ВЫРОДИЛИСЬ ВСЕ ЧЕРТИ

В конце 1944 года все отчетливей стали проявляться признаки вырождения лагеря.

Пока война гремела где-то далеко, за рубежами Восточной Пруссии, наши эсэсовцы были сильны и духом и телом. Они свято верили в провидение в Гитлера и неприступность, окопов, вырытых еврейками. Но как только военные действия перебросились через границу, настроение даже самых твердолобых и храбрых эсэсовских извергов упало, как капля из носу.

Правда, в числе эсэсовцев были и такие, которые еще летом говорили о поражении Германии и с безысходной тоской лакали водку.

В Штутгофе не было врача-окулиста, и Гейдель разрешал отдельным заключенным обращаться за помощью в Гданьск. В течение одиннадцати месяцев у меня непрестанно болели глаза. Гейдель разрешил и мне поехать в Гданьск, и даже не один раз, а целых три.

Меня отпускали в штатской одежде, к которой пришивали маленькие значки — особое отличие каторжника. Кто не знал их назначения, тот едва ли мог догадаться, что я за птица.

В первую поездку меня провожал эсэсовец-охранник. Мы с ним вместе и в поезде ехали, и трубки курили, и разговаривали, как старые приятели. Заведующий гданьской глазной больницей, профессор узнав, кто я такой, полтора часа подряд изучал мои глаза, дружески беседуя со мной. Он не обращал внимания на то, что за дверью ждала большая очередь немцев, что ждали даже члены нацистской партии со знаками на груди, не обращал внимания и на то, что мой конвоир остался за дверьми, где никто не пригласил его сесть, никто ему доброго слова не сказал.

Моему провожатому строго-настрого приказали следить, чтобы я не разгуливал по городу, ни с кем не встречался и не вступал в разговоры. Я должен был сидеть взаперти от поезда до поезда.

Из больницы я отправился со своим конвоиром прямо в… Ratskeller знаменитый ресторан, где была лучшая в Гданьске кухня и обедало высшее чиновничество города.

У моего конвоира были продуктовые карточки, у меня — деньги. Охранник хорошо знал, что мне как заключенному не полагалось иметь при себе валюту. Но я у него на глазах платил своими деньгами и за обед и за пиво, благо вежливые официантки подавали его нам в изобилии. Потом мы обошли, кажется, еще семь погребков пробуя разные сорта пива и разыскивая вино. Я, пожалуй достал бы его у одного толстобрюхого трактирщика с партийным значком члена городского совета, но все дело испортил мой провожатый. Как только трактирщик увидел его, он весь позеленел от страха. Как я ни убеждал досточтимого члена городского совета, что эсэсовец просто зашел выпить и не будет кусаться, он не сдавался. В то что эсэсовец хочет выпить трактирщик верил. Но в то, что не будет кусаться — решительно нет. Слыханное ли дело!

Второй раз я поехал в Гданьск с другим эсэсовцем. Оставшись вдвоем мы завели беседу на политические темы. Он был не совсем глуп. Когда мы приехали в город, мой провожатый сказал:

— Отпустил бы я тебя одного но ты можешь на патруль нарваться. Вдруг документы потребуют? Заподозрят, что удрал из лагеря тогда и тебе и мне влетит. Давай лучше ходить вместе.

Ходили мы с ним по Гданьску осматривали его достопримечательности. Заглянули в один кабачок, в другой… В одном питейном заведении привязался к нам трактирщик, питавший особую любовь к политике. В то время в Нормандии как раз началась высадка союзнических десантов.

— Мое мнение таково, — говорил, бия себя в грудь, трактирщик, — наши совершенно правильно сделали, что позволили англичанам и американцам выбраться на сушу. Я считаю, что нам незачем плыть к ним, чтобы разбить их в пух и прах. Мы подождем. Пусть они сами к нам приплывут. Тогда мы их у себя и расколотим.

— О да, — кивал мой провожатый — пусть пришлют побольше дивизий. Мы их все переколотим — и войне конец!

— По моему мнению, — продолжал распинаться хозяин пивнушки, подчеркиваю, по моему личному мнению следует захватить Английские острова… Всегда от них какие-нибудь неприятности…

— О да, — кивал мой провожатый, — мы всех англичан сбросим в море. Ни одного не оставим на островах. Пусть потонут, подлецы, чтобы их и на семя не осталось!

