже имела основания относиться с предубеждением к Лелиному жениху: за несколько дней перед тем Зинаида Глебовна со слезами говорила ей, что Стригунчик явно благоволит к новому поклоннику и дело клонится к браку, а между тем юноша из партийной среды и воспитан очень поверхностно. Но поскольку сведения эти сообщены были под секретом, Наталья Павловна никогда не позволила бы себе пролить на них свет. В течение всего обеда разговор вертелся вокруг замечательного события. Уходя работать в диванную, Олег сказал:
– Я, разумеется, предпочел бы увидеть в этой роли Валентина. Помни, Ася, будь осторожна в разговорах, а сюда входить не приглашай.
Молодая пара явилась в девять часов, сопровождаемая Зинаидой Глебовной. Леля в своем единственном более или менее нарядном платье и новых туфлях показалась всем очень хорошенькой и оживленной, с порозовевшими щечками. Геня, подвергнутый предварительной обработке со стороны Лели, снизошел до того, что, здороваясь, поцеловал руку Наталье Павловне. Таким образом, первые минуты прошли вполне благополучно.
– Поздравляю тебя, крошка! Рада твоему счастью! – говорила Наталья Павловна со своей неподражаемой величавой осанкой grande dame, целуя Лелю в лоб. – Садитесь, рассказывайте, когда свадьба?
Желая благополучно миновать вопрос о церковном венчании, Леля поспешила прощебетать, что дата еще не установлена.
– Где вы служите? – спросила Наталья Павловна Геню, и тот, нимало не смущаясь, выложил ей свой цензурный комитет. Наталья Павловна выронила лорнет, и он повис на цепочке из горного хрусталя. Леля завертелась на стуле, но Олег спас положение тем, что перенес разговор на театральный репертуар, и Леля уцепилась за него, как за якорь спасения. Ася предложила выступить с пением. В репертуаре был романс Гретри, который исполняла Леля, и Ася хотела предоставить сестре возможность показать свой голос.
Леля в самом деле хорошо спела в этот вечер – слова отвечали ее настроению.
Il me dit: je vous aime.
Et je sens malgre moi,
Je sens mon coeur, qui bat,
Qui bat, ji n’en sais pas pourquoi! [104]
Наталья Павловна и Зинаида Глебовна смотрели на нее с дивана.
– Наши девочки такие талантливые и тонкие! Они как тепличные цветы! Эта грубая жизнь сомнет их, – шептала, вытирая глаза, Зинаида Глебовна.
– Не споете ли вы теперь Дунаевского? – спросил в эту минуту Геня.
– Хам, хам! Что ему среди нас делать? Обратили ли вы внимание на его манеру обращения со мной? Я не выношу эту манеру.
Наталья Павловна соглашалась величественным и печальным кивком головы. Геня внимательнейшим образом рассматривал интерьер комнаты.
В этот день была продана и уже вынесена из гостиной большая хрустальная люстра, опускавшаяся из плодового букета, вылепленного на потолке. Это существенно изменило вид гостиной, и все-таки комната со своим красным деревом и фарфоровыми свечами в бронзе имела еще очень изысканный облик, а дамы на старинном диване дополняли картину. Юноше казалось, что он смотрит на сцену, где разыгрывается спектакль из стародавней помещичьей жизни: «Старуха на диване ей-же-ей напоминает то ли гончаровскую «бабушку», то ли помещицу из «Рудина». Эк куда угораздило меня затесаться. А впрочем, я ничего против них не имею. Ася эта прехорошенькая, не хуже Леночки, хотя Леночка моя пикантней. Казаринов – персона весьма подозрительная, однако, я и с ним готов бы жить в мире. Чем он мне, спрашивается, мешает? Ходили бы на вечеринки и в кино всей четверкой, а там и на брудершафт, смотришь, выпили… Помешались у нас в Большом доме на контрреволюции, а я теперь выкручивайся».
В это время Ася говорила Леле:
– Я искала тебе цветов, но магазины пусты. Я мечтала тебе поднести букет пурпурной гвоздики.
– Что? Гвоздики? Почему именно гвоздики? – воскликнула Леля.
– Невестам не подносят пурпурных цветов, а только белые, – внесла внушительную поправку Наталья Павловна.
– Но почему же гвоздики? – не успокаивалась Леля.
– Да ведь ты же всегда их любила! Что с тобой, Леля? На что ты обиделась?
– А теперь я эти цветы ненавижу! Запомни!
Стол был уже сервирован, когда мадам обнаружила отсутствие чая в серебряной массивной чайнице и стала взывать к молодежи, чтобы кто-нибудь пощадил ее старые кости и сбегал в магазин. Олег с готовностью поднялся и вышел, забрав с собой пуделицу. Леля начала ловить Славчика, который с радостным визгом бегал по гостиной; увертываясь, ребенок выскочил в диванную, Леля за ним. Геня, тяготившийся чопорными фразами Наталья Павловны, сорвался с кресла и бесцеремонно последовал за невестой.
– Что это у вас? – спросила удивленная Леля и остановилась перед перевернутым манекеном, окруженным опилками. (Случайно ее еще не успели посвятить в тайну.)
– Похоже, что вы, товарищи, конспирацией тут занимаетесь? – добродушно засмеялся Геня.
– Из-за бабушки, – с ноткой жалобы в голосе ответила Ася, – бабушка не хочет расставаться с семейным архивом. Она ничего не скрывает: и в гепеу, и в райсовете отлично знают, что она вдова генерал-адъютанта, однако же могут сказать: зачем мы бережем такие вещи? Вот мы и порешили лучше спрятать.
