Глава 5

Час. Ровно час понадобился Зиновьевой, чтобы провести полное обследование Миланы Раскатовой, и если бы существовала Олимпийская медаль за скорость сбора анамнеза, Александра взяла бы золото с отрывом в три корпуса.

Я сидел за столом в ординаторской, подперев кулаком подбородок, и смотрел, как Зиновьева раскладывала передо мной бланки с результатами. Она делала это с тем особым ритуальным тщанием.

Система. Порядок. Контроль. Зиновьева и хаос существовали в разных Вселенных и не имели точек пересечения.

Семён стоял рядом, чуть за моим правым плечом, и я чувствовал его присутствие, как чувствуют сквозняк из неплотно закрытой форточки — неназойливо, но постоянно. Он был тих, сосредоточен, и обида, кипевшая в нём полчаса назад, отступила на задний план, вытесненная профессиональным любопытством.

Хороший знак. Значит, лекарь в нём всё-таки сильнее племянника.

— Илья Григорьевич, — начала Зиновьева, и голос её звучал ровно. Фанатка, влюблённая в голос Раскатовой, исчезла бесследно, уступив место клиницисту. — Тут чисто. Биохимия — хоть в космос отправляй. Печёночные трансаминазы в идеале, АЛТ — девятнадцать, АСТ — двадцать два. Креатинин — шестьдесят восемь. Билирубин общий — одиннадцать. Электролиты в норме: калий четыре и два, натрий сто сорок один, кальций два и четыре. Глюкоза натощак — четыре и семь. Общий белок — семьдесят три. Если бы я не знала, что передо мной двадцатилетняя девушка с графиком, который убил бы лошадь, я бы сказала, что эти анализы принадлежат человеку, который живёт в санатории и питается по расписанию.

Она сделала паузу и перешла к следующему бланку.

— Гормоны. Кортизол — верхняя граница нормы, шестьсот двадцать наномоль. Для человека, который даёт по три концерта в неделю, спит по четыре часа и живёт на кофе — это даже удивительно хорошо. Тиреотропный гормон — два и одна десятая. Свободный Т4 — шестнадцать. Пролактин — двести восемьдесят. Всё в коридоре нормы. Инсулин — восемь. Идеально.

Она положила последний бланк поверх остальных и посмотрела на меня.

— ЭКГ, — закончила Зиновьева, и её тон стал чуть мягче, словно она извинялась за то, что не нашла ничего интересного. — Синусовая тахикардия, девяносто ударов в минуту, ритм правильный. Электрическая ось не отклонена. Интервалы в норме. Зубцы — учебник кардиологии, иллюстрация к главе «Здоровое сердце молодой женщины». Ни одной экстрасистолы за время записи.

— Как я и думал, — сказал я и откинулся на спинку стула. В позвоночнике что-то хрустнуло — тихо, по-стариковски, напоминая о том, что тело, в котором я обитаю, хоть и молодое, но за последние месяцы изношено не хуже, чем у сорокалетнего хирурга после двадцати лет ночных смен. — Истощение, кофеин, нервное перенапряжение. Классическая картина: молодой организм, который загнали, как скаковую лошадь, и он начал спотыкаться на ровном месте. Обмороки на фоне ортостатической гипотензии, панические атаки, суженное сознание. Ничего, что не лечилось бы неделей сна, нормальным питанием и отменой всех стимуляторов.

Зиновьева кивнула, но в её кивке мне почудилась тень разочарования. Она надеялась на загадку. На что-нибудь редкое, сложное, достойное её интеллекта и Центра. А получила переутомление. Банальность, от которой не напишешь статью и не прочитаешь доклад на конференции.

Семён молчал.

Я это заметил не сразу, а когда заметил — насторожился. Семён Величко, человек, который обычно комментировал каждый анализ с энтузиазмом телеведущего кулинарного шоу, молчал. Стоял рядом со мной, смотрел на бланки, и его лоб был нахмурен складкой, которую я за почти полгода совместной работы научился читать как открытую книгу: Семён думал. Не просто думал — сомневался.

