Глава 17

Сонар вошёл в ткани птицы, и картинка развернулась передо мной слоями, знакомыми и одновременно чужими.

Птичья анатомия — не человеческая, не бурундучья, она имеет свою логику и архитектуру. Полые кости, пневматизированные для лёгкости. Мощный киль грудины, к которому крепятся лётные мышцы. Система воздушных мешков, дублирующих лёгкие.

Левое крыло. Плечевой сустав — вывих.

Головка плечевой кости выскочила из суставной впадины и уехала вперёд и вниз, натянув связки до предела. Ниже — лучевая кость. Закрытый перелом в средней трети, без смещения, слава богу, но с трещиной, которая при неосторожном движении могла разойтись.

Не смертельно. Но без вправления и фиксации Ворон не полетит. Ни завтра, ни через неделю. А если оставить как есть — сустав зарастёт в неправильном положении, и не полетит уже никогда.

— Вывих плеча и перелом лучевой, — сообщил я. — Вправлять буду сейчас. Обезболить тебя мне нечем — у меня нет птичьих дозировок, а человеческие дозы тебя убьют.

Ворон хмыкнул. Или каркнул. Звук был где-то посередине.

— Лекарь, мне триста двадцать семь лет. Я пережил чуму, две войны, императоров с реформами и четыре месяца в клетке. Думаешь, меня напугает вывих?

— Нет. Но предупредить я обязан.

— Предупредил. Давай.

Я посмотрел на Ордынскую которая изумленно наблюдала за нашим разговором.

— Лена, подержи его. Корпус, не крыло. Обхвати мягко, но крепко. Когда я дёрну — он рванётся, это рефлекс. Не отпускай.

Ордынская подвинулась ближе. Её руки, ещё подрагивавшие после биокинетического жгута, легли на тело Ворона — одна на спину, другая под грудь. Ворон покосился на неё, но не дёрнулся. Принял. То ли потому что доверял, то ли потому что сил сопротивляться уже не осталось.

Я взял крыло. Левой рукой зафиксировал лопатку, правой обхватил плечевую кость чуть ниже сустава. Птичьи кости под пальцами ощущались совсем не так, как человеческие — тоньше, легче, с какой-то хрупкой упругостью, как у фарфоровых трубочек.

Угол. Тяга. Ротация.

Одно движение — быстрое, точное, без лишней силы. Смещённая головка скользнула по краю впадины, упёрлась, и я довернул на два градуса. Щелчок. Глухой, мягкий, ощутимый больше пальцами, чем ушами.

Ворон каркнул коротко и резко.

Один-единственный звук, вырвавшийся сквозь сжатый клюв и всё. Тело напряглось в руках Ордынской, когти скребанули по пелёнке, перья на загривке встали дыбом. А потом моментальное расслабление. Потому что боль от вывиха уходит в ту же секунду, когда сустав встаёт на место. Это одно из немногих состояний в медицине, где облегчение наступает мгновенно, без оговорок и лагов.

— Дыши, — сказал я. — Сустав на месте.

Ворон повернул голову. Чёрный глаз уставился на меня. Зрачок пульсировал, медленно расширяясь — болевой шок откатывал, адреналин схлынул.

— Больно? — спросил я.

— Терпимо, — отрезал Ворон. Помолчал. — Бывало хуже.

Не сомневаюсь. У существа, пережившего чуму и четыре месяца в клетке, порог боли калиброван по другой шкале.

Теперь фиксация. Перелом лучевой кости требовал иммобилизации, а вправленный сустав покоя. Гипс на птичье крыло я накладывать не собирался, да и нечем было. Но в реанимационном чемодане нашлось то, что нужно: жёсткая термопластическая шина, которую обычно используют для фиксации пальцев. Размер как раз для вороньего крыла.

Я отрезал кусок шины, размягчил его, обжал вокруг сломанной кости, повторяя контур. Сверху бинт. Тонкий, эластичный, несколько витков вокруг крыла, потом к телу, фиксируя всю конструкцию в прижатом положении. Птичий аналог повязки Дезо, если угодно. Принцип тот же, что у людей: обездвижить, дать срастись, не позволять дёргаться.

Ворон терпел. Молча, стоически, только когти скрежетали по столику при каждом витке бинта. Когда я закончил и закрепил повязку, крыло было плотно примотано к телу, и Ворон стал похож на… пингвина. Нахохленного, злого, безмерно оскорблённого в лучших чувствах пингвина.

Он посмотрел на себя. На перебинтованное крыло. На белые витки бинта, контрастирующие с чёрными перьями.

