— Эй вы там, профессора, адвокаты, ксендзы, прокуроры! — кричит писарь блока, бешеный тиролец Тони Фабро, брызгая слюной. — Эй вы собачье охвостье, интеллигенция, становитесь у забора справа!
Мы становимся у забора справа. Тони не унимается. Он рвет и мечет.
— Эй вы, свиные морды, марш за покойниками! Несите из корпуса, из коридора, складывайте у лазарета. Смотрите, не оброните. Я вам ребра переломаю!
Делать нечего. Идем к мертвецам. Бр-р-р. Ну и ну. Как же так: поэт, лирик — и носить трупы!
— Вы, твари дохлые, не кобеньтесь, живо! — орет с пеной у рта бешеный тиролец Тони Фабро. — Привыкайте! Через месяц и вас понесут.
Может, его устами глаголет истина? Черт знает. Вздыхаешь и берешься за ногу мертвеца.
Как же его нести — никак не придумаешь. Страшилище, посинел, почернел… И белые насекомые, не успевшие вовремя переползти к другим, копошатся на одежде покойника, собираются кучками, словно овечки, напуганные злой собакой. Наконец, поощряемые дубинкой, мы набрасываемся на усопших, как тараканы на сахар. Набрасываемся как попало. Некоторые устраиваются недурно — тащат вчетвером, на каждого приходится по ноге или по руке. Мертвец плывет, почти не касаясь земли. Изредка окунется в лужицу, увязнет на минуту. Что поделаешь — такова доля мертвецкая. Впрочем, не все ли равно ему. Сегодня его волокут четверо, а завтра меня, может, за одну ногу потащат. Стоит ли покойнику обижаться на мелочи.
Я устроился плохо. Нам достался на двоих один усопший, — мне и моему другу Йонасу, кальвинисту из Биржай. Йонас взвалил его туловище на свои могучие плечи, а я впрягся в ноги, как в соху-картофелекопалку. Исполняем свои каторжные обязанности.
По пути наш мертвец взял да вздохнул, глубоко так, жалобно, глухо.
— Ну и ну! — возмутился мой приятель, кальвинист из Биржай. — Что же ты, дружок, вздыхаешь? Если уж ты умер, так и будь покойником. Не стони ради бога! Слыханное ли дело, чтобы покойник стонал.
Прошли мы еще шагов тридцать. Вдруг наш покойник открыл глаза и тихо и грустно взмолился:
— Поймите, мне страшно неудобно я задыхаюсь. Друзья, отпустите меня, лучше я сам пойду.
Смотрим мы с Йонасом на него и диву даемся. Покойник разговаривает! Шевелит губами, сжимает и разжимает их, вращает глазами. Худой, как скелет кости да кожа.
Пререкаясь с покойником, мы отнесли его к больнице. Под окнами на снегу чернели ряды трупов. Кто лежит с открытыми глазами кто с закрытыми. На голых телах, на груди и у живота красуются номера, выведенные химическим карандашом совсем как на посылке. Не затесался ли среди лагерного начальства какой-нибудь бывший почтарь, решивший по всем правилам пронумеровать покойников, прежде чем отправить их на небо?
С некоторых покойников еще не сняли одежды. Иные моргали и позевывали, разминая руки и ноги. Не собирались ли они подняться и улепетнуть? Несколько покойников сидели на снегу. Они озирались вокруг безумными глазами, как будто белены объелись.
Не слишком хорошо делается на сердце, когда видишь такого «покойничка» но притвориться, что вообще не видишь его, — еще труднее и стыднее…
Оставив «покойников», низко опустив головы, побрели мы с приятелем Йонасом выполнять свои обязанности и ждать, когда и нас уложат под окнами на снегу. Мрачные мысли терзали душу. Не выходили из памяти «покойники», с безумным взглядом сидевшие на снегу. Но что было делать! Найдя местечко подальше от любопытных глаз, мы спрятались и стали смотреть, что они будут делать дальше. Горемыки несчастные!