— Что? — спросил я, повернувшись к нему. С интересом. Потому что интуиция ученика — вещь, которую нельзя игнорировать, даже если учитель уверен в диагнозе. Особенно если учитель уверен в диагнозе.

Семён замялся. Переступил с ноги на ногу, потёр переносицу — жест, который он явно подхватил от меня, хотя сам этого не осознавал.

— Илья… — начал он, и голос его звучал неуверенно. — Может, я лезу не в своё дело, и тогда скажи, я заткнусь. Но когда Александра собирала анамнез… Раскатова упоминала одну вещь. Она назвала это «трепыханием».

— И когда это ты успел это узнать? — спросил я. — Ты же весь день неотрывно следуешь за мной.

— Отбегал за кофе, — не моргнув глазом ответил Семён. — И услышал. Но это не главное. Главное, что она говорит, что это случается не всегда. Не каждый день. Но когда случается — она это чувствует очень отчётливо. Описала так: «В гримёрке завязывала шнурки на кроссовках, сидела на корточках, потом резко встала — и в груди как будто птица забилась. Не просто быстро застучало, а именно забилось, затрепыхалось, как-то неправильно, сбивчиво, и длилось секунд пять-семь, а потом отпустило». Может… — он посмотрел на меня и, набравшись смелости, произнёс: — Может, Холтер повесить? Вдруг пароксизмальная аритмия? Она же не каждый день проявляется. Обычная ЭКГ может её не поймать. Может, нужно суточное мониторирование?

Зиновьева подняла бровь — еле заметно, на миллиметр, но для неё это было эквивалентом аплодисментов стоя. Семён заметил чужой симптом, который она пропустила. Или, вернее, не пропустила, а отфильтровала как незначительный. А он — нет.

Я не стал отмахиваться. Повернулся к нему, посмотрел прямо в глаза — серьёзно и кивнул.

— Мысль здравая, Сеня.

Он моргнул. Чуть расслабился. Плечи, которые были подтянуты к ушам в ожидании разноса, опустились на полсантиметра.

— Но смотри сюда, — я взял ленту ЭКГ и развернул её на столе, придерживая края пальцами. — Интервал QT — четыреста десять миллисекунд. Норма. Если бы у неё был синдром удлинённого QT, мы бы видели значения за четыреста пятьдесят, а то и за пятьсот. А это — прямой путь к пируэтной тахикардии и внезапной сердечной смерти. Нет этого. Дельта-волны нет — значит, синдром WPW мы исключаем. Нет добавочного пучка проведения, нет механизма для пароксизмального трепетания.

Я провёл пальцем по кривой, отмечая каждый зубец.

И главное. Я смотрел её сердце Сонаром. Стенки миокарда, клапанный аппарат, проводящая система, от синусового узла до волокон Пуркинье. Всё идеально. Если бы там была органика — аритмогенная дисплазия, гипертрофическая кардиомиопатия, миокардит, что угодно — я бы увидел. Сонар не врёт. Он показывает ткани так, как они есть, без поправки на субъективность.

Семён слушал внимательно, но я видел — он не до конца убеждён. В его глазах оставалась тень, маленькая, упрямая, как заноза под ногтем.

— А «трепыхание» при резком вставании, — продолжил я, — это классическая ортостатическая тахикардия. Давление упало — сосуды не успели компенсировать — пульс рефлекторно скакнул — сердце на секунду потеряло ритмичность. Девочка худая, обезвоженная, с пустым желудком, на ногах весь день. Удивительно не то, что у неё «трепыхнуло». Удивительно, что она вообще на ногах стоит.

Я посмотрел на него.

— Но, Семён, — добавил я и выдержал паузу, потому что это было важно, и я хотел, чтобы он запомнил. — Что ты сделал — правильно. Ты услышал пациентку. Не отмахнулся от её слов, не списал на капризы, не проигнорировал субъективную жалобу на фоне объективно нормальных данных. Это навык. Хороший навык. Держи его. Просто в данном случае объяснение проще, чем кажется.