— Унизительно, — констатировал Ворон.

— Зато эффективно. Три недели, и перелом срастётся. Не трогай повязку и не пытайся расправить крыло.

— Три недели, — повторил Ворон тоном человека, которому объявили тюремный срок. — Пушистый мне за это заплатит. Я, между прочим, летел с его тушкой в клюве через засаду. Мог бы, между прочим, не лететь. Мог бы, между прочим, сидеть в тёплом грузовике и клевать хлебные крошки.

— Но не сидел.

Ворон замолчал. Покосился на спящего Фырка. И ничего не ответил, потому что отвечать было нечего. Не сидел. Полетел. Выбрал, и выбор этот сказал о нём больше, чем любые слова.

Мой взгляд зацепился за правую лапу.

Браслет. Тот самый, который я заметил ещё в микроавтобусе. Теперь, вблизи, при свете лампы и через линзы лупы, я разглядел его в деталях.

Металлический обруч, плотно облегающий цевку, — тусклый, серый, матовый, без блеска. На внешней стороне — мелкие знаки, вырезанные с точностью, которая не бывает ручной.

Руны. Я не разбирался в рунической магии так, как Серебряный, но даже мой неспециализированный Сонар улавливал исходящее от браслета холодное, давящее поле. И оно было неприятное, как постоянная головная боль, ноющая на грани сознания.

— Что за дрянь? — спросил я, кивнув на браслет.

Ворон посмотрел на свою лапу. И выражение в его глазах изменилось. Усталость, боль, раздражение — всё ушло. Осталась ненависть.

— Руны подавления, — произнёс он, и голос его стал глуше, тяжелее, будто каждое слово приходилось выталкивать через невидимый барьер. — Демидовская работа. Блокирует Искру на корню. Я в этом ошейнике четыре месяца сидел. Ни исцеления, ни астрального зрения, ни связи с больницей. Даже думается тяжелее, как сквозь вату. И даже не пытайся снять, лекарь. Если кусачками полезешь — оторвёт лапу вместе с Искрой. Руны завязаны на плоть. Режешь металл — режешь меня.

Я смотрел на браслет, и внутри поднималось то медленное, тяжёлое чувство, которое не было гневом. Гнев горяч и быстр. Это было холоднее. Спокойнее. Хуже. Расчётливая, методичная ярость хирурга, который видит перед собой не проблему, а последствия чьего-то сознательного решения причинить вред.

Демидов. Если это тот самый… Человек, который стоит за всем этим. Архивариус? Или работает на него? Тот ли это Демидов? Ладно, позже буду его опрашивать. Сейчас не время и не место.

— Я лекарь, — сказал я, — а не слесарь. Разберёмся в стационаре. Найдём того, кто разбирается в рунах лучше меня.

Ворон посмотрел на меня. Долго. Оценивающе. Три века за этим взглядом — три века людей, которые наверно обещали и не выполняли, помогали и предавали, спасали и бросали.

— Ладно, — сказал он наконец. — В стационаре так в стационаре.

И устроился на столике рядом с Фырком, подогнув здоровое крыло. Закрыл глаза. Клюв спрятал в перья на груди.

Через десять секунд он спал.

Муромский Диагностический центр вынырнул из-за поворота, как крепость из тумана. Бетонные стены, широкие окна, логотип над входом, освещённый дежурными фонарями. Привычный вид, который сегодня означал для меня нечто большее, чем обычно: безопасность.

Сергеич вкатил скорую во двор через хозяйственные ворота и остановился у приёмного покоя. Сирена оборвалась, и тишина после неё показалась оглушительной.

Двери приёмника распахнулись прежде, чем я успел выбраться из салона.

Кобрук стояла на крыльце. За её спиной — двое санитаров с каталкой, дежурная медсестра с папкой и Коровин, который, судя по раскрасневшемуся лицу и мокрым волосам, примчался из душевой, не успев толком вытереться.

— Докладывай, — бросила Кобрук вместо приветствия. Глаза сканировали машину, считывая детали быстрее любого аппарата: кровь на ступеньке салона, два реанимационных чемодана, Тарасов, склонившийся над носилками внутри.

— Один тяжёлый, — ответил я, спрыгивая на асфальт. — Нейроконтузия третьей степени. Тарасов стабилизировал, но нужна реанимация. Интубирован, магнезия и дексаметазон введены. Ещё четверо лёгких — ссадины, ушибы, носовые кровотечения. Они следом, своим ходом, на микроавтобусе.

