Во главе казенной почты в лагере стоял фельдфебель Плятц, по прозвищу Плешивый Пингвин.
Плятц — шестидесятилетний, подслеповатый, выживший из ума старик с очками на кончике носа и облезлым затылком. Роста среднего. Сутулый. Сгорбленный с лицом, похожим на смятый мешок из-под суперфосфата. Самая педантичная тварь во всей довоенной Восточной Пруссии. Вызовет к такому-то и такому-то часу, к такой-то и такой-то минуте будь любезен, явись пунктуально. Придешь на минуту раньше — Плятц покажет на часы и гаркнет: «Прочь! Слишком рано!». Опоздаешь на минуту — снова покажет на часы и гаркнет: «Прочь! Слишком поздно!»
К Плятцу никак нельзя было попасть вовремя. Черт знает, что у него были за часы. При этом Плятц муштровал так не только арестантов, но и эсэсовцев.
Почтмейстер исполнял также обязанности главного цензора Штутгофа. Еще в прошлом он обнаружил прекрасные задатки для такой должности: до войны Плятц очищал в Гданьске железной палкой трамвайные рельсы от лошадиного помета.
Почтмейстер устанавливал, сколько строк должно быть в письме. Если их не дай бог было на три больше — отрезал, мерзавец, конец письма — и все тут! Чтобы сосчитать строки, Плятц всегда находил время, но прочесть их никогда. Длина строки почтмейстера абсолютно не интересовала: пять или двадцать пять сантиметров — не важно, было бы только установленное количество строк. Писать разрешалось только на одной стороне листа. Если что-нибудь не нравилось Плятцу, письмо летело в корзину. Бросит, и ухом не ведет.
Я вечно цапался с почтмейстером и он постоянно жаловался на меня Майеру. Плятц никак не мог понять, на что я намекаю в своих письмах. Ему все казалось, что думаю я одно, а пишу другое…
В одном письме я написал: «Черт знает сколько времени меня еще продержат в лагере». Плятц, недолго думая, разорвал письмо и сделал следующее заявление:
— В корреспонденции нельзя упоминать имени черта. Я написал другое письмо. Черта в нем заменил господь бог — не помогло. Почтмейстер любезно отправил письмо… в корзину. Оказывается и имя всевышнего упоминать нельзя. Вызвал он меня, невежду, и подробно изложил, что писать можно только вот что:
«Посылку и письмо получил в полном порядке. Благодарю за внимание. Присылайте еще. Я здоров и жизнью доволен. Самочувствие прекрасное. Горячо целую, обнимаю всех…»
— Раз так, господин шарфюрер мне и писать не надо. Отпечатайте на машинке такую бумажку, я подпишусь — и точка.
— Вон! — орет почтмейстер. Я ретируюсь. Как-то он конфисковал у меня письмо за то что в нем было написано «ужасно надоедливая штука сидеть за ржавой проволокой…»
— Как ты смеешь писать, что сидишь за ржавой проволокой! Ты что, ничего другого в лагере не видишь? Посмотри-ка вон березки растут… Прочь!
И я опять ретируюсь.
Я переписал письмо и указал с восторгом, что «наша иллюминированная электричеством изгородь из колючей проволоки блестит и переливается как серебро, как сахарный песок. За изгородью виднеются три стройные березки, два пня и один гриб».
— Что ты, подлец, тут накатал? Я Майеру пожалуюсь!
Однажды Пингвин и впрямь пожаловался Майеру, но тот оставил его жалобу без внимания.
— Я же тебе говорил — пиши: жив здоров…
— А что прикажете делать, господин почтмейстер, если я болен? Может, вы соблаговолите нагнуться и ощупать мой… бок?
— Вон! — завопил Плятц.
Я удаляюсь и сажусь писать новое письмо: «Согласно официальным указаниям и действующим законам, я совершенно здоров…» Плешивый Пингвин и на сей раз разорвал мое сочинение и выгнал меня взашей.
Один раз он уничтожил мое письмо потому, что оно показалось ему недопустимо длинным, другой — потому, что оно было недопустимо коротким, состояло всего из одного предложения. Бдительный почтмейстер усмотрел в этом издевательство над авторитетом властей. Как-то Плятц сжег мое письмо из-за грустного тона, как-то — из-за непомерного оптимизма. Другим заключенным больше везло с письмами. Но мне было очень трудно приноровиться к прихотям Пингвина. Дело дошло до того, что одно мое появление вызывало у него рвоту.
Наш блок мог писать и получать письма каждую неделю, все остальные раз в две недели. Только в 1944 году сняли ограничения для некоторых других разрядов заключенных, разрешили и им писать каждые семь дней. Однако они ничего от этого не выгадали. Половина писем все равно отправлялась в корзину.
Письма были единственной формой общения с живым миром. Никакие посещения, никакие свидания не разрешались, дабы никто из посторонних не мог видеть нашу лагерную жизнь. Арестанты бесконечно дорожили письмами, а Плешивый Пингвин их немилосердно уничтожал. Что значили для него заботы и страдания чужих людей? Он ведь был блюстителем чистоты в самом широком смысле слова: даже трамвайные рельсы очищал от навоза.