Семён кивнул. Медленно, обдуманно. Занозу из глаз он не вытащил, но убрал её поглубже, туда, где она не мешала, но и не терялась. Хорошо. Пусть сидит. Пусть колет. Сомнение — лучшее лекарство от самоуверенности.

— Готовьте выписку, — сказал я, поднимаясь из-за стола. — Пропишем витаминный комплекс, магний, лёгкое седативное на ночь и строгий режим сна — не менее восьми часов в сутки, желательно десять. Рекомендации: снизить нагрузку, убрать кофеин, добавить белковую пищу. Штальберг поворчит, но переживёт. Пойдемте, я сам сообщу диагноз.

Зиновьева потянулась к планшету, уже набирая текст выписного эпикриза.

Семён промолчал.

Палата люкс.

Мягкое освещение. Шторы. Кровать. На прикроватной тумбочке — графин с водой, стакан, и свежий номер какого-то глянцевого журнала, который кто-то из медсестёр положил, видимо, решив, что поп-звезде он будет кстати.

Журнал лежал нетронутым.

Милана сидела на кровати, обхватив колени руками, в той же позе, в которой я видел её в приёмном покое. Худи натянуто до подбородка, очки сняты, тёмные, длинные, чуть вьющиеся волосы рассыпались по плечам.

Без очков и сценического макияжа она выглядела моложе своих двадцати. Семнадцать, может, шестнадцать. Девочка-подросток, забравшаяся на кровать с ногами и пытающаяся стать как можно меньше.

Охранники остались за дверью. Я настоял на этом. Вежливо, но непреклонно, объяснив старшему из них, что в палате лекарь разговаривает с пациентом, а не с аудиторией, и что присутствие трёх шкафов в чёрных костюмах не способствует доверительной атмосфере.

Старший посмотрел на меня сурово, но подчинился.

Я вошёл в палату, Семён — следом, на полшага позади.

— У меня для вас хорошие новости, Милана Андреевна, — начал я. — Вы здоровы. Абсолютно. Все анализы в норме, сердце работает как часы, органы в порядке. Ваше состояние — результат переутомления. Вашему телу просто нужен отдых. Нормальный сон, нормальная еда, и через неделю вы забудете обо всех обмороках.

Я ожидал облегчения. Выдоха, расслабленных плеч, благодарной улыбки — стандартную реакцию человека, которому только что сказали, что он не умирает. За две жизни в медицине я видел эту реакцию сотни раз, и она была одинаковой у всех: от генерала до дворника, от аристократа до бездомного. Человек, узнавший, что здоров, светлеет лицом.

Милана не посветлела.

Она подняла голову. И то, что я увидел в её глазах, было не облегчением.

Паника.

— Здорова? — переспросила она, и голос её изменился. Исчез грудной тембр, исчезла хрипотца и ирония. Остался голый, рваный, дрожащий звук. — Вы издеваетесь?

Она выпрямилась на кровати, опустив ноги на пол, и её тело напряглось, как пружина. Руки, секунду назад обнимавшие колени, теперь сжимали край матраса с такой силой, что пальцы побелели.

— Я умираю, — произнесла она, и каждое слово было отдельным, тяжёлым, падающим, как камни в воду. — Я это чувствую. Каждый день. Каждый концерт. Каждый раз, когда выхожу на сцену, я не знаю, вернусь ли за кулисы на своих ногах или меня вынесут. Это не переутомление. Переутомление — это когда хочется спать. А у меня… у меня внутри что-то ломается. И вы говорите мне — «здорова»?

Я стоял и слушал, потому что в её голосе было нечто, что заставило мой внутренний радар — тот, который не имел ничего общего с Сонаром и работал на опыте, а не на магии — тихо, настойчиво подать сигнал.

— Анализы не врут, — ответил я. — Мой осмотр тоже. Я понимаю, что ваши ощущения пугают вас, и я не говорю, что они ненастоящие. Они настоящие. Но их причина может быть не там, где вы думаете. Страх смерти — один из самых частых симптомов панических атак. Человеку кажется, что он умирает, он чувствует это всем телом, но объективно…

— Плевать мне на ваши объективно!