– Ух, какая девочка чудная, и бант огромный – сейчас улетит, как бабочка! – сказал Геня, беря в руки одну из карточек. – Это уж не вы ли? – прибавил он, обращаясь к Асе.
– Да, я на коленях у папы, – ответила та. Геня взял другую карточку, где была сфотографирована Наталья Павловна в боярском летнике и кокошнике.
– Какая странная одежда! – сказал он.
– Придворная форма, – пояснила Леля.
– Бабушка была фрейлина, – сказала Ася.
Он с любопытством взглянул на ту и на другую и взял еще одну карточку.
– А это, кажется, ваш муж? – спросил он уже с новой интонацией.
Ася, застигнутая врасплох, растерянно молчала.
– Как похож Славчик на эту карточку Олега: совсем такие же глаза, – сказала Леля.
Геня перевернул карточку и прочел надпись.
– Паж, – сказал он и начал перебирать остальные.
– Пойдемте в гостиную к бабушке, – нерешительно сказала Ася.
– А кто эти двое в подвенечном уборе? – со странным упорством продолжал Геня.
– Знакомая дама со своим женихом, – ответила Ася.
– Кавалергард, – сказала Леля, предупреждая вопрос Гени и глядя через его плечо.
– Он поразительно похож лицом на вашего мужа… отец или брат? – спросил опять Геня у Аси.
– Брат, – промямлила та, находя слишком неудобным промолчать во второй раз.
Ни Ася, ни Леля не подозревали, что на этой карточке тоже имеется надпись, но Геня перевернул, и все увидели: «На память о дне нашей свадьбы. Нина и Дмитрий Дашковы».
Геня перевел глаза на Лелю, и она вдруг вспыхнула и отвела свои, как будто в чем-то уличенная.
– Неудобно, что старшие одни в гостиной, – сказала Ася, беспокоившаяся больше всего о том, чтобы Наталья Павловна не сочла невежей Геню и чтобы Олег не рассердился, увидев его перед манекеном.
– Ну, пошли, пошли. Уважимте старуху, – добродушно откликнулся Геня.
За чаем разговор то и дело приближался то к одной, то к другой пропасти, которые удавалось благополучно миновать только благодаря стараниям Лели и Олега, с удивительной находчивостью приходившего на помощь. Радость и оживление Лели потухли с той минуты, как Геня бросил на нее свой взгляд, узнав подлинную фамилию Олега. Ей почудился упрек в этом взгляде, и теперь не терпелось внести ясность в их отношения. Она не могла дождаться конца беседы за чайным столом и вздохнула свободно, только когда все вышли в переднюю. Наталья Павловна произнесла несколько приятных фраз; мать, разумеется, сказала, что если они хотят пройтись пешком, пусть вдвоем, а она сядет в трамвай. И вот они идут рука об руку.
– А ваша кузина очень мила: прехорошенькая и так просто себя держит, – сказал Геня.
– Боже мой! Да как же иначе-то можно себя держать? Так принято, так мы приучены с детства, – возразила Леля.
Они помолчали.
– Геня, – тихо сказала она, и маленькая рука протянулась к нему, – не оскорбились ли вы? Я не собиралась хитрить с вами: я дала себе слово, что доверю вам нашу семейную тайну, чтобы вы знали, с какими людьми имеете дело. Но вчера я об этом забыла, а сегодня… не собралась с духом… Верьте, что ни я, ни Ася никогда не усомнимся в вашей порядочности.
Но он не повернулся к ней и не взял ее руку, глаза его не засветились ей навстречу, когда, прибавляя шаг и словно убегая от нее, он ответил:
– Я на доверие ваше не претендовал и не претендую, но такого пассажа, признаюсь, не ожидал. Можно было предполагать, что все это только нелепое, ни на чем не основанное подозрение…
Леля в изумлении остановилась.
– Как «предполагать»? Как «подозрение»? Да вы разве уже слышали об этом? Кто мог вам говорить?
– Никто ничего не говорил. Я сам сделал некоторые выводы… Бросимте этот разговор, Леночка.
Наступило молчание.
– Отчего у меня вдруг так заныло сердце! – Леля вновь остановилась, и слезы зазвенели в ее голосе.
– О чем вы, Леночка? Бросьте расстраиваться? Какое нам дело до этих людей? У нас своя жизнь, – он опять взял ее под руку. – Послушайте-ка, Леночка, накануне первого мая у нас в клубе вечер – торжественная часть, ужин, вино, танцы. Все будут с девушками, и я хотел привести свою, кудрявую и хорошенькую. Поедет она со мной? Леночка-Леночка, милая девочка, ваша кузина хорошенькая, очень хорошенькая, но «изюминка»-то в вас, а не в ней. Слышали вы такое выражение – «изюминка»?
Леля прижалась к его руке.
– Геня, вы меня в самом деле любите?
– Вот так вопрос! Кабы вы мне не нравились, стал бы я вас приглашать? Я часа бы на вас не потратил! После дома отдыха я еще ни на одну девушку, кроме как на вас, не смотрю, да вот толку-то пока никакого.
– Как никакого толку, если я ваша невеста! Разве этого мало?
– Вы знаете, чего я хочу.
– Почему же непременно теперь? Зачем ускорять события и напрасно терзать меня?
– Улита едет, когда-то будет?
– Да почему же, Геня, почему? Свадьбу можно сделать очень скоро, на церковном венчании я не настаиваю, хоть мне и очень грустно отказаться от него. Ничего не мешает нам стать мужем и женой.
Наступила минутная пауза.
– В ближайшие дни я не смогу к вам заскочить: у меня срочная командировка, а тридцатого вечером заеду, чтобы вместе отправиться на вечеринку. Идет?