Кобрук кивнула. Санитары уже подкатили каталку к задним дверям. Тарасов внутри расцепил фиксаторы носилок и начал выкатывать Корнеева. Бледное лицо менталиста проплыло мимо меня — закрытые глаза, интубационная трубка, пластырь, фиксирующий её у рта, фиолетовый синяк, расплывшийся от переносицы к вискам.

— Реанимационный бокс два, — распорядилась Кобрук. — Нейромониторинг, вызвать Воронова для анестезиологического сопровождения.

Тарасов пошёл с каталкой. Его спина, прямая и собранная, исчезла в дверях приёмника, и я на секунду позволил себе то, чего не позволял последние сорок минут, — благодарность. Молчаливую, необъяснимую, глубокую. Глеб Тарасов. Человек, который делает свою работу так, что тебе не нужно оглядываться.

— Анна Витальевна, — я понизил голос. — У меня в салоне ещё двое. Не люди.

Кобрук посмотрела на меня. Складка между бровей углубилась.

— Мой фамильяр. И ещё один, хранитель Владимирской больницы. Оба ранены, оба стабилизированы. Мне нужна тихая палата, куда никто не сунется. И Ордынская рядом — на мониторинге.

— Кабинет команды, — решила Кобрук мгновенно. — Замок, жалюзи, кушетка. Лена караулит. Ключ только у тебя и у меня.

Я кивнул. Правильное решение. Кабинет команды в Диагностическом центре — маленький, тесный, заваленный бумагами, но с замком, с окном во внутренний двор и, главное, с дверью, которую не откроешь без ведома хозяина. Это не ординаторская в которой отдыхают. Это своего рода место для сна и работы, для тех кто остался на дежурстве. Для двух раненых духов — идеальный стационар.

Я вернулся в салон скорой. Фырк спал на пелёнке, свернувшись в комок, — дыхание мерное, грудная клетка поднимается и опускается с частотой, которую я одобрял. Ворон дремал рядом, нахохлившийся, перебинтованный, с клювом в перьях.

Я взял пелёнку с Фырком. Бережно, как несут стеклянную ёлочную игрушку. Уложил его на сгиб левой руки, прижав к груди. Сто восемьдесят граммов. Сто восемьдесят граммов, из-за которых я сорвался на обледеневшую трассу, орал на Сергеича и шил вену толщиной с нитку в качающемся салоне скорой помощи.

Ворон, когда я потянулся к нему, открыл один глаз.

— Я сам, — буркнул он и, тяжело переступая когтистыми лапами, перебрался мне на правое предплечье. Вцепился. Когти прокололи ткань халата и вошли в кожу. Больно, но терпимо. Я не дёрнулся, потому что для Ворона это был не захват — это была хватка существа, привыкшего к тому, что опора может исчезнуть в любой момент.

Через приёмник — быстрым шагом, мимо стойки, мимо санитаров, мимо Коровина, который при виде ворона на моей руке и рыжего комка на другой открыл рот, закрыл, снова открыл, но не произнёс ни слова. Разумный выбор.

Коридор Диагностического центра. Лестница на второй этаж. Кабинет — третья дверь налево.

Ключ. Замок. Щелчок.

Внутри — привычный беспорядок: стол, заваленный историями болезней, две кушетки у стены, жалюзи на окне, запах кофе из забытой чашки на подоконнике. Я опустил Ворона на спинку стула — он перехватился когтями и уселся, покачиваясь, как нахохленная статуэтка. Фырка уложил на кушетку, подстелив чистое полотенце из шкафчика.

Ордынская вошла следом. Тихо, как тень. Она выглядела так, будто её пропустили через отжим стиральной машины — круги под глазами, красные белки, бескровные губы. Но стояла прямо и смотрела на меня ожидающе.

— Лена, — сказал я. — Садись. Дыши. Никуда не уходи. Следи за обоими. Если пульс Фырка упадёт ниже ста пятидесяти или дыхание станет неровным — немедленно зови. Ворону принеси воды, если найдёшь мисочку. И никого не пускай, кроме меня.

Ордынская кивнула. Молча подвинула стул к кушетке, села и положила ладони на колени — так сидят часовые, готовые к долгому дежурству. Она не спросила «надолго». Не спросила «а что происходит». Просто заняла пост.

Я задержался в дверях. Посмотрел на Фырка — спит, дышит, жив. На Ворона — дремлет на спинке стула, перебинтованный и злой на весь мир, но в безопасности. На Ордынскую — бледную, измотанную, несгибаемую.

— Спасибо, Лена, — сказал я. Тихо. Не как начальник подчинённой, а как человек человеку.