— По моему мнению, — горячился трактирщик, — подчеркиваю, по моему личному мнению во всех наших бедах виноваты евреи. Подчеркиваю, таково мое личное мнение…

— О да — кивал мой провожатый — конечно, во всем виноваты евреи. Мы их соберем со всего мира. И всех перевешаем. Пусть болтаются на сучьях.

Ну и развели же они политическую антимонию, чтоб их холера взяла. Один хрипел, другой сипел. Один ковал, другой позолотой покрывал. Слушал я их, слушал, и меня то в жар бросало, то в холод.

«Черт возьми, ну и влип же я как кур во щи. С таким дураком-провожатым, — подумал я про себя, — разоткровенничался. Теперь уж я окончательно погиб. Неважно, что свидетелей не было. В глазах начальства прав будет он, а не я. А он верно все расскажет властям…»

Заплатив за пиво, я вышел из кабачка с таким ощущением, будто таракана проглотил.

— Слыхал, что я трактирщику наклепал? — спросил провожатый.

— Он что, ваш старый приятель? — не зная, что и сказать невпопад ответил я.

— Нет, я его впервые вижу. Я никогда не был в этой проклятой дыре.

— Тогда я не совсем понимаю смысл вашего разговора — опять вырвалось у меня неосторожное замечание.

— Нельзя было иначе, нельзя, — обиделся провожатый. — Я был в эсэсовском мундире. Трактирщик меня боялся, по-иному говорить он не мог. Да и я откуда я знаю кто он такой этот боров, — мой конвоир зло выругался.

Со мной он снова разговаривал разумно.

В последний раз провожал меня в Гданьск эсэсовец, у которого в городе была теща. Она жила на окраине. Конвоир повел меня к ней, не взирая на строжайший запрет начальства. Привел к какую-то комнату, усадил возле печи.

— Сиди, — сказал он мне. — Вот здесь.

Я сел. Сижу час. Сижу другой. Сижу третий. Сижу, как нищий у костельной ограды, только не бормочу молитв. Не двигаюсь с места, скучаю. Злюсь. Он там со своей тещей тары-бары разводит, а я тоскую в обществе печи. До каких же пор я буду сидеть тут, черт возьми?

Наконец теща провожатого принесла и поставила на стол тарелку с хлебом и миску супа. Макароны. Вареные в молоке. Хозяйка ошалела, что ли?

— На, ешь на здоровье — сказала теща, крупная женщина в грязном переднике.

Я внял ее совету и набросился на суп с такой жадностью, аж за ушами трещало. Отличные макароны ничего не скажешь, черт возьми!

Я сразу размяк. Мое сердце сделалось сентиментальным. Через несколько минут обширная теща опять вползла в комнату. На сей раз она принесла тарелку картошки и свежей свинины. Я даже рот разинул от удивления. С ума сошла баба, да и только!

— Ешь, сердешный, поправляйся, — сказала она. — Мы крестьяне, у нас еще есть, не обидишь… Я глотал царский обед — свинину с картошкой! Хозяйка вернулась в третий раз. Она вошла потихоньку оглядываясь, не видит ли зять.

— Тс-с-с, — прошептала она приложив к губам палец. Подплыла ко мне придвинулась поближе:

— Расскажи мне, как там у вас… в лагере. Правда ли так страшно, как люди говорят? Ну, а как ведет себя мой зять, не обижает ли вас?

Гм, я поел по-царски. Не стану же я растравлять душу бедной женщины.

— Нет, — говорю, — зять как зять. Ничего особого не делает.

Впрочем, ее зять и не был плохим человеком. Никто на него не жаловался. Был он рядовой солдат, ответственных постов не занимал, следовательно, не имел случая проявить свой темперамент.

— Ох, горе, горе, — вздыхала женщина, — чем он виноват? Взяли, мобилизовали, увезли… Куда назначили, там и служит… Что ж поделать?.. Только ему ничего не говори!

Увидев через полуоткрытую дверь в другой комнате радиоприемник, я сказал:

— Сейчас по радио передают сводку немецкого генерального штаба о ходе военных действий. Нельзя ли послушать?

— Ой, нет, нет, нет, — начала она отмахиваться обеими руками. — Это же политика. Мы политики даже издали боимся.

Граждане Третьего рейха боялись слушать по радио даже сводки своего генерального штаба. Смех и грех!