Кто-то из них видно, вспомнил мать далекую родину, кто-то попытался подняться, рухнул и начал ползти через двор, тихо, без стона, словно совсем ему не больно, словно не топтали его коваными сапогами кровожадные тюремщики, словно осталось у него в жизни исключительно важное, до сих пор еще не улаженное дело… Следуя его примеру, тронулся с места другой, третий… Хоть и покойники, а жить-то хочется! О любви к ближнему, о гуманизме написано много книг… Чепуха! Не стоит их и читать!
У нас с приятелем Йонасом, кальвинистом из Биржай волосы дыбом встали:
— Ох ты боже в дырявой рогоже, — протянул пораженный кальвинист. Он хотел выругаться более цветисто, но у него не получилось.
Вдруг из дверей больницы выскочил черт. Поверьте, настоящий черт, но вполне похожий на человека. Белый передник облегал живот. Увидев ползающих мертвецов, черт выплюнул ругательство такое, какое под силу только черту. Он бросился к непослушным покойникам, схватил их за ноги и потащил обратно в кучу. Сложив мертвецов штабелями, он подровнял ряды ударами сапога в ребра и затылок, придирчиво проверил номерки на животах. Довольный своей работой, черт победоносно воззрился на непоседливые трупы. И в самом деле, его работа дала прекрасные плоды. Покойники больше не двигались, не моргали, не глазели по сторонам.
— А вы, собачьи рыла, что тут делаете? — Мы с кальвинистом из Биржай услышали свист палки, и тут же она опустилась на наши спины. — Хотите, чтобы я вам кишки выпустил?
Не взглянув на того, кто столь любезно предлагал нам свои услуги, мы с Йонасом ретировались в барак, где уже были выстроены наши товарищи-узники.
Только в 1944 году была проведена реформа, упорядочившая и упростившая покойницкие дела. После реформы мертвецов не таскали из корпуса за ноги. Их раздевали на месте, выводили на груди химическим карандашом номер, клали на широкую доску, — ту самую, на которой резали хлеб, — покрывали одеялом, и четверо мужчин в сопровождении начальника блока бережно уносили кладь в крематорий. Если мертвецов было много, их голыми искусно складывали в несколько рядов на телегу, покрывали брезентовым саваном и осторожно заботливо, словно это кондитерские изделия вывозили.
Однажды утром в соседнем блоке произошел большой скандал.
Рев. Ругань. Содом — аж стены трещат!
Оказывается, ночью умерло девять человек. Писарь раздел покойников, нацарапал номера, аккуратно сложил в умывальне и направил донесение с точным указанием количества усопших, подписанное самим начальником блока.
Начальник блока, влепив арестантам достаточное количество подзатыльников, зашел освежиться. Стоит себе, болтает руками, священнодействует у крана, мурлычет под нос «Марш, марш, Домбровский» и посматривает через плечо на своих покойников, сложенных, как поленья в углу.
— Гм, гм, что за чертовщина!.. С ума сойти!! — возмутился он вдруг и бросился к мертвецам:
— Один, два, три… семь, восемь… Что такое — восемь? Конечно, восемь, Францишек, Францишек! — кипятился начальник блока. — Францишек! Чтоб ты в нужнике захлебнулся!
Францишек является, запыхавшись.
— Что ты, чертов сын, мне на подпись сунул! На бумаге девять покойников, а тут только восемь. Считать, боров, не умеешь?
— Как так восемь? — Францишек вне себя от изумления. — Ровно девять было. Тютелька в тютельку. Я сам считал.
— Сосчитай, мерзавец, еще раз! — беснуется начальник блока. — За такую подлость я тебя вместо девятого на тот свет отправлю.
Францишек подавлен. Шарит там, шарит тут — нет девятого, как сквозь землю провалился. Может, какой-нибудь сумасшедший украл труп? Что, он его есть, что ли собирается?
— Правители блока завозились, как ошпаренные тараканы. Везде обыскали. Ни под кроватями, ни под чемоданами, ни под тюфяками мертвеца не нашли сгинул. Ищут и ругаются, ругаются и ищут. Тем временем из уборной вылезло какое-то странное существо, похожее на человека. Может быть, когда-то оно и было человеком, кто его знает. Искривленное, сгорбленное с торчащими ребрами, с отвислой челюстью, голое, с намалеванным на груди номером. Да, теперь оно конечно, ничего общего с человеком не имело.