Она чуть подняла уголки губ. Не улыбка — намёк на неё. Этого хватило.

Я закрыл дверь. Повернул ключ. И пошёл по коридору.

В ординаторской пахло кофе и йодом. Сочетание, от которого любой медик чувствует себя как дома, даже если дом — это комната три на четыре с люминесцентной лампой и столом, на котором нет свободного сантиметра.

Кобрук уже была здесь.

Она сидела во главе стола, выпрямившись, сцепив руки перед собой, и напоминала председателя военного трибунала за пять минут до начала заседания. Перед ней стоял стакан с водой, к которому она не притронулась. Рядом лежала папка с бумагами, которую она тоже не открывала. Потому что ей не нужны были бумаги. Всё, что нужно, уже было у неё в глазах. Тяжёлое, сосредоточенное, цепкое внимание руководителя, который понимает: штатная ситуация закончилась.

Напротив неё — Рогов.

Старший менталист группы Серебряного выглядел так, будто его пережевала и выплюнула мясорубка. Пластырь на разбитой скуле. Припухший левый глаз, который заплывал всё больше с каждой минутой.

Бурая дорожка от крови на верхней губе — подсохла, но Рогов не удосужился умыться. Или не нашёл сил. Руки лежали на столе, и пальцы подрагивали мелкой, нервной дрожью, которую менталист пытался скрыть, но не мог — нейроконтузия не спрашивает разрешения.

Но глаза были живыми. Злыми. Цепкими, как у бойцовой собаки, загнанной в угол, но не сдавшейся. Рогов был похоже из тех людей, которых можно избить, обстрелять и бросить на обочине, но нельзя сломать.

Я закрыл за собой дверь. Плотно. Щёлкнул замком. Подошёл к раковине, открыл кран, сунул руки под струю. Горячая вода потекла по пальцам, смывая засохшую кровь — бурундучью, воронью, человеческую. Три вида крови за одно утро.

Я вымыл руки. Вытер полотенцем. Повесил полотенце на крючок.

Потом сел за стол.

Усталость навалилась разом, как мешок с песком на плечи. Последние два часа я работал на адреналине. Это топливо, которое позволяет бегать, оперировать, кричать и принимать решения за долю секунды.

Адреналин кончился. Вместо него пришло другое: холодная ясность, в которой каждый факт занимал своё место с огромной точностью.

Факт первый: элитная группа Серебряного, четыре менталиста, обученных, подготовленных, вооружённых, была перехвачена на подъезде к Мурому. Не случайно. Не по ошибке. Целенаправленно.

Факт второй: засада была организована профессионально. Артефакторная метель, перекрывшая дорогу. Фура поперёк полосы. Ментальные удары невероятной силы. Это не работа одиночки. Это операция.

Факт третий: кто-то знал, что группа едет. Знал маршрут. Знал время. Знал состав. А знать это мог только тот, кто имел доступ к информации Серебряного.

— Анна Витальевна, — голос Рогова вклинился в мои мысли. Хриплый, севший, но деловой. — Мне нужно связаться с Москвой. Мы потеряли транспорт, Корнеев в коме, миссия провалена. Серебряный должен знать.

Я посмотрел на него.

— Серебряный не берёт трубку, — ответила Кобрук. — Я звонила два часа назад. Абонент вне зоны действия сети.

Рогов моргнул. Информация вошла в него, как скальпель в ткань, и по тому, как изменилось его лицо — мышцы вокруг глаз напряглись, челюсть стала жёстче, — я понял, что менталист осознал масштаб.

— Никто никуда не звонит, — сказал я, и мой голос прозвучал ровно, без повышения, без команды, но с тем весом, который Тарасов называл «тоном, после которого стулья не скрипят». — Пока я не пойму, какого чёрта происходит.

Тишина. Лампа гудела над столом, и её звук казался оглушительным.

Кобрук молчала. Она знала меня достаточно долго, чтобы понимать: когда я говорю этим голосом — лучше дать мне договорить.

Я перевёл взгляд с Рогова на Кобрук и обратно. Медленно, давая каждому из них почувствовать вес того, что будет сказано.

— В моей больнице лежит магистр с чужой меткой на ауре, — произнёс я. — Мой фамильяр, которого я считал пропавшим, только что спас вашу группу ценой собственной крови. А на федеральной трассе, в десяти километрах от моего Центра, из ментальных орудий расстреливают элитную группу ментальных специалистов.

Я помолчал. Секунду. Ровно столько, чтобы каждое слово дошло и улеглось.