В конце года дисциплина стала хромать и в лагере. Майер появлялся в Штутгофе все реже и реже. Вместо себя он присылал своего заместителя, невинного агнца капитана Цетте. Капитан все еще плохо разбирался в делах лагеря и не умел отдавать распоряжения. Он только изредка ощупывал карманы возвращавшихся с работы заключенных, и в этом проявлялась вся его административная мудрость.

Между тем Зеленке назначил полицейскими лагеря двух опытных бандитов из арестантов. Им надели полосатые повязки на рукав, дали по большой нагайке и направили в лагерь «наводить порядок». Полицейские были официально признанными помощниками и заместителями Зеленке, его прямыми пособниками в грабежах и соучастниками в убийствах. Благодаря им мощь старосты еще больше возросла.

После Нового года общение с женскими бараками стало более свободным. Был налажен не только обмен невероятно длинными письмами, но устраивались даже совместные вечеринки. Женские бараки гудели, как улья.

Из складов в спешном порядке расхищали различные вещи. Эсэсовцы в первую очередь принялись за чемоданы заключенных и лучшую штатскую одежду обеспечивали себя на всякий случай. От эсэсовцев не отставали заключенные. Больше всего они интересовались штатской одеждой. Скоро чемоданов не осталось. Тогда в мастерских DAW стали изготовлять дорожные мешки. Власти упаковывали вещи и драгоценности. Открыто сжигать документы начали раньше всех в больнице. За ней последовал политический отдел. В углу двора он предал огню свои бумаги и папки.

В Штутгофе циркулировали различные слухи.

В том, что лагерь будет эвакуироваться — никто не сомневался. Но когда это произойдет и куда повезут, никто точно не знал. Одни думали, что придется отмахать пешком около четырехсот километров. Другие уверяли, что в последнюю минуту заключенных освободят, по крайней мере политических. Третьи пожимали плечами и показывали на бочки, полные смолы, которые власти подвозили к жилым баракам.

— Вот увидите, — говорили они, — подожгут ночью жилые бараки и всех нас зажарят, как баранов на вертеле. Кто не захочет сгореть, будет застрелен как куропатка…

Слухов стало особенно много когда власти запретили доставку в лагерь газет. Никакой почты, никаких писем никаких посылок. Эсэсовцы собрали все радиоприемники и спрятали их неизвестно куда.

Заключенные приуныли. Никто не знал ничего определенного. Сам Майер пребывал в неведении. Он неоднократно посылал срочные запросы вышестоящему начальству, требовал указаний, куда и в какое время эвакуироваться, но ответа не получал.

Наш литовский блок в 1944 году получал сравнительно много посылок. Из дома приходили разные вещи: белье пуловеры, табак, сапоги и всякие продукты. Жалко было с ними расставаться. Неизвестно, куда едешь где найдешь приют. Тем более, что начальство приказало готовиться в дорогу, взять смену белья и одеяло.

Стояла глубокая зима. Мы решили соорудить санки и на них везти свое имущество. Кто знает, может быть, в Литве все сгорело в огне войны и мы вернувшись домой, не найдем ничего?

Смастерили санки. Кто сам сделал на собственный риск, кто в складчину по двое, по трое. Провели репетицию погрузки и прочего. Все шло как по маслу. Нашему примеру последовали и другие — сани начали делать во всех блоках. Начальство не интересовалось — откуда у нас материал, где мы работаем. И им все было теперь безразлично.

Красная Армия заняла Эльбинг. Некоторых евреек, работавших там, эсэсовцы успели вернуть в Штутгоф. Более слабых бросили по пути.

Эльбинг находился в 35-километрах от Штутгофа. Днем самолеты кружили в небе. По ночам они бомбили Гданьск и Гдыню. Вдали слышались раскаты артиллерии. Земля дрожала от грохота орудий. Красное зарево окутывало небо.

Однако приказа эвакуироваться все еще не было.

Пессимисты и скептики торжествовали.

— Ну что, наша взяла? Никакой эвакуации не будет. Не зря наполнили бочки смолой. Поджарят нас. Расстреляют. Газами удушат. Подожгут.

Беспокойство росло. Власти усилили охрану лагеря. Расставили пулеметы не только на вышках но и на пригорках, для обстрела каждой тропинки. Чертовщина какая-то!

Загрузка...