Долго-долго тянулась первая ночь, полная тревоги и стонов. Наконец и солнце взошло. Ночной головастик сгинул, испарился, как роса.
Съежившись, прижавшись, друг к другу, перешептываемся… Глядь туда, глядь сюда: что осталось после ночи? Головы целы. На отсутствие ребер тоже никто не жалуется — и то хорошо. У кого ножа, у кого часов, у кого свертка не хватает, ну да это ерунда не велика важность!
Какие-то непонятные должностные лица с крестами на спине и номерами на груди выгнали нас из помещения под аккомпанемент отборной ругани. Потом выстроили у колючей проволоки: ждите, дескать, своей участи.
Изредка проезжает мимо громадный воз. Его тянут оборванные, согбенные иссохшие люди. Иногда пробегает, проходит проползает какое-то существо в полосатой одежде. И снова все замирает.
— Ребята, смотрите, наши! Каунасские! — слышится чей-то голос.
Действительно. Узнаем. Сколько их! Все в полосатой грязной, рваной одежде. На голове вместо шапки — полосатые блины. На босых ногах деревянные клумпы. Они спадают при ходьбе, и заключенные все время спотыкаются. Согнувшись в три погибели, люди волокут пузатые бочки или что-то похожее на них.
Каунасские литовцы-интеллигенты были схвачены раньше и раньше доставлены сюда, пройдя через тюрьмы Тильзита, Рагайне, Мариенбурга.
Издали здороваемся с ними. Они не отвечают. Грустно глядят. Отворачиваются. Что с ними? Почему они так неприветливы? Неужели их не заинтересовал наш приезд?
— Съешьте все, что сберегли. Все отнимут, — сдавленным голосом бросил один из них и отвернулся, словно незнаком с нами.
Вот тебе и на! Дела-делишки…
Переводим дух и набрасываемся на чемоданы. Нашлось еще немного колбасы, сала. Жуем. Увлекшись едой, мы не заметили, как в нашу компанию втерся бойкий парень с зеленым треугольником на груди и красным крестом на спине.
— Привет, литовцы — произнес он по-немецки с при-рейнским акцентом. Мы знали, что вы приедете. Ждали. Колбаса — литовская?
— А сам ты кто будешь? Чиновник?
— Нет. Арестант. Такой же как вы.
— Мы — арестанты?
— Святая простота — смеется он и уписывает нашу колбасу.
— Скажи пожалуйста, куда мы попали? — В концентрационный лагерь Штутгоф.
— Концентрационный лагерь?! — мы онемели от удивления. — Мы в концентрационном лагере!!! — Не отчаивайтесь, — утешает парень. — Здесь теперь можно жить!
— Концентрационный лагерь?
— Нынче Штутгоф — настоящий приморский курорт. Не сравнить с прошлым.
— Курорт?
— Видишь, сосенки растут. Чем не курорт? Море в трех километрах. Воздуха вдоволь… Ничего. Жить можно. Не пейте только воды. Она тут заражена бактериями холеры и брюшного тифа. Видите труба дымит?
Впрямь дымит и жженой резиной пахнет…
— Крематорий. Рано или поздно нее в трубу вылетим.
— И мы? В трубу?
— А чем вы лучше других?
— Неужели труба — удел всех?
Кое-кто еще не вылетел. Как видите и я еще жив, хотя седьмой год по лагерям мотаюсь. Запомните три основных заповеди: опасайтесь расстройства желудка, берегите ноги и следите за почками: как бы не отбили палками. Иначе — труба. Вообще же — жить можно…
Хорош приморский курорт к Лесу Богов! Нечего сказать, утешил, разрази его гром!
— А вы что думаете? Видишь, ребята воз с мусором волокут. Сгибаются в три погибели, но волокут. Три года назад мы так же песок возили. А карьер в семи километрах от лагеря был. На возу эсэсовцы с «бананами». Мы рысью бежим. Порожняком и с грузом — одинаково. К то не поспевал, того угощали дубинкой кто падал — не поднимался. И такие были времена.
— А ты часом не врешь ли? Запугиваешь, бродяга, только и всего.