– Буду ждать, – ответила Леля и не решилась опять повернуть разговор на задушевную тему, хоть и чувствовала, что не удовлетворена объяснением и какая-то стенка воздвигается между ними.
Тридцатого Геня появился у Лели в шесть часов вечера.
– Вы? – спросила она, выбегая к нему еще в домашней штопанной блузке, – я не ждала вас так рано. Я еще не готова. Мама гладит мне платье.
Он поймал ее за руку и увлек в угол.
– На вечер еще рано… я приехал вас попросить… заехать сначала ко мне… Я не ловелас и не обманщик! Я не стану лживо уверять, что вы уйдете такой же… какой пришли. И все-таки я прошу! В конце концов, я тоже могу обидеться на недостаток доверия то в одном, то в другом… Или вы сейчас поедете ко мне, или пусть все между нами кончено! Вот – как хотите.
– Но почему же так, Геня? Не понимаю ничего!
– Не надо расспросов, Леночка! Боюсь потерять вас – довольно вам? По-видимому, ваши родные вам дороже меня!
– Мои родные тут ни при чем, а отказывать вам я не собираюсь. Объяснитесь яснее.
– Не стану. Мне не объяснения нужны. Вот я увижу теперь вашу любовь! Ну, как?
– Вы так жестко и сухо со мной говорите!
– А вы смотрите не на тон, а на содержание слов!
– А как же… как же потом?
– А потом пойдем в загс – в день, который наметили, если вы ничего не измените, – он сделал ударение на слове «вы». Она пытливо всматривалась в него, чувствуя, что он чего-то не договаривает. И опять ее охватила уверенность, что она перед несчастьем, которое ее подстерегает, стоит у двери совсем близко, стоит и стучит…
– Пусть это будет между нами теперь или не будет вовсе, – повторил Геня, глядя мимо нее.
Что-то трепыхалось в ее груди, как будто туда залетела и билась там испуганная птица. Она закрыла лицо руками.
– Ну, как? Едете или не едете? – приставал он.
Потребовать клятву, что он ее не бросит, показалось ей слишком банально, как-то унизительно. Да и что могла значить клятва для такого человека?
Она помедлила еще минуту.
– Я согласна, Геня… я поеду… Я верю вам… запомните это… Он крепко сжал ее руку.
– Тогда бегите одеваться, а маме вашей скажите, что вечеринка начинается в шесть. Бегите, я подожду.
Когда Леля была готова, Зинаида Глебовна, наблюдавшая за переодеванием, приблизилась поправить на дочери оборку, а потом перекрестила ее со словами:
– Ну, Христос с тобой, моя детка. Повеселись, потанцуй, а я не лягу – буду тебя дожидать.
Пришлось сделать очень большое усилие, чтобы не заплакать и не броситься матери на шею. «Если бы мама только знала!»
…Свершилось! Она уже не девушка! Минута, к которой постоянно тяготело ее воображение, пришла и ушла, и никакого огня, который, казалось ей, должен был ее зажечь и сжечь, она не ощутила – только страх и боль. Ее лучшая драгоценность потеряна – печать невинности стерта, и это совершилось так быстро и просто, и все с самого начала не так, как у Аси. Венчальное платье с длинным шлейфом, белые-белые цветы, свечи и торжественные песнопения – без них все приняло оттенок падения, которое смутно предчувствовала и которого боялась. Почему он не захотел дождаться хотя бы загса? Непонятный каприз омрачил ей неповторимые минуты и поставил ее в зависимость… А тут еще репродуктор выкрикивает: «Будь, красотка, осторожней и не сразу верь». А Геня не понимает всего, чем полна ее душа… и неуместность мефистофельского хохота! Помогая ей одеваться, он шутит, торопит на вечеринку, и совершенно очевидно, что он… не в первый раз! Самого слабого оттенка смущения, растерянности или робости не промелькнуло в нем, хотя он только тремя годами старше ее. В горле у нее стоит комок и только усилием воли она подавляет желание расплакаться.
В переполненном шумном зале стало еще тяжелее. Вот когда довелось сдавать экзамен пройденной в детстве школе воспитания. В десять лет оно было уже прервано, но пример окружающих старших делал свое дело: она дозревала, как помидор, и в этот трудный этап своей жизни уже полностью владела собой и уясняла себе значение каждой интонации, каждого взгляда.
Как часто в воображении она рисовала себе балы: много-много огней, цветы, бриллианты, серпантин, исступленные завывания джаза, «шумит ночной Марсель», дамы в эксцентричных туалетах и красивые, смелые мужчины – весь этот угар своими вакхическми нотами шевелил в ней глубоко скрытый темперамент, приглушенный аристократизмом манер. Те балы, о которых вспоминала мать, ее не привлекали; этикет высшего круга казался ей скучным, замораживающим. Присутствие высокопоставленных особ, эти дамы с шифром, эти матери, наблюдающие в лорнеты за своей молодежью, постоянная настороженность, чтобы не сделать «faux pas» [105], вся эта официальность – должны были, казалось ей, наводить тоску и лишать сладкого яда эти вальсы и pas de cart’ue [106], несмотря на всю изысканность среды и обстановки.