Она вскочила с кровати. Рывком, как подброшенная пружиной. Худи задралось, обнажив худые руки — тонкие запястья, выступающие вены, кожа такая бледная, что казалась полупрозрачной.

— Плевать мне на ваши анализы, на ваши кардиограммы, на вашу биохимию! — голос набрал громкость, и в замкнутом пространстве палаты он зазвучал с мощью, от которой завибрировал графин на тумбочке. Голос певицы, привыкшей заполнять стадионы. — Я пою. Я беру верхнюю «си», ту самую, на которой весь зал встаёт, и у меня темнеет в глазах! Не кружится голова, не ноги подкашиваются — темнеет! Как будто кто-то выключает свет! Сердце не бьётся — оно захлёбывается! Оно пропускает удар, два, три, а потом бьёт так, что рёбра трещат! Это не паника! И не кофеин! Я знаю своё тело, доктор, я живу в нём двадцать лет, я пою в нём с семи, и я знаю, когда оно работает правильно, а когда нет! — она остановилась, задыхаясь, и глаза её блестели, но не от слёз — от ярости. Ярости человека, которому в очередной раз не верят. — Я. Не. Сумасшедшая.

Семён за моей спиной не двигался, не дышал.

А я стоял и думал.

Не о том, что она сказала. О том, как она это сказала.

Истерички требуют внимания. Они кричат, плачут, заламывают руки, театрально падают на кровать и прижимают ладонь к лбу. Их цель — вызвать сочувствие, заставить суетиться вокруг себя, получить подтверждение собственной исключительности.

Они играют.

Даже когда им кажется, что они не играют, они играют. Потому что истерическое расстройство — это, по сути, перманентный спектакль, в котором больной является одновременно и актёром, и зрителем.

Милана не играла.

Она требовала спасения. Это было в глазах — ужас, который я видел в глазах пациентов, чувствующих приближение смерти. Тело не умеет так врать. Тело знает.

Странно.

Психоз? Соматоформное расстройство? Ипохондрия на фоне истощения? Возможно. Вероятно. Статистически — наиболее вероятно.

Но.

«Когда шнурки завязывала… резко встала… птица забилась…»

«Беру верхнюю „си“… темнеет в глазах… сердце захлёбывается…»

Два триггера. Наклон вперёд — и резкое выпрямление. Пение — на высокой ноте. Оба — с физическим усилием. Оба — с изменением внутригрудного давления.

Или я действительно что-то упускаю?

Но что может спрятаться от Сонара? Многое, конечно. Однако крупные и наиболее явные поражения он видит. А у нее не было ни одного симптома, указывающего на что-то крупное.

Значит — психосоматика и паника. Значит — седативные и сон.

Значит.

Я сделал шаг к ней. Лобовая атака не сработала и нужен обходной манёвр.

— Хорошо, — сказал я, и голос мой стал мягче. — Я слышу вас, Милана Андреевна. Я не говорю, что вы сумасшедшая. Я говорю, что сегодняшние анализы не показали органической патологии. Но медицина — не фотография. Одного снимка бывает недостаточно. Мы оставим вас до утра. Я дам вам лёгкое успокоительное, вы выспитесь — по-настоящему выспитесь, не четыре часа между перелётами, а нормально, в тишине, в темноте, в горизонтальном положении. А завтра…

Я не закончил фразу, подбирая нужные слова.

— Завтра посмотрим на вас свежими глазами, — сказал я. Обтекаемо. Некорректно. Не по-моему.

Милана стояла напротив, тяжело дыша, и смотрела на меня. Ярость ушла. Не вся, но первый порыв иссяк, и на его месте проступила усталость.

Она села обратно на кровать. Медленно, осторожно, контролируя каждое движение, словно боясь, что тело подведёт.

— Завтра, — повторила она тихо, и в этом слове было столько неверия, что оно повисло в воздухе, как дым. — Все говорят «завтра». Завтра посмотрим. Завтра проверим. Завтра разберёмся. А потом снова «здорова, идите домой, выпейте чаю».