— Я — рейнский. Из Кельна. Иоган Блой. Мы рейнцы не врем. Крадем с удовольствием. Пожалуйста. Но врать — никогда. Фуй.
— За что же ты сюда попал?
— Эх, из-за пустяков. Не повезло. Мне в жизни не везет. Пятнадцать раз судился за воровство. А в шестнадцатый — оплошал: засадили в лагерь…
— Скажи милок, кто были те двое, которые прошлой ночью нас палками колотили?
— А! Горлан — Леман, главный староста лагеря. Второй, маленький, — так ничтожество… Стасяк… Дерьмо…
— Лагерь, — продолжал он — отдельная автономная республика совершенно независимая как вотчина магараджи. Здесь даже свое самоуправление есть, возглавляемое лагерным старостой. Его назначают из заключенных за особо выдающиеся заслуги. Он представляет наши интересы перед властью. Нужно бьет и в хвост и в гриву. И повесить он может. Сало у заключенных отбирает и жрет. Этот Леман — еще довольно приличный человек. Только уж очень много орет. Погубили его взломы с применением оружия. Я всегда говорил и теперь утверждаю: карманник во сто крат благороднее взломщика. А Стасяк — помои… Я в бараке хлеб разрезаю, а он распределяет. Каждый день по три буханки прет, а к этому еще банку мармелада да пачку маргарина. Этакий огрызок. Но карьеру сделает. Если он и дальше будет такой везучий, если его никто не укокошит — обязательно выслужится в палачи. Помяните мое слово… Ого, политический отдел на горизонте — веселый рейнец неожиданно скис. — Мне ведь строго запрещено с вами разговаривать…
— Политический отдел!?
Услышав столь громкое название, мы словно гуси, вытянули шеи и застыли: что с нами будет?
Политический отдел явился в сопровождении четырех пишущих машинок. Их несли арестанты. Следом шествовали два эсэсовца в форме.
— Ну, bracia litwini значит, добро пожаловать! Как дела? — дружески осклабился один из несших машинки. — Мы вас ждали.
С ума сойти! Они нас ждали! Когда же начнется угощение?
Как они горды! Как кичатся! Подумать только — несут пишущую машинку! Не они ли будут наши следователи и судьи?
Вызывают по одному. Встать навытяжку руки упереть в бедра: допрашиваемый должен быть похож на самовар. Отвечать громко и четко, чтобы и глухой слышал. Имя и фамилия! Семейное положение! Адрес — он может понадобиться в случае скоропостижной смерти…
— За что арестован?
— Не знаю.
Мы отвечаем, словно сговорившись.
Так и записали: не знает, за что — какая разница?
Выдали номера: получите, дескать, свой паспорт, не потеряйте. Голову потерять можно, но номер — ни в коем случае: он важнее. Последний порядковый номер — двадцать одна тысяча триста с десятками. На бумажке с номером надпись: «Шуцхафт-политиш».
— Надолго ли нас посадили?
— Do konca wojny. Шуцхафг-политиш, обладатели красного треугольника посажены до победы.
— Что означает шуцхафг-политиш?
— Политический арест, проведенный в целях обеспечения вашей неприкосновенности. В лагере вы будете вне опасности. Общество, возмущенное вашими преступными действиями может вас разорвать на куски, если вы останетесь на свободе. Власти, озабоченные вашим благополучием, посадили вас в лагерь, чтобы спасти от гнева общества.
— А может быть, чтобы охранить общество от нас? Чтобы мы не могли больше грешить против властей?
— Нет, нет. Для такого рода преступлений у нас имеется другой параграф. Verbeugungshft — профилактический арест предупреждающий преступления. Такие у нас ходят с зеленым треугольником. Уголовники. Мы защищаем от них общество. А политических мы защищаем от общества.
— Скажите, какая трогательная заботливость!
— Иначе нельзя. В Третьем рейхе должен быть порядок. Marsz do lazni![2]
На том и завершились наши политические взаимоотношения с политическим отделом.
Ну, с ним, кажется, уживемся: как-никак — не дерутся…