Но здесь, в этой зале, не было ни эксцентричности, ни этикета, а только распущенность; здесь слишком остро не хватало изящества. Мужчины уже слишком мало были похожи на салонных львов, скорее на деревенских парней от сохи. Исключительно не distinguias [107] женщины – расфуфыренные и развязные жирные еврейки из nouveaux riche’ek [108] и пролетарские девицы, державшие носки вместе и пятки в стороны, а толстые руки сжаты в кулачки. Короткие юбки открывали неуклюжие колени, губы у всех были ярко размалеваны, безвкусица в одежде, убожество манер, визгливый беззастенчивый хохот, запах пота и дешевых духов, красные бутоньерки и обилие партзначков – все это действовало удручающе. Это было уже совсем не то, чего бы ей хотелось! И в такую минуту воспринималось особенно болезненно.
Замечал или не замечал Геня все это убожество? Он, правда, шепнул ей:
– Моя Леночка лучше всех.
А в общем, был весел и чувствовал себя, по-видимому, в родной стихии. Веселостью своей он в какой-то мере выказывал безразличие к тому, что произошло час назад между ними, и это оскорбляло ее в самых тонких чувствах.
Пришлось встать, когда пили тост за товарища Сталина.
С опущенными глазами, стараясь ничем не выразить кипевшего в ней негодования, она выпила за изверга, а Геня в каком-то глупом восторге еще повторял слова тоста!
Он опрокидывал рюмку за рюмкой и подливал ей, требуя, чтобы она выпила непременно до дна, и это было досадно и скучно. Видя, что он становится все развязнее и развязнее, она пыталась удерживать его:
– Геня, не пейте больше! Геня, довольно! – и обрадовалась, когда начались танцы.
Однако после нескольких фокстротов он потащил ее в буфет, где опять спросил портвейна. Усаживая ее, он как будто случайно коснулся ее груди, а наливая ей вино, почти обнял ее.
– Геня, ведите себя прилично, или я тотчас уеду домой, – сказала она, окидывая его недружелюбным взглядом. – Помните золотое правило: джентльмен может пить, но не может быть пьян.
Геня, разумеется, стал уверять, что он не пьян, совсем не пьян.
Не было вальса с веселыми выкриками «Les dames au milieux!» [109], «A une colonne!» [110] и «Valse generate!» [111]. Эти команды были ей знакомы еще по детским балам. Не было танго, которое ей не пришлось танцевать еще ни разу в жизни, только тустеп и фокстрот, которые танцевали, безобразно прижимаясь друг к другу и покачиваясь из стороны в сторону.
– Ты чего это, Геня, не знакомишь нас со своей девушкой? Себе приберегаешь? Пошли теперь со мной, гражданочка. Я этак в обнимку, – услышала она вдруг заплетающийся голос и, обернувшись, увидела пьяную красную физиономию и распахнутую на волосатой груди рубашку.
– Благодарю. Я с незнакомыми не танцую, – сдерживая негодование, ответила Леля и уцепилась за Геню.
– Что вы, Леночка, мы тут все знакомы! Это наш завхоз, отличный парень. Пройдитесь с ним, а я сбегаю в буфет вам за шоколадкой.
– Нет, Геня. Я вас прошу проводить меня домой. Я очень устала, меня ждет мама, а вы можете снова вернуться и танцевать хоть до утра, – и так как завхоз уже ретировался, прибавила: – Я не желаю танцевать с подобным типом: он едва на ногах держится, разве вы не видите? Нет, Геня: вы сначала проводите меня, а потом пройдете в буфет.
Он повиновался ее повелительному тону, но как только они оказались в такси, он, словно изголодавшись по ней, схватил ее в объятия, ощупывая жадными руками ее маленькие груди, которые ей не приходилось стягивать бюстгальтером, так они были миниатюрны.
– Геня, Геня, nous ne sommes pas seules!! [112] – прошептала она, забывая, что он не понимает по-французски, и отстраняя его; но он сжал ее еще сильнее.
– Вы только не вздумайте прогонять меня! Я еще не успел на вас порадоваться, посмаковать. Обещайте, что ваша любовь у меня останется, что бы ни случилось, – бормотал он заплетающимся языком.
– Геня, перестаньте! Мы не одни. Потом поговорим.
– Нет, теперь, а то я ночь не буду спать. Вчера, Леночка… вчера… у меня был неприятный день… Мне это тяжело, честное ленинское! Уж этот мне Шерлок Холмс – человек со стальными глазами! Ему охота по службе выдвинуться, а я тут при чем?
Сердце Лели внезапно похолодело.
– Что? Что? Человек со стальными глазами? – пролепетала она.
– А вы обещайте, что не разлюбите! – продолжал бормотать Геня. – Ну да может быть она не узнает… Я вас спрашиваю: где тут моя вина? Я сам пострадавший: помешали моему счастью с девушкой… Я вас спрашиваю…
– Геня! Геня! Кто помешал? О ком вы говорите? О ком? – в ужасе восклицала Леля: страшная мысль занеслась над ней. Но он, свернувшись клубком, соскользнул словно куль муки к ее ногам.
Шофер в эту как раз минуту затормозил перед домом Лели.
– Ну, девушка, кавалер ваш, видать, совсем растаял, размокропогодился! Как нам теперь быть с ним? В отрезвиловку, что ли, доставить?
Но Леля, вся заледенев от страшного подозрения, не понимала, о чем он говорит.
– Господи, Господи! Что же это! – повторяла она, хватаясь за голову.
– Да ничего, протрезвится! А вот кто мне теперь платить будет? Есть ли у вас деньги, девушка?
Сообразив, наконец, о чем говорит шофер, Леля стала растерянно шарить у себя в сумочке и в карманах, где, к счастью, неожиданно отыскала то, что было нужно. Протянув деньги шоферу, она попросила доставить Геню по его адресу, а сама бросилась к подъезду, словно убегая от погони.
– Человек со стальными глазами… Боже мой! Один только и есть такой человек. Один. Предательство!