— А теперь, господин менталист, — я откинулся на спинку стула и посмотрел Рогову в глаза, — выпейте чаю, выдохните и расскажите мне всё. Кто вас ждал на трассе. Сколько их было. Чем били. И главное — кто знал, что вы едете.

Рогов посмотрел на меня.

В его заплывающих глазах сменялись эмоции — раздражение, усталость, привычка подчиняться только своему руководству, и поверх всего — понимание. Мужское понимание того, что он сидит в чужой больнице, разбитый, без связи, без транспорта, с человеком в коме за стеной.

И единственный, кто сейчас может ему помочь, — это лекарь с тяжёлым взглядом и руками, которые два часа назад зашили бурундука, а могли бы, при необходимости, и менталисту вправить мозги.

Он потянулся к кружке с чаем.

Медленно, обхватив обеими ладонями, будто грея пальцы у костра. Чай был больничный — крепкий, тёмный, заваренный в том жестяном чайнике, который стоял в ординаторской со времён, прошлой смены. Кобрук молча пододвинула сахарницу, молча села обратно. Она умела молчать так, что молчание работало лучше любого приказа.

Лёд в полотенце, прижатом к носу менталиста, подтаивал. Капли стекали по ткани, капали на стол, и Рогов не обращал на них внимания. Он собирался с мыслями. Я видел это по глазам — зрачки двигались, перебирая воспоминания, как хирург перебирает инструменты перед операцией. Выбирая, с чего начать.

— Для начала, — Кобрук нарушила тишину первой, и голос её звучал ровно, по-деловому, с той интонацией, которой она разговаривала с проверяющими и чиновниками. — Для протокола. Полное имя, должность, основание для присутствия в Муроме.

Рогов отнял полотенце от носа. Посмотрел на Кобрук, оценил и, видимо, счёл достойной прямого ответа.

— Рогов Константин Валерьевич. Старший оперативник Третьего отдела при Канцелярии магистра Серебряного. Группа сопровождения «Конвой-четыре». Цель — транспортировка пациента Величко из Центральной Муромской больницы в защищённый стационар. Основание — личный приказ Серебряного, устный, от вчерашнего вечера.

Он произнёс это казённым, уставным тоном, каким докладывают начальству, и мне на секунду показалось, что передо мной не избитый человек с заплывшим глазом, а офицер на построении. Привычка. Вбитая в позвоночник дисциплина, которую не выбивают ни ментальные удары, ни контузия.

— Хорошо, — сказала Кобрук. — Рассказывайте.

Рогов отпил чай. Поставил стакан. И начал.

— Мы выехали из Владимира в четыре тридцать утра. Четыре человека, два микроавтобуса. Стандартный протокол парной транспортировки: головная машина — разведка, замыкающая — основная сила. Корнеев вёл головную, я — замыкающую. Маршрут согласован с Серебряным лично, проложен по федеральной трассе М-7, через Судогду, далее по объездной к мосту через Оку. Расчётное время прибытия — шесть ноль-ноль. Погода — минус восемь, слабый снег, видимость удовлетворительная. Ничего необычного.

Он говорил размеренно, фактологично, как пишут рапорт. Но я замечал, как между фразами проскальзывали паузы, в которых Рогов заново переживал то, что рассказывал. Тело помнило. Мышцы помнили. Контузия ещё гуляла по нервным волокнам, и каждое воспоминание отдавалось в нём физически.

— На сорок третьем километре от Мурома, примерно в пять двадцать, мы вошли в зону, — Рогов поднял глаза. — Вошли — неправильное слово. Нас затянуло. Метель началась не постепенно. Она включилась, как рубильник. Секунду назад — чистая трасса. Следующую — белая стена. Видимость упала до нуля.

Кобрук слушала, не шевелясь. Пальцы сцеплены, спина прямая, лицо непроницаемое. Только глаза сужались с каждой фразой, и я знал, что за этим сужением идёт работа: Анна Витальевна просчитывала последствия.

— Я сразу понял, что это не погода, — продолжил Рогов. — Запах. Озон и что-то палёное. Артефакторная сигнатура. Наша аппаратура — рации, навигация, защитные контуры на машинах — начала искрить и глохнуть. Как будто кто-то накрыл нас электромагнитным куполом. Корнеев по внутренней связи успел передать: «Ловушка, щиты в ноль», — и в ту же секунду ударили.

— Чем? — спросил я.

Рогов посмотрел на меня. В его здоровом глазу мелькнуло нечто, похожее на уважение к вопросу.

Загрузка...