Увидев его, начальник блока съежился, как бульдог готовый вцепиться жандарму в ляжку.
— Ах ты кишка висельника, ты где шляешься, а? Где ты шляешься, остолоп? Свое место забыл?! — Господин начальник блока, — застонал призрак, имевший самое отдаленное сходство с человеком. — У меня живот болит.
— Как болит?
— Болит мочи нет. Я не вытерпел и пошел, извините… господин начальник…
— Ах ты, рыло! Ты еще рассуждать смеешь! Где твое место, отвечай! Март на место! Живо!
— Прошу прощения, господин начальник — продолжал стонать призрак, — сию минуту пойду… И что вы думаете, пошел. Лег на цемент рядом с другими мертвецами, лег — и испустил дух. А что ему оставалось делать?
В концентрационном лагере все так поступают: кому следует умереть, тот умирает. Дисциплинированный народ.
Но однажды как-то пришил себе покойник номерок, принадлежащий здоровому узнику. Видно, побег замышлял. А был и такой случай. У писаря блока голова разламывалась от чрезмерной дозы вылаканной политуры. И он, изнывая от боли, спутал номер мертвеца. К сонму умерших, был по ошибке причислен живой. Его вычеркнули из списков, а покойника оставили.
Справедливости ради отметим, что гражданин, попавший по недоразумению в число усопших, очень скоро и вправду умирал. Либо умирал от болезней, либо становился жертвой несчастного случая, а то и попросту вешался… Если он не изъявлял желания умереть вовремя, находились такие, что услужливо помогали ему выполнить свой долг. После смерти покойника-добровольца из книг можно было, наконец, вычеркнуть фамилию того, умершего раньше, чье имя по ошибке осталось в списке живых. Таким образом, вычеркивались оба. Все в порядке, никаких нарушений отчетности.
По мнению начальства, узник, попавший случайно в список покойников должен был во что бы то ни стало исправить ошибку — умереть на самом деле. Оставшись в живых, он мог наделать немало неприятностей: во-первых, главному управлению лагерями в Берлине сообщено о его смерти и надо посылать опровержение; во-вторых, Берлин мог заподозрить, что лагерная администрация не в силах справиться с возложенной на нее миссией… Нет, право, ни к чему наживать неприятности. И вообще такой ходячий труп — совсем нежелательное явление в лагере. Например, зная, что в книгах он значится как покойник, возьмет да удерет из лагеря. Днем с огнем не сыщешь. Больше того — не установишь, кто сбежал. Известно, что одного не хватает, но кого? Все живые налицо, следовательно, недостает какого-то мертвеца, то какого именно?
Иной, помышляя о побеге, стремился любой ценой попасть в список покойников. Свой номерок он пришивал к штанам покойника, а номер покойника к своим. Если мнимый покойник за две-три недели не превращался в настоящего, он мог считать себя почти свободным гражданином: и в политическом отделе, и в рабочем бюро, и в администрации он был снят с учета и забыт. Теперь нужен только удобный случай — и сматывайся, мнимый покойник, из лагеря.
Нет, живые трупы не пользовались благосклонным расположением лагерных властей. Они были весьма сомнительной публикой. Начальство куда более устраивала их смерть. И они умирали. Безразлично от чего — умирали, и все.
Но с лета 1944 года все изменилось. По ошибке попавшие в список мертвецов категорически отказались умирать в действительности. Не умирают, да и только. Что с ними сделаешь?
Начальство злится, ругается, бумагу рвет, в Берлин опровержения строчит, но живые трупы и в ус не дуют: никто не сбрасывает на их головы кирпичи, никто им костей не ломает и повеситься никто не помогает…
Вообще лето 1944 года внесло много изменений в лагерную жизнь, изменений, о которых и мечтать не могли те, которые попали в Штутгоф в начале 1943 года.