Накануне первого мая, сразу после работы – утренняя смена кончалась в три часа – Олег помчался на вокзал, в восторге от мысли, что может провести дома двое с половиной суток. Пришлось забрать с собой Маркиза, которого слишком жалко было оставлять в голоде и одиночестве.
В Ленинграде, выскочив вместе с собакой на ходу из трамвая, он забежал в гастроном на углу купить Асе и Славчику по пирожному. «Вот обрадуются мои птенчики! Скорей бы увидеть их лица! Уж пущу же я пух из моей перепелки!» И едва он это подумал, как тут же в магазине увидел ее: она стояла спиной к одному из прилавков, а в руках у нее были довольно безобразные бумажные розы. Она тоже увидела его и быстрым движением тотчас же спрятала цветы за спину. Это было достаточно красноречиво, чтобы понять, в чем дело.
– Отдай розы! – сказал он, поспешно приблизившись и стискивая ее руку. – Без возражений. На нас уже поворачиваются! Выходим.
В луче яркого весеннего солнца, брызнувшего на них при выходе из магазина, глаза ее испуганно и растерянно поднялись на него.
– Так вот оно что! Ты продаешь цветы! Да неужели уже дошло до этого? Ты, стало быть, от меня скрываешь свои затруднения? О, какой в этом упрек мне! Зачем ты присылаешь в Лугу то булку, то масло? Они мне вовсе не нужны. Мне во сто раз приятней сидеть на одном хлебе, чем видеть потом мою жену торгующей на улице, – и он швырнул в лужу бумажный букет.
Глубокая обида отразилась в ее лице.
– Как ты смел? Мадам просидела над этими розами весь вечер, а тетя Зина потратила два дня, чтобы ее выучить! На что ты негодуешь? Разве я сделала что-нибудь плохое? Ведь продает же цветы тетя Зина уже десять лет!
– Очень жаль, что твоей тете Зине приходится это делать. Лелю она, однако, с цветами не посылает. Молодой женщине стоять у стенки в магазине или на улице – в этом есть что-то недопустимое, невозможное для такой мимозы, как ты. Первый попавшийся мужчина пристанет к тебе с гнусными предложениями.
– Вовсе нет! Это все твои предрассудки старорежимные!
– Пусть так! Довольно того, что я не желаю и не позволяю. Отныне я в Луге ем один хлеб, но ты больше с цветами не выйдешь. Бьюсь об заклад, что Наталья Павловна не знает об этих проделках: это вы с мадам вдвоем обмозговали!
Она молчала.
– Ася, пойми и то, что любой милиционер, накрыв тебя с цветами, имеет право по советским порядкам схватить тебя за шиворот, приволочь в отделение и запереть, а потом в 24 часа выслать.
– Меня и в моей комнате могут точно также схватить и выслать! – жалобная нота прозвенела в ее голосе. – Что же делать, если не хватает того, что ты приносишь и что могу заработать уроками я? Ведь и хлеб, и булку, и сахар приходится докупать по коммерческой цене около булочных с рук у тех, кто захочет продать! Я никогда не жалуюсь, но откуда же взять деньги?
– Ася, не плачь на улице! Дома поговорим.
Но она все-таки продолжала, прицепляясь к его руке:
– Ты еще не все знаешь! У нас новая беда: вчера бабушку вызвали в часть и взяли у нее подписку о невыезде. Это ведь почти всегда означает ссылку!
Олег остановился.
– Подписка о невыезде? Да, это означает, что о ней решается дело. Я давно этого опасался! Но какая жесткость! Человеку скоро семьдесят! Как это приняла Наталья Павловна?
– Наружно бабушка спокойна. Говорит: придется уехать – уеду. А мадам очень расстраивается; она говорит, что не отпустит бабушку одну и уедет с ней.
– Героическая женщина ваша мадам! Славчик здоров?
– Здоров. Ты так спокойно разговариваешь, точно тебе все равно и до бабушки, и до того, что мы скоро окажемся врозь.
– Господь с тобой, Ася! Ну откуда ты это взяла?
– Так спокойно говоришь, как о чем-то обыкновенном! А я сегодня целый день плачу, – всхлипывала она.
– Чего же ты от меня хочешь? Чтобы я тоже плакал и ломал руки? Этого не дождешься! Я не плакал, когда узнал о гибели собственной матери, хотя мне тогда было столько же лет, сколько теперь тебе. А впрочем, если бы это могло нам помочь, я, может быть, и заплакал бы вместе с тобой, но ведь слезами не поможешь. Ася, пойми: если что нужно теперь, то только мужество!
– Все мужество да мужество! Всю жизнь я только это и слышу! Еще дядя Сережа говорил: будь мужественным оловянным солдатиком. А я вот устала от этого мужества!
– Устала? Бери пример с Натальи Павловны: ты в 22 год устала, а ей – 70, она потеряла всех детей одного за другим, а вот как держится перед новой угрозой. Наталья Павловна – истинная аристократка, а тебя кем прикажешь считать? Неужели я должен отнести мою Кису к разряду «гнилой интеллигенции»? – он говорил это, открывая ключом дверь.
– Папа! – зазвенел тотчас на всю квартиру детский голос. Славчик выбежал из гостиной и, подхваченный Олегом, прижался бархатной щечкой к его щеке.
Стол уже был накрыт к обеду, как всегда белоснежной скатертью со всеми необходимыми принадлежностями вплоть до салфеток в кольцах и трех тарелок у каждого прибора: опускаться решительно не желали в этом доме. Приложившись к ручкам Натальи Павловны и француженки и обменявшись с ними несколькими словами по поводу новых угроз и тех мер, которые следовало принять, Олег пошел в ванную, предвкушая удовольствие встать под душ, но опять неожиданно для себя натолкнулся там на Асю: она сидела на краю ванны с печально склоненной головкой и распущенной косой.