Она подтянула колени к груди и обхватила их руками.

— Я была у семи лекарей, мастер Разумовский. У семи. В Москве, в Петербурге, в Казани. Все говорили одно и то же. Все смотрели анализы, пожимали плечами и выписывали витамины. А я продолжаю падать.

Она спрятала лицо в коленях, и голос её стал глухим, сдавленным.

— Его благородие фон Штальберг, сказал, что вы — лучший. И я увидела свет в конце тоннеля. Надежду, что хоть кто-то поймет, что я действительно чувствую. Я просто хочу, чтобы кто-нибудь мне поверил.

Семён за моей спиной еле слышно перевёл дыхание.

А у меня внутри — там, где диагност спорил с интуитом, а логика бодалась с чутьём — что-то шевельнулось. Маленькое, незаметное, похожее на камешек, попавший в ботинок: не больно, но игнорировать невозможно.

Семь лекарей. Все сказали — здорова. Все пожали плечами. Все выписали витамины. И я — восьмой — только что сделал ровно то же самое.

Восьмой.

Неприятная цифра.

Милана подняла голову.

— Не надо мне успокоительного, — произнесла она, и её голос стал тихим. — Не надо мне ваших витаминов. Не надо ваших «завтра посмотрим». Я уезжаю.

Она спустила ноги с кровати и уперлась ладонями в матрас, готовясь встать.

— Милана Андреевна, — я шагнул к ней. — Послушайте. Я не отмахиваюсь. Давайте…

— Вы такие же шарлатаны, как и все остальные, — перебила она, и в этих словах не было яда. Был пепел. Сгоревшая надежда. — Та же улыбочка. Те же анализы. Тот же диагноз — «переутомление». Только вывеска другая. Мне барон обещал чудо, а получила я очередное «попейте водички и отдохните». Спасибо. Было познавательно.

Она оттолкнулась от матраса и встала. Рывком. Всем телом.

Полшага.

Она успела сделать полшага.

И мир остановился.

Я видел это. Видел в реальном времени, но мозг воспринимал происходящее покадрово, как замедленную съёмку, потому что так работает адреналин: он не ускоряет тебя, он замедляет всё остальное.

Кадр первый: Милана стоит, опираясь на правую ногу, левая в воздухе, корпус чуть наклонён вперёд, инерция движения несёт её к двери.

Кадр второй: Лицо. Цвет уходит из него мгновенно, за долю секунды, и становится серым. Тем серым, который в медицине называют «цвет земли» и который означает одно: кровь перестала поступать в мозг.

Кадр третий: Глаза. Фиалковые радужки закатываются вверх, под веки, и остаются желтоватые белки, с красной сетью лопнувших капилляров. Рот открывается, но звука нет. Беззвучный крик, как в немом кино. Воздух вошёл в лёгкие, но голосовые связки не сработали, потому что мозг, управляющий ими, уже отключился.

Кадр четвёртый: Падение. Она упала как манекен, у которого перерезали все нити одновременно. Вертикально. Плашмя. Лицом вниз. Тело перестало быть телом и стало предметом.

Я был рядом с ней раньше, чем она коснулась пола. Не помню, как преодолел два метра, — просто в одну секунду стоял у кровати, а в следующую уже был на коленях. Рефлексы — они не думают, они действуют.

Перевернул её на спину. Голова мотнулась безвольно, как у тряпичной куклы. Кожа под моими пальцами была холодной и влажной — мгновенный, ледяной пот, который выступает, когда периферические сосуды схлопываются в попытке сохранить давление для центральных органов.

Пальцы на сонную артерию. Два пальца, указательный и средний, на угол нижней челюсти, чуть ниже уха, в ямку между грудинно-ключично-сосцевидной мышцей и трахеей. Место, где пульс чувствуется даже при низком давлении.

Секунда.

Две.

Три.

Тишина под подушечками моих пальцев. Ни удара, ни толчка, ни вибрации. Сонная артерия — главная магистраль, по которой кровь идёт к мозгу — молчала.