А вообще-то письма не были для него столь уж увлекательным делом. У Пингвина было более интересное занятие: он виртуозно наводил порядок в чужих посылках. С 1943 года каждый узник мог получать двухкилограммовую посылку в месяц, потом — в неделю. В 1944 году вес и количество посылок регламентировать перестали. В лагерь ежедневно приходило по нескольку сот, по тысяче, иногда даже более двух тысяч посылок. Каждый день их тащили из местечка Штутгоф в лагерь заключенные, запряженные в громадные телеги. Вольные граждане местечка высыпали на улицу целыми семьями и с удивлением глазели на несчастных, с трудом тащивших тяжелый воз. В 1944 году обеспокоенное начальство стало запрягать телеги лошадей. Вообще в то лето, неизвестно по какой причине, в лагерь начали доставлять лошадей. Может быть и их обвиняли в нарушении чистоты расы? Поставили несчастных на самые тяжелые работы. Они должны были таскать бревна, такие же, какие мне приходилось волочить в прошлом году. Однако коняги оказались менее сговорчивыми, чем люди. Бревна они еще с грехом пополам таскали, но тянуть возы с посылками отказались наотрез: становились на дыбы, лезли на телеги, подминали под себя посылки. Столь дерзостное поведение четвероногих было, казалось, результатом зловредной вражеской пропаганды. Может, их сагитировали узники, которые до того сами ходили в упряжке?
Граждане Штутгофа зря качали головами, глядя на упряжки каторжан. Узники очень любили перевозить посылки. Транспортировка была прибыльным делом. Не зря же на эту работу вечно напрашивались немецкие моряки. При перевозке посылок всегда можно было кое-чем поживиться. Транспортная команда жила прекрасно. Даже доходяги и те быстро в ней откармливались.
Кони-саботажники вскоре были наказаны: их послали ко всем чертям и заменили людьми, чего люди эти по правде говоря, весьма и весьма хотели.
Посылки в дороге перебрасывались, перетряхивались, перегружались. Часто многие из них разбивались. Содержимое рассыпалось, и великодушные возчики подставляли свои пазухи и карманы: не пропадать же добру на дороге и под заборами. Если посылка сама не догадывалась прорваться или разбиться, почему было слегка не помочь ей?
Часто на посылках стирались адреса. Попробуй, найди владельца. Такие анонимные посылки, по крайней мере лучшие из них поступали в пользу Плятца и его помощников — эсэсовских цензоров. Вытравить адрес на посылке было нетрудно: потрешь надпись мокрой тряпкой, и ни один черт не разберет фамилии и номера адресата. Опытные цензоры оценивающим взглядом рассматривали посылки, скрупулезно изучали адрес отправителя и безошибочно устанавливали стоит или не стоит присваивать ее. Содержимое посылки определялось на глаз.
Некоторые посылки были очень богаты: сало, окорока, жир, пироги, торты, сахар, табак, сигареты, шоколад, водка, одежда — чего только в них ни было!
Плятц стал весьма состоятельным человеком. Он щедро снабжал продуктами свою семью и родню в Гданьске. Почтмейстер имел основания быть довольным своей судьбой и возмущаться такими сомнительными элементами, каким, по его мнению, был я.
То, что оставалось от посылок «без адреса», разворошенных и ограбленных Плятцем и его помощниками, шло в пользу «команды почтовиков». Добра хватало на всех и почтовики жили прекрасно. Они жрали как быки, да еще бизнес делали. На простой самогон или на эрзац-ликер, изготовленный из политуры, они смотреть не хотели. Были у них и всякие славные вещички для воздействия на прекрасный пол: отличные сорочки, шелковые чулки и другие богатства, перед которыми могло устоять не каждое женское сердце…
О, это была великолепная «рабочая команда»! Многие молодцы, служившие в ней, вряд ли получат на воле такое доходное местечко. В этой команде трудился и Менке-бибельфоршер, будущий премьер-министр господа бога Иеговы…
Значительное количество посылок приходило на имя покойников или лиц, переведенных в другие лагеря. Арестант предположим, умер полгода тому назад, а посылки все идут и идут. Политический отдел обычно извещал родственников, что такой-то и такой-то гражданин преставился в лагере, но довольно часто фамилия или место жительства указывались ошибочно и родные не получали уведомления. Что касается русских и некоторых категорий поляков то о их смерти власти Штутгофа вообще никому не сообщали. После кончины арестанта посылки на его имя шли, как обычно.
Посылки, пережившие получателя никогда не возвращались назад: продукты, дескать, могут испортиться по дороге. Такие посылки поступали в непосредственное распоряжение Хемница. Король рапорта забирал львиную долю себе и любезным его сердцу девицам. Он подкармливал их салом, сигаретами, колбасой. Но все забрать Хемниц был не в состоянии. Он и так был обеспечен по горло. Немало попадало в руки Лемана и Зеленке. А то, что оставалось от них, капо раздавал узникам по своему усмотрению. Король рапорта правда, иногда указывал, кому, что и за какие услуги следует дать. Этот дополнительный источник помощи заключенным хозяева канцелярии тоже использовали, чтобы проводить в лагере свою политику. При этом и женский блок не забывали…
Посылки, попавшие по адресу к заключенным, проверялись блокфюрером и начальником блока. В 1943 году контролеры забирали себе все, что хотели почти половина посылки шла в их пользу. С середины лета 1944 года они могли рассчитывать в лучшем случае на доброту заключенных. Хочешь — даешь, не хочешь — сам ешь. Однако арестанты не скупились. Они знали, что гораздо выгоднее давать, чем не давать.
Свою часть получали за разные услуги и ремесленники — портные, сапожники, столяры, стекольщики, брадобреи, слесари, резчики по дереву, художники. В их услугах нуждались буквально все: и заключенные-аристократы и заправилы лагеря во главе с Майером и Хемницем. Кому доставалась хоть малая толика посылки, тот мог кое-что приобрести в лагере. Различные мастера, ремесленники, да и просто ловкачи могли совсем сносно устроиться — во всяком случае с голоду не умирали.
Другое дело было с людьми книжных профессий и с сельскохозяйственными рабочими. В лагере в их знаниях никто не нуждался. Они могли сдохнуть, могли выжить — никого их судьба не волновала. Из них-то главным образом и комплектовались отряды доходяг…
Они в лагере были обузой. Зря казенный хлеб ели.