– Что ты здесь делаешь, дорогая? Ты точно сестрица Аленушка, окликающая братца Иванушку… Идеальное издание Аленушкиного лица. Ася, да ты опять плачешь! Уж не больна ли ты?
– Нет, нет… не больна, а только… только… я очень боюсь за бабушку. Я не смогу быть больше мужественной, я вдруг увидела наше бессилие: удар – выпрямимся, залижем раны, снова удар… опять из последних сил наладим жизнь, и снова… Когда же конец? У меня такое чувство, что наше гнездо разоряют. А ты стал слишком суров в последнее время, ты, может быть, разлюбил меня?
– Что ты! Что ты, родная! Никогда еще я не любил тебя так, как теперь! Но бывают минуты, когда с человеком, который падает духом, следует заговорить решительно и даже строго – только и всего! Прости, если я тебя обидел, моя чудная девочка. Ну, улыбнись же! – но она закрывала лицо руками, и он увидел, что сквозь тонкие пальчики текут слезы. Кто-то толкнул Олега – это пудель протискивался к своей хозяйке, большие черные глаза собаки тревожно и соболезнующе устремились на Асю, но та не изменяла положения.
– Теперь горе даже то, что могло бы быть счастьем, теперь все горе, все. Мне жалко нас всех, мне жалко самое себя… – шептала она сквозь слезы.
– Да что же все-таки случилось, Ася? Какое еще осложнение или горе? Посмотри, я около тебя на коленях, не мучай меня и свою верную Ладу, скажи нам, – она молчала, глядя в пол; нахмурившись, он молча всматривался в нее… – Кажется, я догадываюсь… Ася, беременность, может быть? – и взял ее руку.
Она кинула на него быстрый пугливый взгляд из-под ресниц и снова их опустила, на щеках остановились две крупные слезинки.
– Я угадал. Но разве это уж такое горе? Сейчас, конечно, очень трудный момент, я понимаю… И все-таки: неужели мы с тобой будем считать это несчастьем? Слезы… а слезы какие-то соленые, горькие… я проглотил вместе с поцелуем. Ага, улыбнулась! Твоя улыбка как радуга после дождя. Ася, послушай: а что если там девочка, дочка?
Она, все еще всхлипывая, прижалась к его груди.
– Так ты рад! А я ведь не решалась тебе сказать, я еще никому не говорила. Помнишь, когда ты так резко… о щенятах? Я уже тогда о себе знала, но побоялась заговорить, я подумала, что ты пошлешь меня в больницу на этот страшный fausse-couche.
– Да что ты, девочка моя, никогда в жизни! Разве я такой изверг? Разве я не люблю детей? С каких пор ты стала меня бояться, Ася? И почему ты так виновато смотришь? Ты – моя святая, не знающая соблазнов! Это я во всем осложняю твою жизнь и вместе с тем так мало могу быть полезен теперь своей семье. Мысль, что ты вынуждена бегать по урокам и плохо питаться мне покою не дает… и все-таки не будем унывать, Ася, пусть, наперекор всему, новый ребенок будет счастьем для нас!
Наталья Павловна уже больше четверти часа сидела за столом перед супницей, поджидая молодую пару, и это было нарушением; неписаного семейного этикета. Лицо старой дамы еще осунулось, и мраморный профиль заострился под короной серебряных волос, но олимпийское спокойствие не изменяло ей. Француженка, оставшаяся несмотря на свои 50 лет непоседой, сгорала от нетерпения и любопытства и, наконец, нашла предлог выскочить из-за стола и произвести розыски; вернувшись, она таинственным шепотом доложила, что молодые заперлись в ванной, где по всей вероятности целуются… Но старая дама со своим строгим целомудрием не выносила намеков и полунамеков на что-либо интимное…
– Нет, Тереза Львовна, Олег слишком хорошо воспитан, чтобы целоваться с Асей по углам, когда он знает, что я его жду! – безапелляционно заявила она и перехватила своей рукой крошечную лапку Славчика, который барабанил ложкой по столу, сидя на высоком креслице. Вошел Олег, еще с мокрыми волосами, и сел, извиняясь за опоздание; француженка опять вскочила и в одну минуту оказалась в спальне, где нашла Асю перед зеркалом. Мадам тотчас заметила ее покрасневшие веки.
– Et bien, ma petite Sandrillione? [113] – дипломатически окликнула она.
Ася начала рассказывать о брошенном в грязь букете, но нервы ее настолько развинтились, что тут же расплакалась. Против ожидания, мадам пришла в восхищение.
– Он не мог иначе реагировать, крошка! Нечем расстраиваться! Я бы, напротив, сочла себя оскорбленной в том именно случае, если б мой муж разрешал мне такие вещи! Каждый благородный человек должен был возмутиться! Это будет наш маленький секрет – только и всего! – твердила она по-французски, целуя свою любимицу.
После обеда Олег засел за письма Пешковой и Карпинскому, которые он составлял от лица Натальи Павловны, с просьбой заступиться перед органами политуправления за семидесятилетнюю больную вдову; Наталья Павловна должна была их переписать собственной рукой. Желая поднять присутствие духа у окружающих, Олег разработал план действий на случай, если повестка все-таки придет: Наталья Павловна поедет сначала с мадам, Ася останется кончать учебу и распродавать вещи и приедет позднее, обменяв ленинградские комнаты на комнаты в том городе, где будет Наталья Павловна.