Сердце Миланы Раскатовой не билось.

— Остановка⁈ — голос Семёна. Он уже стоял на коленях по другую сторону от Миланы, руки на её грудине, готовый к компрессиям. Среагировал быстрее, чем я ожидал. Молодец.

— Качай! — рявкнул я. — Тридцать компрессий, глубина пять сантиметров, темп сто двадцать в минуту. Я за дефибриллятором!

Семён вскинул руки, сцепил пальцы и обрушил основание ладони на грудину Миланы. Первая компрессия — грудная клетка просела, я услышал характерный хруст хрящей — нормально, так должно быть, рёбра гнутся, это не перелом, это физика, это правильно. Вторая. Третья. Ритмично, мощно, без пауз. Семён качал прямыми руками, от плеча, не от локтя. Механически, как поршень. Сердце не хочет биться само — значит, мы будем бить за него.

Я вскочил и бросился к двери.

Коридор. Длинный, белый, бесконечный коридор, и реанимационная тележка стоит в двадцати метрах, у поста медсестры. Двадцать метров. Пять секунд бега. Пять секунд, в течение которых единственный кровоток в теле Миланы обеспечивают руки Семёна.

Я бежал, и в голове, параллельно с адреналиновым грохотом, работал аналитик.

Как?

Здоровое сердце. Абсолютно здоровое. Клапаны — норма. Миокард — норма. Проводящая система — от синусового узла до пучка Гиса и волокон Пуркинье — всё на месте, всё работает, всё проводит. Коронарные артерии — чистые, эластичные, без единой бляшки. Никаких аномалий, никаких паразитов, никаких магических вмешательств.

Я видел это своими глазами.

Почему она умирает⁈

Реанимационная тележка. Красная, на колёсах, с дефибриллятором наверху — жёлтый чемоданчик с экраном и двумя утюгами-электродами. Я схватил её за ручку и погнал обратно, колёса загрохотали по линолеуму, и где-то в глубине коридора кто-то из медсестёр крикнул «Что случилось⁈», но я не ответил, потому что отвечать было некогда.

Палата. Дверь настежь. Милана на полу. Семён над ней — лицо красное, мокрое от пота, зубы стиснуты, руки ходят поршнем: девятнадцать, двадцать, двадцать один…

Я упал на колени рядом, рванул дефибриллятор с тележки, откинул крышку. Экран мигнул, загорелся зелёным. Включил. Схватил электроды.

— Стоп! Руки!

Семён отдёрнул руки. Я прижал электроды к груди Миланы — один под правую ключицу, второй под левый сосок, по аксиллярной линии, — и уставился на экран.

Линия побежала по монитору.

И то, что я увидел, заставило мой желудок провалиться куда-то в область таза.

Фибрилляция желудочков. Хаотичная, мелковолновая, безнадёжная электрическая буря вместо нормального ритма. Сердце не стояло — оно дёргалось, конвульсировало, билось в агонии, как рыба на берегу, но не качало кровь, потому что хаос не может качать. Хаос может только убивать.

— Разряд! Двести джоулей! — я нажал кнопку зарядки, и дефибриллятор завыл набирающим обороты генератором. Семён отодвинулся, не дожидаясь команды — знает протокол, молодец, хвалить буду потом, если будет потом.

Индикатор заряда добежал до отметки. Зелёный свет. Готов.

— Отошёл! Разряд!

Я вдавил кнопки на электродах одновременно.

Тело Миланы дёрнулось — резко, коротко, как от удара. Плечи оторвались от пола на сантиметр и рухнули обратно.

Экран.

Линия…

Прямая. Плоская. Мёртвая.

Асистолия. Разряд конвертировал фибрилляцию, но не в синусовый ритм — в ничто. Сердце замолчало полностью. Даже хаотичная дрожь прекратилась. Тишина на мониторе. Тишина в груди.

* * *

Щель между шкафом и потолком была узкой, пыльной и пахла мышами. В другое время Фырк оценил бы иронию: дух-хранитель с трёхсотлетним стажем, советник целителей, ментальный сканер высшей категории — прячется в пыли от человека, потому что его тело теперь весит сто восемьдесят граммов и не умеет проходить сквозь стены.