– У меня только «минус»: к Луге я не прикреплен и надеюсь, что мы сможем поселиться все вместе, – говорил он, великолепно сознавая всю шаткость этих позиций. Тем не менее, ему все-таки удалось несколько восстановить равновесие, и он с радостью заметил, что Ася приободрилась.
Часов около восьми вечера Олег, сидя на диване рядом с женой, доказывал ей, что великолепно может без всякого ущерба для собственного здоровья еще и еще ограничить расходы на собственную персону в Луге.
– Ни в коем случае не присылай мне больше таких роскошей, как сыр и ветчину и лучший сорт чаю, – говорил он.
Ася подняла головку:
– Я этого не посылала: у тебя воображение разыгрывается.
– Как нее не посылала? А помнишь, через Елизавету Георгиевну, когда она навещала меня в Луге?
– Через Елочку я не передавала ничего!
Они с удивлением переглянулись.
– Елочка, стало быть, захотела нам помочь! – сказал Ася.- Это так на нее похоже: подсунуть незаметно от чужого имени. Ты видишь теперь, что напрасно называл ее сухой. Как жаль, что у нее нет своей семьи, своего счастья! – и, положив голову на плечо мужа, продолжала, понизив голос: – Знаешь, она ведь любила в юности, еще когда была сестрой милосердия в Крыму. Это был раненый офицер, он погиб от репрессии красных, а она не из тех, чтобы забыть и полюбить другого, она до сих пор полна им одним и плачет каждый раз, когда заговорят о нем; он подарил ей раз духи «Пармскую фиалку», и она до сих пор бережет как самую большую драгоценность этот флакон и ту косынку, которую он залил, пытаясь ее надушить.
Олег вдруг взял ее руку:
– Не рассказывай. Не будем касаться чужих тайн, – он быстро встал. – Пойду выкурю папиросу.
– Он никогда не курил в комнатах, а всегда выходил в кухню или в переднюю.
Итак, она любила его! Любила и, кажется, любит, эта замкнутая молчаливая девушка! Сколько выдержки, сколько такта! За что она меня полюбила? Я был достаточно безобразен, лежа пластом, весь в бинтах. Хорош герой романа! Жалела, вероятно! А жалость в чистой женской душе, по-видимому, большое творческое начало – семена, приносящие прекрасные цветы!
Перед ним вереницами закружились образы… Вот она – юная, девятнадцатилетняя, в переднике с красным крестом, в длинной сестринской косынке. Он вспомнил ее застенчивую заботливость, тихий голос, осторожные руки, гордую головку… Но эта крымская трагедия, на фоне которой выступала она и ее незамеченная, неоцененная любовь, была залита кровью… Воспоминания были так болезненны, что лучше было их не касаться агония белогвардейского движения, за которой тянулся призрак расстрела на тюремном дворе…
Он нахмурился и, отбросив папиросу, вернулся в спальню.
Ася стояла на подоконнике, заглядывая в форточку.
– Дождь моросит, тихий, теплый, весенний. Теперь все зазеленеет, – сказала она ему с улыбкой, как будто дождь этот обещал благодатную перемену не цветам и листьям, а измученным людям. – Тучка проходящая… вот уже радуга! Если бы на этом причудливом облаке с янтарным оттенком вдруг показался Светлый Дух, но не грозный Архангел с трубой, призывающий на Суд – я не хочу возмездия, – другой, весь исполненный любви! И пусть бы его увидели одинаков и праведные и неправедные, и верующие, и атеисты; может быть, тогда люди бы покаялись и кануло в вечность все зло… Как ты думаешь?
Но он думал совсем о другом и сказал:
– Не хочешь ли пройтись со мной к Елизавете Георгиевне Мы, право же, слишком мало внимательны к ней. Принесем е хоть букет цветов.
Ася соскочила с окна и с готовностью схватилась за шляпку. Тонкий профиль ее лица под широкими полями соломенной шляпки всегда напоминал ему лучшие портреты эпохи ампир, но модуляции этого лица при всей их искренности, были иногда так неуловимы и тонки, что не поддавались расшифровке, сколько бы он не вглядывался в поднявшиеся на него глаза…
На улицах пахло распускающимися тополями, душисты липкие ветки которых продавали на каждом углу, запах их навсегда связался в памяти обоих с этим незабываемым последним счастливым вечером.
К одиннадцати они уже вернулись домой, но Ася настолько устала, что отказалась от чая, желая скорее лечь. Олег поднял ее с дивана и на руках перенес на постель.
– Когда ты с нами, я ничего не боюсь, я опять счастлива! – лепетала она, опускаясь на подушку. – Только бы не разлучаться с тобой и со Славчиком.
– А дочка? О дочке-то ты и забыла? Смотри, чтобы непременно была дочь. Славчик похож на меня, а твои тончайшие черты остались неповторенными. Я хотел бы назвать дочку Софьей в памяти моей матери. Будем водить ее в коротких платьицах, а на головку ей завязывать огромный бант – так одевали когда-то мою сестренку.
Она блаженно улыбалась:
– Спасибо, милый! – и глубокая нежность зазвенела в ее голосе. – Я виновата, я сама вижу, что стала слишком легко расстраиваться. Не знаю, что со мной теперь: я везде вижу только боль и горе! Вот голуби прилетают клевать пшено, которое я сыплю им на карниз; среди них есть один с выцарапанным глазом, он такой несчастный! А окружающие здоровые птицы его толкают и щиплют вместо того, чтобы пожалеть. Голуби могут быть так жестоки – как это грустно! Мне все время грустно теперь! – и он устало закрыла глаза.