Но сейчас было не до иронии.

Сердце колотилось с частотой, при которой любой кардиолог схватился бы за дефибриллятор. Лапки, прижатые к пыльным доскам, дрожали мелкой дрожью, которую Фырк не мог контролировать, как не мог контролировать дыхание — частое, рваное, со свистом, потому что бурундучьи лёгкие не были рассчитаны на такой уровень стресса.

Внизу, в кабинете, происходило следующее.

Демидов сидел за столом, в напряженной позе. Рядом с ним стояла накрыта клетка. Прошаренный пацан оставил все в том же виде, как все и было и сбежал.

Затем Демидов достал из кармана телефон и набрал номер. Одним движением, не глядя на экран.

— Да, — сказал он в трубку, и голос его был деловым, ровным. — Подтверждаю. Менталисты выдвигаются. Направление — Муром. Федеральная трасса, ориентировочно прибытие завтра к шести утра.

Пауза. Кто-то говорил на том конце.

— Нет, — Демидов качнул головой. — Перехват на трассе. До города доходить не должны. Работаем чисто, без следов. Нельзя дать им добраться. Объект должен оставаться на месте. Нам нужен объект.

Ещё пауза. Демидов слушал, и на его лице не дрогнул ни один мускул.

— Разумеется. Группа Корнеева. Четыре человека. Достаточно. Это не боевые менталисты, это исследовательская группа Серебряного. Учёные. Интеллектуалы. Они ожидают мирную транспортировку пациента, а не засаду. Элемент неожиданности решит всё.

Он помолчал.

— Да. Держите меня в курсе. Конец связи.

Телефон исчез в кармане.

Фырк лежал на верхушке шкафа, прижав уши, и внутри его маленького, материального, бурундучьего тела происходило бурление массы чувств.

Муром. Менталисты. Перехват. Объект.

У него не было полной картины. Он не знал, что произошло за время его заточения, не знал, кто такой «объект», не знал, зачем Серебряный отправляет группу в Муром. Но инстинкт выл.

Ловушка. Это ловушка. Люди, которые едут к Илье, — не доберутся. Их перехватят. А Илья останется без прикрытия. Без менталистов. Без защиты. С чем-то или кем-то в своей больнице, от чего ему нужна защита.

И ещё: «Нам нужен объект». Объект — в Муроме. Объект — в больнице. Объект…

Пациент? Или сам Илья?

Нужно предупредить. Сейчас. Немедленно. Каждая секунда — это расстояние, которое группа Серебряного преодолевает, приближаясь к засаде.

Но как?

Он — бурундук. Ментальная связь с Ильёй оборвана — блокирующий раствор на прутьях клетки пропитал шерсть, въелся в кожу, и даже вне клетки его способности были подавлены. Он не мог послать мысль. Не мог сканировать. Не мог связаться ни с одним духом в радиусе ста километров.

Он не мог пройти сквозь стену. Не мог телепортироваться. Не мог стать невидимым.

Дверь заперта. Окна — второй этаж, но стёкла целы и заперты на шпингалеты, которые бурундучьи лапы не повернут.

Он был свободен от клетки. Но заперт в комнате главного врага.

Демидов положил телефон и повернулся к подставке. Посмотрел на клетку. А затем скинул с нее ткань. Его удивлению не было предела. Фырк видел, как широко раскрылись его глаза, а лицо начало само собой наливаться кровью.

— Куда ты делся, болтун? — произнёс сурово Демидов. — Ты же понимаешь, что тебе некуда бежать. Дверь заперта. Окна закрыты. Дом охраняется. Давай не будем усложнять.

Он замолчал.

Прислушался.

И его взгляд — серый, цепкий, неумолимый — начал подниматься. По стене. По книжным полкам. По корешкам томов, которые никто не читал. По резному карнизу. Выше. К потолку.

К шкафу.

К щели между задней стенкой шкафа и потолочной лепниной.

Загрузка...