Он сидел около нее и гладил ее руку и перламутровые пальчики, не решаясь тревожить ее поцелуями: она казалось ему такой утомленной и бледной… Куда девались розы на этих щеках? Лоб был совсем прозрачный, на висках сквозили голубые жилки… Изо дня в день капельными гомеопатическими дозами разъедающая тревога западала в эту недавно еще детски-жизнерадостную душу!
– Святая Цецилия, – сказал он, – если даже существует вечная жизнь, мы с тобой и тогда не встретимся: я – нераскаянный грешник, а ты…
Ася открыла глаза.
– Молчи! Не смей так говорить. Ты придешь туда же, где буду я, иначе я счастлива не буду. Почему-то я уверена, что умирая, услышу колокольный звон и увижу белые тени, которые поют «Осанна» и «Свят, Свят, Свят»! Мне иногда уже мерещится… Наверное, очень большая дерзость думать так!
И опять закрыла глаза…
«Это мерещится тебе, – подумал он, – а мне только узкоглазый киргиз, который метится в мое сердце», – и опять взглянул на нее: «Засыпает моя весталочка. Ей до сих пор непонятны те желания, которые треплют меня грешного. Не буду спугивать ее сон. Она, конечно, считает меня лучше, чем я есть. Конечно, воображает, что до нее я не знал женщин и был целомудрен до 30 лет… А что, если б она узнала, что по моему приказу расстреляно 8 человек? Она готова плакать над котенком и птицей… Разлюбила бы она меня? Нет, не разлюбила бы, огорчилась только… Рассказать? Покаяться? Зарыдать у ее ног?»
Это желание уже несколько раз подымалось со дна его души.
Он чувствовал, что нежность к Асе в нем разрастается до чудовищных размеров. Может быть это происходило потому, что в первый раз он со всей ясностью увидел то душевное напряжение, в котором она пребывала за эти три года союза с ним. Жалела обычно она его – так уже повелось, хотя он никогда не взывал к ее жалости; жалела за прошлое и как бы уже заранее за будущее. Сострадание ко всему живому было ей органически свойственно; сама же она всегда была оживленной, щебечущей, улыбающейся и казалась счастливой; ее усталость и ее растерянность только в этот вечер вдруг обнаружились, и сострадание к ней с небывалой силой вошло к нему в грудь как новый аспект – такой же полноправный, как мужская страсть и рыцарские благоговение и преданность. Сострадание это отчасти было подготовлено мыслями о «горе России» а отчасти событием, разыгравшимся в Луге накануне этого дня. Олег задумал извлечь пользу из своих ежедневных скитаний по лужским лесам и привезти с собой к обеду дичь, пользуясь дружескими услугами Маркиза. Лесник, мимо избушки которого он час проходил, одолжил ему ружье, и он отправился на охоту. У Маркиза были свои планы, и очень скоро он выгнал на поляну зайца.
«Давно не стрелял… Эх, маху дам!» – подумал Олег, прицеливаясь. Но заяц бежал странно медленно и почти не увертывался. Выстрел Олега повалил его. Приблизившись, Олег увидел издыхающую зайчиху, около которой копошились с жалобным писком только что родившиеся крошечные зайчатки, мелькали их длинные ушки и еле заметные хвостики. Олег невольно остановился; Маркиз остановился тоже и взглянул на хозяина значительным понимающим взглядом. «Что мы с тобой наделали! Ну, и изверги же мы после этого!» – сказал, казалось, взгляд собаки. Умирающая мать оперлась о лапку и стала облизывать ближайшего детеныша. Олег отвернулся и пошел прочь.
«Вот почему она так тихо бежала, бедная! У нее уже начинались роды, а мы ее так немилосердно загоняли!» – он вспомнил Асю беременной и тот беспомощный взгляд, который она бросила на разлившийся ручей; вспомнил ее письма о новорожденном сыне и слишком маленьких сосочках… потом вспомнил свою рану – ему тоже довелось убегать от опасности в те как раз минуты, когда было мучительно каждое движение! Денщик помогал ему встать, повторяя: «Пропали, коли не дойдем». И он с отчаянным усилием подымался, делал, шатаясь, несколько шагов и снова опускался на землю…
Бывают минуты, когда живое существо, пораженное болью или слабостью, зависит полностью от великодушия и внимания окружающих. Кто хоть раз оказался в таком положении – болезнь ли, рана ли, беременность ли, – тот не может забыть отношения к себе. В такие минуты равнодушие, небрежность или любопытство не легче жестокости. Он такую минуту пережил, но не научился милосердию!
Зайчата эти переплетались теперь в его мыслях с будущими щенятами Лады, которых он заранее осудил на смерть, и этим так опечалил свою молодую жену!…
Вечер этот принес целый ряд открытий: обострившаяся, угрожающая трудность положения, усталость Аси, новый ребенок, любовь Елочки…
Пробило час, потом два – он не мог уснуть под давлением этих болезненных впечатлений и лежал на спине, заложив руки за голову и напряженно глядя в темноту… Внезапно из передней донесся пронзительный резкий звук, который он мог бы сравнить только с трубой Архангела в Судный День! Уж не стоял ли в самом деле на том оранжевом облаке невидимый для них Архангел?
Тот только, кто жил под эгидой Сталина, – тот только понимает, что такое звонок среди ночи. От одного ожидания его устают, замучиваются и раньше времени гибнут человеческие сердца! Такой звонок – вестник несчастья, разлуки, крушения всех надежд… Такой звонок… Счастлив тот, кто его никогда не слышал и не ожидал из ночи в ночь.